Макаренко А. С. Педагогические сочинения в 8 т.: Т. 3. — 1984

Макаренко А. С. Педагогические сочинения : в 8 т. / редкол. М. И. Кондаков (гл. ред.) [и др.]; Акад. пед. наук СССР. — М. : Педагогика, 1983-1986
Т. 3: ["Педагогическая поэма" и подготовительные материалы к ней] / Сост.: Л. Ю. Гордин, А. А. Фролов. — 1984. — 508, [3] с., [5] л. ил. — Библиогр. в примеч.: с. 492-505.
Ссылка: http://elib.gnpbu.ru/text/makarenko_pedagogicheskie-sochineniya_3_1984/

Обложка

А. С. МАКАРЕНКО

Педагогические сочинения

Том 3

1

А. С. МАКАРЕНКО

Педагогические сочинения

2

АКАДЕМИЯ ПЕДАГОГИЧЕСКИХ НАУК СССР

А. С. МАКАРЕНКО

Педагогические сочинения
в восьми томах

Редакционная коллегия:

М. И. Кондаков (главный редактор),
В. М. Коротов, С. В. Михалков,
В. С. Хелемендик

3

А. С. МАКАРЕНКО

Педагогические сочинения

Том З

Москва

«Педагогика»

1984

4

ББК 74.03(2)

М15

Печатается по решению Президиума
Академии педагогических наук СССР

Рецензенты:

кандидат педагогических наук
Ф. А. Фрадкин,
доктор Эдгар Гюнтер (ГДР)

Составители и авторы комментариев:
Л. Ю. Гордин, А. А. Фролов

Макаренко А. С.

М 15

Педагогические сочинения: В 8-ми т. Т. 3 / Сост.:
Л. Ю. Гордин, А. А. Фролов. — М.: Педагогика,
1984. — 512 с., ил.

В пер.: 2 р. 20 к.

В том вошли «Педагогическая поэма» и авторские подготовительные материалы к ней, позволяющие более полно представить систему воспитания в трудовой
колонии им. М. Горького, становление и развитие детского коллектива, судьбы
отдельных воспитанников. Дан краткий научный комментарий.
Для специалистов в области педагогики, работников народного образования.

4302000000-016

М —————— подписное

005(01 )-84

ББК 74.03(2)
37(09)

© Издательство «Педагогика», 1984 г.

5

От составителей

«Педагогическая поэма» — выдающееся произведение советской и мировой литературы, не утратившее своей актуальности и идейно-художественной ценности и в наши дни. Получив всенародное признание у нас в стране и широкую популярность за рубежом еще при жизни автора, «Поэма» за 50 лет, прошедших после выхода в свет ее первой части (1933), проделала поистине триумфальное шествие по всем континентам и стала одной из наиболее читаемых и любимых книг.

Тема свободного труда, расцвета творческих сил человека в условиях социалистического трудового коллектива, счастья борьбы за революционное переустройство общества — центральная в советской литературе 20—30-х гг., нашедшая отражение в «Хорошо!» В. В. Маяковского, «Поднятой целине» М. А. Шолохова, «Как закалялась сталь» Н. А. Островского и десятках других замечательных произведений той эпохи. Но только в «Педагогической поэме» эта тема столь органично и глубоко соединилась с темой воспитания нового человека, с художественным раскрытием самого процесса становления личности и коллектива в созидательном труде на общую пользу, в борьбе за новое общество. Вместе с тем «Поэма» — единственное в своем роде повествование о новой педагогике, новой теории воспитания, рождавшейся, как писал позднее А. С. Макаренко в «Флагах на башнях», «не в мучительных судорогах кабинетного ума, а в живых движениях людей, в традициях и реакциях реального коллектива, в новых формах дружбы и дисциплины. Эта педагогика рождалась на всей территории Союза, но не везде нашлись терпение и настойчивость, чтобы собрать ее первые плоды» (Соч.: В 7-ми т. Т. III. М.: Изд-во АПН РСФСР, 1957, с. 137).

Рождение нового коллектива, нового человека, новой педагогики в борьбе со старыми, умирающими, но цепляющимися за жизнь и отчаянно сопротивляющимися формами человеческого бытия воплощено педагогом-писателем в яркой поэтической форме. Поэтизация поистине чудотворной силы социалистического детского коллектива, пробуждающего к жизни все лучшее, чем наделен от природы человек, раскрытие подлинно прекрасного в повседневных буднях жизни коллектива колонии — все это давало А. С. Макаренко основания для определения жанра своего любимого детища как поэмы. Следует заметить, что черты поэтичности несут в себе не только его художественно-педагогические произведения, но и научно-педагогические статьи, лекции, выступления. Воспитатель, ученый, поэт, гражданин — это неразрывно связанные друг с другом грани целостной личности Антона Семеновича Макаренко.

В настоящем издании «Педагогическая поэма» публикуется по тексту, вошедшему в первый том Сочинений А. С. Макаренко в семи томах, с включением в качестве дополнения глав «Сражение на Ракитном озере» и «На педагогических ухабах», взятых из более ранних прижизненных изданий «Поэмы».

Читателям следует иметь в виду, что несколько вышедших при жизни писателя изданий

6

данного произведения — по частям и полностью, на русском и украинском языках — отличались друг от друга и общим объемом, и количеством глав, и названиями отдельных из них, и конкретным содержанием отдельных мест, и множеством незначительных разночтений. Издание «Педагогической поэмы» со всеми авторскими вариантами и разночтениями составило бы не один том, к тому же для широкого читателя подобные публикации большого интереса не представляют. Поэтому данный том включает помимо вошедшего в семитомное издание и ставшего каноническим текста «Поэмы» лишь те из содержавшихся в различных изданиях сочинений Макаренко и других макаренковедческих материалах фрагменты, дополнения и разночтения, которые так или иначе дополняют содержание произведения.

Наряду с указанными выше двумя главами в том включен фрагмент «О взрыве», который в первом издании Сочинений А. С. Макаренко в семи томах (М.: Изд-во АПН РСФСР, 1952) публиковался в 7-м томе в разделе «Авторские тексты и материалы «Педагогической поэмы». В пользу включения этого фрагмента говорит и то, что в первом издании первой части «Поэмы» была глава «Взрывы». Крупные фрагменты даны в приложениях, а более мелкие дополнения и разночтения, относящиеся в основном ко второй и третьей частям,—в комментариях.

В приложения наряду с публиковавшимися в семитомнике «Типами и прототипами» включены материалы, расширяющие сведения о работе А. С. Макаренко над «Поэмой»: «Из списка прототипов», «План романа», а также указатель персонажей. Издание иллюстрируется фотоматериалами, наглядно свидетельствующими о богатейшей фактической, документальной основе произведения. В конце тома даны комментарии. Авторские примечания выделены в тексте звездочками.

Текстологическая сверка материалов тома с прижизненными изданиями «Педагогической поэмы» и архивными источниками проведена с участием С. С. Невской и И. В. Филина.

7

С преданностью и любовью
нашему шефу, другу и учителю
Максиму Горькому
ПЕДАГОГИЧЕСКАЯ
ПОЭМА

8

Часть первая
1. Разговор с завгубнаробразом
В сентябре 1920 года заведующий губнаробразом1 вызвал меня к себе и
сказал:
— Вот что, брат, я слышал, ты там ругаешься сильно... вот что твоей
трудовой школе2 дали это самое... губсовнархоз...
— Да как же не ругаться? Тут не только заругаешься — взвоешь: ка-
кая там трудовая школа? Накурено, грязно! Разве это похоже на школу?
— Да... Для тебя бы это самое: построить новое здание, новые парты
поставить, ты бы тогда занимался. Не в зданиях, брат, дело, важно нового
человека воспитать, а вы, педагоги, саботируете все: здание не такое, и сто-
лы не такие. Нету у вас этого самого вот... огня, знаешь, такого — револю-
ционного. Штаны у вас навыпуск!
— У меня как раз не навыпуск.
— Ну, у тебя не навыпуск... Интеллигенты паршивые!.. Вот ищу, ищу,
тут такое дело большое: босяков этих самых развелось, мальчишек — по
улице пройти нельзя, и по квартирам лазят. Мне говорят: это ваше дело,
наробразовское... Ну?
— А что — «ну»?
— Да вот это самое: никто не хочет, кому ни говорю — руками и нога-
ми, зарежут, говорят. Вам бы это кабинетик, книжечки... Очки вон надел...
Я рассмеялся:
— Смотрите, уже и очки помешали!
— Я ж и говорю, вам бы все читать, а если вам живого человека дают,
так вы, это самое, зарежет меня живой человек. Интеллигенты!
Завгубнаробразом сердито покалывал меня маленькими черными гла-
зами и из-под ницшевских усов изрыгал хулу на всю нашу педагогическую
братию. Но ведь он был неправ, этот завгубнаробразом.
— Вот послушайте меня...
— Ну, что «послушайте», что «послушайте»? Ну, что ты можешь та-
кого сказать? Скажешь: вот если бы это самое... как в Америке! Я недав-
но по этому случаю книжонку прочитал,— подсунули. Реформаторы...
или как там, стой!.. Ага! Реформаториумы3. Ну, так этого у нас еще нет.
— Нет, вы послушайте меня
— Ну, слушаю.
— Ведь и до революции с этими босяками справлялись. Были коло-
нии малолетних преступников...
— Это не то, знаешь... До революции это не то.

9

— Правильно. Значит, нужно нового человека по-новому делать.
— По-новому, это ты верно.
— А никто не знает — как.
— И ты не знаешь?
— И я не знаю.
— А вот у меня это самое... есть такие в губнаробразе, которые знают...
— А за дело браться не хотят.
— Не хотят, сволочи, это ты верно.
— А если я возьмусь, так они меня со света сживут. Что бы я ни сде-
лал, они скажут: не так.
— Скажут стервы, это ты верно.
— А вы им поверите, а не мне.
— Не поверю им, скажу: было б самим браться!
— Ну а если я и в самом деле напутаю?
Завгубнаробразом стукнул кулаком по столу:
— Да что ты мне: напутаю, напутаю!.. Ну, и напутаешь. Чего ты от
меня хочешь? Что я не понимаю, что ли? Путай, а нужно дело делать. Там
будет видно. Самое главное, это самое... не какая-нибудь там колония ма-
лолетних преступников, а, понимаешь, социальное воспитание... Нам нужен
такой человек вот... наш человек! Ты его сделай. Все равно, всем учиться
нужно. И ты будешь учиться. Это хорошо, что ты в глаза сказал: не знаю.
Ну и хорошо.
— А место есть? Здания все-таки нужны.
— Есть, брат. Шикарное место. Как раз там и была колония малолет-
них преступников. Недалеко — верст шесть. Хорошо там: лес, поле, коров
разведешь...
— А люди?
— А людей я тебе сейчас из кармана выну. Может, тебе еще и автомо-
биль дать?
— Деньги?..
— Деньги есть. Вот получи.
Он из ящика стола достал пачку.
— Сто пятьдесят миллионов. Это тебе на всякую организацию. Ре-
монт там, мебелишка какая нужна...
— И на коров?
— С коровами подождешь, там стекол нет. А на год смету составишь.
— Неловко так, посмотреть бы не мешало раньше.
— Я уже смотрел... что ж, ты лучше меня увидишь? Поезжай — и все.
— Ну, добре,— сказал я с облегчением, потому что в тот момент ниче-
го страшнее комнат губсовнархоза для меня не было.
— Вот это молодец! — сказал завгубнаробразом.— Действуй! Дело
святое!
2. Бесславное начало
колонии имени Горького
В шести километрах от Полтавы на песчаных холмах — гектаров две-
сти соснового леса, а по краю леса — большак на Харьков, скучно поблес-
кивающий чистеньким булыжником.

10

В лесу поляна, гектаров в сорок. В одном из ее углов поставлено пять
геометрически правильных кирпичных коробок, составляющих все вместе
правильный четырехугольник. Это и есть новая колония для правонаруши-
телей.
Песчаная площадка двора спускается в широкую лесную прогалину,
к камышам небольшого озера, на другом берегу которого плетни и хаты
кулацкого хутора. Далеко за хутором нарисован на небе ряд старых берез,
еще две-три соломенные крыши. Вот и все.
До революции здесь была колония малолетних преступников. В 1917 го-
ду она разбежалась, оставив после себя очень мало педагогических следов.
Судя по этим следам, сохранившимся в истрепанных журналах-дневни-
ках, главными педагогами в колонии были дядьки, вероятно, отставные ун-
тер-офицеры, на обязанности которых было следить за каждым шагом вос-
питанников как во время работы, так и во время отдыха, а ночью спать
рядом с ними, в соседней комнате. По рассказам соседей-крестьян можно
было судить, что педагогика дядек не отличалась особой сложностью.
Внешним ее выражением был такой простой снаряд, как палка.
Материальные следы старой колонии были еще незначительнее. Бли-
жайшие соседи колонии перевезли и перенесли в собственные хранилища,
называемые коморами и клунями, все то, что могло быть выражено в ма-
териальных единицах: мастерские, кладовые, мебель. Между всяким доб-
ром был вывезен даже фруктовый сад. Впрочем, во всей этой истории не
было ничего, напоминающего вандалов. Сад был не вырублен, а выкопан и
где-то вновь насажен, стекла в домах не разбиты, а аккуратно вынуты, две-
ри не высажены гневным топором, а по-хозяйски сняты с петель, печи разо-
браны по кирпичику. Только буфетный шкаф в бывшей квартире дирек-
тора остался на месте.
— Почему шкаф остался? — спросил я соседа, Луку Семеновича Вер-
холу, пришедшего с хутора поглядеть на новых хозяев.
— Так что, значится, можно сказать, что шкафик етой нашим людям
без надобности. Разобрать его,— сами ж видите, что с него? А в хату,
можно сказать, в хату он не войдет — и по высокости, и поперек себя
тоже...
В сараях' по углам было свалено много всякого лома, но дельных пред-
метов не было. По свежим следам мне удалось возвратить кое-какие цен-
ности, утащенные в самые последние дни. Это были: рядовая старенькая
сеялка, восемь столярных верстаков, еле на ногах державшихся, конь —
мерин, когда-то бывший киргизом,— в возрасте тридцати лет и медный
колокол.
В колонии я уже застал завхоза Калину Ивановича. Он встретил меня
вопросом:
— Вы будете заведующий педагогической частью?
Скоро я установил, что Калина Иванович выражается с украинским
прононсом, хотя принципиально украинского языка не признавал. В его
словаре было много украинских слов, и «г» он произносил всегда на юж-
ный манер. Но в слове «педагогический» он почему-то так нажимал на
литературное великорусское «г», что у него получалось, пожалуй, даже
чересчур сильно.
— Вы будете заведующий педакокической частью?

11

— Почему? Я заведующий колонией...
— Нет,— сказал он, вынув изо рта трубку,— вы будете заведующий
педакокической частью, а я — заведующий хозяйственной частью.
Представьте себе врубелевского «Пана», совершенно уже облысев-
шего, только с небольшими остатками волос над ушами. Сбрейте Пану бо-
роду, а усы подстригите по-архиерейски. В зубы дайте ему трубку. Это бу-
дет уже не Пан, а Калина Иванович Сердюк. Он был чрезвычайно сложен
для такого простого дела, как заведование хозяйством детской колонии.
За ним было не менее пятидесяти лет различной деятельности. Но гор-
достью его были только две эпохи: был он в молодости гусаром лейб-гвар-
дии Кексгольмского ее величества полка, а в восемнадцатом году заведо-
вал эвакуацией города Миргорода во время наступления немцев.
Калина Иванович сделался первым объектом моей воспитательной дея-
тельности. В особенности меня затрудняло обилие у него самых разно-
образных убеждений. Он с одинаковым вкусом ругал буржуев, большеви-
ков, русских, евреев, нашу неряшливость и немецкую аккуратность. Но
его голубые глаза сверкали такой любовью к жизни, он был так восприим-
чив и подвижен, что я не пожалел для него небольшого количества педа-
гогической энергии. И начал я его воспитание в первые же дни, с нашего
первого разговора:
— Как же так, товарищ Сердюк, не может же быть без заведующего ко-
лония? Кто-нибудь должен отвечать за все.
Калина Иванович снова вынул трубку и вежливо склонился к моему
лицу:
— Так вы желаете быть заведующим колонией? И чтобы я вам в неко-
тором роде подчинялся?
— Нет, это не обязательно. Давайте, я вам буду подчиняться.
— Я педакокике не обучался, что не мое, то не мое. Вы еще молодой че-
ловек и хотите, чтобы я, старик, был на побегушках? Так тоже нехорошо!
А быть заведующим колонией — так, знаете, для этого ж я еще малогра-
мотный, да и зачем это мне?..
Калина Иванович неблагосклонно отошел от меня. Надулся. Целый
день он ходил грустный, а вечером пришел в мою комнату уже в полной
печали.
— Я вам здеся поставив столик и кроватку, какие нашлись...
— Спасибо.
— Я думав, думав, как нам быть с этой самой колонией. И решив, что
вам, конешно, лучше быть заведующим колонией, а я вам буду как бы под-
чиняться.
— Помиримся, Калина Иванович.
— Я так тоже думаю, что помиримся. Не святые горшки леплять, и мы
дело наше сделаем. А вы, как человек грамотный, будете как бы заведую-
щим.
Мы приступили к работе. При помощи «дрючков» тридцатилетняя ко-
няка была поставлена на ноги. Калина Иванович взгромоздился на неко-
торое подобие брички, любезно предоставленной нам соседом, и вся эта
система двинулась в город со скоростью двух километров в час. Начался
организационный период.
Для организационного периода была поставлена вполне уместная зада-

12

ча — концентрация материальных ценностей, необходимых для воспита-
ния нового человека. В течение двух месяцев мы с Калиной Ивановичем
проводили в городе целые дни. В город Калина Иванович ездил, а я ходил
пешком. Он считал ниже своего достоинства пешеходный способ, а я ни-
как не мог примириться с теми темпами, которые мог обеспечить бывший
киргиз.
В течение двух месяцев нам удалось при помощи деревенских специа-
листов кое-как привести в порядок одну из казарм бывшей колонии: вста-
вили стекла, поправили печи, навесили новые двери. В области внешней
политики у нас было единственное, но зато значительное достижение: нам
удалось выпросить в опродкомарме Первой запасной4 сто пятьдесят пудов
ржаной муки. Иных материальных ценностей нам не повезло «сконцент-
рировать».
Сравнив все это с моими идеалами в области материальной культуры,
я увидел: если бы у меня было во сто раз больше, то до идеала оставалось
бы столько же, сколько и теперь. Вследствие этого я принужден был объ-
явить организационный период законченным. Калина Иванович согласил-
ся с моей точкой зрения:
— Что ж ты соберешь, когда они, паразиты, зажигалки делають? Ра-
зорили, понимаешь ты, народ, а теперь как хочешь, так и организуйся. При-
ходится, как Илья Муромець...
— Илья Муромец?
— Ну да. Был такой — Илья Муромець... может, ты чув... так они его,
паразиты, богатырем объявили. А я так считаю, что он был просто бедняк
и лодырь, летом, понимаешь ты, на санях ездил.
— Ну что же, будем, как Илья Муромец, это еще не так плохо. А где
же Соловей-разбойник?
— Соловьев-разбойников, брат, сколько хочешь...
Прибыли в колонию две воспитательницы: Екатерина Григорьевна и
Лидия Петровна. В поисках педагогических работников я дошел было до
полного отчаяния: никто не хотел посвятить себя воспитанию нового че-
ловека в нашем лесу — все боялись «босяков», и никто не верил, что наша
затея окончится добром. И только на конференции работников сельской
школы, на которой и мне пришлось витийствовать, нашлось два живых че-
ловека. Я был рад, что это женщины. Мне казалось, что «облагораживаю-
щее женское влияние» счастливо дополнит нашу систему сил.
Лидия Петровна была очень молода — девочка. Она недавно окончила
гимназию и еще не остыла от материнской заботы. Завгубнаробразом меня
спросил, подписывая назначение:
— Зачем тебе эта девчонка? Она же ничего не знает.
— Да я именно такую и искал. Видите ли, мне иногда приходит в голо-
ву, что знания сейчас не так важны. Эта самая Лидочка — чистейшее су-
щество, я рассчитываю на нее вроде как на прививку.
— Не слишком ли хитришь? Ну, хорошо...
Зато Екатерина Григорьевна была матерый педагогический волк. Она
не на много раньше Лидочки родилась, но Лидочка прислонялась к ее пле-
чу, как ребенок к матери. У Екатерины Григорьевны на серьезном краси-
вом лице прямились почти мужские черные брови. Она умела носить с под-

13

черкнутой опрятностью каким-то чудом сохранившиеся платья, и Калина
Иванович правильно выразился, познакомившись с нею:
— С такой женщиной нужно очень осторожно поступать...
Итак, все было готово.
Четвертого декабря в колонию прибыли первые шесть воспитанников и
предъявили мне какой-то сказочный пакет с пятью огромными сургуч-
ными печатями. В пакете были «дела». Четверо имели по восемнадцати лет,
были присланы за вооруженный квартирный грабеж, а двое были помоло-
же и обвинялись в кражах. Воспитанники наши были прекрасно одеты:
галифе, щегольские сапоги. Прически их были последней моды. Это вовсе
не были беспризорные дети. Фамилии этих первых: Задоров, Бурун, Воло-
хов, Бендюк, Гуд и Таранец.
Мы их встретили приветливо. У нас с утра готовился особенно вкус-
ный обед, кухарка блистала белоснежной повязкой; в спальне, на свобод-
ном от кроватей пространстве, были накрыты парадные столы; скатертей
мы не имели, но их с успехом заменили новые простыни. Здесь собрались
все участники нарождающейся колонии. Пришел и Калина Иванович,
по случаю торжества сменивший серый измазанный пиджачок на курточ-
ку зеленого бархата.
Я сказал речь о новой, трудовой жизни, о том, что нужно забыть о про-
шлом, что нужно идти все вперед и вперед. Воспитанники мою речь слушали
плохо, перешептывались, с ехидными улыбками и презрением посматри-
вали на расставленные в казарме складные койки — «дачки», покрытые
далеко не новыми ватными одеялами, на некрашеные двери и окна. В се-
редине моей речи Задоров вдруг громко сказал кому-то из товарищей:
— Через тебя влипли в эту бузу!
Остаток дня мы посвятили планированию нашей дальнейшей жизни.
Но воспитанники с вежливой небрежностью выслушивали мои предло-
жения — только бы скорее от меня отделаться.
А наутро пришла ко мне взволнованная Лидия Петровна и сказала:
— Я не знаю, как с ними разговаривать... Говорю им: надо за водой
ехать на озеро, а один там, такой — с прической, надевает сапоги и прямо
мне в лицо сапогом: «Вы видите, сапожник пошил очень тесные сапоги!»
В первые дни они нас даже не оскорбляли, просто не замечали нас. К ве-
черу они свободно уходили из колонии и возвращались утром, сдержанно
улыбаясь навстречу моему проникновенному соцвосовскому выговору.
Через неделю Бендюк был арестован приехавшим агентом губрозыска за
совершенное ночью убийство и ограбление. Лидочка насмерть была пере-
пугана этим событием, плакала у себя в комнате и выходила только затем,
чтобы у всех спрашивать:
— Да что же это такое? Как же это так? Пошел и убил?..
Екатерина Григорьевна, серьезно улыбаясь, хмурила брови:
— Не знаю, Антон Семенович, серьезно, не знаю... Может быть, нуж-
но просто уехать... Я не знаю, какой тон здесь возможен...
Пустынный лес, окружавший нашу колонию, пустые коробки наших до-
мов, десяток «дачек» вместо кроватей, топор и лопата в качестве инстру-
мента и полдесятка воспитанников, категорически отрицавших не только
нашу педагогику, но всю человеческую культуру,— все это, правду гово-
ря, нисколько не соответствовало нашему прежнему школьному опыту.

14

Длинными зимними вечерами в колонии было жутко. Колония освеща-
лась двумя пятилинейными лампочками: одна — в спальне, другая — в
моей комнате. У воспитательниц и у Калины Ивановича были «каганцы» —
изобретение времен Кия, Щека и Хорива. В моей лампочке верхняя часть
стекла была отбита, а оставшаяся часть всегда закопчена, потому что Ка-
лина Иванович, закуривая свою трубку, пользовался часто огнем моей
лампы, просовывая для этого в стекло половину газеты.
В тот год рано начались снежные вьюги, и весь двор колонии был зава-
лен сугробами снега, а расчистить дорожки было некому. Я просил об этом
воспитанников, но Задоров мне сказал:
— Дорожки расчистить можно, но только пусть зима кончится: а то
мы расчистим, а снег опять нападет. Понимаете?
Он мило улыбнулся и отошел к товарищу, забыв о моем существовании.
Задоров был из интеллигентной семьи — это было видно сразу. Он пра-
вильно говорил, его лицо отличалось той молодой холеностью, какая бы-
вает только у хорошо кормленных детей. Волохов был другого порядка че-
ловек: широкий рот, широкий нос, широко расставленные глаза — все
это с особенной мясистой подвижностью,— лицо бандита. Волохов всегда
держал руки в карманах галифе, и теперь он подошел ко мне в такой позе:
— Ну, сказали ж вам...
Я вышел из спальни, обратив свой гнев в какой-то тяжелый камень в
груди. Но дорожки нужно было расчистить, а окаменевший гнев требовал
движения. Я зашел к Калине Ивановичу:
— Пойдем снег чистить.
— Что ты! Что ж, я сюда черноробом наймался? А эти что? — кивнул
он на спальни.— Соловьи-разбойники?
— Не хотят.
— Ах, паразиты! Ну, пойдем!
Мы с Калиной Ивановичем уже оканчивали первую дорожку, когда на
нее вышли Волохов и Таранец, направляясь, как всегда, в город.
— Вот хорошо! — сказал весело Таранец.
— Давно бы так,— поддержал Волохов.
Калина Иванович загородил им дорогу:
— То есть как это — «хорошо»? Ты, сволочь, отказался работать, так
думаешь, я для тебя буду? Ты здесь не будешь ходить, паразит! Полезай в
снег, а то я тебя лопатой...
Калина Иванович замахнулся лопатой, но через мгновение его лопата
полетела далеко в сугроб, трубка — в другую сторону, и изумленный Ка-
лина Иванович мог только взглядом проводить юношей и издали слышать,
как они ему крикнули:
— Придется самому за лопатой полазить!
Со смехом они ушли в город.
— Уеду отседова к черту! Чтоб я тут работал! — сказал Калина Ива-
нович и ушел в свою квартиру, бросив лопату в сугробе.
Жизнь наша сделалась печальной и жуткой. На большой дороге на
Харьков каждый вечер кричали:
— Рятуйте5!..
Ограбленные селяне приходили к нам и трагическими голосами проси-
ли помощи.

15

Я выпросил у завгубнаробразом наган для защиты от дорожных ры-
царей, но положение в колонии скрывал от него» Я еще не терял надежды,
что придумаю способ договориться с воспитанниками.
Первые месяцы нашей колонии для меня и моих товарищей были не
только месяцами отчаяния и бессильного напряжения,— они были еще и
месяцами поисков истины. Я во всю жизнь не прочитал столько педагоги-
ческой литературы, сколько зимою 1920 года.
Это было время Врангеля и польской войны. Врангель где-то был близко,
возле Новомиргорода, совсем недалеко от нас, в Черкассах, воевали поляки,
по всей Украине бродили батьки, вокруг нас многие находились в блакит-
но-желтом очаровании6. Но мы в нашем лесу, подперев голову руками, ста-
рались забыть о громах великих событий и читали педагогические книги.
У меня главным результатом этого чтения была крепкая и почему-то
вдруг основательная уверенность, что в моих руках никакой науки нет и
никакой теории нет, что теорию нужно извлечь из всей суммы реальных яв-
лений, происходящих на моих глазах. Я сначала даже не понял, а просто
увидел, что мне нужны не книжные формулы, которые я все равно не мог
привязать к делу, а немедленный анализ и немедленное действие7.
Всем своим существом я чувствовал, что мне нужно спешить, что я не
могу ожидать ни одного лишнего дня. Колония все больше и больше прини-
мала характер «малины» — воровского притона, в отношениях воспитан-
ников к воспитателям все больше определялся тон постоянного издева-
тельства и хулиганства. При воспитательницах уже начали рассказывать
похабные анекдоты, грубо требовали подачи обеда, швырялись тарелками
в столовой, демонстративно играли финками и глумливо расспрашивали,
сколько у кого есть добра:
— Всегда, знаете, может пригодиться... в трудную минуту.
Они решительно отказывались пойти нарубить дров для печей и в при-
сутствии Калины Ивановича разломали деревянную крышу сарая. Сдела-
ли они это с дружелюбными шутками и смехом:
— На наш век хватит!
Калина Иванович рассыпал миллионы искр из своей трубки и разво-
дил руками:
— Что ты им скажешь, паразитам? Видишь, какие алегантские холя-
вы! И откуда это они почерпнули, чтоб постройки ломать? За это родите-
лей нужно в кутузку, паразитов...
И вот свершилось: я не удержался на педагогическом канате. В одно
зимнее утро я предложил Задорову пойти нарубить дров для кухни. Услы-
шал обычный задорно-веселый ответ:
— Иди сам наруби, много вас тут!
Это впервые ко мне обратились на «ты».
В состоянии гнева и обиды, доведенный до отчаяния и остервенения
всеми предшествующими месяцами, я размахнулся и ударил Задорова по
щеке. Ударил сильно, он не удержался на ногах и повалился на печку.
Я ударил второй раз, схватил его за шиворот, приподнял и ударил третий
раз.
Я вдруг увидел, что он страшно испугался. Бледный, с трясущимися
руками, он поспешил надеть фуражку, потом снял ее и снова надел. Я, ве-
роятно, еще бил бы его, но он тихо и со стоном прошептал:

16

— Простите, Антон Семенович...
Мой гнев был настолько дик и неумерен, что я чувствовал: скажи кто-
нибудь слово против меня — я брошусь на всех, буду стремиться к убий-
ству, к уничтожению этой своры бандитов. У меня в руках очутилась желез-
ная кочерга. Все пять воспитанников молча стояли у своих кроватей, Бу-
рун что-то спешил поправить в костюме.
Я обернулся к ним и постучал кочергой по спинке кровати:
— Или всем немедленно отправляться в лес, на работу, или убираться
из колонии к чертовой матери!
И вышел из спальни.
Пройдя к сараю, в котором хранились наши инструменты, я взял то-
пор и хмуро посматривал, как воспитанники разбирали топоры и пилы.
У меня мелькнула мысль, что лучше в этот день не рубить лес — не да-
вать воспитанникам топоров в руки, но было уже поздно: они получили все,
что им полагалось. Все равно. Я был готов на все, я решил, что даром свою
жизнь не отдам. У меня в кармане был еще и револьвер.
Мы пошли в лес. Калина Иванович догнал меня и в страшном волне-
нии зашептал:
— Что такое? Скажи на милость, чего это они такие добрые?
Я рассеянно глянул в голубые очи Пана и сказал:
— Скверно, брат, дело... Первый раз в жизни ударил человека.
— Ох, ты ж, лышенько! — ахнул Калина Иванович.— А если они жа-
литься будут?
— Ну, это еще не беда...
К моему удивлению, все прошло прекрасно. Я проработал с ребятами
до обеда. Мы рубили в лесу кривые сосенки. Ребята в общем хмурились, но
свежий морозный воздух, красивый лес, убранный огромными шапками
снега, дружное участие пилы и топора сделали свое дело.
В перерыве мы смущенно закурили из моего запаса махорки, и, пус-
кая дым к верхушке сосен, Задоров вдруг разразился смехом:
— А здорово! Ха-ха-ха-ха!..
Приятно было видеть его смеющуюся румяную рожу, и я не мог не от-
ветить ему улыбкой:
— Что — здорово? Работа?
— Работа само собой. Нет, а вот как вы меня съездили!
Задоров был большой и сильный юноша, и смеяться ему, конечно, было
уместно. Я и то удивлялся, как я решился тронуть такого богатыря.
Он залился смехом и, продолжая хохотать, взял топор и направился к
дереву:
— История, ха-ха-ха!..
Обедали мы вместе, с аппетитом и шутками, но утреннего события не
вспоминали. Я себя чувствовал все же неловко, но уже решил не сдавать
тона и уверенно распорядился после обеда. Волохов ухмыльнулся, но За-
доров подошел ко мне с самой серьезной рожей:
— Мы не такие плохие, Антон Семенович! Будет все хорошо. Мы по-
нимаем...

17

3. Характеристика первичных
потребностей
На другой день я сказал воспитанникам:
— В спальне должно быть чисто! У вас должны быть дежурные по
спальне. В город можно уходить только с моего разрешения. Кто уйдет без
отпуска, пусть не возвращается — не приму.
— Ого! — сказал Во лохов.— А может быть, можно полегче?
— Выбирайте, ребята, что вам нужнее. Я иначе не могу. В колонии
должна быть дисциплина. Если вам не нравится, расходитесь, кто куда хо-
чет. А кто останется жить в колонии, тот будет соблюдать дисциплину.
Как хотите. «Малины» не будет.
Задоров протянул мне руку.
— По рукам — правильно! Ты, Волохов, молчи. Ты еще глупый в этих
делах. Нам все равно здесь пересидеть нужно, не в допр8 же идти.
— А что, и в школу ходить обязательно? — спросил Волохов.
— Обязательно.
— А если я не хочу учиться?.. На что мне?..
— В школу обязательно. Хочешь ты или не хочешь, все равно. Видишь,
тебя Задоров сейчас дураком назвал. Надо учиться — умнеть.
Волохов шутливо завертел головой и сказал, повторяя слова какого-то
украинского анекдота:
— От ускочыв, так ускочыв!
В области дисциплины случай с Задоровым был поворотным пунктом.
Нужно правду сказать, я не мучился угрызениями совести. Да, я избил
воспитанника. Я пережил всю педагогическую несуразность, всю юриди-
ческую незаконность этого случая, но в то же время я видел, что чистота
моих педагогических рук — дело второстепенное в сравнении со стоящей
передо мной задачей. Я твердо решил, что буду диктатором, если другим
методом не овладею. Через некоторое время у меня было серьезное столкно-
вение с Волоховым, который, будучи дежурным, не убрал в спальне и от-
казался убрать после моего замечания. Я на него посмотрел сердито и
сказал:
— Не выводи, меня из себя. Убери!
— А то что? Морду набьете? Права не имеете!..
Я взял его за воротник, приблизил к себе и зашипел в лицо совершен-
но искренно:
— Слушай! Последний раз предупреждаю: не морду набью, а изуве-
чу! А потом ты на меня жалуйся, сяду в допр, это не твое дело!
Волохов вырвался из моих рук и сказал со слезами:
— Из-за такого пустяка в допр нечего садиться. Уберу, черт с вами!
Я на него загремел:
— Как ты разговариваешь?
— Да как же с вами разговаривать? Да ну вас к..!
— Что? Выругайся...
Он вдруг засмеялся и махнул рукой.
— Вот человек, смотри ты... Уберу, уберу, не кричите!
Нужно, однако, заметить, что я ни одной минуты не считал,
что нашел в насилии какое-то всесильное педагогическое средство. Случай

18

с Задоровым достался мне дороже, чем самому Задорову. Я стал бояться,
что могу броситься в сторону наименьшего сопротивления. Из воспита-
тельниц прямо и настойчиво осудила меня Лидия Петровна. Вечером того
же дня она положила голову на кулачки и пристала:
— Так вы уже нашли метод? Как в бурсе9, да?
— Отстаньте, Лидочка!
— Нет, вы скажите, будем бить морду? И мне можно? Или только вам?
— Лидочка, я вам потом скажу. Сейчас я еще сам не знаю. Вы подож-
дите немного.
— Ну хорошо, подожду.
Екатерина Григорьевна несколько дней хмурила брови и разговаривала
со мной официально-приветливо. Только дней через пять она меня спросила,
улыбнувшись серьезно:
— Ну, как вы себя чувствуете?
— Все равно. Прекрасно себя чувствую.
— А вы знаете, что в этой истории самое печальное?
— Самое печальное?
— Да. Самое неприятное то, что ведь ребята о вашем подвиге расска-
зывают с упоением. Они в вас даже готовы влюбиться, и первый Задоров.
Что это такое? Я не понимаю. Что это, привычка к рабству?
Я подумал немного и сказал Екатерине Григорьевне:
— Нет, тут не в рабстве дело. Тут как-то иначе. Вы проанализируйте
хорошенько: ведь Задоров сильнее меня, он мог бы меня искалечить од-
ним ударом.. А ведь он ничего не боится, не боятся и Бурун и другие. Во
всей этой истории они не видят побоев, они видят только гнев, человеческий
взрыв. Они же прекрасно понимают, что я мог бы и не бить, мог бы возвра-
тить Задорова, как неисправимого, в комиссию10, мог причинить им много
важных неприятностей. Но я этого не делаю, я пошел на опасный для себя,
но человеческий, а не формальный поступок. А колония им, очевидно, все-
таки нужна. Тут сложнее. Кроме того, они видят, что мы много работаем
для них. Все-таки они люди. Это важное обстоятельство.
— Может быть,— задумалась Екатерина Григорьевна.
Но задумываться нам было некогда. Через неделю, в феврале 1921 года, я
привез на мебельной линейке полтора десятка настоящих беспризорных и
по-настоящему оборванных ребят. С ними пришлось много возиться, что-
бы обмыть, кое-как одеть, вылечить чесотку. К марту в колонии было до
тридцати ребят. В большинстве они были очень запущенны, дики и совер-
шенно не приспособлены для выполнения соцвосовской мечты. Того осо-
бенного творчества, которое якобы делает детское мышление очень близ-
ким по своему типу к научному мышлению, у них пока что не было.
Прибавилось в колонии и воспитателей. К марту у нас был уже настоя-
щий педагогический совет. Чета из Ивана Ивановича и Натальи Марков-
ны Осиновых, к удивлению всей колонии, привезла с собою значительное
имущество: диваны, стулья, шкафы, множество всякой одежды и посуды.
Наши голые колонисты с чрезвычайным интересом наблюдали, как раз-
гружались возы со всем этим добром у дверей квартиры Осиновых.
Интерес колонистов к имуществу Осиновых был далеко не академиче-
ским интересом, и я очень боялся, что все это великолепное переселение
может получить обратное движение к городским базарам. Через неделю

19

особый интерес к богатству Осиповых несколько разрядился прибытием
экономки. Экономка была старушка — очень добрая, разговорчивая и глу-
пая. Ее имущество хотя и уступало осиповскому, но состояло из очень аппе-
титных вещей. Было там много муки, банок с вареньем и еще с чем-то, мно-
го небольших аккуратных мешочков и саквояжиков, в которых прощу-
пывались глазами наших воспитанников разные ценные вещи.
Экономка с большим старушечьим вкусом и уютом расположилась в
своей комнате, приспособила свои коробки и другие вместилища к разным
кладовочкам, уголкам и местечкам, самой природой назначенным для та-
кого дела, и как-то очень быстро сдружилась с двумя-тремя ребятами. Сдру-
жились они на договорных началах: они доставляли ей дрова и ставили са-
мовар, а она за это угощала их чаем и разговорами о жизни. Делать эконом-
ке в колонии было, собственно говоря, нечего, и я удивлялся, для чего ее
назначили.
В колонии не нужно было никакой экономки. Мы были невероятно
бедны.
Кроме нескольких квартир, в которых поселился персонал, из всех по-
мещений колонии нам удалось отремонтировать только одну большую
спальню с двумя утермарковскими печами11. В этой комнате стояло три-
дцать «дачек» и три больших стола, на которых ребята обедали и писали.
Другая большая спальня и столовая, две классные комнаты и канцелярия
ожидали ремонта в будущем.
Постельного белья было у нас полторы смены, всякого иного белья и
вовсе не было. Наше отношение к одежде выражалось почти исключитель-
но в разных просьбах, обращенных к наробразу и к другим учреждениям.
Завгубнаробразом, так решительно открывший колонию, уехал куда-то
на новую работу, его преемник колонией мало интересовался — были у
него дела поважнее.
Атмосфера в наробразе меньше всего соответствовала нашему стремле-
нию разбогатеть. В то время губнаробраз представлял собой конгломерат
очень многих комнат и комнаток и очень многих людей, но истинными вы-
разителями педагогического творчества здесь были не комнаты и не люди,
а столики. Расшатанные и облезшие, то письменные, то туалетные, то лом-
берные, когда-то черные, когда-то красные, окруженные такими же стуль-
ями, эти столики изображали разнообразные секции, о чем свидетельство-
вали надписи, развешанные на стенках против каждого столика. Значи-
тельное большинство столиков всегда пустовало, потому что дополнитель-
ная величина — человек — оказывался в существе своем не столько заве-
дующим секцией, сколько счетоводом в губраспреде. Если за каким-нибудь
столиком вдруг обнаруживалась фигура человека, посетители сбегались
со всех сторон и набрасывались на нее. Беседа в этом случае заключалась в
выяснении того, какая это секция, и в эту ли секцию должен обратиться посе-
титель или нужно обращаться в другую, и если в другую, то почему и в
какую именно; а если все-таки не в эту, то почему товарищ, который сидел
за тем вон столиком в прошлую субботу, сказал, что именно в эту? После
разрешения всех этих вопросов заведующий секцией снимался с якоря и с
космической скоростью исчезал.
Наши неопытные шаги вокруг столиков не привели, конечно, ни к каким
положительным результатам. Поэтому зимой двадцать первого года коло-

20

ния очень мало походила на воспитательное учреждение. Изодранные пид-
жаки, к которым гораздо больше подходило блатное наименование « к лифт»,
кое-как прикрывали человеческую кожу; очень редко под клифтами оказы-
вались остатки истлевшей рубахи. Наши первые воспитанники, прибывшие
к нам в хороших костюмах, недолго выделялись из общей массы: колка
дров, работа на кухне, в прачечной делали свое, хотя и педагогическое, но
для одежды разрушительное дело.
К марту все наши колонисты были так одеты, что им мог бы позавидо-
вать любой артист, исполняющий роль мельника в «Русалке».
На ногах у очень немногих колонистов были ботинки, большинство же
обвертывало ноги портянками и завязывало веревками. Но и с этим послед-
ним видом обуви у нас были постоянные кризисы.
Пища наша называлась кондёром12. Другая пища бывала случайна.
В то время существовало множество всяких норм питания: были нормы
обыкновенные, нормы повышенные, нормы для слабых и для сильных, нор-
мы дефективные, санаторные, больничные. При помощи очень напряжен-
ной дипломатии нам иногда удавалось убедить, упросить, обмануть, под-
купить своим жалким видом, запугать бунтом колонистов, и нас перево-
дили, к примеру, на санаторную норму. В норме было молоко, пропасть
жиров и белый хлеб. Этого, разумеется, мы не получали, но некоторые эле-
менты кондёра и ржаной хлеб начинали привозить в большем размере. Че-
рез месяц-другой нас постигало дипломатическое поражение, и мы вновь
опускались до положения обыкновенных смертных и вновь начинали осто-
рожную и кривую линию тайной и явной дипломатии. Иногда нам удава-
лось производить такой сильный нажим, что мы начинали получать даже
мясо, копчености и конфеты, но тем печальнее становилось наше житье,
когда обнаруживалось, что никакого права на эту роскошь дефективные
морально не имеют, а имеют только дефективные интеллектуально.
Иногда нам удавалось совершать вылазки из сферы узкой педагогики
в некоторые соседние сферы, например в губпродком, или в опродкомарм
Первой запасной, или в отдел снабжения какого-нибудь подходящего ведом-
ства. В наробразе категорически запрещали подобную партизанщину, и вы-
лазки нужно было делать втайне.
Для вылазки необходимо было вооружиться бумажкой, в которой стоя-
ло только одно простое и выразительное предложение:
«Колония малолетних преступников просит отпустить для питания вос-
питанников сто пудов муки».
В самой колонии мы никогда не употребляли таких слов, как «преступ-
ник», и наша колония никогда так не называлась. В то время нас называли
морально дефективными. Но для посторонних миров последнее название
мало подходило, ибо от него слишком несло запахом воспитательного ведом-
ства.
С своей бумажкой я помещался где-нибудь в коридоре соответствую-
щего ведомства, у дверей кабинета. В двери эти входило множество людей.
Иногда в кабинет набивалось столько народу, что туда уже мог заходить
всякий желающий. Через головы посетителей нужно было пробиться к
начальству и молча просунуть под его руку нашу бумажку.
Начальство в продовольственных ведомствах очень слабо разбиралось в
классификационных хитростях педагогики, и ему не всегда приходило в

21

Голову, что «малолетние преступники» имеют отношение к просвещению.
Эмоциональная же окраска самого выражения «малолетние преступники»
была довольно внушительна. Поэтому очень редко начальство взирало на
нас строго и говорило:
— Так вы чего сюда пришли? Обращайтесь в свой наробраз.
Чаще бывало так,— начальство задумывалось и произносило:
— Кто вас снабжает? Тюремное ведомство?
— Нет, видите ли, тюремное ведомство нас не снабжает, потому что это
же дети...
— А кто же вас снабжает?
— До сих пор, видите ли, не выяснено...
— Как это— «не выяснено»?.. Странно!
Начальство что-то записывало в блокнот и предлагало прийти через
неделю.
— В таком случае дайте пока хоть двадцать пудов.
— Двадцать я не дам, получите пока пять пудов, а я потом вы-
ясню.
Пяти пудов было мало, да и завязавшийся разговор не соответствовал
нашим предначертаниям, в которых никаких выяснений, само собой, не
ожидалось.
Единственно приемлемым для колонии имени М. Горького был такой
оборот дела, когда начальство ни о чем не расспрашивало, а молча брало
нашу бумажку и чертило в углу: «Выдать».
В этом случае я сломя голову летел в колонию:
— Калина Иванович!.. Ордер!.. Сто пудов! Скорее ищи дядьков и вези,
а то разберутся там...
Калина Иванович радостно склонялся над бумажкой:
— Сто пудов? Скажи ж ты!.. А откедова ж такое?
— Разве не видишь? Губпродком губюротдела13...
— Кто их разберет!.. Та нам все равно: хоть черт, хоть бис, абы яйца
ни с, хе-хе-хе!..
Первичная потребность у человека — пища. Поэтому положение с одеж-
дой нас не так удручало, как положение с пищей. Наши воспитанники всег-
да были голодны, и это значительно усложняло задачу их морального пе-
ревоспитания. Только некоторую, небольшую часть своего аппетита коло-
нистам удавалось удовлетворять при помощи частных способов.
Одним из основных видов частной пищевой промышленности была рыб-
ная ловля. Зимой это было очень трудно. Самым легким способом было
опустошение ятерей (сеть, имеющая форму четырехгранной пирамиды),
которые на недалекой речке и на нашем озере устанавливались местны-
ми хуторянами. Чувство самосохранения и присущая человеку экономи-
ческая сообразительность удерживали наших ребят от похищения самих
ятерей, но нашелся среди наших колонистов один, который нарушил это
золотое правило.
Это был Таранец. Ему было шестнадцать лет, он был из старой воров-
ской семьи, был строен, ряб, весел, остроумен, прекрасный организатор и
предприимчивый человек. Но он не умел уважать коллективные интере-
сы. Он украл на реке несколько ятерей и притащил их в колонию. Вслед
за ним пришли и хозяева ятерей, и дело окончилось большим скандалом.

22

Хуторяне после этого стали сторожить ятеря, и нашим охотникам очень
редко удавалось что-нибудь поймать. Но через некоторое время у Таранца
и у некоторых других колонистов появились собственные ятеря, которые
им были подарены «одним знакомым в городе». При помощи этих собствен-
ных ятерей рыбная ловля стала быстро развиваться. Рыба потреблялась сна-
чала небольшим кругом лиц, но к концу зимы Таранец неосмотрительно
решил вовлечь,в этот круг и меня.
Он принес в мою комнату тарелку жареной рыбы.
— Это вам рыба.
— Вижу, только я не возьму.
— Почему?
— Потому что неправильно. Рыбу нужно давать всем колонистам.
— С какой стати? — покраснел Таранец от обиды.— С какой стати?
Я достал ятеря, я ловлю, мокну на речке, а давать всем?
— Ну и забирай свою рыбу: я ничего не доставал и не мок.
— Так это мы вам в подарок...
— Нет, я не согласен, мне все это не нравится. И неправильно.
— В чем же тут неправильность?
— А в том: ятерей ведь ты не купил. Ятеря подарены?
— Подарены.
— Кому? Тебе? Или всей колонии?
— Почему — «всей колонии»? Мне...
— А я так думаю, что и мне и всем. А сковородки чьи? Твои? Общие.
А масло подсолнечное вы выпрашиваете у кухарки — чье масло? Общее.
А дрова, а печь, а ведра? Ну, что ты скажешь? А я вот отберу у тебя ятеря,
и кончено будет дело. А самое главное — не по-товарищески. Мало ли что —
твои ятеря! А ты для товарищей сделай. Ловить же все могут.
— Ну, хорошо,— сказал Таранец,— хай будет так. А рыбу вы все-таки
возьмите.
Рыбу я взял. С тех пор рыбная ловля сделалась нарядной работой по
очереди, и продукция сдавалась на кухню.
Вторым способом частного добывания пищи были поездки на базар в
город. Каждый день Калина Иванович запрягал Малыша — киргиза —
и отправлялся за продуктами или в поход по учреждениям. За ним увязы-
вались два-три колониста, у которых к тому времени начинала ощущаться
нужда в городе: в больницу, на допрос в комиссию, помочь Калине Ива-
новичу, подержать Малыша. Все эти счастливцы обыкновенно возвращались
из города сытыми и товарищам привозили кое-что. Не было случая, чтобы
кто-нибудь на базаре «засыпался». Результаты этих походов имели легаль-
ный вид: «тетка дала», «встретился с знакомым». Я старался не оскорблять
колониста грязным подозрением и всегда верил этим объяснениям. Да и к
чему могло бы привести мое недоверие? Голодные, грязные колонисты,
рыскающие в поисках пищи, представлялись мне неблагодарными объекта-
ми для проповеди какой бы то ни было морали по таким пустяковым пово-
дам, как кража на базаре бублика или пары подметок.
В нашей умопомрачительной бедности была и одна хорошая сторона, ко-
торой потом у нас уже никогда не было. Одинаково были голодны и бедны
и мы, воспитатели. Жалованья тогда мы почти не получали, довольствова-
лись тем же кондёром и ходили в такой же приблизительно рвани. У меня

23

в течение всей зимы не было подметок на сапогах, и кусок портянки всег-
да вылезал наружу. Только Екатерина Григорьевна щеголяла вычищенны-
ми, аккуратными, прилаженными платьями.
4. Операции внутреннего характера
В феврале у меня из ящика пропала целая пачка денег — приблизи-
тельно мое шестимесячное жалованье.
В моей комнате в то время помещались и канцелярия, и учительская, и
бухгалтерия, и касса, ибо я соединял в своем лице все должности. Пачка но-
веньких кредиток исчезла из запертого ящика без всяких следов взлома.
Вечером я рассказал об этом ребятам и просил возвратить деньги. Дока-
зать воровство я не мог, и меня свободно можно было обвинить в растрате.
Ребята хмуро выслушали и разошлись. После собрания, когда я проходил
в свой флигель, на темном дворе ко мне подошли двое: Таранец и Гуд.
Гуд — маленький, юркий юноша.
— Мы знаем, кто взял деньги, — прошептал Таранец, — только сказать
при всех нельзя: мы не знаем, где спрятаны. А если объявим, он подорвет*
и деньги унесет.
— Кто взял?
— Да тут один...
Гуд смотрел на Таранца исподлобья, видимо не вполне одобряя его поли-
тику. Он пробурчал:
— Бубну ему нужно выбить... Чего мы здесь разговариваем?
— А кто выбьет? — обернулся к нему Таранец. — Ты выбьешь? Он те-
бя так возьмет в работу...
— Вы мне скажите, кто взял деньги. Я с ним поговорю, — предложил я.
— Нет, так нельзя.
Таранец настаивал на конспирации. Я пожал плечами:
— Ну, как хотите.
Ушел спать.
Утром в конюшне Гуд нашел деньги. Их кто-то бросил в узкое окно ко-
нюшни, и они разлетелись по всему помещению. Гуд, дрожащий от радости,
прибежал ко мне, и в обеих руках у него были скомканные в беспорядке кре-
дитки.
Гуд от радости танцевал по колонии, ребята все просияли и прибегали
в мою комнату посмотреть на меня. Один Таранец ходил, важно задравши
голову. Я не стал расспрашивать ни его, ни Гуда об их действиях после на-
шего разговора.
Через два дня кто-то сбил замки в погребе и утащил несколько фунтов
сала — все наше жировое богатство. Утащил и замок. Еще через день вы-
рвали окно в кладовой — пропали конфеты, заготовленные к празднику
Февральской революции, и несколько банок колесной мази, которой мы
дорожили как валютой.
Калина Иванович даже похудел за эти дни; он устремлял побледневшее
лицо к каждому колонисту, дымил ему в глаза махоркой и уговаривал:
* Подорвать — убежать.

24

— Вы ж только посудите! Все ж для вас, сукины сыны, у себя ж краде-
те, паразиты!
Таранец знал больше всех, но держался уклончиво, в его расчеты поче-
му-то не входило раскрывать это дело. Колонисты высказывались очень
обильно, но у них преобладал исключительно спортивный интерес. Никак
они не хотели настроиться на тот лад, что обокрадены именно они.
В спальне я гневно кричал:
— Вы кто такие? Вы люди или...
— Мы урки14,— послышалось с какой-то дальней «дачки».
— Уркаганы!
— Врете! Какие вы уркаганы! Вы самые настоящие сявки15, у себя кра-
дете. Вот теперь сидите без сала, ну и черт с вами! На праздниках — без
конфет. Больше нам никто не даст. Пропадайте так!
— Так что же мы можем сделать, Антон Семенович? Мы не знаем, кто
взял. И вы не знаете, и мы не знаем.
Я, впрочем, с самого начала понимал, что мои разговоры лишние. Крал
кто-то из старших, которых все боялись.
На другой день я с двумя ребятами поехал хлопотать о новом пайке сала.
Мы ездили несколько дней, но сало выездили. Дали нам и порцию конфет,
хотя и ругали долго, что не сумели сохранить. По вечерам мы подробно рас-
сказывали о своих похождениях. Наконец сало привезли в колонию и во-
дворили в погребе. В первую же ночь оно было украдено.
Я даже обрадовался этому обстоятельству. Ожидал, что вот теперь заго-
ворит коллективный, общий интерес и заставит всех с большим воодушев-
лением заняться вопросом о воровстве. Действительно, все ребята опеча-
лились, но воодушевления никакого не было, а когда прошло первое впе-
чатление, всех вновь обуял спортивный интерес: кто это так ловко ору-
дует?
Еще через несколько дней из конюшни пропал хомут, и нам нельзя бы-
ло даже выехать в город. Пришлось ходить по хутору, просить на первое
время.
Кражи происходили уже ежедневно. Утром обнаруживалось, что в том
или ином месте чего-то не хватает: топора, пилы, посуды, простыни, черес-
седельника, вожжей, продуктов. Я пробовал не спать ночью и ходил по дво-
ру с револьвером, но больше двух-трех ночей, конечно, не мог выдержать.
Просил подежурить одну ночь Осипова, но он так перепугался, что я боль-
ше об этом с ним не говорил.
Из ребят я подозревал многих, в том числе и Гуда, и Таранца. Никаких
доказательств у меня все же не было, и свои подозрения я принужден был
держать в секрете.
Задоров раскатисто смеялся и шутил:
— А вы думали как, Антон Семенович, трудовая колония, трудись и
трудись — и никакого удовольствия? Подождите, еще не то будет! А что
вы сделаете тому, кого поймаете?
— Посажу в тюрьму.
— Ну, это еще ничего. Я думал, бить будете.
Как-то ночью он вышел во двор одетый.
— Похожу с вами.
— Смотри, как бы воры на тебя не взъелись.

25

— Нет, они же знают, что вы сегодня сторожите, все равно сегодня не
пойдут красть. Так что же тут такого?
— А ведь признайся, Задоров, что ты их боишься?
— Кого? Воров? Конечно, боюсь. Так не в том дело, что боюсь, а ведь
согласитесь, Антон Семенович, как-то не годится выдавать.
— Так ведь вас же обкрадывают.
— Ну, чего ж там меня? Ничего тут моего нет.
— Да ведь вы здесь живете.
— Какая там жизнь, Антон Семенович! Разве это жизнь? Ничего у вас
не выйдет с этой колонией. Напрасно бьетесь. Вот увидите, раскрадут все
и разбегутся. Вы лучше наймите двух хороших сторожей и дайте им вин-
товки.
— Нет, сторожей не найму и винтовок не дам.
— А почему? — поразился Задоров.
— Сторожам нужно платить, мы и так бедны, а самое главное, вы долж-
ны быть хозяевами.
Мысль о том, что нужно нанять сторожей, высказывалась многими ко-
лонистами. В спальне об этом происходила целая дискуссия.
Антон Братченко, лучший представитель второй партии колонистов,
доказывал:
— Когда сторож стоит, никто красть и не пойдет. А если и пойдет, мож-
но ему в это самое место заряд соли всыпать. Как походит посоленный с ме-
сяц, больше не полезет.
Ему возражал Костя Ветковский, красивый мальчик, специальностью
которого «на воле» было производить обыски по подложным ордерам. Во
время этих обысков он исполнял второстепенные роли, главные принадле-
жали взрослым. Сам Костя — это было установлено в его деле — никогда
ничего не крал и увлекался исключительно эстетической стороной опера-
ции. Он всегда с презрением относился к ворам. Я давно отметил сложную
и тонкую натуру этого мальчика. Меня больше всего поражало то, что он
легко уживался с самыми дикими парнями и был общепризнанным авторите-
том в вопросах политических.
Костя доказывал:
— Антон Семенович прав. Нельзя сторожей! Сейчас мы еще не понима-
ем, а скоро поймем все, что в колонии красть нельзя. Да и сейчас уже мно-
гие понимают. Вот мы скоро сами начнем сторожить. Правда, Бурун? —
неожиданно обратился он к Буруну.
— А что ж, сторожить, так сторожить, — сказал Бурун.
В феврале наша экономка прекратила свое служение колонии, я добил-
ся ее перевода в какую-то больницу. В один из воскресных дней к ее крыль-
цу подали Малыша, и все ее приятели и участники философских чаев
деятельно начали укладывать многочисленные мешочки и саквояжики
на сани. Добрая старушка, мирно покачиваясь на вершине своего богатства,
со скоростью все тех же двух километров в час выехала навстречу
новой жизни.
Малыш возвратился поздно, но возвратилась с ним и старушка и с ры-
даниями и криками ввалилась в мою комнату: она была начисто ограбле-
на. Приятели ее и помощники не все сундучки, саквояжики и мешочки сно-
сили на сани, а сносили и в другие места, — грабеж был наглый. Я немед-

26

ленно разбудил Калину Ивановича, Задорова и Таранца, и мы произвели
генеральный обыск во всей колонии. Награблено было так много, что все-
го не успели как следует спрятать. В кустах, на чердаках сараев, под крыль-
цом, просто под кроватями и за шкафами найдены были все сокровища эко-
номки. Старушка и в самом деле была богата: мы нашли около дюжины
новых скатертей, много простынь и полотенец, серебряные ложки, какие-то
вазочки, браслет, серьги и еще много всякой мелочи.
Старушка плакала в моей комнате, а комната постепенно наполнялась
арестованными — ее бывшими приятелями и сочувствующими.
Ребята сначала запирались, но я на них прикрикнул, и горизонты прояс-
нились. Приятели старушки оказались не главными грабителями. Они ог-
раничились кое-какими сувенирами вроде чайной салфетки или сахарницы.
Выяснилось, что главным деятелем во всем этом происшествии был Бурун.
Открытие это поразило многих, и прежде всего меня. Бурун с самого перво-
го дня казался солиднее всех, он был всегда серьезен, сдержанно-приветлив
и лучше всех, с активнейшим напряжением и интересом учился в школе.
Меня ошеломили размах и солидность его действий: он запрятал целые тю-
ки старушечьего добра. Не было сомнений, что все прежние кражи в коло-
нии — дело его рук.
Наконец-то дорвался до настоящего зла! Я привел Буруна на суд народ-
ный, первый суд в истории нашей колонии.
В спальне, на кроватях и на столах, расположились оборванные черные
судьи. Пятилинейная лампочка освещала взволнованные лица колонистов
и бледное лицо Буруна, тяжеловесного, неповоротливого, с толстой шеей,
похожего на Мак-Кинлея16, президента Соединенных Штатов Америки.
В негодующих и сильных тонах я описал ребятам преступление: огра-
бить старуху, у которой только и счастья, что в этих несчастных тряпках,
ограбить, несмотря на то, что никто в колонии так любовно не относился к
ребятам, как она, ограбить в то время, когда она просила помощи, — это
значит действительно ничего человеческого в себе не иметь, это значит быть
даже не гадом, а гадиком. Человек должен уважать себя, должен быть силь-
ным и гордым, а не отнимать у слабых старушек их последнюю тряпку.
Либо моя речь произвела сильное впечатление, либо и без того у коло-
нистов накипело, но на Буруна обрушились дружно и страстно. Маленький
вихрастый Братченко протянул обе руки к Буруну:
— А что? А что ты скажешь? Тебя нужно посадить за решетку, в допр
посадить! Мы через тебя голодали, ты и деньги взял у Антона Семеновича.
Бурун вдруг запротестовал:
— Деньги у Антона Семеновича? А ну, докажи!
— И докажу.
— Докажи!
— А что, не взял? Не ты?
— А что, я?
— Конечно, ты.
— Я взял деньги у Антона Семеновича! А кто это докажет?
Раздался сзади голос Таранца:
— Я докажу.
Бурун опешил. Повернулся в сторону Таранца, что-то хотел сказать,
потом махнул рукой:

27

— Ну что же, пускай и я. Так я же отдал?
Ребята на это ответили неожиданным смехом. Им понравился этот увле-
кательный разговор. Таранец глядел героем. Он вышел вперед.
— Только выгонять его не надо. Мало чего с кем не бывало. Набить мор-
ду хорошенько — это, действительно, следует.
Все примолкли. Бурун медленно повел взглядом по рябому лицу Таранца.
— Далеко тебе до моей морды. Чего ты стараешься? Все равно завко-
лом17 не будешь. Антон набьет морду, если нужно, а тебе какое дело?
Ветковский сорвался с места:
— Как — «какое дело»? Хлопцы, наше это дело или не наше?
— Наше! — закричали хлопцы. — Мы тебе сами морду набьем получше
Антона!
Кто-то уже бросился к Буруну. Братченко размахивал руками у самой
физиономии Буруна и вопил:
— Пороть тебя нужно, пороть!
Задоров шепнул мне на ухо:
— Возьмите его куда-нибудь, а то бить будут.
Я оттащил Братченко от Буруна. Задоров отшвырнул двух-трех. Наси-
лу прекратили шум.
— Пусть говорит Бурун! Пускай скажет! — крикнул Братченко.
Бурун опустил голову.
— Нечего говорить. Вы все правы. Отпустите меня с Антоном Семенови-
чем, — пусть накажет, как знает.
Тишина. Я двинулся к дверям, боясь расплескать море зверского гнева,
наполнявшее меня до краев. Колонисты шарахнулись в обе стороны, давая
дорогу мне и Буруну.
Через темный двор в снежных окопах мы прошли молча: я — впереди,
он — за мной.
У меня на душе было отвратительно. Бурун казался последним из отбро-
сов, который может дать человеческая свалка. Я не знал, что с ним делать.
В колонию он попал за участие в воровской шайке, значительная часть чле-
нов которой — совершеннолетние — была расстреляна. Ему было семнад-
цать лет.
Бурун молча стоял у дверей. Я сидел за столом и еле сдерживался, чтобы
не пустить в Буруна чем-нибудь тяжелым и на этом покончить беседу.
Наконец, Бурун поднял голову, пристально глянул в мои глаза и сказал
медленно, подчеркивая каждое слово, еле-еле сдерживая рыдания:
— Я... больше... никогда... красть не буду.
— Врешь! Ты это уже обещал комиссии.
— То комиссии, а то — вам! Накажите, как хотите, только не выгоняй-
те из колонии.
— А что для тебя в колонии интересно?
— Мне здесь нравится. Здесь занимаются. Я хочу учиться. А крал пото-
му, что всегда жрать хочется.
— Ну, хорошо. Отсидишь три дня под замком, на хлебе и воде. Таранца
не трогать!
— Хорошо.
Трое суток отсидел Бурун в маленькой комнатке возле спальни, в той
самой, в которой в старой колонии жили дядьки. Запирать его я не стал, дал

28

он честное слово, что без моего разрешения выходить не будет. В первый день
я ему действительно послал хлеб и воду, на второй день стало жалко, принес-
ли ему обед. Бурун попробовал гордо отказаться, но я заорал на него:
— Какого черта, ломаться еще будешь!
Он улыбнулся, передернул плечами и взялся за ложку.
Бурун сдержал слово: он никогда потом ничего не украл ни в колонии,
ни в другом месте.
5. Дела государственного значения
В то время когда наши колонисты почти безразлично относились к иму-
ществу колонии, нашлись посторонние силы, которые относились к нему
сугубо внимательно.
Главные из этих сил располагались на большой дороге на Харьков. Поч-
ти не было ночи, когда бы на этой дороге кто-нибудь не был ограблен. Це-
лые обозы селян останавливались выстрелом из обреза, грабители без лиш-
них разговоров запускали свободные от обрезов руки за пазухи жен, сидя-
щих на возах, в то время как мужья в полной растерянности хлопали кнуто-
вищами по холявам и удивлялись:
— Кто же его знал? Прятали гроши в самое верное место, жинкам за па-
зуху, а они — смотри! — за пазуху и полезли.
Такое, так сказать, коллективное ограбление почти никогда не бывало
делом «мокрым». Дядьки, опомнившись и простоявши на месте назначен-
ное грабителями время, приходили в колонию и выразительно описывали
нам происшествие. Я собирал свою армию, вооружал ее дрекольем, сам брал
револьвер, мы бегом устремлялись к дороге и долго рыскали по лесу. Но
только один раз поиски наши увенчались успехом: в полуверсте от дороги
мы наткнулись на группу людей, притаившихся в лесном сугробе. На кри-
ки хлопцев они ответили одним выстрелом и разбежались, но одного из них
все-таки удалось схватить и привести в колонию. У него не нашлось ни об-
реза, ни награбленного, и он отрицал все на свете. Переданный нами в губ-
розыск, он оказался, однако, известным бандитом, и вслед за ним была аре-
стована вся шайка. От имени губисполкома колонии имени Горького была
выражена благодарность.
Но и после этого грабежи, на большой дороге не уменьшились. К концу
зимы хлопцы стали находить уже следы «мокрых» ночных событий. Меж-
ду соснами в снегу вдруг видим торчащую руку. Откапываем и находим жен-
щину, убитую выстрелом в лицо. В другом месте, возле самой дороги, в кус-
тах — мужчина в извозчичьем армяке с разбитым черепом. В одно прекрас-
ное утро просыпаемся и видим: с опушки леса на нас смотрят двое повешен-
ных. Пока прибыл следователь, они двое суток висели и глядели на колонист-
скую жизнь вытаращенными глазами.
Колонисты ко всем этим явлениям относились без всякого страха и с
искренним интересом. Весной, когда стаял снег, они разыскивали в лесу
обглоданные лисицами черепа, надевали их на палки и приносили в ко-
лонию со специальной целью попугать Лидию Петровну. Воспитатели и
без того жили в страхе и ночью дрожали, ожидая, что вот-вот в коло-
нию ворвется грабительская шайка и начнется резня. Особенно перепу-

29

ганы были Осиповы, у которых, по общему мнению, было что грабить.
В конце февраля наша подвода, ползущая с обычной скоростью из го-
рода с кое-каким добром, была остановлена вечером возле самого поворота
в колонию. На подводе были крупа и сахарный песок, — вещи, почему-то
грабителей не соблазнившие. У Калины Ивановича, кроме трубки, не на-
шлось никаких ценностей. Это обстоятельство вызвало у грабителей справед-
ливый гнев: они треснули Калину Ивановича по голове, он свалился в снег и
пролежал в нем, пока грабители не скрылись. Гуд, все время состоявший
у нас при Малыше, был простым свидетелем. Приехав в колонию, и Кали-
на Иванович и Гуд разразились длинными рассказами. Калина Иванович
описывал события в красках драматических, Гуд — в красках комических.
Но постановление было вынесено единодушное: всегда высылать навстречу
нашей подводе отряд колонистов.
Мы так и делали в течение двух лет. Эти походы на дорогу назывались
у нас по-военному: «Занять дорогу».
Отправлялись человек десять. Иногда и я входил в состав отряда, так как
у меня был наган. Я не мог его доверить всякому колонисту, а без револьве-
ра наш отряд казался слабым. Только Задоров получал от меня иногда ре-
вольвер и с гордостью нацеплял его поверх своих лохмотьев.
Дежурство на большой дороге было очень интересным занятием. Мы рас-
полагались на протяжении полутора километров по всей дороге, начиная
от моста через речку до самого поворота в колонию. Хлопцы мерзли и под-
прыгивали на снегу, перекликались, чтобы не потерять связи друг с другом,
и в наступивших сумерках пророчили верную смерть воображению запоз-
давшего путника. Возвращавшиеся из города селяне колотили лошадей и
молча проскакивали мимо ритмически повторяющихся фигур самого уго-
ловного вида. Управляющие совхозами и власти пролетали на громыхаю-
щих тачанках и демонстративно показывали колонистам двустволки и об-
резы, пешеходы останавливались у самого моста и ожидали новых путни-
ков.
При мне колонисты никогда не хулиганили и не пугали путешествен-
ников, но без меня допускали шалости, и Задоров скоро даже отказался от
револьвера и потребовал, чтобы я бывал на дороге обязательно. Я стал вы-
ходить при каждой командировке отряда, но револьвер отдавал все же За-
дорову, чтобы не лишить его заслуженного наслаждения.
Когда показывался наш Малыш, мы его встречали криком:
— Стой! Руки вверх!
Но Калина Иванович только улыбался и с особенной энергией начинал
раскуривать свою трубку. Раскуривания трубки хватало ему до самой ко-
лонии, потому что в этом случае применялась известная формула:
— Сим вэрст крэсав, не вчувсь, як и выкрэсав.
Наш отряд постепенно сворачивался за Малышом и веселой толпой всту-
пал в колонию, расспрашивая Калину Ивановича о разных продовольствен-
ных новостях.
Этой же зимою мы приступили и к другим операциям, уже не колонист-
ского, а общегосударственного значения. В колонию приехал лесничий и
просил наблюдать за лесом: порубщиков много, он со своим штатом не уп-
равляется.
Охрана государственного леса очень подняла нас в собственных глазах,

30

доставила нам чрезвычайно занятную работу и, наконец, приносила значи-
тельные выгоды.
Ночь. Скоро утро, но еще совершенно темно. Я просыпаюсь от стука в ок-
но. Смотрю: на оконном стекле туманятся сквозь ледяные узоры приплюс-
нутый нос и взлохмаченная голова.
— В чем дело?
— Антон Семенович, в лесу рубят!
Зажигаю ночник, быстро одеваюсь, беру револьвер и двустволку и вы-
хожу. Меня ожидают у крыльца особенные любители ночных похождений —
Бурун и Шелапутин, совсем маленький ясный пацан, существо безгрешное.
Бурун забирает у меня из рук двустволку, и мы входим в лес.
-Где?
— А вот послушайте...
Останавливаемся. Сначала я ничего не слышу, потом начинаю разли-
чать еле заметное среди неуловимых ночных звуков и звуков нашего дыха-
ния глухое биение рубки. Двигаемся вперед, наклоняемся, ветки молодых
сосен царапают наши лица, сдергивают с моего носа очки и обсыпают нас
снегом. Иногда стуки топора вдруг прерываются, мы теряем направление
и терпеливо ждем. Вот они опять ожили, уже громче и ближе.
Нужно подойти совершенно незаметно, чтобы не спугнуть вора. Бурун
по-медвежьи ловко переваливается, за ним семенит крошечный Шелапутин,
кутаясь в свой клифт. Заключаю шествие я.
Наконец мы у цели. Притаились за сосновым стволом. Высокое строй-
ное дерево вздрагивает, у его основания — подпоясанная фигура. Ударит
несмело и неспоро несколько раз, выпрямится, оглянется и снова рубит.
Мы от нее шагах в пяти. Бурун наготове держит двустволку дулом вверх,
смотрит на меня и не дышит. Шелапутин притаился со мной и шепчет, по-
висая на моем плече:
— Можно? Уже можно?
Я киваю головой. Шелапутин дергает Буруна за рукав.
Выстрел гремит, как страшный взрыв, и далеко раскатывается по лесу.
Человек с топором рефлективно присел. Молчание. Мы подходим к нему.
Шелапутин знает свои обязанности, топор уже в его руках. Бурун весело
приветствует:
— А-а, Мусий Карпович, доброго ранку!
Он треплет Мусия Карповича по плечу, но Мусий Карпович не в состоя-
нии выговорить ответное приветствие. Он дрожит мелкой дрожью и для че-
го-то стряхивает снег с левого рукава.
Я спрашиваю:
— Конь далеко?
Мусий Карпович по-прежнему молчит, отвечает за него Бурун:
— Да вон же и конь!.. Эй, кто там? Заворачивай!
Только теперь я различаю в сосновом переплете лошадиную морду и
дугу.
Бурун берет Мусия Карповича под руку:
— Пожалуйте, Мусий Карпович, в карету скорой помощи.
Мусий Карпович, наконец, начинает подавать признаки жизни. Он сни-
мает шапку, проводит рукой по волосам и шепчет, ни на кого не глядя:
— Ох, ты ж, боже мой!..

31

Мы направляемся к саням.
Так называемые «рижнати» — сани медленно разворачиваются, и мы
двигаемся по еле заметному глубокому и рыхлому следу. На коняку чмока-
ет и печально шевелит вожжами хлопец лет четырнадцати в огромной шап-
ке и сапогах. Он все время сморгает носом и вообще расстроен. Молчим.
При выезде на опушку леса Бурун берет вожжи из рук хлопца.
— Э, цэ вы не туды поихалы. Цэ, як бы с грузом, так туды, а коли з бать-
ком, так ось куды...
— На колонию? — спрашивает хлопец, но Бурун уже не отдает ему вож-
жей, а сам поворачивает коня на нашу дорогу.
Начинает светать.
Мусий Карпович вдруг через руку Буруна останавливает лошадь и сни-
мает другой рукой шапку.
— Антон Семенович, отпустите! Первый раз... Дров нэма... Отпустите!
Бурун недовольно стряхивает его руку с вожжей, но коня не погоняет,
ждет, что я скажу.
— >Э, нет, Мусий Карпович,— говорю я,— так не годится. Протокол нуж-
но составить: дело, сами знаете, государственное.
— И не в первый раз вовсе, — серебряным альтом встречает рассвет Ше-
лапутин. — Не первый раз, а третий: один раз ваш Васи ль пойма лея, а дру-
гой...
Бурун перебивает музыку серебряного альта хриплым баритоном:
— Чего тут будем стоять? А ты, Андрию, лети домой, твое дело малень-
кое. Скажешь матери, что батько засыпался. Пускай передачу готовит.
Андрей в испуге сваливается с саней и летит к хутору. Мы трогаем даль-
ше. При въезде в колонию нас встречает группа хлопцев.
— О! А мы думали, что вас там поубивали, хотели на выручку.
Бурун смеется:
" Операция прошла с головокружительным успехом.
В моей комнате собирается толпа. Мусий Карпович, подавленный, сидит
на стуле против меня, Бурун — на окне, с ружьем, Шелапутин шепотом рас-
сказывает товарищам жуткую историю ночной тревоги. Двое ребят сидят
на моей постели, остальные — на скамьях, внимательно наблюдают проце-
дуру составления акта.
Акт пишется с душераздирающими подробностями.
— Земли у вас двенадцать десятин? Коней трое?
— Та яки там кони? — стонет Мусий Карпович. — Там же лошичка...
два роки тилько...
— Трое, трое, — поддерживает Бурун и нежно треплет Мусия Карпови-
ча по плечу.
Я пишу дальше:
— «...в отрубе шесть вершков...»
Мусий Карпович протягивает руки:
— Ну что вы, бог с вами, Антон Семенович! Де ж там шесть? Там же и
четырех нэма. 1
Шелапутин вдруг отрывается от повествования шепотом, показывает
руками нечто, равное полуметру, и нахально смеется в глаза Мусию Кар-
повичу:
— Вот такое? Вот такое? Правда?

32

Мусий Карпович отмахивается от его улыбки и покорно следит за моей
ручкой.
Акт готов. Мусий Карпович обиженно подает мне руку на прощанье и
протягивает руку Буруну, как самому старшему.
— Напрасно вы это, хлопцы, делаете: всем жить нужно.
Бурун перед ним расшаркивается:
— Нет, отчего же, всегда рады помочь... — Вдруг он вспоминает: — Да,
Антон Семенович, а как же дерево?
Мы задумываемся. Действительно, дерево почти срублено, завтра его
все равно дорубят и украдут. Бурун не ожидает конца нашего раздумья и
направляется к дверям. На ходу он бросает вконец расстроенному Мусию
Карповичу:
— Коня приведем, не беспокойтесь. Хлопцы, кто со мной? Ну вот, шести
человек довольно. Веревка там есть, Мусий Карпович?
— До рижна* привязана.
Все расходятся. Через час в колонию привозят длинную сосну. Это пре-
мия колонии. Кроме того, по старой традиции, в пользу колонии остается
топор. Много воды утечет в нашей жизни, а во время взаимных хозяйствен-
ных расчетов долго еще будут говорить колонисты:
— Было три топора. Я тебе давал три топора. Два есть, а третий где?
— Какой «третий»?
— Какой? А Мусия Карповича, что тогда отобрали.
Не столько моральные убеждения и гнев, сколько вот эта интересная и
настоящая деловая борьба дала первые ростки хорошего коллективного то-
на. По вечерам мы и спорили, и смеялись, и фантазировали на темы о наших
похождениях, роднились в отдельных ухватистых случаях, сбивались в
единое целое, чему имя — колония Горького.
6. Завоевание железного бака
Между тем наша колония понемногу начала развивать свою материаль-
ную историю. Бедность, доведенная до последних пределов, вши и отморо-
женные ноги не мешали нам мечтать о лучшем будущем. Хотя наш тридца-
тилетний Малыш и старая сеялка мало давали надежд на развитие сельско-
го хозяйства, наши мечты получили именно сельскохозяйственное направ-
ление. Но это были только мечты. Малыш представлялся двигателем, на-
столько мало приспособленным для сельского хозяйства, что только в вооб-
ражении можно было рисовать картину: Малыш за плугом. Кроме того,
голодали в колонии не только колонисты, голодал и Малыш. С большим
трудом мы доставали для него солому, иногда сено. Почти всю зиму мы не
ездили, а мучились с ним, и у Калины Ивановича всегда болела правая ру-
ка от постоянных угрожающих верчений кнута, без которых Малыш прос-
то останавливался.
Наконец, для сельского хозяйства не годилась самая почва нашей ко-
лонии. Это был песок, который при малейшем ветре перекатывался дюнами.
И сейчас я не вполне понимаю, каким образом, при описанных условиях,
* Рижен — колышек на краю саней.

33

мы проделали явную авантюру, которая тем не менее поставила нас на но-
ги.
Началось с анекдота.
Вдруг нам улыбнулось счастье: мы получили ордер на дубовые дрова.
Их нужно было свезти прямо с рубки. Это было в пределах нашего сельсо-
вета, но в той стороне нам до сего времени бывать ни разу не приходилось.
Сговорившись с двумя нашими соседями-хуторянами, мы на их лоша-
дях отправились в неведомую страну. Пока возчики бродили по рубке, взва-
ливали на сани толстые дубовые колоды и спорили, «поплывэ чи не поплы-
вэ» с саней такая колода в дороге, мы с Калиной Ивановичем обратили вни-
мание на ряд тополей, поднимавшихся над камышами замерзшей речки.
Перебравшись через лед и поднявшись по какой-то аллейке в горку, мы
очутились в мертвом царстве. До десятка больших и маленьких домов, са-
раев и хат, служб и иных сооружений находилось в развалинах. Все они бы-
ли равны в своем разрушении: на местах печей лежали кучи кирпича и гли-
ны, запорошенные снегом; полы, двери, окна, лестницы исчезли. Многие
переборки и потолки тоже были сломаны, во многих местах разбирались
уже кирпичные стены и фундаменты. От огромной конюшни остались толь-
ко две продольные кирпичные стены, а над ними печально и глупо торчал
в небе прекрасный, как будто только что окрашенный, железный бак. Он
один во всем имении производил впечатление чего-то живого, все осталь-
ное казалось уже трупом.
Но труп был богатый: в сторонке высился двухэтажный дом, новый, еще
не облицованный, с претензией на стиль. В его комнатах, высоких и простор-
ных, еще сохранились лепные потолки и мраморные подоконники. В дру-
гом конце двора — новенькая конюшня пустотелого бетона. Даже и разру-
шенные здания при ближайшем осмотре поражали основательностью по-
стройки, крепкими дубовыми срубами, мускулистой уверенностью связей,
стройностью стропильных ног, точностью отвесных линий. Мощный хо-
зяйственный организм не умер от дряхлости и болезней: он был насильствен-
но прикончен в полном расцвете сил и здоровья.
Калина Иванович только крякал, глядя на все это богатство:
— Ты ж глянь, что тут делается: тут тебе и речка, тут тебе и сад, и лу-
га вон какие!..
Речка окружала имение с трех сторон, обходя случайную на нашей рав-
нине довольно высокую горку. Сад спускался к реке тремя террасами: на
верхней — вишни, на второй — яблони и груши, на нижней — целые план-
тации черной смородины.
На втором дворе работала большая пятиэтажная мельница. От рабочих
мельницы мы узнали, что имение принадлежало братьям Трепке. Трепке
ушли с деникинской армией, оставив свои дома наполненными добром. Доб-
ро это давно ушло в соседнюю Гончаровку и по хуторам, теперь туда же пе-
реходили и дома.
Калина Иванович разразился целой речью:
— Дикари, ты понимаешь, мерзавцы, адиоты! Тут вам такое добро —
палаты,' конюшни! Живи ж, сукин сын, сиди, хозяйствуй, кофий пей, а ты,
мерзавец, такую вот раму сокирою бьешь. А почему? Потому что тебе нуж-
но галушки сварить, так нет того — нарубить дров... Чтоб ты подавился тою
галушкою, дурак, адиот! И сдохнет таким, понимаешь, никакая революция

34

ему не поможет... Ах, сволочи, ах, подлецы, остолопы проклятые!.. Ну, что
ты скажешь?.. А скажите, пожалуйста, товарищ, — обратился Калина Ива-
нович к одному из мельничных, — а от кого это зависит, ежели б тот бачок
получить? Вон тот, что над конюшней красуется. Все равно ж он тут пропа-
дет без последствий.
— Бачок тот? А черт его знает! Тут сельсовет распоряжается...
— Ага! Ну, это хорошо, — сказал Калина Иванович, и мы отправились
домой.
На обратном пути, шагая по накатанной предвесенней дороге за санями
наших соседей, Калина Иванович размечтался: как хорошо было бы этот
самый бак получить, перевезти в колонию, поставить на чердак прачечной
и таким образом превратить прачечную в баню.
Утром, отправляясь снова на рубку, Калина Иванович взял меня за пу-
говицу : ,
— Напиши, голубчик, бумажку этим самым сельсоветам. Им бак нуж-
ный, как собаке боковой карман, а у нас будет баня...
Чтобы доставить удовольствие Калине Ивановичу, я бумажку написал.
К вечеру Калина Иванович возвратился взбешенный:
— Вот паразиты! Они смотрят только теорехтически, а не прахтически.
Говорят, бак этот самый — чтоб им пусто было! — государственная собствен-
ность. Ты видал таких адиотов? Напиши, я поеду в во л исполком.
— Куда ты поедешь? Это же двадцать верст. На чем ты поедешь?
— А тут один человечек собирается, так я с ним и прокачусь.
Проект Калины Ивановича строить баню очень понравился всем коло-
нистам, но в получение бака никто не верил.
— Давайте как-нибудь без бака этого. Можно деревянный устроить.
— Эх, ничего ты не понимаешь! Люди делали железные баки, значит,
они понимали. А этот бак я у них, паразитов, с мясом вырву...
— А на чем вы его довезете? На Малыше?
Довезем! Было б корыто, а свиньи будут.
Из волисполкома Калина Иванович возвратился еще злее и забыл все
слова, кроме ругательных.
Целую неделю он, под хохот колонистов, ходил вокруг меня и клянчил:
— Напиши бумажку в уисполком.
— Отстань, Калина Иванович, есть другие дела, важнее твоего бака.
— Напиши, ну что тебе стоит? Чи тебе бумаги жалко, чи што? Напиши, —
вот увидишь, привезу бак.
И эту бумажку я написал Калине Ивановичу. Засовывая ее в карман,
Калина Иванович наконец улыбнулся:
— Не может того быть, чтобы такой закон стоял: пропадает добро, а ни-
кто не думает. Это ж тебе не царское время.
Из уисполкома Калина Иванович приехал поздно вечером и даже не за-
шел ни ко мне, ни в спальню. Только наутро он пришел в мою комнату и был
надменно-холоден, аристократически подобран и смотрел через окно в ка-
кую-то далекую даль.
— Ничего не выйдет, — сказал он сухо, протягивая мне бумажку.
Поперек нашего обстоятельного текста на ней было начертано красны-
ми чернилами коротко, решительно и до обидного безапелляционно: «От-
к а з а т ь».

35

Калина Иванович страдал длительно и страстно. Недели на две исчез-
ло куда-то его милое старческое оживление.
В ближайший воскресный день, когда уже здорово издевался март над
задержавшимся снегом, я пригласил некоторых ребят пойти погулять по
окрестностям. Они раздобыли кое-какие теплые вещи, и мы отправились...
в имение Трепке.
— А не устроить ли нам здесь нашу колонию? — задумался я вслух.
— Где «здесь»?
— Да вот в этих домах.
— Так как же? Тут же нельзя жить...
— Отремонтируем.
Задоров залился смехом и пошел штопором по двору.
— У нас вот еще три дома не отремонтированы. Всю зиму не могли со-
браться.
— Ну, хорошо, а если бы все-таки отремонтировать?
—: О, тут была б колония! Речка ж и сад, и мельница.
Мы лазили среди развалин и мечтали: здесь спальни, здесь столовая,
тут клуб шикарный, это классы.
Возвратились домой уставшие и энергичные. В спальне шумно обсуж-
дали подробности и детали будущей колонии. Перед тем как расходиться,
Екатерина Григорьевна сказала:
— А знаете что, хлопцы, нехорошо это — заниматься такими несбыточ-
ными мечтами. Это не по-большевистски.
В спальне неловко притихли. ,
Я с остервенением глянул в лицо Екатерины Григорьевны, стукнул кула-
ком по столу и сказал:
— А я вам говорю: через месяц это имение будет наше! По-большевист-
ски это будет?
Хлопцы взорвались хохотом и закричали «ура». Смеялся и я, смеялась
и Екатерина Григорьевна.
Целую ночь я просидел над докладом в губисполком.
Через неделю меня вызвал завгубнаробразом.
— Хорошо придумали — поедем, посмотрим.
Еще через неделю наш проект рассматривался в губисполкоме. Оказа-
лось, что судьба имения давно беспокоила власть. А я имел случай расска-
зать о бедности, бесперспективности, заброшенности колонии, в которой уже
родился живой коллектив.
Предгубисполкома сказа л:
— Там нужен хозяин, а здесь хозяева ходят без дела. Пускай берут.
И вот я держу в руках ордер на имение, бывшее Трепке, а к нему шесть-
десят десятин пахотной земли и утвержденная смета на восстановление.
Я стою среди спальни, я еще с трудом верю, что это не сон, а вокруг меня
взволнованная толпа колонистов, вихрь восторгов и протянутых рук.
— Дайте ж и нам посмотреть!
Входит Екатерина Григорьевна. К ней бросаются с пенящимся задором,
и Шелапутин пронзительно звенит:
— Это по-большевицкому или по-какому? Вот теперь скажите.
— Что такое, что случилось?
— Это по-большевицкому? Смотрите, смотрите!..

36

Больше всех радовался Калина Иванович:
— Ты молодец, ибо, як там сказано у попов: просите — и обрящете, тол-
цыте — и отверзется, и дастся вам18...
— По шее,— сказал Задоров.
— Как же так — «по шее»? — обернулся к нему Калина Иванович.—
Вот же ордер.
— Это вы «толцыте» за баком, и вам дали по шее. А здесь дело, нужное
для государства, а не то что мы выпросили...
— Ты еще молод разбираться в писании,— пошутил Калина Иванович,
так как сердиться в эту минуту он не мог.
В первый же воскресный день он со мной и толпой колонистов отправил-
ся для осмотра нового нашего владения. Трубка его победоносно дымила
в физиономию каждого кирпича трепкинских остатков. Он важно прошел-
ся мимо бака.
— Когда же бак перевозить, Калина Иванович? — серьезно спросил
Бурун.
— А на что его, паразита, перевозить? Он и здесь пригодится. Ты ж пони-
маешь: конюшня по последнему слову заграничной техники.
7. «Ни одна блоха не плоха»
Наше торжество по поводу завоевания наследства братьев Трепке не так
скоро мы могли перевести на язык фактов. Отпуск денег и материалов по
разным причинам задерживался. Самое же главное препятствие было в ма-
ленькой, но вредной речушке Коломак. Коломак, отделявший нашу коло-
нию от имения Трепке, в апреле проявил себя как очень солидный предста-
витель стихии. Сначала он медленно и упорно разливался, а потом еще мед-
леннее уходил в свои скромные берега и оставлял за собой новое стихий-
ное бедствие: непролазную, непроезжую грязь.
Поэтому «Трепке», как у нас тогда называли новое приобретение, про-
должало еще долго оставаться в развалинах. Колонисты в это время преда-
вались весенним переживаниям. По утрам, после завтрака, ожидая звонка
на работу, они рядком усаживались возле амбара и грелись на солныш-
ке, подставляя его лучам свои животы и пренебрежительно разбрасывая
клифты по всему двору. Они могли часами молча сидеть на солнце, навер-
стывая зимние месяцы, когда у нас трудно было нагреться и в спальнях.
Звонок на работу заставлял их подниматься и нехотя брести к своим ра-
бочим точкам, но и во время работы они находили предлоги и технические
возможности раз-другой повернуться каким-нибудь боком к солнцу.
В начале апреля убежал Васька Полещук. Он не был завидным колонис-
том. В декабре я наткнулся в наробразе на такую картину: толпа народу
у одного из столиков окружила грязного и оборванного мальчика. Секция
дефективных признала его душевнобольным и отправляла в какой-то спе-
циальный дом. Оборванец протестовал, плакал и кричал, что он вовсе не су-
масшедший, что его обманом привезли в город, а на самом деле везли в Крас-
нодар, где обещали поместить в школу.
— Чего ты кричишь? —спросил я его.
— Да вот, видишь, признали меня сумасшедшим...

37

— Слышал. Довольно кричать, едем со мной.
— На чем едем?
— На своих двоих. Запрягай!
— Ги-ги-ги!..
Физиономия у оборванца была действительно не из интеллигентных.
Но от него веяло большой энергией, и я подумал: «Да все равно: ни одна бло-
ха не плоха...»
Дефективная секция с радостью освободилась от своего клиента, и мы
с ним бодро зашагали в колонию. Дорогою он рассказал обычную историю,
начинающуюся со смерти родителей и нищенства. Звали его Васька Поле-
щук. По его словам, он был человек «ранетый» — участвовал во взятии Пе-
рекопа.
В колонии на другой же день он замолчал, и никому — ни воспитателям,
ни хлопцам не удавалось его разговорить. Вероятно, подобные явления и
побудили ученых признать Полещука сумасшедшим.
Хлопцы заинтересовались его молчанием и просили у меня разрешения
применить к нему какие-то особые методы: нужно обязательно перепугать,
тогда он сразу заговорит. Я категорически запретил это. Вообще я жалел, что
взял этого молчальника в колонию.
Вдруг Полещук заговорил, заговорил без всякого повода. Просто был пре-
красный теплый весенний день, наполненный запахами подсыхающей зем-
ли и солнца. Полещук заговорил энергично, крикливо, сопровождая слова
смехом и прыжками. Он по целым дням не отходил от меня, рассказывая о
прелестях жизни в Красной Армии и о командире Зубате.
— Вот был человек! Глаза такие, аж синие, такие черные, как глянет,
так аж в животе холодно. Он как в Перекопе был, так аж нашим было
страшно.
— Что ты все о Зубате рассказываешь? — спрашивают ребята. — Ты его
адрес знаешь?
— Какой адрес?
— Адрес, куда ему писать, ты знаешь?
— Нет, не знаю. А зачем ему писать? Я поеду в город Николаев, там
найду...
— Да ведь он тебя прогонит...
— Он меня не прогонит. Это другой меня прогнал. Говорит: нечего с ду-
рачком возиться. А я разве дурачок?
Целыми днями Полещук рассказывал всем о Зубате, о его красоте, не-
устрашимости и что он никогда не ругался матерной бранью. Ребята прямо
спрашивали:
— Подрывать собираешься?
Полещук поглядывал на меня и задумывался. Думал долго, и, когда о
нем уже забывали и ребята увлекались другой темой, он вдруг тормошил
задавшего вопрос:
— Антон будет сердиться?
— За что?
— А вот если я подорву?
— А ты ж думаешь, не будет? Стоило с тобой возиться!..
Васька опять задумывался.
И однажды после завтрака прибежал ко мне Шелапутин.

38

— Васьки в колонии нету... И не завтракал — подорвал. Поехал к
Зуба те.
На дворе меня окружили хлопцы. Им было интересно знать, какое впе-
чатление произвело на меня исчезновение Васьки.
— Полещук-таки дернул....
— Весной запахло...
— В Крым поехал...
— Не в Крым, а в Николаев...
— Если пойти на вокзал, можно поймать...
И незавидный был колонист Васька, а побег его произвел на меня очень
тяжелое впечатление. Было обидно и горько, что вот не захотел человек при-
нять нашей небольшой жертвы, пошел искать лучшего. И знал я в то же
время, что наша колонистская бедность никого удержать не может. Ребя-
там я сказал:
— Ну и черт с ним! Ушел — и ушел. Есть дела поважнее.
В апреле Калина Иванович начал пахать. Это событие совершенно не-
ожиданно свалилось на нашу голову. Комиссия по делам несовершеннолет-
них поймала конокрада, несовершеннолетнего. Преступника куда-то от-
правили, но хозяина лошади сыскать не могли. Комиссия неделю провела
в страшных мучениях: ей очень непривычно было иметь у себя такое не-
удобное вещественное доказательство, как лошадь. Пришел в комиссию Ка-
лина Иванович, увидел мученическую жизнь и грустное положение ни в
чем не повинной лошади, стоявшей посреди мощенного булыжником дво-
ра,— ни слова не говоря, взял ее за повод и привел в колонию. Вслед ему
летели облегченные вздохи членов комиссии.
В колонии Калину Ивановича встретили крики восторга и удивления.
Гуд принял в трепещущие руки от Калины Ивановича повод, а в просторы
своей гудовской души такое напутствие:
— Смотри ж ты мине! Это тебе не то, как вы один з одним обращаетесь!
Это животная — она языка не имеет и ничего не может сказать. Пожалить-
ся ей, сами знаете, невозможно. Но если ты ей будешь досаждать и она те-
бе стукнет копытом по башке, так к Антону Семеновичу не ходи. Хочь —
плачь, хочь — не плачь, я тебе все равно споймаю. И голову провалю.
Мы стояли вокруг этой торжественной группы, и никто из нас не про-
тестовал против столь грозных опасностей, угрожающих башке Гуда. Ка-
лина Иванович сиял и улыбался сквозь трубку, произнося такую террорис-
тическую речь. Лошадь была рыжей масти, еще не стара и довольно упи-
танна.
Калина Иванович с хлопцами несколько дней провозился в сарае. При
помощи молотков, отверток, просто кусков железа, наконец, при помощи
многих поучительных речей ему удалось наладить нечто вроде плуга из
разных ненужных остатков старой колонии.
И вот благословенная картина: Бурун с Задоровым пахали. Калина Ива-
нович ходил рядом и говорил:
— Ах, паразиты, и пахать не умеют: вот тебе огрих, вот огрих, вот огрих...
Хлопцы добродушно огрызались:
— А вы бы сами показали, Калина Иванович. Вы, наверное, сами никог-
да не пахали.

39

Калина Иванович вынимал изо рта трубку, старался сделать зверское
лицо:
— Кто, я не пахав? Разве нужно обязательно самому пахать? Нужно
понимать. Я вот понимаю, что ты огрихив наделав, а ты не понимаешь.
Сбоку же ходили Гуд и Братченко. Гуд шпионил за пахарями, не изде-
ваются ли они над конем, а Братченко просто влюбленными глазами смот-
рел на Рыжего. Он пристроился к Гуду в качестве добровольного помощни-
ка по конюшне.
В сарае возились несколько старших хлопцев у старой сеялки. На них
покрикивал и поражал их впечатлительные души кузнечно-слесарной эру-
дицией Софрон Головань.
Софрон Головань имел несколько очень ярких черт, заметно выделявших
его из среды прочих смертных. Он был огромного роста, замечательно жиз-
нерадостен, всегда был выпивши и никогда не бывал пьян, обо всем имел
свое собственное и всегда удивительно невежественное мнение. Головань
был чудовищное соединение кулака с кузнецом: у него были две хаты, три
лошади, две коровы и кузница. Несмотря на свое кулацкое состояние, он
все же был хорошим кузнецом, и его руки были несравненно просвещен-
нее его головы. Кузница Софрона стояла на самом харьковском шляху, ря-
дом с постоялым двором, и в этом ее географическом положении был запря-
тан секрет обогащения фамилии Голованей.
В колонию Софрон пришел по приглашению Калины Ивановича. В на-
ших сараях нашелся кое-какой кузнечный инструмент. Сама кузница была
в полуразрушенном состоянии, но Софрон предлагал перенести сюда свою
наковальню и горн, прибавить кое-какой инструмент и работать в качестве
инструктора. Он брался даже за свой счет поправить здание кузницы. Я
удивлялся, откуда это у Голованя такая готовность идти к нам на помощь.
Недоумение мое разрешил на «вечернем докладе» Калина Иванович.
Засовывая бумажку в стекло моего ночника, чтобы раскурить трубку,
Калина Иванович сказал:
— А этот паразит Софрон недаром к нам идет. Его, знаешь, придавили
мужички, так он боится, как бы кузницу у него не отобрали, а тут он, знаешь,
как будто на совецькой службе будет считаться.
— Что ж нам с ним делать? — спросил я Калину Ивановича.
— А что ж нам делать? Кто сюда пойдет? Где мы горн возьмем? А стру-
мент? И квартир у нас нету, а если й есть какая халупа, так и столярей же
нужно звать. И знаешь,— прищурился Калина Иванович,— нам што: хочь
рыжа, хочь кирпата, абы хата богата. Што ж с того, што он кулак?.. Рабо-
тать же он будет все равно, как и настоящий человек.
Калина Иванович задумчиво дымил в низкий потолок моей комнаты
и вдруг заулыбался:
— Мужики эти, паразиты, все равно у него отберут кузню, а толк какой
с того? Все равно проведуть без дела. Так лучше пускай у нас кузня будет,
а Софрону все равно пропадать. Подождем малость — дадим ему по шапке:
у нас совецькая учреждения, а ты што ж, сукин сын, мироедом був, кровь
человеческую пил, хе-хе-хе!..
Мы уже получили часть денег на ремонт имения, но их было так мало,
что от нас требовалась исключительная изворотливость. Нужно было все
делать своими руками. Для этого нужна была кузница, нужна была и столяр-

40

нал мастерская. Верстаки у нас были, на них кое-как можно было работать,
инструмент купили. Скоро в колонии появился и инструктор-столяр. Под
его руководством хлопцы энергично принялись распиливать привезенные
из города доски и клеить окна и двери для новой колонии. К сожалению, ре-
месленные познания наших столяров были столь ничтожны, что процесс
приготовления для будущей жизни окон и дверей в первое время был
очень мучительным. Кузнечные работы — а их было немало — сначала
тоже не радовали нас. Софрон не особенно стремился к скорейшему окон-
чанию восстановительного периода в. советском государстве. Жалованье его
как инструктора выражалось в цифрах ничтожных: в день получки Соф-
рон демонстративно все полученные деньги отправлял с одним из ребят к
бабе-самогонщице с приказом:
— Три бутылки первака.
Я об этом узнал не скоро. И вообще в то время я был загипнотизирован
списком: скобы, навесы, петли, щеколды. Вместе со мной все были увлечены
вдруг развернувшейся работой, из ребят уже выделились столяры и кузнецы,
в кармане у нас стала шевелиться копейка.
Нас прямо в восторг приводило то оживление, которое принесла с собою
кузница. В восемь часов в колонии раздавался веселый звук наковальни, в
кузнице всегда звучал смех, у ее широко раскрытых ворот то и дело торчало
два-три селянина, говорили о хозяйских делах, о продразверстке» о пред-
седателе комнезама19 Верхоле, о кормах и о сеялке. Селянам мы ковали
лошадей, натягивали шины, ремонтировали плуги. С незаможников мы
брали половинную плату, и это обстоятельство сделалось отправным пунк-
том для бесконечных дискуссий о социальной справедливости и о социаль-
ной несправедливости.
Софрон предложил сделать для нас шарабан. В неистощимых на всякий
хлам сараях колонии нашелся какой-то кузов. Калина Иванович привез
из города пару осей. По ним в течение двух дней колотили молотами и мо-
лотками в кузнице. Наконец, Софрон заявил, что шарабан готов, но
нужны рессоры и колеса. Рессор у нас не было, колес тоже не было. Я долго
рыскал по городу, выпрашивал старые рессоры, а Калина Иванович отпра-
вился в длительное путешествие в глубь страны. Он ездил целую неделю,
привез две пары новеньких ободьев и несколько сот разнообразных впечатле-
ний, среди них главное было:
— От некультурный народ — эти мужики!20
Софрон привел с хутора Козыря. Козырю было сорок лет, он осенял
себя крестным знамением при всяком подходящем случае, был очень тих,
вежлив и всегда улыбчиво оживлен. Он недавно вышел из сумасшедшего
дома и до смерти дрожал при упоминании имени собственной супруги,
которая и была виновницей неправильного диагноза губернских психиатров.
Козырь был колесник. Он страшно обрадовался нашему предложению
сделать для нас четыре колеса. Особенности его семейной жизни и блес-
тящие задатки подвижничества особенно подтолкнули его на чисто дело-
вое предложение:
— Знаете что, товарищи, спаси господи, позвали меня, старика, знаете,
что я вам скажу? Я у вас тут и жить буду.
— Так у нас же негде.
— Ничего, ничего, вы не беспокойтесь, я найду, и господь бог поможет.

41

Теперь лето, а на зиму соберемся как-нибудь, вон в том сарайчике я устро-
юсь, я хорошо устроюсь...
— Ну, живите.
Козырь закрестился и немедленно расширил деловую сторону вопроса:
— Ободьев мы достанем. То Калина Иванович не знали, а я все знаю.
Сами привезут, сами привезут мужички, вот увидите, господь нас не оставит.
— Да нам же больше не нужно, дядя.
— Как «не нужно», как «не нужно», спаси бог?.. Вам не нужно, так
людям нужно: как же может мужичок без колеса? Продадите — заработае-
те, мальчикам на пользу будет.
Калина Иванович рассмеялся и поддержал домогательство Козыря;
— Да черт с ним, нехай останется. В природе, знаешь, все так хорошо
устроено, что и человек на что-нибудь пригодится.
Козырь сделался общим любимцем колонистов. К его религиозности
относились как к особому виду сумасшествия, очень тяжелого для боль-
ного, но нисколько не опасного для окружающих. Даже больше: Козырь
сыграл определенно положительную роль в воспитании отвращения к
религии.
Он поселился в небольшой комнате возле спален. Здесь он был прекрасно
укрыт от агрессивных действий его супруги, которая отличалась действи-
тельно сумасшедшим характером. Для ребят сделалось истинным наслажде-
нием защищать Козыря от пережитков его прошлой жизни. Козыриха по-
являлась в колонии всегда с криком и проклятиями. Требуя возвращения
мужа к семейному очагу, она обвиняла меня, колонистов, советскую власть и
«этого босяка» Софрона в разрушении ее семейного счастья. Хлопцы с
нескрываемой иронией доказывали ей, что Козырь ей в мужья не годится,
что производство колес гораздо более важное дело, чем семейное счастье.
Сам Козырь в это время сидел, притаившись, в своей комнатке и терпеливо
ожидал, когда атака окончательно будет отбита. Только когда голос обижен-
ной супруги раздавался уже за озером и от посылаемых ею пожеланий
долетали только отдаленные обрывки: «...сыны... чтоб вам... вашу голову...»,
только тогда Козырь появлялся на сцене:
— Спаси Христос, сынки! Такая неаккуратная женщина...
Несмотря на столь враждебное окружение, колесная мастерская начина-
ла приносить доход. Козырь, буквально при помощи одного крестного
знамения, умел делать солидные коммерческие дела; к нам без всяких
хлопот привозили ободья и даже денег немедленно не требовали. Дело в том,
что он действительно был замечательный колесник, и его продукция сла-
вилась далеко за пределами нашего района.
Наша жизнь стала сложнее и веселее. Калина Иванович все-таки посеял
на нашей поляне десятин пять овса, в конюшне красовался Рыжий, на дворе
стоял шарабан, единственным недостатком которого была его невиданная
вышина: он поднимался над землей не меньше как на сажень, и сидящему
в его корзинке пассажиру всегда казалось, что влекущая шарабан лошадь
помещается хотя и впереди, но где-то далеко внизу.
Мы развили настолько напряженную деятельность, что уже начинали
ощущать недостаток в рабочей силе. Пришлось наскоро отремонтировать
еще одну спальню-казарму, и скоро к нам прибыло подкрепление. Это
был совершенно новый сорт.

42

К тому времени ликвидировалось многое число атаманов и батьков,
и все несовершеннолетние соратники разных Левченок и Марусь, военная
и бандитская роль которых не шла дальше обязанностей конюхов и кухон-
ных мальчиков, присылались в колонию. Благодаря именно этому истори-
ческому обстоятельству в колонии появились имена: Карабанов, Приходько,
Голос, Сорока, Вершнев, Митягин и другие.
8. Характер и культура
Приход новых колонистов сильно расшатал наш некрепкий коллектив,
и мы снова приблизились к «малине».
Наши первые воспитанники были приведены в порядок только для нужд
самой первой необходимости. Последователи отечественного анархизма
еще менее склонны были подчиняться какому бы то ни было порядку. Нуж-
но, однако, сказать, что открытое сопротивление и хулиганство по отноше-
нию к воспитательскому персоналу в колонии никогда не возрождалось.
Можно думать, что Задоров, Бурун, Таранец и другие умели сообщить но-
веньким краткую историю первых горьковских дней. И старые
и новые колонисты всегда демонстрировали уверенность, что воспитатель-
ский персонал не является силой, враждебной по отношению к ним. Глав-
ная причина такого настроения безусловно лежала в работе наших воспи-
тателей, настолько самоотверженной и, очевидно, трудной, что она, есте-
ственно, вызывала к себе уважение. Поэтому колонисты, за очень редким
исключением, всегда были в хороших отношениях с нами, признавали
необходимость работать и заниматься в школе, в сильной мере понимали,
что все это вытекает из общих наших интересов. Лень и неохота переносить
лишения у нас проявлялись в чисто зоологических формах и никогда не
принимали формы протеста.
Мы отдавали себе отчет в том, что все это благополучие есть чисто внеш-
няя форма дисциплины и что за ним не скрывается никакая, даже самая
первоначальная культура.
Вопрос, почему колонисты продолжают жить в условиях нашей бедно-
сти и довольно тяжелого труда, почему они не разбегаются, разрешался,
конечно, не только в педагогической плоскости. 1921 год для жизни на улице
не представлял ничего завидного. Хотя наша губерния не была в списке
голодающих, но в самом городе все же было очень сурово и, пожалуй, голод-
но. Кроме того, в первые годы мы почти не получали квалифицированных
беспризорных, привыкших к бродяжничеству на улице. Большею частью
наши ребята были дети из семьи, только недавно порвавшие с нею связь21.
Хлопцы наши представляли в среднем комбинирование очень ярких
черт характера с очень узким культурным состоянием. Как раз таких и
старались присылать в нашу колонию, специально предназначенную для
трудновоспитуемых. Подавляющее большинство их было малограмотно
или вовсе неграмотно, почти все привыкли к грязи и вшам, по отношению
к другим людям у них выработалась постоянная защитно-угрожающая поза
примитивного героизма.
Выделялись из всей этой толпы несколько человек более высокого интел-
лектуального уровня, как Задоров, Бурун, Ветковский, Братченко, а из
вновь прибывших — Карабанов и Митягин, остальные только очень посте-

43

пенно и чрезвычайно медленно приобщались к приобретениям человеческой
культуры, тем медленнее, чем мы были беднее и голоднее.
В первый год нас особенно удручало их постоянное стремление к ссоре
друг с другом, страшно слабые коллективные связи, разрушаемые на каж-
дом шагу из-за первого пустяка. В значительной мере это проистекало
даже не из вражды, а все из той же позы героизма, не корректированной
никаким политическим самочувствием. Хотя многие из них побывали
в классово-враждебных лагерях, у них не было никакого ощущения при-
надлежности к тому или другому классу. Детей рабочих у нас почти не
было, пролетариат был для них чем-то далеким и неизвестным, к крестьян-
скому труду большинство относилось с глубоким презрением, не столько,
впрочем, к труду, сколько к отсталому крестьянскому быту, крестьянской
психике. Оставался, следовательно, широкий простор для всякого свое-
волия, для проявления одичавшей, припадочной в своем одиночестве лич-
ности.
Картина в общем была тягостная, но все же зачатки коллектива, заро-
дившиеся в течение первой зимы, потихоньку зеленели в нашем обществе,
и эти зачатки во что бы то ни стало нужно было спасти, нельзя было новым
пополнениям позволить приглушить эти драгоценные зеленя. Главной своей
заслугой я считаю, что тогда я Заметил это важное обстоятельство и по
достоинству его оценил. Защита этих первых ростков потом оказалась таким
невероятно трудным, таким бесконечно длинным и тягостным процессом,
что, если бы я знал это» заранее, я, наверное, испугался бы и отказался от
борьбы. Хорошо было то, что я всегда ощущал себя накануне победы, для
этого нужно было быть неисправимым оптимистом.
Каждый день моей тогдашней жизни обязательно вмещал в себя и веру,
и радость, и отчаяние.
Вот идет все как будто благополучно. Воспитатели закончили вечером
свою работу, прочитали книжку, просто побеседовали, поиграли, пожелали
ребятам спокойной ночи и разошлись. Хлопцы остались в мирном на-
строении, приготовились укладываться спать. В моей комнате отби-
ваются последние удары дневного рабочего пульса, сидит еще Калина Ива-
нович и по обыкновению занимается каким-нибудь обобщением, торчит кто:
нибудь из любопытных колонистов, у дверей Братченко с Гудом приготови-
лись к очередной атаке на Калину Ивановича по вопросам фуражным, и
вдруг с криком врывается пацан:
— В спальне хлопцы режутся!
Я — бегом из комнаты. В спальне содом и крик. В углу две зверски
ощерившиеся группы. Угрожающие жесты и наскоки перемешиваются с
головокружительной руганью; кто-то кого-то «двигает» в ухо, Бурун от-
нимает у одного из героев финку, а издали ему кричат:
— А ты чего мешаешься? Хочешь получить мою расписку?
На кровати, окруженный толпой сочувствующих, сидит раненый и мол-
ча перевязывает куском простыни порезанную руку.
Я никогда не разнимал дерущихся, не старался их перекричать.
За моей спиной Калина Иванович испуганно шепчет:
— Ой, скорийше, скорийше, голубчику, бо вони ж, паразиты, порежут
один одного...
Но я стою молча в дверях и наблюдаю. Постепенно ребята замечают мое

44

присутствие и замолкают. Быстро наступающая тишина приводит в себя
и самых разъяренных. Прячутся финки и опускаются кулаки, гневные и
матерные монологи прерываются на полуслове. Но я продолжаю молчать:
внутри меня самого закипают гнев и ненависть ко всему этому дикому ми-
ру. Это ненависть бессилия, потому что я очень хорошо знаю: сегодня не
последний день.
Наконец в спальне устанавливается жуткая, тяжелая тишина, утиха-
ют даже глухие звуки напряженного дыхания.
Тогда вдруг взрываюсь я сам, взрываюсь и в приступе настоящей зло-
бы и в совершенно сознательной уверенности, что так нужно:
— Ножи на стол! Да скорее, черт!..
На стол выкладываются ножи: финки, кухонные, специально взятые
для расправы, перочинные и самоделковые, изготовленные в кузнице. Мол-
чание продолжает висеть в спальне. Возле стола стоит и улыбается Задо-
ров, прелестный, милый Задоров, который сейчас кажется мне единствен-
ным родным, близким человеком. Я еще коротко приказываю:
— Кистени!
— Один у меня, я отнял,— говорит Задоров.
Все стоят, опустив головы.
— Спать!..
Я не ухожу из спальни, пока все не укладываются.
На другой день ребята стараются не вспоминать вчерашнего сканда-
ла. Я тоже ничем не напоминаю о нем. Проходит месяц-другой. В течение
этого времени отдельные очаги вражды в каких-то тайных углах слабо
чадят, и если пытаются разгореться, то быстро притушиваются в самом
коллективе. Но вдруг опять разрывается бомба, и опять разъяренные,
потерявшие человеческий вид колонисты гоняются с ножами друг за дру-
гом.
В один из вечеров я увидел, что мне необходимо прикрутить гайку, как
у нас говорят. После одной из драк я приказываю Чоботу, одному из самых
неугомонных рыцарей финки, идти в мою комнату. Он покорно бредет.
У себя я ему говорю:
— Тебе придется оставить колонию.
— А куда я пойду?
— Я тебе советую идти туда, где позволено резаться ножами. Сегодня
ты из-за того, что товарищ не уступил тебе место в столовой, пырнул его
ножом. Вот и ищи такое место, где споры разрешаются ножом.
— Когда мне идти?
— Завтра утром.
Он угрюмо уходит. Утром, за завтраком, все ребята обращаются ко
мне с просьбой: пусть Чобот останется, они за него ручаются.
— Чем ручаетесь?
Не понимают.
— Чем ручаетесь? Вот если он все-таки возьмет нож, что вы тогда бу-
дете делать?
— Тогда вы его выгоните.
— Значит, вы ничем не ручаетесь? Нет, он пойдет из колонии.
Чобот после завтрака подошел ко мне и сказал:
— Прощайте, Антон Семенович, спасибо за науку...

45

— До свиданья, не поминай лихом. Если будет трудно, приходи, но не
раньше как через две недели.
Через месяц он пришел, исхудавший и бледный.
— Я вот пришел, как вы сказали.
— Не нашел такого места?
Он улыбнулся.
— Отчего «не нашел»? Есть такие места... Я буду в колонии, я не бу-
ду брать ножа в руки.
Колонисты любовно встретили нас в спальне:
— Все-таки простили! Мы ж говорили.
9. «Есть еще лыцари на Украине»
В один из воскресных дней напился Осадчий. Его привели ко мне пото-
му, что он буйствовал в спальне. Осадчий сидел в моей комнате и, не оста-
навливаясь, нес какую-то пьяно-обиженную чепуху. Разговаривать с ним
было бесполезно. Я оставил его у себя и приказал ложиться спать. Он по-
корно заснул.
Но, войдя в спальню, я услышал запах спирта. Многие из хлопцев явно
уклонялись от общения со мной. Я не хотел подымать историю с розыском
виновных и только сказал:
— Не только Осадчий пьян. Еще кое-кто выпил.
Через несколько дней в колонии снова появились пьяные. Часть из
них избегала встречи со мной, другие, напротив, в припадке пьяного рас-
каяния приходили ко мне, слезливо болтали и признавались в любви.
Они не скрывали, что были в гостях на хуторе.
Вечером в спальне поговорили о вреде пьянства, провинившиеся дали
обещание больше не пить, я сделал вид, будто до конца доволен развязкой,
и даже не стал никого наказывать. У меня уже был маленький опыт, и я
хорошо знал, что в борьбе с пьянством нужно бить не по колонистам —
нужно бить кого-то другого. Кстати, и этот другой был недалеко.
Мы были окружены самогонным морем. В самой колонии очень часто
бывали пьяные из служащих и крестьян. В это же время я узнал, что Голо-
вань посылал ребят за самогоном. Головань и не отказывался:
— Да что ж тут такого?
Калина Иванович, который сам никогда не пил, раскричался на Голо-
ваня:
— Ты понимаешь, паразит, что значит советская власть? Ты думаешь,
советская власть для того, чтобы ты самогоном наливался?
Головань неловко поворачивался на шатком и скрипучем стуле и оправ-
дывался:
— Да что ж тут такого? Кто не пьет, спросите... У всякого аппарат, и
каждый пьет, сколько ему по аппетиту. Пускай советская власть сама не
пьет...
— Какая советская власть?
— Да кажная. И в городе пьют, и у хохлов пьют.
— Вы знаете, кто здесь продает самогонку? — спросил я у Софрона.
— Да кто его знает, я сам никогда не покупал. Нужно — пошлешь ко-
го-нибудь. А вам на что? Отбирать будете?

46

— А что Же вы думаете? И буду отбирать...
— Хе, сколько уже милиция отбирала, и то ничего не вышло.
На другой же день я в городе добыл мандат на беспощадную борьбу с
самогоном на всей территории нашего сельсовета. Вечером мы с Калиной
Ивановичем совещались. Калина Иванович был настроен скептически:
— Не берись ты за это грязное дело. Я тебе скажу, тут у них лавочка:
председатель свой, понимаешь, Гречаный. А на хуторах, куда ни глянь, все
Гречаные да Гречаные. Народ, знаешь, того, на конях не пашут, а все —
волики. От ты посчитай: Гончаровка у них вот где! — Калина Иванович
показал сжатый кулак.— Держуть, паразиты, и ничего не сделаешь.
— Не понимаю, Калина Иванович. А при чем тут самогонка?
—: Ой, и чудак же ты, а еще освиченный22 человек! Так власть же у
них вся в руках. Ты их краще не чипай23, а то заедят. Заедят, понимаешь?
В спальне я сказал колонистам:
— Хлопцы, прямо говорю вам: не дам пить никому. И на хуторах раз-
гоню эту самогонную банду. Кто хочет мне помочь?
Большинство замялось, но другие накинулись на мое предложение со
страстью. Карабанов сверкал черными огромными, как у коня, глазами:
— Это дуже* хорошее дело. Дуже хорошее. Этих граков нужно трохи
той... прижмать.
Я пригласил на помощь троих: Задорова, Волохова и Таранца. Поздно
ночью в субботу мы приступили к составлению диспозиции. Вокруг моего
ночника склонились над составленным мною планом хутора, и Таранец,
запустивши руки в рыжие патлы, водил по бумаге веснушчатым носом и
говорил:
— Нападем на одну хату, так в других попрячут. Троих мало.
— Разве так много хат с самогоном?
— Почти в каждой: у Мусия Гречаного варят, у Андрия Карповича ва-
рят и у самого председателя Сергия Гречаного варят. Верхолы, так они все
делают, и в городе бабы продают. Надо больше хлопцев, а то, знаете, по-
набивают нам морды — и все.
Волохов молча сидел в углу и зевал.
— Понабивают — как же! Возьмем одного Карабанова, и довольно.
И пальцем никто не тронет. Я этих граков24 знаю. Они нашего брата боятся.
Волохов шел на операцию без увлечения. Он и в это время относился
ко мне с некоторым отчуждением: не любил парень дисциплины. Но он
был сильно предан Задорову и шел за ним, не проверяя никаких принци-
пиальных положений.
Задоров, как всегда, спокойно и уверенно улыбался; он умел все делать,
не растрачивая своей личности и не обращая в пепел ни одного грамма сво-
его существа. И, как и всегда, я никому так не верил, как Задорову: так
же, не растрачивая личности, Задоров может пойти на любой подвиг, если
к подвигу его призовет жизнь.
Ц сейчас он сказал Таранцу:
— Ты не егози, Федор, говори коротко, с какой хаты начнем и куда
дальше. А завтра видно будет. Карабанова нужно взять, это верно, он уме-
ет с гранами разговаривать, потому что и сам грак. А теперь идем спать, а
* Дуже — очень.

47

то завтра нужно выходить пораньше, пока на Хуторах не перепились. Так,
Грицько?
— Угу,— просиял Волохов.
MJJ разошлись. По двору гуляли Лидочка и Екатерина Григорьевна,
и Лидочка сказала:
— Хлопцы говорят, что пойдете самогонку трусить? Ну, на что это вам
сдалось? Что это, педагогическая работа? Ну, на что это похоже?
— Вот это и есть педагогическая работа. Пойдемте завтра с нами.
— А что ж, думаете, испугалась? И пойду. Только это не педагогиче-
ская работа...
— Так вы идете?
— Иду.
Екатерина Григорьевна отозвала меня в сторону:
— Ну для чего вы берете этого ребенка?
— Ничего, ничего,— закричала Лидия Петровна,— я все равно пойду!
Таким образом у нас составилась комиссия из пяти человек.
Часов в семь утра мы постучали в ворота Андрия Карповича Гречано-
го, ближайшего нашего соседа. Наш стук послужил сигналом для слож-
нейшей собачьей увертюры, которая продолжалась минут пять.
Только после увертюры началось самое действие, как и полагается.
Оно началось выходом на сцену деда Андрия Гречаного, мелкого ста-
рикашки с облезлой головой, но сохранившего аккуратно подстриженную
бородку. Дед Андрий спросил нас неласково:
— Чего тут добиваетесь?
— У вас есть самогонный аппарат, мы пришли его уничтожить,— ска-
зал я.— Вот мандат от губмилиции...
— Самогонный аппарат? — спросил дед Андрий растерянно, бегая
острым взглядом по нашим лицам и живописным одеждам колонистов.
Но в этот момент бурно вступил фортиссимо собачий оркестр, потому
что Карабанов успел за спиной деда продвинуться ближе к заднему плану
и вытянуть предусмотрительно захваченным «дрючком» рыжего кудлато-
го пса, ответившего на это выступление оглушительным соло на две окта-
вы выше обыкновенного собачьего голоса.
Мы бросились в прорыв, разгоняя собак. Вблохов закричал на них власт-
ным басом, и собаки разбежались по углам двора, оттеняя дальнейшие
события маловыразительной музыкой обиженного тявканья. Карабанов
был уже в хате, и когда мы туда вошли с дедом, он победоносно показывал
нам искомое: самогонный аппарат.
— Ось!*
Дед Андрий топтался по хате и блестел, как в опере, новеньким молес-
киновым пиджачком.
— Самогон вчера варили? — спросил Задоров.
— Та вчера,— сказал дед Андрий, растерянно почесывая бородку и
поглядывая на Таранца, извлекающего из-под лавки в переднем углу пол-
ную четверть розовато-фиолетового нектара.
Дед Андрий вдруг обозлился и бросился к Таранцу, оперативно правиль-
но рассчитывая, что легче всего захватить его в тесном углу, перепутанном
* Ось — вот.

48

лавками, иконами и столом. Та ран да он захватил, но четверть через голо-
ву деда спокойно принял Задоров, а деду досталась издевательски откры-
тая, обворожительная улыбка Таранца:
— А что такое, дедушка?
— Як вам не стыдно! —с чувством закричал дед Андрий.— Совести
на вас нету, по хатам ходите, грабите! И дивча с собою привели. Колы
вже покой буде людям, колы вже на вас лыха годы на посядэ?..
— Э, да вы, диду, поэт,— сказал с оживленной мимикой Карабанов и,
подпершись дрючком, застыл перед дедом в декоративно-внимательной
позе.
— Вон из моей хаты! — закричал дед Андрий и, схвативши у печи
огромный рогач, неловко стукнул им по плечу Волохова.
Волохов засмеялся и поставил рогач на место, показывая деду новую
деталь событий:
— Вы лучше туда гляньте.
Дед глянул и увидел Таранца, слезающего с печи со второй четвертью
самогона, улыбающегося по-прежнему искренно и обворожительно. Дед
Андрий сел на лавку, опустил голову и махнул рукой.
К нему подсела Лидочка и ласково заговорила:
— Андрию Карповичу! Вы ж знаете: запрещено ж законом варить са-
могонку. И хлеб же на это пропадает, а кругом же голод, вы же знаете.
— Голод у ледаща*. А хто робыв, у того не буде голоду.
— А вы, диду, робылы? — звонко и весело спросил Таранец, сидя
на печи.— А може, у вас робыв Степан Нечипоренко?
— Степан?
— Ага ж, Степан. А вы его выгнали и не заплатили и одежи не далы,
так он в колонию просится.
Таранец весело щелкнул языком на деда и соскочил с печи.
— Куда все это девать? — спросил Задоров.
— Разбейте все на дворе.
— И аппарат?
— И аппарат.
Дед не вышел на место казни,— он остался в хате выслушивать ряд эко-
номических, психологических и социальных соображений, которые с та-
ким успехом начала перед ним развивать Лидия Петровна. Хозяйские ин-
тересы на дворе представляли собаки, сидевшие по углам, полные негодо-
вания. Только когда мы выходили на улицу, некоторые из них выразили
запоздавший бесцельный протест.
Лидочку Задоров предусмотрительно вызвал из хаты:
— Идите с нами, а то дед Андрий из вас колбас наделает...
Лидочка выбежала, воодушевленная беседой с дедом Андрием:
— А вы знаете, он все понял! Он согласился, что варить самогон —
преступление.
Хлопцы ответили смехом. Карабанов прищурился на Лидочку:
— Согласился? От здорово! Як бы вы посидели с ним подольше, то он
и сам разбил бы аппарат? Правда ж!
— Скажите спасибо, что бабы его дома не было,— сказал Таранец,—
* Ледащ — лодырь.

49

до церкви пошла, в Гончаровку. Про то вам еще с Верхолыхой поговорить
придется.
Лука Семенович Верхола часто бывал в колонии по разным делам, и
мы иногда обращались к нему по нужде: то хомут, то бричка, то бочка.
Лука Семенович был талантливейший дипломат, разговорчивый, услужли-
вый и вездесущий. Он был очень красив и умел холить курчавую ярко-ры-
жую бороду. У него было три сына: старший, Иван, был неотразим на
пространстве радиусом десять километров, потому что играл на трехряд-
ной венской гармонике и носил умопомрачительные зеленые фуражки.
Лука Семенович встретил нас приветливо:
— А, соседи дорогие! Пожалуйте, пожалуйте! Слышал, слышал, само-
вары шукаете? Хорошее дело, хорошее дело. Сидайте! Молодой человек,
сидайте ж на ослони ось. Ну, как? Достали каменщиков для Трепке? А то
я завтра поеду на Бригадировку, так привезу вам. Ох, знаете, и каменщики
ж!.. Та чего ж вы, молодой человек, не сидаете? Та нэма в мэнэ аппарата,
нэма, я таким делом не займаюсь! Низзя! Что вы... как можно! Раз совец-
кая власть сказала — низзя, я ж понимаю, как же... Жинко, ты ж там не
барыся,— дорогие ж гости!
На столе появилась миска, до краев полная сметаны, и горка пирогов
с творогом. Лука Семенович упрашивал, не лебезил, не унижался. Он вор-
ковал приветливым открытым басом, у него были манеры хорошего хле-
босольного барина. Я заметил, как при виде сметаны дрогнули сердца ко-
лонистов: Волохов и Таранец глаз не могли отвести от дорогого угощения.
Задоров стоял у двери и, краснея, улыбался, понимая полную безвыход-
ность положения. Карабанов сидел рядом со мной и, улучив подходящий
момент, шептал:
— От и сукин же сын!.. Ну, що ты робытымешь? Ий-богу, прыйдется
исты. Я не вдержусь, ий-богу, не вдержусь!
Лука Семенович поставил Задорову стул:
— Кушайте, дорогие соседи, кушайте! Можно было бы и самогончику
достать, так вы ж по такому делу...
Задоров сел против меня, опустил глаза и закусил полпирога, обливая
свой подбородок сметаной; у Таранца до самых ушей протянулись сметан-
ные усы; Волохов пожирал пирог за пирогом без видимых признаков ка-
кой-либо эмоции.
— Ты еще подсыпь пирогов,— приказал Лука Семенович жене.— Сы-
грай, Иване...
— Та в церкви ж служиться,— сказала жинка.
— Это ничего,— возразил Лука Семенович,— для дорогих гостей
можно.
Молчаливый, гладкий красавец Иван заиграл «Светит месяц». Караба-
нов лез под лавку от смеха:
— От так попали в гости!..
После угощения разговорились. Лука Семенович с великим энтузиаз-
мом поддерживал наши планы в имении Трепке и готов был прийти на по-
мощь всеми своими хозяйскими силами:
— Вы не сидить тут, в лесу. Вы скорийше туды перебирайтесь, там
хозяйского глазу нэма. И берить мельницу, берить мельницу. Этой самый
комбинат — он не умееть этого дела руководить. Мужики жалуются, ду-

50

же жалуются. Надо бывает крупчатки змолоть на пасху, на пироги ж,
так месяц целый ходишь-ходишь, не добьешься. Мужик любит пироги ис-
ты, а яки ж пироги, когда нету самого главного — крупчатки?
— Для мельницы у нас еще пороху мало,— сказал я.
— Чего там «мало»? Люди ж помогут... Вы знаете, как вас тут народ
уважает. Прямо все говорят: вот хороший человек.
В этот лирический момент в дверях появился Таранец, и в хате раздал-
ся визг перепуганной хозяйки. У Таранца в руках была половина велико-
лепного самогонного аппарата, самая жизненная его часть — змеевик. Как-
то мы и не заметили, что Таранец оставил нашу компанию.
— Это на чердаке,— сказал Таранец,— там и самогонка есть. Еще теп-
лая.
Лука Семенович захватил бороду кулаком и сделался серьезен — на
самое короткое мгновение. Он сразу же оживился, подошел к Таранцу и
остановился против него с улыбкой. Потом почесал за ухом и прищурил
на меня один глаз:
— С этого молодого человека толк будет. Ну, что ж, раз такое дело,
ничего не скажу, ничего... и даже не обижаюсь. Раз по закону, значить —
по закону. Поломаете, значить? Ну что ж... Иван, ты им помоги...
Но Верхолыха не разделила лояльности своего мудрого супруга. Она
вырвала у Таранца змеевик и закричала:
— Та хто вам дасть, хто вам дасть ломать?! Зробите, а тоди — ломай-
те! Босяки чортови, иды, бо як двыну по голови...
Монолог Верхолыхи оказался бесконечно длинен. Притихшая до то-
го в переднем углу Лидочка пыталась открыть спокойную дискуссию о
вреде самогона, но Верхолыха обладала замечательными легкими. Уже
были разбиты бутылки с самогоном, уже Карабанов железным ломом до-
канчивал посреди двора уничтожение аппарата, уже Лука Семенович при-
ветливо прощался с нами и просил заходить, уверяя, что он не обижается,
уже Задоров пожал руку Ивана, и уже Иван что-то захрипел на гармошке,
а Верхолыха все кричала и плакала, все находила новые краски для ха-
рактеристики нашего поведения и для предсказания нашего печального
будущего. В соседних дворах стояли неподвижные бабы, выли и лаяли со-
баки, прыгая на протянутых через дворы проволоках, и вертели голова-
ми хозяева, вычищая в конюшнях.
Мы выскочили на улицу, и Карабанов повалился на ближайший пле-
тень.
— Ой, не можу, ий-богу, не можу! От гости, так гости!.. Так як вона
каже? Щоб вам животы попучило вид тией сметаны? Як у тебя с животом,
Волохов?
В этот день мы уничтожили шесть самогонных аппаратов. С нашей сто-
роны потерь не было. Только выходя из последней хаты, мы наткнулись
на председателя сельсовета Сергея Петровича Гречаного. Председатель был
похож на казака Мамая: примасленная черная голова и тонкие усы, за-
крученные колечками. Несмотря на свою молодость, он был самым ис-
правным хозяином в округе и считался очень разумным человеком. Пред-
седатель крикнул нам еще издали:
— А ну, постойте!
Постояли.

51

— Драствуйте, с праздником... А как же это так, разрешите полюбо-
пытствовать, на каком мандате основано такое самовольное втручение*,
что разбиваете у людей аппараты, которые вы права не имеете?
Он еще больше закрутил усы и пытливо рассматривал наши незакон-
ные физиономии.
Я молча протянул ему мандат на «самовольное втручение». Он долго
вертел его в руках и недовольно возвратил мне:
— Это, конечно, разрешение, но только и люди обижаются. Если так
будет делать какая-то колония, тогда совецкой власти будет нельзя ска-
зать, чтобы благополучно могло кончиться. Я и сам борюсь с самогонением.
— И у вас же аппарат есть,— сказал тихо Таранец, разрешив своим
всевидящим гляделкам бесцеремонно исследовать председательское лицо.
Председатель свирепо глянул на оборванного Таранца:
— Ты! Твое дело — сторона. Ты кто такой? Колоньский? Мы это дело
доведем до самого верху, и тогда окажется, почему председателя власти
на местах без всяких препятствий можно оскорблять разным преступ-
никам.
Мы разошлись в разные стороны.
Наша экспедиция принесла большую пользу. На другой день возле
кузницы Задоров говорил нашим клиентам:
— В следующее воскресенье мы еще не так сделаем: вся колония —
пятьдесят человек — пойдет.
Селяне кивали бородами и соглашались:
— Та оно, конешно, что правильно. Потому же и хлеб расходуется, и
раз запрещено, так оно правильно.
Пьянство в колонии прекратилось, но появилась новая беда — картеж-
ная игра. Мы стали замечать, что в столовой тот или иной колонист обедает
без хлеба, уборка или какая-нибудь другая из неприятных работ совершает-
ся не тем, кому следует.
— Почему сегодня ты убираешь, а не Иванов?
— Он меня попросил.
Работа по просьбе становилась бытовым явлением, и уже сложились
определенные группы таких «просителей». Стало увеличиваться число ко-
лонистов, уклоняющихся от пищи, уступающих свои порции товарищам.
В детской колонии не может быть большего несчастья, чем картежная
игра. Она выводит колониста из общей сферы потребления и заставляет его
добывать дополнительные средства, а единственным путем для этого явля-
ется воровство. Я поспешил броситься в атаку на этого нового врага.
Из колонии убежал Овчаренко, веселый и энергичный мальчик, уже
успевший сжиться с колонией. Мои расспросы, почему убежал, ни к чему
не привели. На второй день я встретил его в городе на толкучке, но, как
его ни уговаривал, он отказался возвратиться в колонию. Беседовал он со
мной в полном смятении.
Карточный долг в кругу наших воспитанников считался долгом чести.
Отказ от выплаты этого долга мог привести не только к избиению и другим
способам насилия, но и к общему презрению.
Возвратившись в колонию, я вечером пристал к ребятам:
* Втручение — вмешательство.

52

— Почему убежал Овчаренко?
— Откуда же нам знать?
— Вы знаете.
Молчание.
В ту же ночь, вызвав на помощь Калину Ивановича, я произвел общий
обыск. Результаты меня поразили: под подушками, в сундучках, в короб-
ках, в карманах у некоторых колонистов нашлись целые склады сахару.
Самым богатым оказался Бурун: у него в сундуке, который он с моего
разрешения сам сделал в столярной мастерской, нашлось более тридцати
фунтов. Но интереснее всего была находка у Митягина. Под подушкой, в
старой барашковой шапке, у него было спрятано на пятьдесят рублей
медных и серебряных денег.
Бурун чистосердечно и с убитым видом признался:
— В карты выиграл.
— У колонистов?
— Угу!
Митягин ответил:
— Не скажу.
Главные склады сахару, каких-то чужих вещей, кофточек, платков, сумо-
чек хранились в комнате, в которой жили три наши девочки: Оля, Раиса
и Маруся. Девочки отказались сообщить, кому принадлежат запасы. Оля и
Маруся плакали, Раиса отмалчивалась.
Девушек в колонии было три. Все они были присланы комиссией за во-
ровство в квартирах. Одна из них, Оля Воронова, вероятно, попалась случай-
но в неприятную историю — такие случайности часто бывают у малолетних
прислуг. Маруся Левченко и Раиса Соколова были очень развязны и рас-
пущенны» ругались и участвовали в пьянстве ребят и в картежной игре, ко-
торая главным образом и происходила в их комнате. Маруся отличалась
невыносимо истеричным характером, часто оскорбляла и даже била своих
подруг по колонии, с хлопцами тоже всегда была в ссоре по всяким вздор-
ным поводам, считала себя «пропащим» человеком и на всякое замечание
и совет отзывалась однообразно:
— Чего вы стараетесь? Я — человек конченый.
Раиса была очень толста, неряшлива, ленива и смешлива, но далеко не
глупа и сравнительно образованна. Она когда-то была в гимназии, и наши
воспитательницы уговаривали ее готовиться на рабфак. Отец ее был сапож-
ником в нашем городе, года два назад его зарезали в пьяной компании, мать
пила и нищенствовала. Раиса утверждала, что это не ее мать, что ее в дет-
стве подбросили к Соколовым, но хлопцы уверяли, что Раиса фантазирует:
— Она скоро скажет, что ее папаша принц был25.
Раиса и Маруся держали себя независимо по отношению к мальчикам
и пользовались с их стороны некоторым уважением, как старые и опытные
«блатнячки». Именно поэтому им были доверены важные детали темных
операций Митягина и других.
С прибытием Митягина блатной элемент в колонии усилился и количе-
ственно и качественно.
Митягин был квалифицированный вор, ловкий, умный, удачливый и
смелый. При всем том он казался чрезвычайно симпатичным. Ему было
лет семнадцать, а может быть, и больше.

53

В его лице была неповторимая «особая примета»—ярко-белые брови,
сложенные из совершенно седых густых пучков. По его словам, эта примета
часто мешала успеху его предприятий. Тем не менее ему и в голову не при-
ходило, что он может заняться каким-либо другим делом, кроме воровства.
В самый день своего прибытия в колонию он очень свободно и дружелюбно
разговаривал со мной вечером:
— О вас хорошо говорят ребята, Антон Семенович.
г-г Ну, и что же?
— Это славно. Если ребята вас полюбят, это для них легче.
— - Значит, и ты меня должен полюбить.
— Да нет... я долго в колонии жить не буду.
— Почему?
— Да на что? Все равно буду вором.
— От этого можно отвыкнуть.
— Можно, да я считаю, что незачем отвыкать.
— Ты просто ломаешься, Митягин.
— Ни чуточки не ломаюсь. Красть интересно и весело. Только это нужно
умеючи делать, и потом — красть не у всякого. Есть много таких гадов, у
которых красть сам бог велел. А есть такие люди — у них нельзя красть.
— Это ты верно говоришь,— сказал я Митягину,— только беда главная
не для того, у кого украли, а для того, кто украл.
— Какая же беда?
— А такая: привык ты красть, отвык работать, все тебе легко, привык
пьянствовать, остановился на месте: босяк — и все. Потом в тюрьму по-
падешь, а там еще куда...
— Будто в тюрьме не люди. На воле много живет хуже, чем в тюрьме.
Этого не угадаешь.
— Ты слышал об Октябрьской революции?
— Как же не слышал I Я и сам походил за Красной гвардией.
— Ну вот, теперь людям будет житье не такое, как в тюрьме.
— Это еще кто его знает,— задумался Митягин.— Сволочей всё равно
до черта осталось. Они свое возьмут не так, так иначе. Посмотрите, кругом
колонии какая публика! Ого!
: Когда я громил картежную организацию колонии, Митягин отказался
сообщить, откуда у него шапка с деньгами.
— Украл?
Он улыбнулся:
— Какой вы чудак, Антон Семенович!.. Да, конечно же, не купил. Дура-
ков еще много на свете. Эти деньги все дураками снесены в одно место, да
еще с поклонами отдавали толстопузым мошенникам. Так чего я буду
смотреть?. Лучше я себе возьму. Ну, и взял. Вот только в вашей колонии и
спрятать негде. Никогда не думал, что вы будете обыски устраивать...
— Ну, хорошо. Деньги эти я беру для колонии. Сейчас составим акт и
заприходуем. Пока не о тебе разговор.
Я заговорил с ребятами о кражах:
— Игру в карты я решительно запрещаю. Больше вы играть в карты
не будете. Играть в карты — значит обкрадывать товарища.
— Пусть не играют.
— Играют по глупости. У нас в колонии многие колонисты голодают,

54

не едят сахара, хлеба. Овчаренко из-за этих самых карт ушел из колонии,
теперь ходит — плачет, пропадает на толкучке.
— Да, с Овчаренко... это нехорошо вышло,— сказал Митягин.
Я продолжал:
— Выходит так, что в колонии защищать слабого товарища некому.
Значит, защита лежит на мне. Я не могу допускать, чтобы ребята голодали
и теряли здоровье только потому, что подошла какая-то дурацкая карта.
Я этого не допущу. Вот и выбирайте. Мне противно обыскивать ваши спаль-
ни, но когда я увидел в городе Овчаренко, как он плачет и погибает, так я
решил с вами не церемониться. А если хотите, давайте договоримся, чтобы
больше не играть. Можете дать честное слово? Я вот только боюсь... насчет
чести у вас, кажется, кишка тонка: Бурун давал слово...
Бурун вырвался вперед:
— Неправда, Антон Семенович, стыдно вам говорить неправду!.. Если
вы будете говорить неправду, тогда нам... Я про карты никакого слова не
давал.
— Ну, прости, верно, это я виноват, не догадался сразу с тебя и на карты
взять слово, потом еще на водку...
— Я водки не пью.
— Ну, добре, конечно. Теперь как же?
Вперед медленно выдвигается Карабанов. Он неотразимо ярок, грацио-
зен и, как всегда, чуточку позирует. От него несет выдержанной в степях
воловьей силой, и он как будто ее нарочно сдерживает.
— Хлопцы, тут дело ясное. Товарищей обыгрывать нечего. Вы хоть
обижайтесь, хоть что, я буду против карт. Так и знайте: ни в чем не засыплю,
а за карты засыплю, а то и сам возьму за вязы, трохы подержу. Потому что
я бачив Овчаренка, когда он уходил,— можно сказать, человека в могилу
загоняем: Овчаренко, сами знаете, без воровского хисту*. Обыграли его
Бурун с Раисой. Я считаю: нехай идут и шукают, и пусть не приходят, пока
не найдут.
Бурун горячо согласился.
— Только на биса мне Раиса? Я и сам найду.
Хлопцы заговорили все сразу. Всем было по сердцу найденное согла-
шение. Бурун собственноручно конфисковал все карты и бросил в ведро.
Калина Иванович весело отбирал сахар:
— Вот спасибо! Экономию сделали.
Из спальни меня проводил Митягин:
— Мне уйти из колонии?
Я ему грустно ответил:
— Нет, чего ж, поживи еще.
— Все равно красть буду.
— Ну и черт с тобой, кради. Не мне пропадать, а тебе.
Он испуганно отстал.
На другое утро Бурун отправился в город искать Овчаренко. Хлопцы
тащили за ним Раису. Карабанов ржал на всю колонию и хлопал Буруна по
плечам:
— Эх, есть еще лыцари на Украине!
* Хист — талант.

55

Задоров выглядывал из кузницы и скалил зубы. Он обратился ко мне,
как всегда, по-приятельски:
— Сволочной народ, а жить с ними можно.
— А ты кто?— спросил его свирепо Карабанов.
— Бывший потомственный скокарь26, а теперь кузнец трудовой колонии
имени Максима Горького, Александр Задоров,— вытянулся он.
— Вольно!— грассируя, сказал Карабанов и гоголем прошелся мимо
кузницы.
К вечеру Бурун привел Овчаренко, счастливого и голодного.
10. «Подвижники соцвоса»
Таковых, считая в том числе и меня, было пятеро. Называли нас в то
время «подвижниками соцвоса»27. Сами мы не только так никогда себя не
называли, но никогда и не думали, что мы совершаем подвиг. Не думали
так в начале существования колонии, не думали и тогда, когда колония
праздновала свою восьмую годовщину.
Говоря о подвижничестве, имели в виду не только работников колонии
имени Горького, поэтому в глубине души мы считали эти слова крылатой
фразой, необходимой для поддержания духа работников детских домов и
колоний.
В то время много было подвига в советской жизни, в революционной
борьбе, а наша работа слишком была скромна и в своих выражениях и в
своей удаче.
Люди мы были самые обычные, и у нас находилось пропасть разно-
образных недостатков. И дела своего мы, собственно говоря, не знали: наш
рабочий день полон был ошибок, неуверенных движений, путаной мысли.
А впереди стоял бесконечный туман, в котором с большим трудом мы раз-
личали обрывки контуров будущей педагогической жизни.
О каждом нашем шаге можно было сказать что угодно, настолько наши
шаги были случайны. Ничего не было бесспорного в нашей работе. А когда
мы начинали спорить, получалось еще хуже: в наших спорах почему-то
не рождалась истина.
Были у нас только две вещи, которые не вызывали сомнений: наша
твердая решимость не бросать дела, довести его до какого-то конца, пусть
даже и печального. И было еще вот это самое «бытие»— у нас в колонии и
вокруг нас.
Когда в колонию приехали Осиповы, они очень брезгливо отнеслись к
колонистам. По нашим правилам, дежурный воспитатель обязан был обедать
вместе с колонистами. И Иван Иванович и его жена решительно мне заяви-
ли, что они обедать с колонистами за одним столом не- будут, потому что
не могут пересилить своей брезгливости.
Я им сказал:
— Там будет видно.
В спальне во время вечернего дежурства Иван Иванович никогда не
садился на кровать воспитанника, а ничего другого здесь не было. Так он и
проводил свое вечернее дежурство на ногах. Иван Иванович и его жена гово-
рили мне:

56

— Как вы можете сидеть на этой постели! Она же вшивая.
Я им говорил:
— Это ничего, как-нибудь образуется: вши выведутся или еще как-
нибудь...
Через три месяца Иван Иванович не только уплетал за одним столом с
колонистами, но даже потерял привычку приносить с собой собственную
ложку, а брал обыкновенную деревянную из общей кучи на столе и прово-
дил по ней для успокоения пальцами.
А вечером в спальне в задорном кружке хлопцев Иван Иванович сидел
на кровати и играл в «вора и доносчика». Игра состояла в том, что всем
играющим раздавались билетики с надписями «вор», «доносчик», «следо-
ватель», «судья» «кат»28 и так далее. Доносчик объявлял о выпавшем на
его долю счастье, брал в руки жгут и старался угадать, кто вор. Все протя-
гивали к нему руки, и из них нужно было ударом жгута отметить воровскую
руку. Обычно он попадал на судью или следователя, и эти обиженные его
подозрением честные граждане колотили доносчика по вытянутой руке
согласно установленному тарифу за оскорбление. Если за следующим разом
доносчик все-таки угадывал вора, его страдания прекращались, и начина-
лись страдания вора. Судья приговаривал: пять горячих, десять горячих,
пять холодных. Кат брал в руки жгут, и совершалась казнь.
Так как роли играющих все время менялись и вор в следующем туре
превращался в судью или ката, то вся игра имела главную прелесть в чере-
довании страдания и мести. Свирепый судья или безжалостный кат, де-
лаясь доносчиком или вором, получал сторицею и от действующего судьи,
и от действующего ката, которые теперь вспоминали ему все приговоры и
все казни.
Екатерина Григорьевна и Лидия Петровна тоже играли в эту игру с
хлопцами, но хлопцы относились к ним по-рыцарски: назначали в случае
воровства три-четыре холодных, кат делал во время казни самые нежные
рожи и только поглаживал жгутом нежную женскую ладонь.
Играя со мной, ребята в особенности интересовались моей выдержкой,
поэтому мне ничего другого не оставалось, как бравировать. В качестве
судьи я назначал ворам такие нормы, что даже каты приходили в ужас, а
когда мне приходилось приводить в исполнение приговоры, я заставлял
жертву терять чувство собственного достоинства и кричать:
— Антон Семенович, нельзя же так!
Но зато и мне доставалось: я всегда уходил домой с опухшей левой
рукой; менять руки считалось неприличным, а правая рука нужна была
мне для писания.
Иван Иванович малодушно демонстрировал женскую линию тактики,
и ребята к нему относились сначала деликатно. Я сказал как-то Ивану
Ивановичу, что такая политика неверна: наши хлопцы должны расти вы-
носливыми и смелыми. Они не должны бояться опасностей, тем более фи-
зического страдания. Иван Иванович со мной не согласился. Когда в один
из вечеров я оказался в одном круге с ним, я в роли судьи приговорил его
к двенадцати горячим, а в следующем туре, будучи катом, безжалостно
дробил его руку свистящим жгутом. Он обозлился и отомстил мне. Кто-то из
моих «корешков» не мог оставить такое поведение Ивана Ивановича без
возмездия и довел его до перемены руки.

57

Иван Иванович в следующий вечер пытался увильнуть от участия в
«этой варварской игре», но общая ирония колонистов пристыдила его, и в
дальнейшем Иван Иванович с честью выдерживал испытание, не подлизы-
вался, когда бывал судьей, и не падал духом в роли доносчика или вора.
Часто Осиповы жаловались, что много вшей приносят домой. Я сказал
им:
— Со вшами нужно бороться не дома, а в спальнях...
Мы и боролись. С большими усилиями мы добились двух смен белья,
двух костюмов. Костюмы эти составляли «латку на латке», как говорят
украинцы, но все же они выпаривались, и насекомых оставалось в них мини-
мальное количество. Вывести их совершенно нам удалось не так скоро бла-
годаря постоянному прибытию новеньких, общению с селянами и другим
причинам.
Официальным образом работа воспитателей делилась на главное дежур-
ство, рабочее дежурство и вечернее дежурство. Кроме того, по утрам воспи-
татели занимались в школе.
Главное дежурство представляло собой каторгу от пяти часов утра до
звонка «спать». Главный дежурный руководил всем днем, контролировал
выдачу пищи, следил за выполнением работы, разбирал всякие конфлик-
ты, мирил драчунов, уговаривал протестантов, выписывал продукты и про-
верял кладовую Калины Ивановича, следил за сменой белья и одежды.
Работы главному дежурному было так много, что уже в начале второго года
в помощь воспитателю стали дежурить старшие колонисты, надевая крас-
ные повязки на левый рукав.
Рабочий дежурный воспитатель просто принимал участие в какой-нибудь
работе, обыкновенно там, где работало более всего колонистов или где было
больше новеньких. Участие воспитателя в работе было участием реальным,
иначе в наших условиях было бы невозможно. Воспитатели работали в
мастерских, на заготовках дров, в поле и в огороде, по ремонту.
Вечернее дежурство оказалось скоро простой формальностью: вечером
в спальнях собирались все воспитатели — и дежурные, и не дежурные. Это
не было тоже подвигом: нам некуда было пойти, кроме спален колонистов.
В наших пустых квартирах было и неуютно и немного страшно по вечерам
при свете наших ночников, а в спальнях после вечернего чая нас с нетерпе-
нием ожидали знакомые остроглазые веселые рожи колонистов с огром-
ными запасами всяких рассказов, небылиц и былей, всяких вопросов,
злободневных, философских, политических и литературных, с разными
играми, начиная от «кота и мышки» и кончая «вором и доносчиком». Тут
же разбирались и разные случаи нашей жизни, подобные вышеописан-
ным, перемывались косточки соседей-хуторян, проектировались детали ре-
монта и будущей нашей счастливой жизни во второй колонии.
Иногда Митягин рассказывал сказки. Он был удивительный мастер на
сказки, рассказывал их умеючи, с элементами театральной игры и богатой
мимикой. Митягин любил малышей, и его сказки доставляли им особенное
наслаждение. В его сказках почти не было чудесного: фигурировали глупые
мужики и умные мужики, растяпы-дворяне и хитроумные мастеровые,
удачливые, смелые воры и одураченные полицейские, храбрые, победитель-
ные солдаты и тяжелые, глуповатые попы.
Вечерами в спальнях мы часто устраивали общие чтения. У нас с первого

58

дня образовалась библиотека, для которой книги я покупал и выпрашивал в
частных домах. К концу зимы у нас были почти все классики и много спе-
циальной долитической и сельскохозяйственной литературы. Удалось со-
брать в запущенных складах губнаробраза много популярных книжек по
разным отраслям знания. Читать книги любили многие колонисты, но да-
леко не все умели осиливать книжку. Поэтому мы и вели общие чтения
вслух, в которых обыкновенно участвовали все. Читали либо я, либо Задо-
ров, обладавший прекрасной дикцией. В течение первой зимы мы прочитали
многое из Пушкина, Короленко, Мамина-Сибиряка, Вересаева и в особен-
ности Горького.
Горьковские вещи в нашей среде производили сильное, но двойственное
впечатление. Карабанов, Таранец, Волохов и другие восприимчивее были
к горьковскому романтизму и совершенно не хотели замечать горьковского
анализа. Они с горящими глазами слушали «Макара Чудру», ахали и разма-
хивали кулаками перед образом Игната Гордеева и скучали над трагедией
«Деда Архипа и Леньки». Карабанову в особенности понравилась сцена,
когда старый Гордеев смотрит на уничтожение ледоходом своей «Бояры-
ни». Семен напрягал все мускулы лица и голосом трагика восхищался:
— Вот это человек! Вот если бы такие все люди были!
С таким же восторгом он слушал историю гибели Ильи в повести
«Трое».
— Вот молодец, так молодец! Вот это смерть: головою об камень...
Митягин, Задоров, Бурун снисходительно посмеивались над восторгом
наших романтиков и задирали их за живое:
— Слушаете, олухи, а ничего не слышите.
— Я не слышу?
— А то слышишь? Ну, чего такого хорошего — головою об камень?
Илья этот самый — дурак и слякоть... Какая-то там баба скривилась на
него, так он и слезу пустил. Я на его месте еще б одного купца задавил, их
всех давить нужно, и твоего Гордеева тоже.
Обе стороны сходились только в оценке Луки «На дне». Карабанов вер-
тел башкой:
— Нет, такие старикашки — вредные. Зудит-зудит, а потом взял и
смылся, и нет его. Я таких тоже знаю.
— Лука этот умный, стерва,— говорит Митягин.— Ему хорошо, он все
понимает, так он везде свое возьмет: там схитрит, там украдет, а там при-
кинется добрым. Так и живет.
Сильно поразили всех «Детство» и «В людях». Их слушали, затаив дыха-
ние, и просили читать «хоть до двенадцати». Сначала не верили мне, когда
я рассказал действительную историю жизни Максима Горького, были оше-
ломлены этой историей и внезапно увлеклись вопросом:
— Значит, выходит, Горький вроде нас? Вот, понимаешь, здорово!
Этот вопрос их волновал глубоко и радостно.
Жизнь Максима Горького стала как будто частью нашей жизни. Отдель-
ные ее эпизоды сделались у нас образцами для сравнений, основаниями для
прозвищ, транспарантами для споров, масштабами для измерения чело-
веческой ценности. Когда в трех километрах от нас поселилась детская коло-
ния имени В. Г. Короленко, наши ребята недолго им завидовали. Задоров
сказал:

59

— Маленьким этим как раз и хорошо называться Короленками. А мы —
Горькие.
И Калина Иванович был того же мнения.
— Я Короленко этого видав и даже говорив с ним: вполне приличный
человек. А вы, конешно, и теорехтически босяки и прахтически.
Мы стали называться колонией имени Горького без всякого официаль-
ного постановления и утверждения. Постепенно в городе привыкли к тому,
что мы так себя называем, и не стали протестовать против наших новых
печатей и штемпелей с именем писателя. К сожалению, списаться с Алек-
сеем Максимовичем мы не смогли так скоро, потому что никто в нашем го-
роде не знал его адреса. Только в 1925 году в одном иллюстрированном
еженедельнике мы прочитали статью о жизни Горького в Италии; в статье
была приведена итальянская транскрипция его имени: Massimo Gorky. Тог-
да наудачу мы послали ему первое письмо с идеально лаконическим адре-
сом: Italia. Massimo Gorky.
Горьковскими рассказами и горьковской биографией увлекались и стар-
шие и малыши, несмотря на то что малыши почти все были неграмотны.
Малышей, в возрасте от десяти лет, у нас было человек двенадцать. Все
это был народ живой, пронырливый, вороватый на мелочи и вечно донельзя
измазанный. Приходили в колонию они всегда в очень печальном состоянии:
худосочные, золотушные, чесоточные. С ними без конца возилась Екатерина
Григорьевна, добровольная наша фельдшерица и сестра милосердия. Они
всегда липли к ней, несмотря на ее серьезность. Она умела их журить по-
матерински, знала все их слабости, никому не верила на слово (я никогда
не был свободен от этого недостатка), не пропускала ни одного преступления
и открыто возмущалась всяким безобразием.
Но зато она замечательно умела самыми простыми словами, с самым че-
ловеческим чувством поговорить с пацаном о жизни, о его матери, о том, что
из него выйдет — моряк, или красный командир, или инженер; умела по-
нимать всю глубину той страшной обиды, какую проклятая, глупая жизнь
нанесла пацанам. Кроме того, она умела их и подкармливать: втихомолку,
разрушая все правила и законы продовольственной части, легко преодоле-
вала одним ласковым словом свирепый педантизм Калины Ивановича.
Старшие колонисты видели эту связь между Екатериной Григорьевной
и пацанами, не мешали ей и благодушно, покровительственно всегда согла-
шались исполнить небольшую просьбу Екатерины Григорьевны: посмот-
реть, чтобы пацан искупался как следует, чтобы намылился как нужно, что-
бы не курил, не рвал одежды, не дрался с Петькой и так далее.
В значительной мере благодаря Екатерине Григорьевне в нашей колонии
старшие ребята всегда любили пацанов, всегда относились к ним, как
старшие братья: любовно, строго и заботливо.
11. Триумфальная сеялка
Все больше и больше становилось ясным, что в первой колонии нам
хозяйничать трудно. Все больше и больше наши взоры обращались ко второй
колонии, туда, на берега Коломака, где так буйно весной расцветали сады
и земля лоснилась матерым черноземом.

60

Но ремонт второй колонии подвигался необычайно медленно. Плотники,
нанятые за гроши, способны были строить деревенские хаты, но станови-
лись в тупик перед каким-нибудь сложным перекрытием. Стекла мы не
могли достать ни за какие деньги, да и денег у нас не было. Два-три крупных
дома были все-таки приведены в приличный вид уже к концу лета, но в них
нельзя было жить, потому что они стояли без стекол. Несколько маленьких
флигелей мы отремонтировали до конца, но там поселились плотники,
каменщики, печники, сторожа. Ребят переселять смысла не было, так как без
мастерских и хозяйства им делать было нечего.
Колонисты бывали во второй колонии ежедневно, значительную часть
работы исполняли они. Летом десяток ребят жили в шалашах, работая в
саду. Они присылали в первую колонию целые возы яблок и груш. Благода-
ря им трепкинский сад принял если не вполне культурный, то во всяком
случае приличный вид.
Жители села Гончаровки были очень расстроены появлением среди треп-
кинских руин новых хозяев, да еще столь мало почтенных, оборванных и
ненадежных. Наш ордер на шестьдесят десятин неожиданно для меня ока-
зался ордером почти дутым: вся земля Трепке, в том числе и наш участок,
была уже с семнадцатого года распахана крестьянами. В городе на наше
недоумение улыбнулись:
— Если ордер у вас, то и земля, значит, ваша: выезжайте и работайте.
Но Сергей Петрович Гречаный, председатель сельсовета, был другого
мнения:
— Вы понимаете, что значит, когда трудящий крестьянин получил зем-
лю по всем правильностям закона. Так он, значит, и буде пахать. А если
кто пишет ордера разные и бумажки, то безусловно он против трудящихся
нож в спину. И вы лучше не лезьте с этим ордером.
Пешеходные дорожки во вторую колонию вели к реке Коломак, кото-
рую нужно было переплывать. Мы устроили на Коломаке свой перевоз и
держали всегда дежурного лодочника, колониста. С грузом же и вообще на
лошадях во вторую колонию можно было проехать только кружным путем,
через гончаровский мост. В Гончаровке нас встречали достаточно враждеб-
но. Парубки при виде нашего небогатого выезда насмехались:
— Эй, вы, ободранцы! Вы нам вшей на мосту не трусите! Даром сюда
лазите: все одно выженем29 з Трепке.
Мы осели в Гончаровке не мирными соседями, а непрошеными завоева-
телями. И если бы в этой военной позиции мы не выдержали тона, показали
бы себя неспособными к борьбе, мы обязательно потеряли бы и землю, и ко-
лонию. Крестьяне понимали, что спор будет решен не в канцеляриях, а здесь,
на полях. Они уже три года пахали трепкинскую землю, у них уже была
какая-то давность, на которую они и опирались в своих протестах. Им во
что бы то ни стало нужно было продлить эту давность, в этой политике за-
ключалась вся их надежда на успех.
Точно так же для нас единственным выходом было как можно скорее
приступить к фактическому хозяйству на земле.
Летом приехали землемеры намечать наши межи, но выйти в поле с ин-
струментами побоялись, а показали нам на карте, по каким канавам, ярам
и зарослям мы должны отсчитать нашу землю. С землемерским актом по-
ехал я в Гончаровку, взяв с собой старших хлопцев.

61

Председатель сельсовета был теперь наш старый знакомый, Лука Се-
менович Верхола. Он нас встретил очень любезно и предложил садиться, но
на землемерский акт даже не посмотрел.
— Дорогие товарищи, ничего не могу сделать. Мужички давно пашут,
не могу обидеть мужичков. Просите в другом поле.
Когда на наши поля крестьяне выехали пахать, я вывесил объявление,
что за вспашку нашей земли колония платить не будет.
Я сам не верил в значение принимаемых мер, не верил потому, что меня
замораживало сознание: землю нужно отнимать у крестьян, у трудящихся
крестьян, которым эта земля нужна, как воздух.
Но в один из ближайших вечеров в спальне Задоров подвел ко мне по-
стороннего селянского юношу. Задоров был чем-то сильно возбужден.
— Вот вы послушайте его, вы только послушайте!
Карабанов в тон ему выделывал какие-то гопаковские па и орал на всю
спальню:
— О! Дайте мне сюда Верхолу!
Колонисты обступили нас.
Юноша оказался комсомольцем с Гончаровки.
— Много комсомольцев на Гончаровке?
— Нас только три человека.
— Только три?
— Вы знаете, нам очень трудно,— сказал он.— Село кулацкое, хутора,
знаете, верх ведут. Ребята послали к вам — перебирайтесь скорийше, куда
дело пойдет, ого! У вас же хлопци — боевые хлопци. Як бы нам таких!
— Да вот с землей беда.
— Ось же я про землю и пришел. Берите силою. Не смотрите на этого
рыжего черта — Луку. Вы знаете, у кого та земля, что вам назначена?
— Ну?
— Кажи, кажи, Спиридон!
Спиридон начал загибать пальцы:
— Гречаный Андрий Карпович...
— .Дед Андрий? Так он же здесь имеет поле.
— Як бачите... Гречаный Петро, Гречаный Оноприй, Стомуха, той, шо
биля церкви... ага, Серега... Стомуха Явтух та сам Лука Семенович. От и
все. Шесть человек.
— Да что вы говорите! Как же это случилось? А комнезам ваш где?
— Комнезам у нас маленький. А случилось так: земля ж та осталась
при усадьбе, собирались же там что-то делать. А сельсовет свой, поразбира-
ли. Тай годи!
— Ну, теперь дело пойдет веселей!— закричал Карабанов.— Держись,
Лука!
В начале сентября я возвращался из города. Было часа два дня. Трех-
этажный наш шарабан не спеша подвигался вперед, сонно журчал рас-
сказ Антона о характере Рыжего. Я и слушал его, и думал о разных коло-
нистских вопросах.
Вдруг Братченко замолчал, пристально глянул вдаль по дороге, припод-
нялся, хлестнул по лошади, и мы со страшным грохотом понеслись по мо-
стовой. Антон колотил Рыжего, чего с ним никогда не было, и что-то кричал
мне. Я, наконец, разобрал, в чем дело.

62

— Наши... с сеялкой!
У поворота в колонию мы чуть не столкнулись с летящей карьером, из-
дающей странный жестяной звук сеялкой. Пара гнедых лошадок в беспа-
мятстве перла вперед, напуганная треском непривычной для них колесницы.
Сеялка с грохотом скатилась с каменной мостовой, зашуршала по песку и
вновь загремела уже по нашей дороге в колонию. Антон нырнул с шарабана
на землю и погнался за сеялкой, бросив вожжи мне на руки. На сеялке, на
концах натянутых вожжей, каким-то чудом держались Карабанов и При-
ходько. Насилу Антон остановил странный экипаж. Карабанов, захлебы-
ваясь от волнения и утомления, рассказал нам о совершившихся событиях:
— Мы кирпичи складывали на дворе. Смотрим, выехали, важно так,
сеялка и человек пять народу. Мы до них: забирайтесь, говорим. А нас
четверо: был еще Чобот и... кто ж?
— Сорока,— сказал Приходько.
— Ага, и Сорока. Забирайтесь, говорю, все равно сеять не будете. А там
черный такой, мабудь цыган... та вы его знаете... бац кнутом Чобота! Ну,
Чобот ему в зубы. Тут, смотрим, Бурун летит с палкой. Я хватил коня за
уздечку, а председатель меня за грудки...
— Какой председатель?
— Да какой же? Наш — рыжий, Лука Семенович. Ну, Приходько его
как брыкнет сзади, он и покатился прямо в рылю носом. Я кажу Приходь-
ку: сидай сам на сеялку — и пайшли, и пайшли! В Гончаровку вскочили,
там парубки на дороге, так куды?.. Я по коням, так галопом и вынесли на
мост, а тут уже на мостовую выехали... Там осталось наших трое, мабудь их
здорово дядьки помолотили.
Карабанов весь трепетал от победного восторга. Приходько невозмутимо
скручивал цыгарку и улыбался. Я представил себе дальнейшие главы этой
занимательной повести: комиссии, допросы, выезды...
— Черт бы вас побрал, опять наварили каши!
Карабанов был несказанно обескуражен моим недовольным видом:
— Так они ж первые...
— Ну, хорошо, поезжайте в колонию, там разберем.
В колонии нас встретил Бурун. На его лбу торчал огромный синяк, и
ребята хохотали вокруг него. Возле бочки с водой умывались Чобот и
Сорока.
Карабанов схватил Буруна за плечи:
— Що, втик? От молодец!
— Они за сеялкой бросились, а потом увидели, что ихнее не варит, так
за нами. Ой, и бежали ж!
— А они где?
— Мы в лодке переплыли, так они на берегу ругались. Мы их там и
бросили.
— Ребята остались в колонии?— спросил я.
— Там пацаны: Тоська и еще двое. Тех не тронут.
Через час в колонию пришли Лука Семенович и двое селян. Хлопцы
встретили их приветливо:
— Что, за сеялкой?
В кабинете нельзя было повернуться от толпы заинтересованных граж-
дан. Положение было затруднительным.

63

Лука Семенович уселся за стол и начал:
— Позовите тех хлопцев, которые вот избили меня и еще двух человек.
— Вот что, Лука Семенович,— сказал я ему.— Если вас избили, жа-
луйтесь куда хотите. Сейчас я никого звать не буду. Скажите, что еще вам
нужно и чего вы пришли в колонию.
— Вы, значит, отказываетесь позвать?
— Отказываюсь.
— Ага! Значит, отказываетесь? Значит, будем разговаривать в другом
месте.
— Хорошо.
— Кто отдаст сеялку?
— Кому?
— А вот хозяину.
Он показал на человека с цыганским лицом, черного, кудлатого и сум-
рачного.
— Это ваша сеялка?
— Моя.
— Так вот что: сеялку я отправлю в район милиции как захваченную
во время самовольного выезда на чужое поле, а вас прошу назвать свою фа-
милию.
— Моя фамилия? Гречаный Оноприй. На какое чужое поле? Мое поле.
И было мое...
— Ну, об этом не здесь разговор. Сейчас мы составим акт о самовольном
выезде и об избиении воспитанников, работавших на поле.
Бурун выступил вперед:
— Это тот самый, что меня чуть не убил.
— Та кому ты нужен?.. Убивать тебя? Хай ты сказився!
Беседа в таком стиле затянулась надолго. Я уже успел забыть, что пора
обедать и ужинать, уже в колонии прозвонили спать, а мы сидели с селя-
нами и то мирно, то возбужденно-угрожающе, то хитроумно-иронически
беседовали.
Я держался крепко, сеялки не отдавал и требовал составления акта. К
счастью, у селян не было никаких следов драки, колонисты же козыряли
синяками и царапинами. Решил дело Задоров. Он хлопнул ладонью по
столу и произнес такую речь:
— Вы бросьте, дядьки! Земля наша, и с нами вы лучше не связывайтесь.
На поле мы вас не пустим. Нас пятьдесят человек, и хлопцы боевые.
Лука Семенович долго думал,, наконец погладил свою бороду и крякнул:
— Да... Ну, черт с вами! Заплатите хоть за вспашку.
— Нет,— сказал я холодно.— Я предупреждал.
Еще молчание.
— Ну что ж, давайте сеялку.
— Подпишите акт землемеров.
— Та... давайте акт.
Осенью мы все-таки сеяли жито во второй колонии. Агрономами были
все. Калина Иванович мало понимал в сельском хозяйстве, остальные по-
нимали еще меньше, но работать за плугом и за сеялкой была у всех охо-
та, кроме Братченко. Братченко страдал и ревновал, проклинал и землю, и
жито, и наши увлечения:

64

— Мало им хлеба, жита захотели!
Восемь десятин в октябре зеленели яркими всходами. Калина Иванович
с гордостью тыкал палкой с резиновым наперстком на конце куда-то в
восточную часть неба и говорил:
— Надо, знаешь, там чачавыцю посеять. Хорошая вещь — чачавыця.
Рыжий с Бандиткой трудились над яровым клином, а Задоров по вече-
рам возвращался усталый и пыльный.
— Ну его к бесу, трудная эта граковская работа. Пойду опять в кузни-
цу.
Снег захватил нас на половине работы. Для первого раза это было
сносно.
12. Братченко и райпродкомиссар
Развитие нашего хозяйства шло путем чудес и страданий. Чудом удалось
Калине Ивановичу выпросить при каком-то расформировании старую коро-
ву, которая, по словам Калины Ивановича, была «яловая от природы»;
чудом достали в далеком от нас ультрахозяйственном учреждении не менее
старую вороную кобылу, брюхатую, припадочную и ленивую; чудом появи-
лись в наших сараях возы, арбы и даже фаэтон. Фаэтон был для парной за-
пряжки, очень красивый по тогдашним нашим вкусам и удобный, но ника-
кое чудо не могло помочь нам организовать для этого фаэтона соответствую-
щую пару лошадей.
Нашему старшему конюху, Антону Братченко, занявшему этот пост
после ухода Гуда в сапожную мастерскую, человеку очень энергичному и
самолюбивому, много пришлось пережить неприятных минут, восседая на
козлах замечательного экипажа, но в запряжке имея высокого худощавого
Рыжего и приземистую кривоногую Бандитку, как совершенно незаслужен-
но окрестил Антон вороную кобылу. Бандитка на каждом шагу спотыка-
лась, иногда падала на землю, и в таких случаях нашему богатому выезду
приходилось заниматься восстановлением нарушенного благополучия по-
среди города, под насмешливые реплики извозчиков и беспризорных. Ан-
тон часто не выдерживал насмешек и вступал в жестокую битву с непро-
шеными зрителями, чем еще более дискредитировал конющенную часть
колонии имени Горького.
Антон Братченко ко всякой борьбе был страшно охоч, умел переругивать-
ся с любым противником, и для этого дела у него был изрядный запас сло-
вечек, оскорбительных полутонов и талантов физиономических.
Антон не был беспризорным. Отец его служил в городе пекарем, была у
него и мать, и он был единственным сыном у этих почтенных родителей.
Но с малых лет Антон возымел отвращение к пенатам, дома бывал только
ночью и свел крупное знакомство с беспризорными и ворами в городе. Он
отличился в нескольких смелых и занятных приключениях, несколько раз
попадал в допр и наконец очутился в колонии. Ему было всего пятнадцать
лет, был он хорош собой, кучеряв, голубоглаз, строен. Антон был невероят-
но общителен и ни одной минуты не мог пробыть в одиночестве. Где-то он
выучился грамоте и знал напролет всю приключенческую литературу, но
учиться ни за что не хотел, и я принужден был силой усадить его за учебный
стол. На первых порах он часто уходил из колонии, но через два-три дня

65

возвращался и при этом не чувствовал за собой никакой вины. Стремление
к бродяжничеству он и сам старался побороть и меня просил:
— Вы со мною построже, пожалуйста, Антон Семенович, а то я обяза-
тельно босяком буду.
В колонии он никогда ничего не крал, любил отстаивать правду, но со-
вершенно не способен был понять логику дисциплины, которую он принимал
лишь постольку, поскольку был согласен с тем или иным положением в каж-
дом отдельном случае. Никакой обязанности в порядках колонии он не при-
знавал и не скрывал этого. Меня он немного боялся, но и мои выговоры ни-
когда не выслушивал до конца, прерывал меня страстной речью, непре-
менно обвиняя своих многочисленных противников в различных неправиль-
ных действиях, в подлизывании ко мне, в наговорах, в бесхозяйственности,
грозил кнутом отсутствующим врагам, хлопал дверью и, негодующий, ухо-
дил из моего кабинета. С воспитателями он был невыносимо груб, но в его
грубости всегда было что-то симпатичное, так что наши воспитатели и не
оскорблялись. В его тоне не было ничего хулиганского, даже просто непри-
язненного, настолько в нем всегда преобладала человечески страстная нот-
ка, — он никогда не ссорился из-за эгоистических побуждений.
Поведение Антона в колонии скоро стало определяться его влюбленно-
стью в лошадей и в дело конюха. Трудно было понять происхождение этой
страсти. По своему развитию Антон стоял гораздо выше многих колонистов,
говорил правильным городским языком, только для фасона вставлял украи-
низмы. Он старался быть подтянутым в одежде, много читал и любил пого-
ворить о книжке. И все это не мешало ему день и ночь толочься в конюшне,
вычищать навоз, вечно запрягать и распрягать, чистить шлею или уздечку,
плести кнут, ездить в любую погоду в город или во вторую колонию — и все-
гда жить впроголодь, потому что он никогда не поспевал ни на обед, ни на
ужин, и, если ему забывали оставить его порцию, он даже и не вспоминал о
ней.
Свою деятельность конюха он всегда перемежал с непрекращающимися
ссорами с Калиной Ивановичем, кузнецами, кладовщиками и обязательно с
каждым претендентом на поездку. Приказ запрягать и куда-нибудь ехать
он исполнял только после длинной перебранки, наполненной обвинениями в
безжалостном отношении к лошадям, воспоминаниями о том, когда Рыжему
или Малышу натекли шею, требованиями фуража и подковного железа.
Иногда из колонии нельзя было выехать просто потому, что не находилось
ни Антона, ни лошадей и никаких следов их пребывания. После долгих поис-
ков, в которых участвовало полколонии, они оказывались или в Трепке, или
на соседнем лугу.
Антона всегда окружал штаб из двух-трех хлопцев, которые были влюб-
лены в Антона в такой же мере, в какой он был влюблен в лошадей. Братчен-
ко содержал их в очень строгой дисциплине, и поэтому в конюшне всегда
царил образцовый порядок: всегда было убрано, упряжь развешана в поряд-
ке, возы стояли правильными шеренгами, над головами лошадей висели
дохлые сороки, лошади вычищены, гривы заплетены и хвосты подвязаны.
В июне, поздно вечером, прибежали ко мне из спальни:
— Козырь заболел, совсем умирает...
— Как это — «умирает»?
— Умирает: горячий и не дышит.

66

Екатерина Григорьевна подтвердила, что у Козыря сердечный припадок,
необходимо сейчас же найти врача. Я послал за Антоном. Он пришел, зара-
нее настроенный против любого моего распоряжения.
— Антон, немедленно запрягай, нужно скорее в город...
Антон не дал мне кончить.
— И никуда я не поеду, и лошадей никуда не дам!.. Целый день гоняли
лошадей, — посмотрите, еще и доси не остыли... Не поеду!
— За доктором, ты понимаешь?
— Наплевать мне на ваших больных! Рыжий тоже болен, так к нему док-
торов не возят.
Я взбеленился:
— Немедленно сдай конюшню Опришко! С тобой невозможно работать!..
— Ну и сдам, что ж такого! Посмотрим, как вы с Опришко наездите. Вам
кто ни наговорит, так вы верите: болен, умирает. А на лошадей никакого
внимания, — пусть, значит, дохнут... Ну и пускай дохнут, а я лошадей все
равно не дам.
— Ты слышал? Ты уже не старший конюх, сдай конюшню Опришко. Не-
медленно!
— Ну и сдам... Пусть кто хочет сдает, а я в колонии жить не хочу.
— Не хочешь — и не надо, никто не держит!
Антон со слезами в глазах полез в глубокий карман, вытащил связку
ключей, положил на стол. В комнату вошел Опришко, правая рука Антона,
и с удивлением уставился на плачущего начальника. Братченко с презре-
нием посмотрел на него, хотел что-то сказать, но молча вытер рукавом нос
и вышел.
Из колонии он ушел в тот же вечер, не зайдя даже в спальню. Когда еха-
ли в город за доктором, видели его шагающим по шоссе; он даже не попро-
сился, чтобы его подвезли, а на приглашение отмахнулся рукой.
Через два дня вечером ко мне в комнату ввалился плачущий, с окровав-
ленным лицом Опришко. Не успел я расспросить, в чем дело, прибежала
вконец расстроенная Лидия Петровна, дежурная по колонии.
— Антон Семенович, идите в конюшню: там Братченко, просто не пони-
маю, такое выделывает...
По дороге в конюшню мы встретили второго конюха, огромного Фе-
доренко, ревущего на весь лес.
— Чего ты?
— Да як же... хиба ж можно так? Взяв нарытники и як размахнется
прямо по морд и...
— Кто? Братченко?
— Та Братченко ж...
В конюшне я застал Антона и еще одного из конюхов за горячей работой.
Он неприветливо со мной поздоровался, но, увидев за моей спиной Оприш-
ко, забыл обо мне и накинулся на него:
— Ты лучше сюда и не заходи, все равно буду бить чересседельником!
Ишь, охотник нашелся кататься! Посмотрите, что он с Рыжим наделал!
Антон схватил одной рукой фонарь, а другой потащил меня к Рыжему.
У коня действительно была отчаянно стерта холка, но на ране уже лежала
белая тряпочка, и Антон любовно ее поднял и снова положил на место.
— Ксероформом присыпал, — сказал он серьезно.

67

— Все-таки какое же ты имел право самовольно прийти в конюшню, ус-
траивать здесь расправы, драться?..
— Вы думаете, это ему все? Пусть лучше не попадается мне на глаза: все
равно бить буду!
В воротах конюшни стояла толпа колонистов и хохотала. Сердиться на
Антона у меня не нашлось силы: уж слишком он сам был уверен в своей и
лошадиной правоте.
— Слушай, Антон, за то, что ты побил хлопцев, отсидишь сегодня вечер
под арестом в моей комнате.
— Да когда же мне?
— Довольно болтать! — закричал я на него.
— Ну, ладно, еще и сидеть там где-то...
Вечером он, сердитый, сидел у меня и читал книжку.
Зимой 1922 года для меня и Антона настали тяжелые дни. Овсяное поле,
засеянное Калиной Ивановичем на сыпучем песке без удобрения, почти
не дало ни зерна, ни соломы. Луга у нас еще не было. К январю мы оказа-
лись без фуража. Кое-как перебивались, выпрашивали то в городе, то у со-
седей, но и давать нам скоро перестали. Сколько мы с Калиной Ивановичем
ни обивали порогов в продовольственных канцеляриях, все было напрасно.
Наконец наступила и катастрофа. Братченко со слезами повествовал
мне, что лошади второй день без корма. Я молчал. Антон с плачем и руга-
тельствами чистил конюшню, но другой работы у него уже и не было. Ло-
шади лежали на полу, и на это обстоятельство Антон особенно напирал.
На другой день Калина Иванович возвратился из города злой и расте-
рянный.
— Что ты будешь делать? Не дают... Что делать?
Антон стоял у дверей и молчал.
Калина Иванович развел руками и глянул на Братченко:
— Чи грабить идти, чи што? Что ты будешь делать?.. Ведь животная бес-
словесная.
Антон-круто нажал на двери и выскочил из комнаты. Через час мне ска-
зали, что он из колонии ушел.
— Куда?
— А кто ж его знает!.. Никому ничего не сказал.
На другой день он явился в колонию в сопровождении селянина с возом
соломы. Селянин был в новом серяке и в хорошей шапке. Воз ладно посту-
кивал хорошо пригнанными втулками, кони лоснились. Селянин признал
в Калине Ивановиче хозяина.
— Тут хлопец на дороге сказал, что продналог принимается...
— Какой хлопец?
— Да тут же був... Разом прийшов...
Антон выглядывал из конюшни и делал мне какие-то непонятные знаки.
Калина Иванович смущенно ухмыльнулся в трубку и отвел меня в сто-
рону.
— Что ж ты будешь делать? Давай примем у него этот возик, а там вид-
но будет.
Я уж понял, в чем дело.
— Сколько здесь?
— Да пудов двадцать будет. Я не важил30.
Антон появился на месте действия и возразил:

68

— Сам говорил дорогою — семнадцать, а теперь двадцать? Семнадцать
пудов.
— Сваливайте. Зайдите в канцелярию за распиской.
В канцелярии, то есть в небольшом кабинетике, который я для себя к это-
му времени выкроил среди колонистских помещений, я преступной рукой
написал на нашем бланке, что у гражданина Ваця Онуфрия принято в счет
причитающегося с него продналога объемного фуража — овсяной соломы —
семнадцать пудов. Подпись. Печать.
Ваць Онуфрий низко кланялся и за что-то благодарил.
Уехал. Братченко весело действовал со всей своей компанией в конюшне
и даже пел. Калина Иванович потирал руки и виновато посмеивался:
— Вот, черт, попадет тебе за эту штуку, но что ж ты будешь делать? Не
пропадать же животному. Она же государственная, все едино...
— А чего это дядько такой веселый уехал? — спросил я у Калины Ива-
новича.
— Да,* а как же ты думаешь? То ему в город, на гору ехать, да там еще
в очереди стоять, а тут он, паразит, сказал — семнадцать пудов, никто и не
проверял, а может, там пятнадцать.
Через день к нам во двор въехал воз с сеном.
— Ось продналог. Тут Ваць у вас здавав...
— А ваша как фамилия?
— Та и я ж з Вацив, тоже Ваць, Стэпан Ваць.
— Сейчас.
Пошел я искать Калину Ивановича посоветоваться. На крыльце встре-
тил Антона.
— Вот показал дорогу с продналогом, а теперь...
— Принимайте, Антон Семенович, оправдаемся.
Принимать было нельзя, не принимать тоже нельзя. Почему, спрашивает-
ся, у одного Ваця приняли, а другому отказали?
— Иди, принимай сено, я пока расписку напишу.
И еще приняли мы воза два объемного фуража и пудов сорок овса.
Ни жив, ни мертв ожидал я расправы. Антон внимательно на меня по-
глядывал и еле-еле улыбался одним углом рта. Зато он перестал сражаться
со всеми потребителями транспортной энергии, охотно выполнял все наря-
ды на перевозки и в конюшне работал, как богатырь.
Наконец я получил краткий, но выразительный запрос:
«Предлагаю немедленно сообщить, на каком основании колония при-
нимает продналог.
Райпродкомиссар Агеев*
Я даже Калине Ивановичу не сказал о полученной бумажке. И отвечать
не стал. Что я мог ответить?
Й апреле в колонию влетела на паре вороных тачанка, а в мой кабинет —
перепуганный Братченко.
— Сюда идет, — сказал он, задыхаясь.
— Кто это?
— Мабудь, насчет соломы... Сердитый.
Он присел за печкой и притих.

69

Райпродкомиссар был обыкновенный: в кожаной куртке, с револьвером,
молодой и подтянутый.
— Вы заведующий?
— Я.
— Вы получили мой запрос?
— Получил.
— Почему вы не отвечаете? Что это такое, я сам должен ехать! Кто вам
разрешил принимать продналог?
— Мы принимали продналог без разрешения.
Райпродкомиссар соскочил со стула и заорал.
— Как это так — «без разрешения»? Вы знаете, чем это пахнет? Вы сей-
час будете арестованы, знаете вы это?
Я это знал.
— Кончайте как-нибудь, — сказал я райпродкомиссару глухо, — ведь
я не оправдываюсь и не выкручиваюсь. И не кричите. Делайте то, что вы на-
ходите нужным.
Он забегал по диагонали моего бедного кабинета.
— Черт знает что такое! — бурчал он как будто про себя и фыркал, как
конь.
Антон вылез из-за печки и следил за сердитым, как горчица, райпрод-
комиссаром. Неожиданно он низким альтом, как жук, загудел.
— Всякий бы не посмотрел, чи продналог, чи что, если четыре дня кони
не кормлены. Если бы вашим вороным четыре дня газеты читать, так бы вы
влетели в колонию?
Агеев остановился удивленный:
— А ты кто такой? Тебе здесь что надо?
— Это наш старший конюх, он лицо более или менее заинтересован-
ное, — сказал я.
Райпродкомиссар снова забегал по комнате и вдруг остановился против
Антона:
— У вас хоть заприходовано? Черт знает что!..
Антон прыгнул к моему столу и тревожно прошептал:
— Заприходовано ж, Антон Семенович?
Засмеялись и я и Агеев.
— Заприходовано.
— Где вы такого хорошего парня достали?
— Сами делаем, — улыбнулся я.
Братченко поднял глаза на райпродкомиссара и спросил серьезно, при-
ветливо:
— Ваших вороных покормить?
— Что ж, покорми.
13. Осадчий
Зима и весна 1922 года были наполнены страшными взрывами в ко-
лонии имени Горького. Они следовали один за другим почти без пере-
дышки и в моей памяти сейчас сливаются в какой-то общий клубок не-
счастья.
Однако, несмотря на всю трагичность этих дней, они были днями роста

70

и нашего хозяйства, и нашего здоровья. Как логически совмещались эти
явления, я сейчас не могу объяснить, но совмещались. Обычный день
в колонии был и тогда прекрасным днем, полным труда, доверия, чело-
веческого, товарищеского чувства и всегда — смеха, шутки, подъема и очень
хорошего, бодрого тона. И почти не проходило недели, чтобы какая-нибудь
совершенно ни на что не похожая история не бросала нас в глубочайшую
яму, в такую тяжелую цепь событий, что мы почти теряли нормальное
представление о мире и делались больными людьми, воспринимающими
мир воспаленными нервами.
Неожиданно у нас открылся антисемитизм. До сих пор в колонии евреев
не было. Осенью в колонию был прислан первый еврей, потом один за
другим еще несколько. Один из них почему-то раньше работал в губ-
розыске, и на него первого обрушился дикий гнев наших старожилов.
В проявлении антисемитизма я сначала не мог даже различить, кто
больше, кто меньше виноват. Вновь прибывшие колонисты были анти-
семитами просто потому, что нашли безобидные объекты для своих ху-
лиганских инстинктов, старшие же имели больше возможности издеваться
и куражиться над евреями.
Фамилия первого была Остромухов.
Остромухова стали бить по всякому поводу и без всякого повода. Изби-
вать, издеваться на каждом шагу, отнять хороший пояс или целую обувь
и дать взамен их негодное рванье, каким-нибудь хитрым способом оставить
без пищи или испортить пищу, дразнить без конца, поносить разными
словами и, самое ужасное, всегда держать в страхе и презрении — вот
что встретило в колонии не только Остромухова, но и Шнайдера, и Глей-
сера, и Крайника. Бороться с этим оказалось невыносимо трудно. Все
делалось в полной тайне, очень осторожно и почти без риска, потому
что евреи прежде всего запугивались до смерти и боялись жаловаться.
Только по косвенным признакам, по убитому виду, по молчаливому и не-
смелому поведению можно было строить догадки, да просачивались самыми
отдаленными путями, через дружеские беседы наиболее впечатлительных
пацанов с воспитателями неуловимые слухи.
Все же совершенно скрыть от педагогического персонала регулярное
шельмование целой группы колонистов было нельзя, и пришло время,
когда разгул антисемитизма в колонии ни для кого уже секретом не был.
Установили и список насильников. Все это были старые наши знакомые:
Бурун, Митягин, Волохов, Приходько, но самую заметную роль в этих
делах играли двое: Осадчий и Таранец.
Живость, остроумие и организационные способности давно выдвинули
Таранца в первые ряды колонистов, но приход более старших ребят не
давал Таранцу простора. Теперь наклонность к преобладанию нашла вы-
ход в пуганье евреев и в издевательствах над ними. Осадчий был парень
лет шестнадцати, угрюмый, упрямый, сильный и очень запущенный. Он
гордился своим прошлым, но не потому, что находил в нем какие-либо
красоты, а просто из упрямства, потому что это его прошлое и никому
никакого дела нет до его жизни.
Осадчий имел вкус к жизни и всегда внимательно следил за тем, чтобы
его день не проходил без радости. К радостям он был очень неразборчив
и большей частью удовлетворялся прогулками на село Пироговку, рас-

71

положенное ближе к городу и населенное полукулаками-полумещанами.
Пироговка в то время блистала обилием интересных девчат и самогона;
эти предметы и составляли главную радость Осадчего. Неизменным его
спутником бывал известный колонистский лодырь и обжора Галатенко.
Осадчий носил умопомрачительную холку, которая мешала ему смотреть
на свет божий, но, очевидно, составляла важное преимущество в борьбе
за симпатии пироговских девчат. Из-под этой холки он всегда угрюмо и,
кажется, с ненавистью поглядывал на меня во время моих попыток вме-
шаться в его личную жизнь: я не позволял ему ходить на Пироговку
и настойчиво требовал, чтобы он больше интересовался колонией.
Осадчий сделался главным инквизитором евреев. Осадчий едва ли был
антисемитом. Но его безнаказанность и беззащитность евреев давали ему
возможность блистать в колонии первобытным остроумием и геройством.
Поднимать явную, открытую борьбу против шайки наших изуверов
нужно было осмотрительно: она грозила тяжелыми расправами прежде
всего для евреев; такие, как Осадчий, в крайнем случае не остановились
бы и перед ножом. Нужно было или действовать исподволь и очень осто-
рожно, или прикончить дело каким-нибудь взрывом31.
Я начал с первого. Мне нужно было изолировать Осадчего и Таранца.
Карабанов, Митягин, Приходько, Бурун относились ко мне хорошо, и я
рассчитывал на их поддержку, Но самое большее, что мне удалось, — это
уговорить их не трогать евреев.
— От кого их защищать? От всей колонии?
— Не ври, Семен. Ты знаешь — от кого.
— Что с того, что я знаю? Я пойду на защиту, так не привяжу к себе
Остромухова, — все равно поймают и набьют еще хуже.
Митягин сказал мне прямо:
— Я за это дело не берусь — не с руки, а трогать не буду: они мне
не нужны.
Задоров больше всех сочувствовал моему положению, но он не умел
вступить в прямую борьбу с такими, как Осадчий.
— Тут как-то нужно очень круто повернуть, не знаю. Да от меня все
это скрывают, как и от вас. При мне никого не трогают.
Положение с евреями становилось тем временем все тяжелее. Их уже
можно было ежедневно видеть в синяках, но при опросе они отказывались
назвать тех, кто их избивает. Осадчий ходил по колонии гоголем и вызываю-
ще посматривал на меня и на воспитателей из-под своей замечательной
холки.
Я решил идти напролом и вызвал его в кабинет. Он решительно все
отрицал, но всем своим видом показывал, что отрицает только из приличия,
а на самом деле ему безразлично, что я о нем думаю.
— Ты избиваешь их каждый день.
— Ничего подобного, — говорил он неохотно.
Я пригрозил отправить его из колонии.
— Ну что ж. И отправляйте!
Он очень хорошо знал, какая это длинная и мучительная история —
отправить из колонии. Нужно было долго хлопотать об этом в комиссии,
представлять всякие опросы и характеристики, раз десять послать самого
Осадчего на допрос да еще разных свидетелей.

72

Для меня, кроме того, не сам по себе Осадчий был занятен. На его
подвиги взирала вся колония, и многие относились к нему с одобрением
и с восхищением. Отправить его из колонии значило бы законсервировать
эти симпатии в виде постоянного воспоминания о пострадавшем герое
Осадчем, который ничего не боялся, никого не слушал, бил евреев, и его
за это «засадили». Да и не один Осадчий орудовал против евреев: Тара-
нец не был так груб, как Осадчий, но гораздо изобретательнее и тоньше.
Он никогда их не бил и на глазах у всех относился к евреям даже нежно,
но по ночам закладывал тому или другому между пальцами ног бумажки
и поджигал их, а сам укладывался в постель и представлялся спящим.
Или, достав машинку, уговаривал какого-нибудь дылду вроде Федоренко
остричь Шнайдеру полголовы, а потом имитировать, что машинка испор-
чена, куражиться над бедным мальчиком, когда тот ходит за ним и просит
со слезами окончить стрижку.
Спасение во всех этих бедах пришло самым неожиданным и самым
позорным образом.
Однажды вечером отворилась дверь моего кабинета, и Иван Иванович
ввел Остромухова и Шнайдера, обоих окровавленных, плюющих кровью,
но даже не плачущих от привычного страха.
— Осадчий? — спросил я.
Дежурный рассказал, что Осадчий за ужином приставал к Шнайдеру,
бывшему дежурным по столовой, заставлял его переменять порцию, подавать
другой хлеб, и, наконец, за то, что Шнайдер, подавая суп, нечаянно наклонил
тарелку и коснулся пальцами супа, Осадчий вышел из-за стола и при
дежурном, и при всей колонии ударил Шнайдера по лицу. Шнайдер, по-
жалуй, и промолчал бы, но дежурство оказалось не из трусливых, да
у нас никогда и не было драк при дежурном. Иван Иванович приказал
Осадчему выйти из столовой и пойти ко мне доложить. Осадчий из столовой
направился к дверям, но в дверях остановился и сказал:
— Я к завколу пойду, но раньше этот жид у меня попоет!
Здесь произошло небольшое чудо. Остромухов, бывший всегда самым
беззащитным из евреев, вдруг выскочил из-за стола и бросился к Осадчему:
— Я тебе не дам его бить!
Все это кончилось тем, что тут же, в столовой, Осадчий избил Остро-
мухова, а выходя, заметил притаившегося в сенях Шнайдера и ударил
его так сильно, что у того выскочил зуб. Ко мне Осадчий идти отказался.
В моем кабинете Остромухов и Шнайдер размазывали кровь по лицам
грязными рукавами клифтов, но не плакали и, очевидно, прощались
с жизнью. Я тоже был уверен, что если сейчас не разрешу до конца
все напряжение, то евреям нужно будет немедленно спасаться бегством
или приготовиться к настоящим мукам. Меня подавляло и прямо замора-
живало то безразличие к побоям в столовой, которое проявили все коло-
нисты, даже такие, как Задоров. Я вдруг почувствовал, что сейчас я так
же одинок, как в первые дни колонии. Но в первые дни я и не ожидал
поддержки и сочувствия ниоткуда, это было естественное и заранее учтенное
одиночество, а теперь я уже успел избаловаться и привыкнуть к постоян-
ному сотрудничеству колонистов.
В кабинете вместе с потерпевшими находилось несколько человек.
Я сказал одному из них:

73

— Позови Осадчего.
Я был почти уверен, что Осадчий закусил удила и откажется прийти,
и твердо решил в крайнем случае привести его сам, хотя бы и с револьвером.
Но Осадчий пришел, ввалился в кабинет в пиджаке внакидку, руки
в карманах, по дороге двинул стулом. Вместе с ним пришел и Таранец.
Таранец делал вид, что все это страшно интересно и он пришел только
потому, что ожидается занимательное представление.
Осадчий глянул на меня через плечо и спросил:
— Ну, я пришел... Чего?
Я показал ему на Остромухова и Шнайдера:
— Это что такое?
— Ну, что ж такое! Подумаешь!.. Два жидка. Я думал, вы что покажете.
И вдруг педагогическая почва с треском и грохотом провалилась подо
мною. Я очутился в пустом пространстве. Тяжелые счеты, лежавшие на
моем столе, вдруг полетели в голову Осадчего. Я промахнулся, и счеты
со звоном ударились в стену и скатились на пол.
В полном беспамятстве я искал на столе что-нибудь тяжелое, но вдруг
схватил в руки стул и ринулся с ним на Осадчего. Он в панике шарахнулся
к дверям, но пиджак свалился с его плеч на пол, и Осадчий, запутавшись
в нем, упал.
Я опомнился: кто-то взял меня за плечи. Я оглянулся — на меня
смотрел Задоров и улыбался:
— Не стоит того эта гадина!
Осадчий сидел на полу и начинал всхлипывать. На окне притаился
бледный Таранец, у него дрожали губы.
— Ты тоже издевался над этими ребятами!
Таранец сполз с подоконника.
— Даю честное слово, никогда больше не буду!
— Вон отсюда!
Он вышел на цыпочках.
Осадчий, наконец, поднялся с полу, держа пиджак в руке, а другой
рукой ликвидировал последний остаток своей нервной слабости — одино-
кую слезу на грязной щеке. Он смотрел на меня спокойно, серьезно.
— Четыре дня отсидишь в сапожной на хлебе и на воде.
Осадчий криво улыбнулся и, не задумываясь, ответил:
— Хорошо, я отсижу.
На второй день ареста он вызвал меня в сапожную и попросил:
— Я не буду больше, простите.
— О прощении будет разговор, когда отсидишь свой срок.
Отсидев четыре дня, он уже не просил прощения, а заявил угрюмо:
— Я ухожу из колонии.
— Уходи.
— Дайте документ.
— Никаких документов!
— Прощайте.
— Будь здоров.

74

14. Чернильницы по-соседски
Куда ушел Осадчий, мы не знали. Говорили, что он отправился в
Ташкент, потому что там все дешево и можно прожить весело, другие
говорили, что у Осадчего в нашем городе дядя, а третьи поправляли, что
не дядя, а знакомый извозчик.
Я никак не мог прийти в себя после нового педагогического падения.
Колонисты приставали ко мне с вопросами, не слышал ли я чего-нибудь
об Осадчем.
— Да что вам Осадчий? Чего вы так беспокоитесь?
— Мы не беспокоимся, — сказал Карабанов, г— а только лучше, если
бы он был здесь. Вам было б лучше...
— Не понимаю.
Карабанов глянул на меня мефистофельским глазом:
— Мабудь, нехорошо у вас там, на душе...
Я на него раскричался:
— Убирайтесь от меня с вашими душевными разговорами! Вы что
вообразили? Уже и душа в вашем распоряжении?..
Карабанов тихонько отошел от меня.
В колонии звенела жизнь, я слышал здоровый и бодрый тон колонии,
под моим окном звучали шутки и проказы между делом (все почему-то
собирались под моим окном), никто ни на кого не жаловался. И Екатерина
Григорьевна однажды сказала мне с таким выражением, будто я тяжело-
больной, а она сестра милосердия:
— Вам нечего мучиться, пройдет.
— Да я и не мучусь. Пройдет, конечно. Как в колонии?
— Я и сама не знаю, как это объяснить. В колонии сейчас хорошо,
человечно как-то. Евреи наши — прелесть: они немного испуганы всем,
прекрасно работают и страшно смущаются. Вы знаете, старшие за ними
ухаживают. Митягин, как нянька, ходит: заставил Глейзера вымыться,
остриг, даже пуговицы пришил.
Да. Значит, все было хорошо. Но какой беспорядок и хлам заполняли
мою педагогическую душу! Меня угнетала одна мысль: неужели я так
и не найду, в чем секрет? Ведь вот, как будто в руках было, ведь только
ухватить оставалось. Уже у многих колонистов по-новому поблескивали
глаза... и вдруг все так безобразно сорвалось. Неужели все начинать
сначала?
Меня возмущали безобразно организованная педагогическая техника
и мое техническое бессилие. И я с отвращением и злостью думал о педа-
гогической науке:
«Сколько тысяч лет она существует! Какие имена, какие блестящие
мысли: Песталоцци, Руссо, Наторп, Блонский! Сколько книг, сколько
бумаги, сколько славы! А в то же время пустое место, ничего нет, с одним
хулиганом нельзя управиться, нет ни метода, ни инструмента, ни логики,
просто ничего нет. Какое-то шарлатанство».
Об Осадчем я думал меньше всего. Я его вывел в расход, записал
в счет неизбежных в каждом производстве убытков и брака. Его кокетливый
уход еще меньше меня смущал.
Да, кстати, он скоро вернулся.

75

На нашу голову свалился новый скандал, при сообщении о котором я,
наконец, узнал, что это значит, когда говорят, что волосы встали дыбом.
В тихую морозную ночь шайка колонистов-горьковцев с участием
Осадчего вступила в ссору с пироговскими парубками. Ссора перешла
в драку: с нашей стороны преобладало холодное оружие — финки, с их
стороны горячее — обрезы. Бой кончился в нашу пользу. Парубки были
оттеснены с того места, где собирается улица, а потом позорно бежали
и заперлись в здании сельсовета. К трем часам здание сельсовета было
взято приступом, то есть выломаны двери и окна, и бой перешел в энергичное
преследование. Парубки повыскакивали в те же двери и окна и разбежались
по домам, а колонисты возвратились в колонию с великим торжеством.
Самое ужасное было в том, что сельсовет оказался разгромленным
вконец, и на другой день в нем нельзя было работать. Кроме окон и дверей
были приведены в негодность столы и лавки, разбросаны бумаги и разбиты
чернильницы.
Бандиты утром проснулись, как невинные младенцы, и пошли на
работу. В полдень пришел ко мне пироговский председатель и рассказал
о событиях минувшей ночи.
Я смотрел с удивлением на этого старенького, щупленького, умного
селянина: почему он со мною еще разговаривает, зачем он не зовет милицию,
не берет под стражу всех этих мерзавцев и меня вместе с ними?
Но председатель повествовал обо всем не столько с гневом, сколько
с грустью и больше всего беспокоился о том, исправит ли колония окна
и двери, исправит ли столы и не может ли колония сейчас выдать ему,
пироговскому председателю, две чернильницы.
Я прямо обалдел от удивления и никак не мог понять, чем объяснить
такое «человеческое» отношение к нам со стороны власти. Потом я решил,
что председатель, как и я, еще не может вместить в себя весь ужас событий:
он просто бормочет что-то, чтобы хоть как-нибудь «реагировать».
. Я по себе судил: я сам был только способен кое-что бормотать:
— Ну, хорошо... конечно, мы все исправим... А чернильницы? Да вот
эти можно взять.
Председатель взял чернильницы и осторожно собрал в левой руке,
прижимая к животу. Это были обыкновенные невыливайки.
— Так мы все исправим. Я сейчас же пошлю мастера. Вот только
со стеклом придется подождать, пока привезем из города.
Председатель посмотрел на меня с благодарностью.
— Да нет, можно и завтра. Тогда, знаете, как стекло будет, можно
все сразу сделать...
— Ага... Ну, хорошо, значит, завтра.
Отчего же он все-таки не уходит, этот шляпа-председатель?
— Вы домой сейчас? — спросил я его.
— Да.
Председатель оглянулся, достал из кармана желтый платок и вытер
им совершенно чистые усы. Подвинулся ближе ко мне.
— Тут, понимаете, такое дело... Там вчера ваши хлопцы забрали. Та
там, знаете, народ молодой... и мой там мальчишка. Ну, народ молодой,
для баловства, ни для чего другого, боже борони... Как товарищи, знаете,
заводят, ну, и себе ж нужно... Я вже говорил: время такое, правда... что
у каждого есть...

76

— Да в чем дело? — спросил я его. — Простите, не понимаю.
— Обрез, — сказал в упор председатель.
— Обрез?
— Обрез же.
— Так что?
— Ах, ты, господи, та я ж кажу: ну баловались, чи што, ну... отож
вчера произошло... Так ваши забрали... у моего, и еще там не знаю, може,
и потерял кто, бо, знаете, народ выпивший... И где они самогонку эту
достают?
— Кто народ выпивший?
— Ах ты, господи, да кто ж... Да разве там разберешь? Я ж там не був,
а разговоры такие, что ваши были все пьяные.
— А ваши?
Председатель замялся:
— Та я ж там не був... Што оно, правда, вчера воскресенье. Та я ж
не про то. Дело, знаете, молодое, шо ж, и ваши мальчики, я ж ничего,
ну, там... побились, никого ж и не убили и не поранили. Може, с ваших
кого? — спросил он вдруг со страхом.
— Да с нашими я еще не говорил.
— Я не чув... а кто говорит, что были будто выстрелы, два чи три,
те вже, мабудь, як тикалы, потому что ваши ж, знаете, народ горячий,
а наши деревенские, конешно ж, пока повернулись туда-сюда... Хэ-хэ-
хэ-хэ!..
Смеется старик и глазки сощурил, ласковый такой и родной-родной.
Таких стариков «папашами» всегда называют. Смеюсь и я, глядя на не-
го, а в душе беспорядок невыносимый.
— Значит, по-вашему, ничего страшного — подрались и помирятся?
— Вот именно, вот именно, помирятся. Хиба ж, як я молодой був,
хиба ж так за девок бились? Моего брата Якова так и до смерти при-
били парубки. Вы вот хлопцев позовите, поговорите с ними, чтоб, знаете,
больше такого не было.
Я вышел на крыльцо.
— Позови тех, кто был вчера на Пироговке.
— А где они? — спросил меня шустрый пацан, пробегавший по ка-
ким-то срочным делам по двору.
— Не знаешь разве, кто был вчера на Пироговке?
— О, вы хитрый... Я вам лучше Буруна позову.
— Ну, зови Буруна.
Бурун явился на крыльцо.
— Осадчий в колонии?
— Пришел, работает в столярной.
— Скажи ему вот что: вчера наши надебоширили на Пироговке, и
дело очень серьезное.
— Да, у нас говорили хлопцы.
— Так вот, скажи сейчас Осадчему, чтобы все собрались ко мне, тут
председатель сидит у меня. Да чтобы не брехали, может очень печально
кончиться.
В кабинете набилось «пироговцев» полно: Осадчий, Приходько, Чо-
бот, Опришко, Галатенко, Голос, Сорока, еще кто-то, не помню. Осадчий

77

держался свободно, как будто у нас с ним ничего не было. При посто-
роннем я не хотел вспоминать старое.
— Вы вчера были на Пироговке, были пьяные, хулиганили, вас хо-
тели утихомирить, так вы побили парней, разгромили сельсовет. Так?
— Не совсем так, как вы говорите, — выступил Осадчий. — Это дей-
ствительно, что хлопцы были на Пироговке, а я там три дня жил, пото-
му ж, знаете... Пьяные не были, это неправда. Вот ихний Панас еще
днем гулял с Сорокой, и Сорока действительно был выпивши... немнож-
ко, да. Голосу кто-то поднес по знакомству. А так все .были как следует.
И ни с кем мы не заедались, гуляли, как и все. А потом подходит один
там, Харченко, ко мне и кричит: «Руки вверх!», а сам обрез на меня.
Ну, я ему, правда, и дал по морде. Ну, тут и пошло... Они злы на нас,
что девчата с нами больше...
— Что ж пошло?
— Да ничего, подрались. Если бы они не стреляли, так ничего и не
было бы. А Панас выстрелил, и Харченко тоже, ну, за ними и погна-
лись. Мы их бить не хотели, только обрезы поотнимать, а они заперлись.
Так Приходько — вы ж знаете его — как двинет...
— Двинет! Надвигали! Обрезы где? Сколько?
— Два.
Осадчий обернулся к Сороке:
— Принеси.
Принесли обрезы. Хлопцев я отпустил в мастерские. Председатель
мялся возле обрезов:
— Так как же, можно забрать?
— Зачем же? Ваш сын не имеет права ходить с обрезом, и Харченко
тоже. Я не имею права отдавать.
— Да нет, на что они мне? И не отдавайте, пусть у вас останутся,
може, там в лесу когда попугать воров придется. Я к тому, знаете, вы
вже не придавайте этому делу... Дело молодое, знаете.
— Это... чтоб я никуда не жаловался?
— Ну конешно ж...
Я рассмеялся:
— Да зачем же? Мы по-соседски.
— Во-во, — обрадовался дед, — по-соседски... Чего не бывает! Да
если все до начальства...
Ушел председатель, отлегло от сердца.
Собственно говоря, я еще обязан был всю эту историю размазать на
педагогическом транспаранте. Но и я и хлопцы так были рады, что все
кончилось благополучно, что обошлось без педагогики на этот раз. Я их
не наказывал; они мне слово дали на Пироговку без моего разрешения
не ходить и наладить отношения с пироговскими парубками.
15. «Наш — найкращий»
К зиме 1922 года в колонии было шесть девочек. К тому времени вы-
ровнялась и замечательно похорошела Оля Воронова. Хлопцы загляды-
вались на нее не шутя, но Оля была со всеми одинаково ласкова, не-

78

доступна, и только Бурун был ее другом. За широкими плечами Буру-
на Оля никого не боялась в колонии и могла пренебрежительно отно-
ситься даже к влюбленности Приходько, самого сильного, самого глупо-
го и бестолкового человека в колонии. Бурун не был влюблен, у них
с Олей была действительно хорошая юношеская дружба; и это обстоя-
тельство много прибавляло уважения среди колонистов и к Буруну, и
к Вороновой. Несмотря на свою красоту, Оля не была сколько-нибудь
заметной. Ей очень нравилось сельское хозяйство; работа на поле, да-
же самая тяжелая, ее увлекала, как музыка, и она мечтала:
— Как вырасту, обязательно за грака замуж выйду.
Верховодила у девчат Настя Ночевная. Прислали ее в колонию с
огромнейшим пакетом, в котором много было написано про Настю: и
воровка, и продавщица краденого, и содержательница «малины». И по-
этому мы смотрели на Настю как на чудо. Это был исключительно чест-
ный и симпатичный человек. Насте не больше пятнадцати лет, но отли-
чалась она дородностью, белым лицом, гордой посадкой головы и твер-
дым характером. Она умела покрикивать на девчат без вздорности и визг-
ливости, умела одним взглядом привести к порядку любого колониста
и прочитать ему короткий внушительный выговор:
— Ты что это хлеб наломал и бросил? Богатым стал или у свиней
техникум окончил? Убери сейчас же!..
И голос у Насти был глубокий, грудной, отдававший сдержанной
силой.
Настя подружилась с воспитательницами, упорно и много читала и
без всяких сомнений шла к намеченной цели — к рабфаку. Но рабфак
был еще за далеким горизонтом для Насти, так же как и для других лю-
дей, стремившихся к нему: Карабанова, Вершнева, Задорова, Ветков-
ского. Слишком уж были малограмотны наши первенцы и с трудом оси-
ливали премудрости арифметики и политграмоты. Образованнее всех
была Раиса Соколова, и ее мы отправили в киевский рабфак осенью
1.121 года.
Собственно говоря, это было безнадежное предприятие, но уж очень
хотелось нашим воспитанницам иметь в колонии рабфаковку. Цель пре-
красная, но Раиса мало подходила для такого святого дела. Целое лето
она готовилась в рабфак, но к книжке ее приходилось загонять силой,
потому что Раиса ни к какому образованию не стремилась.
Задоров, Вершнев, Карабанов — всё люди, обладавшие вкусом к
науке, — очень были недовольны, что на рабфаковскую линию выхо-
дит Раиса. Вершнев, колонист, отличавшийся замечательной способ-
ностью читать в течение круглых суток, даже в то время, когда он дует
мехом в кузнице, большой правдолюб и искатель истины, всегда ругал-
ся, когда вспоминал о светозарном Раисином будущем. Заикаясь, он го-
ворил мне:
— Как эттого нне пппонять? Раиса ввсе равно в ттюрьме кончит.
Карабанов выражался еще определеннее:
— Никогда не ожидал от вас такой дурости.
Задоров, не стесняясь присутствием Раисы, брезгливо улыбался и без-
надежно махал рукой:
— Рабфаковка! Приклеили горбатого до стены.

79

Раиса кокетливо и сонно улыбалась в ответ на все эти сарказмы, и
хотя на рабфак не стремилась, но была довольна: ей нравилось, что она
поедет в Киев.
Я был согласен с хлопцами. Действительно, какая из Раисы рабфа-
ковка! Она и теперь, готовясь в рабфак, получала из города какие-то
подозрительные записки, тайком уходила из колонии; а к ней так же
скрытно приходил Корнеев, неудавшийся колонист, пробывший в коло-
нии всего три недели, обкрадывавший нас сознательно и регулярно, по-
том попавшийся в краже в городе, постоянный скиталец по угрозыскам,
существо в высшей степени гнилое и отвратительное, один из немногих
людей, от которых я отказывался с первого взгляда на них.
Экзамен в рабфаке Раиса выдержала. Но через неделю после этого
счастливого известия наши откуда-то узнали, что Корнеев тоже отпра-
вился в Киев.
— Вот теперь начнется настоящая наука, — сказал Задоров.
Проходила зима. Раиса изредка писала, но ничего нельзя было разо-
брать из ее писем. То казалось, что у нее все благополучно, то выходи-
ло, что с ученьем очень трудно, и всегда не было денег, хотя она и по-
лучала стипендию. Раз в месяц мы посылали ей двадцать-тридцать руб-
лей. Задоров уверял, что на эти деньги Корнеев хорошо поужинает, и
это было похоже на правду. Больше всего доставалось воспитательни-
цам, инициаторам киевской затеи.
— Ну, вот каждому человеку видно, что это не годится, а вам не
видно. Как же это может быть: нам видно, а вам не видно?
В январе Раиса неожиданно приехала в колонию со всеми своими
корзинками и сказала, что отпущена на каникулы. Но у нее не было
никаких отпускных документов, и по всему ее поведению было видно,
что возвращаться в Киев она не собирается. На мой запрос киевский
рабфак сообщил, что Раиса Соколова перестала посещать институт и вы-
ехала из общежития неизвестно куда.
Вопрос был выяснен. Нужно отдать справедливость ребятам: они
Раису не дразнили, не напоминали о неудачном рабфаке и как будто
даже забыли обо всем этом приключении. В первые дни после ее приезда
посмеялись всласть над Екатериной Григорьевной, которая и без того
была смущена крайне, но вообще считали, что случилась самая обыкно-
венная вещь, которую они и раньше предвидели.
В марте ко мне обратилась Осипова с тревожным сомнением: по не-
которым признакам, Раиса беременна.
Я похолодел. Мы находились в положении усложненном: подумай-
те, в детской колонии воспитанница беременна. Я ощущал вокруг на-
шей колонии, в городе, в наробразе присутствие очень большого числа
тех добродетельных ханжей, которые обязательно воспользуются слу-
чаем и поднимут страшный визг: в колонии половая распущенность, в
колонии мальчики живут с девочками. Меня пугала и самая обстановка
в колонии, и затруднительное положение Раисы как воспитанницы. Я про-
сил Осипову поговорить с Раисой «по душам».
Раиса решительно отрицала беременность и даже обиделась:
— Ничего подобного! Кто это выдумал такую гадость? И откуда это
пошло, что и воспитательницы стали заниматься сплетнями?

80

Осипова, бедная, в самом деле почувствовала, что поступила нехорошо.
Раиса была очень полна, и кажущуюся беременность можно было объяснить
просто нездоровым ожирением, тем более что на вид действительно опре-
деленного ничего не было. Мы Раисе поверили.
Но через неделю Задоров вызвал меня вечером во двор, чтобы поговорить
наедине.
— Вы знаете, что Раиса беременна?
— А ты откуда знаешь?
— Вот чудак! Да что же, не видно, что ли? Это все знают — я думал,
что и вы знаете.
— Ну а если беременна, так что?
— Да ничего... Только чего она скрывает это? Ну, беременна — и бе-
ременна, а чего вид такой делает, что ничего подобного. Да вот и письмо
от Корнеева. Тут... видите? — «дорогая женушка». Да мы это и раньше
знали.
Беспокойство усилилось и среди педагогов. Наконец меня вся история
начала злить.
— Ну чего так беспокоиться? Беременна, значит, родит. Если теперь
скрывает, то родов нельзя же будет скрыть. Ничего ужасного нет, будет
ребенок, вот и все.
Я вызвал Раису к себе и спросил:
— Скажи, Раиса, правду: ты беременна?
— И чего ко мне все пристают? Что это такое, в самом деле, — пристали
все, как смола: беременна да беременна! Ничего подобного, понимаете
или нет?
Раиса заплакала.
— Видишь ли, Раиса, если ты беременна, то не нужно этого скрывать.
Мы тебе поможем устроиться на работу, хотя бы и у нас в колонии,
поможем и деньгами. Для ребенка все нужно же приготовить, пошить
и все такое...
— Да ничего подобного! Не хочу я никакой работы, отстаньте!
— Ну, хорошо, иди.
Так ничего в колонии и не узнали. Можно было бы отправить ее к врачу
на исследование, но по этому вопросу мнения педагогов разделились.
Одни настаивали на скорейшем выяснении 'дела, другие поддерживали
меня и доказывали, что для девушки такое исследование очень тяжело
и оскорбительно, что, наконец, и нужды в таком исследовании нет, — все
равно рано или поздно вся правда выяснится, да и куда спешить: если
Раиса беременна, то не больше как на пятом месяце. Пусть она успокоится,
привыкнет к этой мысли, а тем временем и скрывать уже станет трудно.
Раису оставили в покое.
Пятнадцатого апреля в городском театре было большое собрание
педагогов, на этом собрании я читал доклад о дисциплине. В первый
вечер мне удалось закончить доклад, но вокруг моих положений развер-
нулись страстные прения, пришлось обсуждение доклада перенести на
второй день. В театре присутствовали почти все наши воспитатели и кое-кто
из старших колонистов. Ночевать мы остались в городе.
Колонией в то время уже заинтересовались не только в нашей губернии,
и на другой день народу в театре было видимо-невидимо. Между прочими во-

81

просами, какие мне задавали, был и вопрос о совместном воспитании. Тог-
да совместное воспитание в колониях для правонарушителей было запреще-
но законом; наша колония была единственной в Союзе, проводившей опыт
совместного воспитания.
Отвечая на вопрос, я мельком вспомнил о Раисе, но даже возможная
беременность ее в моем представлении не меняла ничего в вопросе о совме-
стном воспитании. Я доложил собранию о полном благополучии у нас
в этой области.
Во время перерыва меня вызвали в фойе. Я наткнулся на запыхавшегося
Братченко: он верхом прилетел в город и не захотел сказать ни одному
из воспитателей, в чем дело.
— У нас несчастье, Антон Семенович. У девочек в спальне нашли
мертвого ребенка.
— Как — мертвого ребенка?!
— Мертвого, совсем мертвого. В корзинке Раисиной. Ленка мыла
полы и зачем-то заглянула в корзинку, может, взять что хотела, а там —
мертвый ребенок.
— Что ты болтаешь?
Что можно сказать о нашем самочувствии? Я никогда еще не переживал
такого ужаса. Воспитательницы, бледные и плачущие, кое-как выбрались
из театра и на извозчике поехали в колонию. Я не мог ехать, так как мне
еще нужно было отбиваться от нападений на мой доклад.
— Где сейчас ребенок? — спросил я Антона.
— Иван Иванович запер в спальне. Там, в спальне.
— А Раиса?
— Раиса сидит в кабинете, там ее стерегут хлопцы.
Я послал Антона в милицию с заявлением о находке, а сам остался
продолжать разговоры о дисциплине.
Только к вечеру я был в колонии. Раиса сидела на деревянном диване
в моем кабинете, растрепанная и в грязном переднике, в котором она
работала в прачечной. Она не посмотрела на меня, когда я вошел, и еще
ниже опустила голову. На том же диване Вершнев обложился книгами:
очевидно, он искал какую-то справку, потому что быстро перелистывал
книжку за книжкой и ни на кого не обращал никакого внимания.
Я распорядился снять замок на дверях спальни и корзинку с трупом
перенести в бельевую кладовку. Поздно вечером, когда уже все разошлись
спать, я спросил Раису:
— Зачем ты это сделала?
Раиса подняла голову, посмотрела на меня тупо, как животное, и по-
правила фартук на коленях.
— Сделала — и все.
— Почему ты меня не послушала?
Она вдруг тихо заплакала.
— Я сама не знаю.
Я оставил ее ночевать в кабинете под охраной Вершнева, читательская
страсть которого гарантировала его совершенную бдительность. Мы все
боялись, что Раиса над собой что-нибудь сделает.
Наутро приехал следователь, следствие заняло немного времени,
допрашивать было некого. Раиса рассказала о своем преступлении в скупых,

82

но точных выражениях. Родила она ребенка ночью, тут же в спальне,
в которой спало еще пять девочек. Ни одна из них не проснулась. Раиса
объяснила это как самое простое дело:
— Я старалась не стонать.
Немедленно после родов она задушила ребенка платком. Отрицала
преднамеренное убийство:
— Я не хотела так сделать, а он стал плакать.
Она спрятала труп в корзинку, с которой ездила на рабфак, и рассчи-
тывала в следующую ночь вынести его и бросить в лесу. Думала, что
лисицы его съедят и никто ничего не узнает. Утром пошла на работу
в прачечную, где девочки стирали свое белье. Завтракала и обедала со
всеми колонистами, была только «скучная», по словам хлопцев.
Следователь увез Раису с собой, а труп распорядился отправить в труп-
ный покой одной из больниц для вскрытия.
Педагогический персонал этим событием был деморализован до послед-
ней степени. Думали, что для колонии настали последние времена.
Колонисты были в несколько приподнятом настроении. Девочек пугала
вечерняя темнота и собственная спальня, в которой они ни за что не
хотели ночевать без мальчиков. Несколько ночей у них в спальне торчали
Задоров и Карабанов. Все это кончилось тем, что ни девочки, ни мальчики
не спали и даже не раздевались. Любимым занятием хлопцев в эти дни
стало пугать девчат: они являлись под их окнами в белых простынях,
устраивали кошмарные концерты в печных ходах, тайно забирались под
кровать Раисы и вечером оттуда пищали благим матом.
К самому убийству хлопцы отнеслись как к очень простой вещи. При
этом все они составляли оппозицию воспитателям в объяснении возмож-
ных побуждений Раисы. Педагоги были уверены, что Раиса задушила
ребенка в припадке девичьего стыда: в напряженном состоянии среди
спящей спальни действительно нечаянно запищал ребенок — стало страшно,
что вот-вот проснутся.
Задоров разрывался на части от смеха, выслушивая эти объяснения
слишком психологически настроенных педагогов.
— Да бросьте эту чепуху говорить! Какой там девичий стыд! Заранее
все было обдумано, потому и не хотела признаться, что скоро родит. Все
заранее обдумали и обсудили с Корнеевым. И про корзинку заранее,
и чтобы в лес отнести. Если бы она от стыда сделала, разве она так
спокойно пошла бы на работу утром? Я бы эту самую Раису, если бы
моя воля, завтра застрелил бы. Гадиной была, гадиной всегда и оста-
нется. А вы про девичий стыд! Да у нее никакого стыда никогда
не было.
— В таком случае какая же цель, зачем это она сделала? — ставили
педагоги убийственный вопрос.
— Очень простая цель: на что ей ребенок? С ребенком возиться
нужно — и кормить, и все такое. Очень нужен им ребенок, особенно
Корнееву.
— Ну-у! Это не может быть...
— Не может быть? Вот чудаки! Конечно, Раиса не скажет, а я уверен,
если бы ее взять в работу, так там такое откроется...
Ребята были согласны с Задоровым без малейших намеков на сомнение.

83

Карабанов был уверен в том, что «такую штуку» Раиса проделывает не
первый раз, что еще до колонии, наверное, что-нибудь было.
На третий день после убийства Карабанов отвез труп ребенка в какую-то
больницу. Возвратился он в большом воодушевлении:
— Ой, чого я там тилько не бачив! Там в банках понаставлено всяких
таких пацанов, мабудь, десятка три. Там таки страшни: з такою головою,
одно — ножки скрючило, и не разберешь, чы чоловик, чы жаба яка. Наш —
куды! Наш — найкращий.
Екатерина Григорьевна укоризненно покачала головой, но и она не
могла удержаться от улыбки:
— Ну что вы говорите, Семен, как вам не стыдно!
Кругом хохочут ребята, им уже надоели убитые, постные физиономии
воспитателей.
Через три месяца Раису судили. В суд был вызван весь педсовет колонии
имени Горького. В суде царствовали психология и теория девичьего стыда.
Судья укорял нас за то, что мы не воспитали правильного взгляда. Про-
тестовать мы, конечно, не могли. Меня вызвали на совещание суда и
спросили:
— Вы ее снова можете взять в колонию?
— Конечно.
Раиса была приговорена условно на восемь лет и немедленно отдана
под ответственный надзор в колонию.
К нам она возвратилась как ни в чем не бывало, принесла с собою
великолепные желтые полусапожки и на наших вечеринках блистала
в вихре вальса, вызывая своими полусапожками непереносимую зависть
наших прачек и девчат с Пироговки.
Настя Ночевная сказала мне:
— Вы Раису убирайте с колонии, а то мы ее сами уберем. Отвратительно
жить с нею в одной комнате.
Я поспешил устроить ее на работу на трикотажной фабрике.
Я несколько раз встречал ее в городе. В 1928 году я приехал в этот город
по делам и неожиданно за буфетной стойкой одной из столовых увидел Раи-
су и сразу ее узнал: она раздобрела и в то же время стала мускулистее и
стройнее.
— Как живешь?
— Хорошо. Работаю буфетчицей. Двое детей и муж хороший.
— Корнеев?
— Э, нет, — улыбнулась она, — старое забыто. Его зарезали на улице дав-
но... А знаете что, Антон Семенович?
— Ну?
— Спасибо вам, тогда не утопили меня. Я как пошла на фабрику, с тех
пор старое выбросила.
16. Габерсуп
Весною нагрянула на нас новая беда — сыпной тиф. Первым заболел
Костя Ветковский32.
Врача в колонии не было. Екатерина Григорьевна, побывавшая когда-то
в медицинском институте, врачевала в тех необходимых случаях, когда и

84

без врача обойтись невозможно и врача приглашать неловко. Ее специаль-
ностью уже в колонии сделались чесотка и скорая помощь при порезах, ожо-
гах, ушибах, а зимой, благодаря несовершенству нашей обуви, у нас много
было ребят с отмороженными ногами. Вот, кажется, и все болезни, которы-
ми снисходительно болели колонисты,— они не отличались склонностью во-
зиться с врачами и лекарствами.
Я всегда относился к колонистам с глубоким уважением именно за их
медицинскую непритязательность и сам многому у них в этой области нау-
чился. У нас сделалось совершенно привычным не считаться больным при
температуре в тридцать восемь градусов, и соответствующей выдержкой
мы один перед другим щеголяли. Впрочем, это было почти необходимым
просто потому, что врачи к нам очень неохотно ездили.
Вот почему, когда заболел Костя и у него оказалась температура под
сорок, мы отметили это как новость в колонистском быту. Костю уложили
в постель и старались оказать ему всяческое внимание. По вечерам у его
постели собирались приятели, а так как к нему многие относились хорошо,
то его вечером окружала целая толпа. Чтобы не лишать Костю общества и
не смущать ребят, мы тоже у кровати больного проводили вечерние часы.
Дня через три Екатерина Григорьевна тревожно сообщила мне о своем
беспокойстве: очень похоже на сыпной тиф. Я запретил ребятам подходить
к его постели, но изолировать Костю как-нибудь по-настоящему было все
равно невозможно: приходилось и заниматься в той же комнате и собирать-
ся вечером.
Еще через день, когда Ветковскому стало очень плохо, мы завернули его
в ватное одеяло, которым он укрывался, усадили в фаэтон, и я повез его в
город.
В приемной больницы ходят, лежат и стонут человек сорок. Врача дол-
го нет. Видно, что тут давно сбились с ног и что помещение больного в боль-
ницу ничего особенно хорошего не сулит. Наконец приходит врач. Лениво
подымает рубашку у нашего Ветковского, старчески кряхтит и лениво го-
ворит записывающему фельдшеру:
— Сыпной. В больничный городок.
За городом, в поле, от войны осталось десятка два деревянных бараков.
Я долго брожу между сестрами, больными, санитарами, выносящими закры-
тые простынями носилки. Говорят, что больного должен принять дежурный
фельдшер, но никто не знает, где он, и никто не хочет его найти. Я, наконец,
теряю терпение и набрасываюсь на ближайшую сестру, употребляя слова
«безобразие», «бесчеловечно», «возмутительно». Мой гнев приносит пользу:
Костю раздевают и куда-то ведут.
Возвратись в колонию, я узнал, что слегли с такой же температурой За-
доров, Осадчий и Белухин. Задорова, впрочем, я застал еще на ногах в тот
самый момент, когда он отвечал на уговоры Екатерины Григорьевны лечь
в постель:
— И какая вы женщина странная! Ну, чего я лягу? Я вот сейчас пойду
в кузницу, там меня Софрон моментально вылечит...
— Как вас Софрон вылечит? Что вы говорите глупости!..
— А вот тем самым, что и себя лечит: самогон, перец, соль, олеонафт и
немного колесной мази! — заливается Задоров по обыкновению выразитель-
но и открыто.

85

— Смотрите, Антон Семенович, до чего вы их распустили! — обращает-
ся ко мне Екатерина Григорьевна. — Он будет лечиться у Софрона!.. Ступай-
те, укладывайтесь!
От Задорова несло страшным жаром, и было видно, что он еле держится
на ногах. Я взял его за локоть и молча направил в спальню. В спальне уже
лежали в кроватях Осадчий и Белухин. Осадчий страдал и был недоволен
своим состоянием. Я давно заметил, что такие «боевые» парни всегда очень
трудно переносят болезнь. Зато Белухин по обыкновению был в радужном
настроении.
Не было в колонии человека веселее и радостнее Белухина. Он происхо-
дил из столбового рабочего рода в Нижнем Тагиле; во время голода отпра-
вился за хлебом, в Москве был задержан при какой-то облаве и помещен в
детский дом, оттуда убежал и освоился на улице, снова был задержан и сно-
ва убежал. Как человек предприимчивый, он старался не красть, а больше
спекулировал, но сам потом рассказывал о своих спекуляциях с добродуш-
ным хохотом, так они были всегда смелы, своеобразны и неудачны. Наконец
Белухин убедился, что он для спекуляции не годится, и решил ехать на Ук-
раину.
Белухин когда-то учился в школе, знал обо всем понемножку, парень
был разбитной и бывалый, но на удивление и дико неграмотный. Бывают
такие ребята: как будто всю грамоту изучил, и дроби знает, и о процентах
имеет понятие, но все это у него удивительно коряво и даже смешно полу-
чается. Белухин и говорил на таком же корявом языке, тем не менее умном
и с огоньком.
Лежа в тифу, он был неистощимо болтлив, и, как всегда, его остроумие
удваивалось случайно комическим сочетанием слов:
— Тиф — это медицинская интеллигентность, так почему она прицепи-
лась к рабочему от природы? Вот когда социализм уродится, тогда эту ба-
циллу и на порог не пустим, а если, скажем, ей приспичит по делу: паек по-
лучить или что, потому что и ей же, по справедливости, жить нужно, так
обратись к моему секретарю-писателю. А секретарем приклепаем Кольку
Вершнева, потому он с книжкой, как собака с блохой, не разлучается. Коль-
ка интеллигентность совершит, и ему — что блоха, что бацилла соответству-
ет по демократическому равносилию.
— Я буду секретарем, а ты что будешь делать при социализме? — спра-
шивает Колька Вершнев, заикаясь.
Колька сидит в ногах у Белухина, по обыкновению с книжкой, по обык-
новению взлохмаченный и в изодранной рубашке.
— А я буду законы писать, как вот тебя одеть, чтобы у тебя приспособ-
ленность к человечеству была, а не как к босяку, потому что это возмущает
даже Тоську Соловьева. Какой же ты читатель, если ты на обезьяну похож?
Да и то не у всякого обезьянщика такая обезьяна черная выступает. Прав-
да ж, Тоська?
Хлопцы хохотали над Вершневым. Вершнев не сердился и любовно по-
сматривал на Белухина серыми добрыми глазами. Они были большими
друзьями, пришли в колонию вместе и рядом работали в кузнице, только
Белухин уже стоял у наковальни, а Колька предпочитал дуть мехом, чтобы
иметь одну свободную руку для книжки.
Тоська Соловьев, чаще называвшийся Антоном Семеновичем, — были

86

мы с ним двойные тезки — имел отроду только десять лет. Он был найден
Белухиным в нашем лесу умирающим от голода и уже в беспамятстве. На
Украину он выехал из Самарской губернии вместе с родителями, в дороге
потерял мать, а что потом было, и не помнит. У Тоськи хорошенькое, ясное
детское лицо, и оно всегда обращено к Белухину. Тоська, видимо, прожил
свою маленькую жизнь без особенно сильных впечатлений, и его навсегда
поразил и приковал к себе этот веселый, уверенный зубоскал Белухин, ко-
торый органически не мог бояться жизни и всему на свете знал цену.
Тоська стоит в головах у Белухина, и его глазенки горят любовью и вос-
хищением. Он звенит взрывным дискантным смехом ребенка:
— Черная обезьяна!
— Вот Тоська у меня будет молодец, — Белухин вытаскивает его из-за
кровати.
Тоська в смущении склоняется на белухинский живот, покрытый ват-
ным одеялом.
— Слушай, Тоська, ты книжки не так читай, как Колька, а то, видишь,
он всякую сознательность заморочил себе.
— Не он книжки читает, а книжки его читают, — сказал Задоров с со-
седней кровати.
Я сижу рядом за партией в шахматы с Карабановым и думаю: «Они,
кажется, забыли, что у них тиф».
— Кто-нибудь там, позовите Екатерину Григорьевну.
Екатерина Григорьевна приходит в образе гневного ангела.
— Это что за нежности? Почему здесь Тоська вертится? Вы соображае-
те что-нибудь? Это ни на что не похоже!
Тоська испуганно срывается с кровати и отступает. Карабанов цепляет-
ся за его руку, приседает и в паническом ужасе дурашливо отшатывается
в угол:
— И я боюсь...
Задоров хрипит:
— Тоська, так ты же и Антона Семеновича возьми за руку. Что же ты его
бросил?
Екатерина Григорьевна беспомощно оглядывается среди радостной
толпы.
— Совершенно так, как у зулусов.
— Зулусы — это которые без штанов ходят, а для продовольствия упот-
ребляют знакомых, — говорит важно Белухин. — Подойдет этак к барыш-
не: «Позвольте вас сопроводить». Та, конечно, рада: «Ах, зачем же, я сама
проводюся». — «Нет, как же можно, разве можно, чтобы самой?» Ну, до
переулка доведет и слопает. И даже без горчицы.
Из дальнего угла раздается заливчатый дискант Тоськи. И Екатерина
Григорьевна улыбается:
— Там барышень едят, а здесь малых детей пускают к тифозному. Все
равно.
Вершнев находит момент отомстить Белухину:
— Зззулусы нне едят ннникаких ббарышень. И конечно, кккультурнее
ттебя. Зззаразишь Тттоську.
— А вы, Вершнев, почему сидите на этой кровати? — замечает его Ека-
терина Григорьевна. — Немедленно уходите отсюда!

87

Вершнев смущенно начинает собирать свои книжки, разбросанные на
кровати Белухина.
Задоров вступается:
— Он не барышня. Его Белухин не будет шамать.
Тоська уже стоит рядом с Екатериной Григорьевной и говорит как буд-
то задумчиво:
— Матвей не будет есть черную обезьяну.
Вершнев под одной рукой уносит целую кучу книг, а под другой неожи-
данно оказывается Тоська, дрыгает ногами, хохочет. Вся эта группа свали-
вается на кровать Вершнева, в самом дальнем углу.
Наутро глубокий воз, изготовленный по проекту Калины Ивановича и
немного похожий на гроб, наполнен до отказа. Завернутые в одеяла, сидят
на дне подводы наши тифозные. На края гроба положена доска, и на ней
возвышаемся мы с Братченко. На душе у меня скверно, потому что пред-
чувствую повторение той же канители, которая встретила Ветковского. И
нет у меня никакой уверенности, что ребята едут именно лечиться33.
Осадчий лежит на дне и судорожно стягивает одеяло на плечах. Из одея-
ла выглядывает черно-серая вата, у моих ног я вижу ботинок Осадчего, ко-
рявый и истерзанный. Белухин надел одеяло на голову, построил из него
трубку и говорит:
— Народы эти подумают, что попы едут. Зачем такую массу попов ве-
зут?
Задоров улыбается в ответ, и по этой улыбке видно, как ему плохо.
В больничном городке прежняя обстановка. Я нахожу сестру, которая
работает в палате, где лежит Костя. Она с трудом затормаживает стреми-
тельный бег по коридору.
— Ветковский? Кажется, в этой палате...
— В каком он состоянии?
— Еще ничего не известно.
Антон за спиной дергает кнутом по воздуху:
— Вот еще: неизвестно! Как же это — неизвестно?
— Это с вами мальчик? — сестра брезгливо смотрит на отсыревшего,
пахнущего навозом Антона, к штанам которого прицепились соломинки.
— Мы из колонии имени Горького, — начинаю я осторожно. — Здесь
наш воспитанник Ветковский. А сейчас я привез еще троих, кажется тоже с
тифом.
— Так вы обратитесь в приемную.
— Да в приемной толпа. А кроме того, я хотел бы, чтобы ребята были
вместе.
— Мы не можем всяким капризам потурать!
Так и сказала: «потурать». И двинулась вперед.
Но Антон у нее на дороге:
— Как же это? Вы же можете поговорить с человеком!
— Идите в приемную, товарищи, нечего здесь разговаривать.
Сестра рассердилась на Антона, рассердился на Антона и я:
— Убирайся отсюда, не мешай!
Антон никуда, впрочем, не убирается. Он удивленно смотрит на меня
и на сестру, а я говорю сестре тем же раздраженным тоном:
— Дайте себе труд выслушать два слова. Мне нужно, чтобы ребята вы-

88

здоровели обязательно. За каждого выздоровевшего я уплачиваю два пуда
пшеничной муки. Но я бы желал иметь дело с одним человеком. Ветковский
у вас. Устройте так, чтобы и остальные ребята были у вас.
Сестра обалдевает, вероятно, от оскорбления.
— Как это — «пшеничной муки»? Что это — взятка? Я не понимаю!
— Это не взятка — это премия, понимаете? Если вы не согласны, я най-
ду другую сестру. Это не взятка: мы просим некоторого излишнего внима-
ния к нашим больным, некоторой, может быть, добавочной работы. Дело,
видите ли, в том, что они плохо питались и у них нет, понимаете, родствен-
ников.
— Я без пшеничной муки возьму их к себе, если вы хотите. Сколько их?
— Сейчас я привез троих, но, вероятно, еще привезу.
— Ну идемте.
Я и Антон идем за сестрой. Антон хитро щурит глаза и кивает на сестру,
но, видимо, и он поражен таким оборотом дела. Он покорно принимает мое
нежелание отвечать его гримасам.
Сестра нас проводит в какую-то комнату в дальнем углу больницы, Ан-
тон привел наших больных.
У всех, конечно, тиф. Дежурный фельдшер несколько удивленно рассмат-
ривает наши ватные одеяла, но сестра убедительным голосом говорит ему:
— Это из колонии имени Горького, отправьте их в мою палату.
— А разве у вас есть места?
— Это мы устроим. Двое сегодня выписываются, а третью кровать най-
дем, где поставить.
Белухин весело с нами прощается:
— Привозите еще, теплее будет.
Его желание мы исполнили через день: привезли Голоса и Шнайдера,
а через неделю еще троих.
На этом, к счастью, и кончилось.
Несколько раз Антон заезжал в больницу и узнавал у сестры, в каком по-
ложении наши дела. Тифу не удалось ничего поделать с колонистами.
Мы уже собирались кое за кем ехать в город, как вдруг в звенящий ве-
сенний полдень из лесу вышла тень, завернутая в ватное одеяло. Тень пря-
мо вошла в кузницу и запищала:
— Ну хлебные токари, как вы тут живете? А ты все читаешь? Смотри,
вон у тебя мозговая нитка из уха лезет...
Ребята пришли в восторг: Белухин, хоть и худой и почерневший, был
по-прежнему весел и ничего не боялся в жизни.
Екатерина Григорьевна накинулась на него: зачем пришел пешком, по-
чему не подождал, пока приедут?
— Видите ли, Екатерина Григорьевна, я бы и подождал, но очень уж по
шамовке соскучился. Как подумаю: там же наши житный хлеб едят, и кон-
дёр едят, и кашу едят по полной миске, — так, понимаете, такая тоска у ме-
ня по всей психологии распространяется... не могу я наблюдать, как они этот
габерсуп... ха-ха-ха-ха!..
— Что за габерсуп?
— Да это, знаете, Гоголь такой суп изобразил, так мне страшно понра-
вилось. И в больнице этот габерсуп полюбили употреблять, а я как увижу
его, так такая смешливость в моем организме, — не могу себя никак приспо-

89

собить: хохочу, и все. Аж сестра уже ругаться начала, а мне после того еще
охотнее — смеюсь и смеюсь. Как вспомню: габерсуп... А есть никак не могу:
только за ложку — умираю со смеху. Так я и ушел от них... У вас что, обе-
дали? Каша, небось, сегодня?
Екатерина Григорьевна достала где-то молока: нельзя же больному сра-
зу кашу!
Белухин радостно поблагодарил:
— Вот спасибо, уважили умирающего.
Но молоко все же вылил в кашу. Екатерина Григорьевна махнула на
него рукой.
Скоро возвратились и остальные.
Сестре Антон отвез на квартиру мешок белой муки.
17. Шарин на расправе
Забывался постепенно «наш найкращий», забывались тифозные неприят-
ности, забывалась зима с отмороженными ногами, с рубкой дров и «ковзал-
кой», но не могли забыть в наробразе моих «аракчеевских» формул дисцип-
лины. Разговаривать со мною в наробразе начали тоже почти по-аракчеев-
ски:
— Мы этот ваш жандармский опыт прихлопнем. Нужно строить соцвос,
а не застенок.
В своем докладе о дисциплине я позволил себе усомниться в правильно-
сти общепринятых в то время положений, утверждавших, что наказание вос-
питывает раба, что необходимо дать полный простор творчеству ребенка,
нужно больше всего полагаться на самоорганизацию и самодисциплину.
Я позволил себе выставить несомненное для меня утверждение, что, пока не
создан коллектив и органы коллектива, пока нет традиций и не воспитаны
первичные трудовые и бытовые навыки, воспитатель имеет право и должен
не отказываться от принуждения. Я утверждал также, что нельзя основы-
вать все воспитание на интересе, что воспитание чувства долга часто ста-
новится в противоречие с интересом ребенка, в особенности так, как он его
понимает. Я требовал воспитания закаленного, крепкого человека, могуще-
го проделывать и неприятную работу, и скучную работу, если она вызывает-
ся интересами коллектива.
В итоге я отстаивал линию создания сильного, если нужно, и сурового,
воодушевленного коллектива, и только на коллектив возлагал все надежды;
мои противники тыкали мне в нос аксиомами педологии и танцевали толь-
ко от «ребенка».
Я был уже готов к тому, что колонию «прихлопнут», но злобы дня в ко-
лонии — посевная кампания и все тот же ремонт второй колонии — не поз-
воляли мне специально страдать по случаю наробразовских гонений. Кто-то
меня, очевидно, защищал, потому что меня не прихлопывали очень долго.
А чего бы, кажется, проще: взять и снять с работы.
Но в наробраз я старался не ездить: слишком неласково и даже прене-
брежительно со мной там разговаривали. Особенно заедал меня один из
инспекторов, Шарин — очень красивый, кокетливый брюнет с прекрасны-
ми вьющимися волосами, победитель сердец губернских дам. У него толстые,

90

красные и влажные губы и круглые подчеркнутые брови. Кто его знает, чем
он занимался до 1917 года, но теперь он великий специалист как раз по
социальному воспитанию. Он прекрасно усвоил несколько сот модных тер-
минов и умел бесконечно низать пустые словесные трели, убежденный, что
за ними скрываются педагогические и революционные ценности.
Ко мне он относился высокомерно-враждебно с того дня, когда я не удер-
жался от действительно неудержимого смеха.
Заехал он как-то в колонию. В моем кабинете увидел на столе барометр-
анероид.
— Что это за штука? — спросил он.
— Барометр.
— Какой барометр?
— Барометр, — удивился я, — погоду у нас предсказывает.
— Предсказывает погоду? Как же он может предсказывать погоду, ког-
да он стоит у вас на столе? Ведь погода не здесь, а на дворе.
Вот в этот момент я и расхохотался неприлично, неудержимо. Если бы
Шарин не имел такого ученого вида, если бы не его приват-доцентская ше-
велюра, если бы не его апломб ученого!
Он очень рассердился:
— Что вы смеетесь? А еще педагог. Как вы можете воспитывать ваших
воспитанников? Вы должны мне объяснить, если видите, что я не знаю, а не
смеяться.
Нет, я не способен был на такое великодушие — я продолжал хохотать.
Когда-то я слышал анекдот, почти буквально повторявший мой разговор
с Шариным о барометре, и мне показалось удивительно забавным, что та-
кие глупые анекдоты повторяются в жизни и что в них принимают участие
инспектора губнаробраза.
Шарин обиделся и уехал.
Во время моего доклада о дисциплине он меня «крыл» беспощадно:
— Локализованная система медико-педагогического воздействия на лич-
ность ребенка, поскольку она дифференцируется в учреждении социаль-
ного воспитания, должна превалировать настолько, насколько она согла-
суется с естественными потребностями ребенка и настолько она выявляет
творческие перспективы в развитии данной структуры — биологической,
социальной и экономической. Исходя из этого, мы констатируем...
Он в течение двух часов, почти не переводя духа и с полузакрытыми гла-
зами, давил собрание подобной ученой резиной, но закончил с чисто житей-
ским пафосом:
— Жизнь есть веселость.
Вот этот самый Шарин и нанес мне сокрушительный удар весной 1922
года.
Особый отдел Первой запасной прислал в колонию воспитанника с тре-
бованием обязательно принять. И раньше Особый отдел и ЧК34, случалось,
присылали ребят. Принял. Через два дня меня вызвал Шарин.
— Вы приняли Евгеньева?
— Принял.
— Какое вы имели право принять воспитанника без нашего разреше-
ния?
— Прислал Особый отдел Первой запасной.

91

— Что мне Особый отдел? Вы не имеете права принимать без нашего
разрешения.
— Я не могу не принять, если присылает Особый отдел. А если вы счи-
таете, что он присылать не может, то как-нибудь уладьте с ним этот вопрос.
Не могу же я быть судьей между вами и Особым отделом.
— Немедленно отправьте Евгеньева обратно.
— Только по вашему письменному распоряжению.
— Для вас должно быть действительно и мое устное распоряжение.
— Дайте письменное распоряжение.
— Я ваш начальник и могу вас сейчас арестовать на семь суток за не-
исполнение моего устного распоряжения.
— Хорошо, арестуйте.
Я видел, что человеку очень хочется использовать свое право арестовать
меня на семь суток. Зачем искать другие поводы, когда уже есть повод?
— Вы не отправите мальчика?
— Не отправлю без письменного приказа. Мне выгоднее, видите ли, быть
арестованным товарищем Шариным, чем Особым отделом.
— Почему Шариным выгоднее? — серьезно заинтересовался инспектор.
— Знаете, как-то приятнее. Все-таки по педагогической линии.
— В таком случае вы арестованы.
Он ухватил телефонную трубку.
— Милиция?.. Немедленно пришлите милиционера взять заведующего
колонией Горького, которого я арестовал на семь суток... Шарин.
— Мне что же? Ожидать в вашем кабинете?
— Да, вы будете здесь ожидать.
— Может быть, вы меня отпустите на честное слово? Пока придет мили-
ционер, я получу кое-что в складе и отправлю мальчика в колонию.
— Вы никуда не пойдете отсюда.
Шарин схватил с вешалки плюшевую шляпу, которая очень шла к его
черной шевелюре, и вылетел из кабинета. Тогда я взял телефонную трубку
и вызвал предгубисполкома. Он терпеливо выслушал мой рассказ:
— Вот что, голубчик, не расстраивайтесь и поезжайте домой спокойно.
Впрочем, лучше подождите милиционера и скажите, чтобы он вызвал меня.
Пришел милиционер.
— Вы заведующий колонией?
— Я-
— Так, значит, идемте.
— Предгубисполкома распорядился, что я могу ехать домой. Просил вас
позвонить.
— Я никуда не буду звонить, пускай в районе начальник звонит. Идемте.
На улице Антон с удивлением посмотрел на меня в сопровождении кон-
воя.
— Подожди меня здесь.
— А вас скоро выпустят?
— Ты откуда знаешь, что меня можно выпустить?
— А тут черный проходил, так сказал: поезжай домой, заведующий не
поедет. А бабы вышли какие-то в шапочках, так говорят: ваш заведующий
арестован.
— Подожди, я сейчас приду.

92

В районе пришлось ожидать начальника. Только к четырем часам он
выпустил меня на свободу.
Подвода была нагружена доверху мешками и ящиками. Мы с Антоном
мирно ползли по Харьковскому шоссе, думали о своих делах, он, вероят-
но, — о фураже и выпасе, а я — о превратностях судьбы, специально приго-
товленных для завколов. Несколько раз останавливались, поправляли рас-
ползавшиеся мешки, вновь взбирались на них и ехали дальше.
Антон уже дернул левую вожжу, поворачивая на дорогу к колонии, как
вдруг Малыш хватил в сторону, вздернул голову, попробовал вздыбиться:
с дороги к колонии на нас налетел, загудел, затрещал, захрипел и пронесся
к городу автомобиль. Промелькнула зеленая плюшевая шляпа, и Шарин
растерянно глянул на меня. Рядом с ним сидел и придерживал воротник
пальто усатый Черненко, председатель РКИ35.
Антон не имел времени удивляться неожиданному наскоку автомоби-
ля: что-то напутал Малыш в сложной и неверной системе нашей упряжи. Но
и я не имел времени удивляться: на нас карьером неслась пара колонист-
ских лошадей, запряженная в громыхающую гарбу, набитую до отказа ре-
бятами. На передке стоял и правил лошадьми Карабанов, втянув голову в
плечи и свирепо сверкая черными цыганскими глазами вдогонку удираю-
щему автомобилю. Гарба с разбегу пронеслась мимо нас, ребята что-то кри-
чали, соскакивали с воза на землю, останавливали Карабанова, смеялись.
Карабанов, наконец, очнулся и понял, в чем дело. На дорожном перекрестке
образовалась целая ярмарка.
Хлопцы обступили меня. Карабанов, видимо, был недоволен, что все это
так прозаически кончилось. Он даже не слез с гарбы, а со злобой поворачи-
вал лошадей и ругался:
— Да, повертайся ж, сатана! От, чорты б тебе, позаводылы кляч!..
Наконец он с последним взрывом гнева перетянул правую и галопом по-
несся в колонию, стоя на передке и угрюмо покачиваясь на ухабах.
— Что у вас случилось? Что это за пожарная команда? — спросил я.
— Чого вы як показылысь? — спросил Антон.
Перебивая друг друга и толкаясь, ребята рассказали мне о том, что слу-
чилось. Представление о событии у них было очень смутное, несмотря на то
что все они были его свидетелями. Куда они летели на парной гарбе и
что собирались совершить в городе, для них тоже было покрыто мраком
неизвестности, и мои вопросы на этот счет они встречали даже удив-
ленно.
— А кто его знает? Там было бы видно.
Один Задоров мог связно поведать о происшедшем:
— Да вы знаете, это все как-то быстро произошло, прямо налетело отку-
да-то. Они проехали на машине, мало кто и заметил, работали все. Пошли
к вам, там что-то делали, ну, кое-кто из наших проведал, говорит — в ящиках
роются. Что такое? Хлопцы сбежались к вашему крыльцу, а тут и они вы-
шли. Слышим, говорят Ивану Ивановичу: «Принимайте заведование». Ну,
тут такое заварилось, ничего не разберешь: кто кричит, кто уже за грудки
берется, Бурун на всю колонию орет: «Куда Антона девали?» Настоящий
бунт. Если бы не я и Иван Иванович, там бы до кулаков дошло, у меня даже
пуговицы поотрывали. Черный, тот здорово испугался да к машине, а ма-
шина тут же. Они очень быстро тронули, а ребята бегом за машиной да кри-

93

чат, руками размахивают, черт знает что. И как раз же Семен из второй ко-
лонии с пустой гарбой.
Мы вошли в колонию. Успокоенный Карабанов у конюшни распрягал
лошадей и отбивался от наседавшего Антона:
— Вам лошади — все равно как автомобиль, смотри — запарили.
— Ты понимаешь, Антон, тут было не до коней. Понимаешь? — весело
блестел зубами и глазами Карабанов.
— Да еще раньше тебя, в городе, понял. Вы тут обедали, а нас по мили-
циям водили.
Воспитателей я нашел в состоянии последнего испуга. Иван Иванович
был такой — хоть в постель укладывай.
— Вы подумайте, Антон Семенович, чем это могло кончиться? Такие
свирепые рожи у всех,— я думал, без ножей не обойдется. Спасибо Задо-
рову: один не потерял головы. Мы их разбрасываем, а они, как собаки, злые,
кричат... Фу-у!..
Я ребят не расспрашивал и вообще сделал вид, что ничего особенного не
случилось, и они меня тоже ни о чем не пытали. Это было для них, пожалуй,
и неинтересно: горьковцы были большими реалистами, их могло занимать
только то, что непосредственно определяло поведение.
В наробраз меня не вызывали, по своему почину я тоже не ездил. Через
неделю пришлось мне зайти в губРКИ. Меня пригласили в кабинет к пред-
седателю. Черненко встретил меня, как родственника.
— Садись, голубь, садись, — говорил он, потрясая мою руку и разгляды-
вая меня с радостной улыбкой. — Ах, какие у тебя молодцы! Ты знаешь, пос-
ле того, что мне наговорил Шарин, я думал, встречу забитых, несчастных,
ну, понимаешь, жалких таких... А они, сукины сыны, как завертелись вокруг
нас: черти, настоящие черти. А как за нами погнались, черт, такое дело!
Шарин сидит и все толкует: «Я думаю, они нас не догонят». А я ему отве-
чаю: «Хорошо, если в машине все исправно». Ах, какая прелесть! Давно
такой прелести не видел. Я тут рассказал кой-кому, животы рвали, под сто-
лы лезли...
С этого дня началась у нас дружба с Черненко.
18. «Смычка» с селянством
Ремонт имения Трепке оказался для нас невероятно громоздкой и тяже-
лой штукой. Домов было много, все они требовали не ремонта, а почти пол-
ной перестройки. С деньгами было всегда напряженно. Помощь губернских
учреждений выражалась главным образом в выдаче нам разных нарядов
на строительные материалы, с этими нарядами нужно было ездить в другие
города — Киев, Харьков. Здесь к нашим нарядам относились свысока, ма-
териалы выдавали в размере десяти процентов требуемого, а иногда и вовсе
не выдавали. Полвагона стекла, которое нам после нескольких путешест-
вий в Харьков удалось все же получить, были у нас отняты на рельсах, в са-
мом нашем городе, гораздо более сильной организацией, чем колония.
Недостаток денег ставил нас в очень затруднительное положение с ра-
бочей силой, на наемных рабочих надеяться почти не приходилось. Только
плотничьи работы мы производили при помощи артели плотников.

94

Но скоро мы нашли источник денежной энергии. Это были старые, раз-
рушенные сараи и конюшни, которых во второй колонии было видимо-не-
видимо. Трепке имели конный завод; в наши планы производство племен-
ных лошадей пока что не входило, да и восстановление этих конюшен для
нас оказалось бы не по силам — «не к нашему рылу крыльцо», как говорил
Калина Иванович.
Мы начали разбирать эти постройки и кирпич продавать селянам. Поку-
пателей нашлось множество: всякому порядочному человеку нужно и печку
поставить, и погреб выложить, а представители племени кулаков, по свойст-
венной этому племени жадности, покупали кирпич просто в запас.
Разборку производили колонисты. В кузнице из разного старого барахла
наделали ломиков, и работа закипела.
Так как колонисты работали половину дня, а вторую половину проводи-
ли за учебными столами, то в течение дня ребята отправлялись во вторую ко-
лонию дважды: первая и вторая смены. Эти группы курсировали между ко-
лониями с самым деловым видом, что, впрочем, не мешало им иногда от-
влекаться от прямого пути в погоне за какой-нибудь классической «зозу-
лястой36 куркой», доверчиво вышедшей за пределы двора подышать свежим
воздухом. Поимки этой курки, а тем более полное использование всех ка-
лорий, в ней заключающихся, были операциями сложными и требовали энер-
гии, осмотрительности, хладнокровия и энтузиазма. Операции эти услож-
нялись еще и потому, что наши колонисты все-таки имели отношение к ис-
тории культуры и без огня обходиться не могли.
Походы на работу во вторую колонию вообще позволяли колонистам
стать в более тесные отношения с крестьянским миром, причем, в полном
согласии с положениями исторического материализма, раньше всего коло-
нистов заинтересовала крестьянская экономическая база, к которой они и
придвинулись вплотную в описываемый период. Не забираясь далеко в рас-
суждения о различных надстройках, колонисты прямым путем проникали в
каморки и погреба и, как умели, распоряжались собранными в них богат-
ствами. Вполне правильно ожидая сопротивления своим действиям со сто-
роны мелкособственнических инстинктов населения, колонисты старались
проходить историю культуры в такие часы, когда инстинкты эти спят, то
есть по ночам. И в полном согласии с наукой колонисты в течение некоторо-
го времени интересовались исключительно удовлетворением самой первич-
ной потребности человека — в пище. Молоко, сметана, сало, пироги — вот
краткая номенклатура, которая в то время применялась колонией имени
Горького в деле «смычки» с селом.
Пока этим столь научно обоснованным делом занимались Карабановы,
Таранцы, Волоховы, Осадчие, Митягины, я мог спать спокойно, ибо эти лю-
ди отличались полным знанием дела и добросовестностью. Селяне по утрам
после краткого переучета своего имущества приходили к заключению, что
двух кувшинов молока не хватает, тем более что и сами кувшины стояли тут
же и свидетельствовали о своевременности переучета. Но замок на погребе
находился в полной исправности и даже был заперт непосредственно перед
переучетом, крыша была цела, собака ночью «не гавкав», и вообще все пред-
меты, одушевленные и неодушевленные, глядели на мир открытыми и до-
верчивыми глазами.
Совсем другое началось, когда к прохождению курса первобытной куль-

95

туры приступило молодое поколение. В этом случае замок встречал хозяи-
на с перекошенной от ужаса физиономией, ибо самая жизнь его была, соб-
ственно говоря, ликвидирована неумелым обращением с отмычкой, а то и
ломиком, предназначенным для дела восстановления бывшего имения Треп-
ке. Собака, как вспомнил хозяин, ночью не только «гавкав», но прямо-таки
«разрывався на части», и только хозяйская лень была причиной того, что
собака не получила своевременного подкрепления. Неквалифицированная,
грубая работа наших пацанов привела к тому, что скоро им самим пришлось
переживать ужас погони разъяренного хозяина, поднятого с постели упо-
мянутой собакой или даже с вечера поджидавшего непрошеного гостя. В
этих погонях заключались уже первые элементы моего беспокойства. Не-
удачливый пацан бежал, конечно, в колонию, чего никогда бы не сделало
старшее поколение. Хозяин приходил тоже в колонию, будил меня и тре-
бовал выдачи преступника. Но преступник уже лежал в постели, и я имел
возможность наивно спрашивать:
— Вы можете узнать этого мальчика?
— Да как же я его узнаю? Видел, как сюды побигло.
— А может быть, это не наш? — делал я еще более наивный подход.
— Как же — не ваш? Пока ваших не было, у нас такого не водилось.
Потерпевший начинал загибать пальцы и отмечать фактический мате-
риал, имевшийся в его распоряжении:
— Вчора в ночи у Мирошниченка молоко выпито, позавчора поломано
замка у Степана Верхолы, в ту субботу пропало двое курей у Гречаного Пет-
ра, а за день перед тем... там вдова живет Стовбина, може, знаете, так при-
готовила на базарь два глечика сметаны, пришла, бедная женщина, в погреб,
а там все чисто перевернуло и сметану попсувало37. А у Василия Мощен-
ко, а у Якова Верхолы, а у того горбатого, як его... Нечипора Мощенка...
— Да какие же доказательства?
— Да какие же доказательства? Вот я ж пришел, бо сюды побигло. Да
больше и некому. Ваши ходят в Трепке и все подглядывают...
В то время я далеко не так добродушно относился к событиям. Жалко
было и селян, досадно и тревожно было ощущать свое полное бессилие. Осо-
бенно неуютно было мне оттого, что я даже не знал всех историй, и можно
было подозревать что угодно. А в то время, благодаря событиям зимы, у ме-
ня немного расшатались нервы.
В колонии на поверхности все представлялось благополучным. Днем все
ребята работали и учились, вечером шутили, играли, на ночь укладывались
спать и утром просыпались веселыми и довольными жизнью. А как раз но-
чью и происходили экскурсии на село. Старшие хлопцы встречали мои воз-
мущенные и негодующие речи покорным молчанием. На некоторое время
жалобы крестьян утихали, но потом снова возобновлялись, разгоралась их
вражда к колонии.
Наше положение осложнялось тем обстоятельством, что на большой до-
роге грабежи продолжались. Они приняли теперь несколько иной характер,
чем прежде: грабители забирали у селян не столько деньги, сколько продук-
ты, и при этом в самом небольшом количестве. Сначала я думал, что это не
наших рук дело, но селяне в интимных разговорах доказывали:
— Ни, це, мабудь, ваши. От когось споймают, прибьют, тогда увидите.
Хлопцы с жаром успокаивали меня:

96

— Брешут граки! Может быть, кто-нибудь из наших и залез куда в пог-
реб, ну... бывает. Но чтоб на дороге — так это чепуха!
Я увидел, что хлопцы искренно убеждены, что на дороге наши не грабят,
видел и то, что такой грабеж старшими колонистами оправдан не будет. Это
несколько уменьшало мое нервное напряжение, но только до первого слу-
ха, до ближайшей встречи с селянским активом.
Вдруг, однажды вечером, в колонию налетел взвод конной милиции. Все
выходы из наших спален были заняты часовыми, и начался повальный
обыск. Я тоже был арестован в своем кабинете, и это как раз испортило всю
затею милиции. Ребята встретили милиционеров в кулаки, выскакивали из
окон, в темноте уже начали летать кирпичи, по углам двора завязались свал-
ки. На стоявших у конюшни лошадей налетела целая толпа, и лошади раз-
бежались по всему лесу. В мой кабинет после шумной ругани и борьбы вор-
вался Карабанов и крикнул:
— Выходьте скорийше, бо бида буде!
Я выскочил во двор, и вокруг меня моментально сгрудились оскорблен-
ные, шипящие злобой колонисты. Задоров был в истерике:
— Когда это кончится? Пускай меня отправляют в тюрьму, надоело!..
Арестант я или кто? Арестант? Почему так, почему обыскивают, лазят все?..
Перепуганный начальник взвода все же старался не терять тона:
— Немедленно прикажите вашим воспитанникам идти по спальням и
стать возле своих кроватей.
— На каком основании производите обыск? — спросил я начальника.
— Не ваше дело. У меня приказ.
— Немедленно уезжайте из колонии.
— Как это — «уезжайте»!
— Без разрешения завгубнаробразом обыска производить не дам, пони-
маете, не дам, буду препятствовать силой!
— Как бы мы вас не обшукали! — крикнул кто-то из колонистов, но я
на него загремел:
— Молчать!
— Хорошо, — сказал с угрозой начальник, — вам придется разговари-
вать иначе...
Он собрал своих, кое-как, уже при помощи развеселившихся колонистов,
нашли лошадей и уехали, сопровождаемые ироническими напутствиями.
В городе я добился выговора какому-то начальству. После этого налета
события стали развиваться чрезвычайно быстро. Селяне приходили ко мне
возмущенные, грозили, кричали:
— Вчора на дороге ваши отняли масло и сало у Явтуховой жинки.
— Брехня!
— Ваши! Только шапку на глаза надвинув, шоб не пизналы.
— Да сколько же их было?
— Та одын був, каже баба. Ваш був! И пинжачок такий же.
— Брехня! Наши не могут этим делом заниматься.
Селяне уходили, мы подавленно молчали, и Карабанов вдруг выпали-
вал:
— Брешут, а я говорю — брешут! Мы б знали.
Мою тревогу ребята давно уже разделяли, даже походы на погреба как
будто прекратились. С наступлением вечера колония буквально замирала

97

в ожидании чего-то неожиданно нового, тяжелого и оскорбительного. Кара-
банов, Задоров, Бурун ходили из спальни в спальню, по темным углам дво-
ра, лазили по лесу. Я изнервничался в это время, как никогда в жизни.
И вот...
В «один прекрасный вечер» разверзлись двери моего кабинета, и толпа
ребят бросила в комнату Приходько. Карабанов, державший Приходько
за воротник, с силой швырнул его к моему столу:
— Вот!
— Опять с ножом? — спросил я устало.
— Какое с ножом? На дороге грабил!
Мир обрушился на меня. Рефлективно я спросил молчащего и дрожаще-
го Приходько:
— Правда?
— Правда, — прошептал он еле слышно, глядя в землю.
В какую-то миллионную часть мгновения произошла катастрофа. В моих
руках оказался револьвер.
— А! Черт!.. С вами жить!
Но я не успел поднести револьвер к своей голове. На меня обрушилась
кричащая, плачущая толпа ребят.
Очнулся я в присутствии Екатерины Григорьевны, Задорова и Буруна.
Я лежал между столом и стенкой на полу, весь облитый водой. Задоров
держал мою голову и, подняв глаза к Екатерине Григорьевне, говорил:
— Идите туда, там хлопцы... они могут убить Приходько...
Через секунду я был на дворе. Я отнял Приходько уже в состоянии бес-
памятства, всего окровавленного.
19. Игра в фанты
Это было в начале лета 1922 года. В колонии о преступлении При-
ходько замолчали. Он был сильно избит колонистами, долго пришлось
ему пролежать в постели, и мы не приставали к нему ни с какими рас-
спросами. Мельком я слышал, что ничего особенного в подвигах При-
ходько и не было. Оружия у него не нашли.
Но Приходько все же был бандит настоящий. На него вся катастрофа
в моем кабинете, его собственная беда никакого впечатления не произвели.
И в дальнейшем он причинил колонии много неприятных переживаний.
В то же время он по-своему был предан колонии, и всякий ее враг не был
гарантирован, что на его голову не опустится тяжелый лом или топор.
Он был человек чрезвычайно ограниченный и жил всегда задавленный
ближайшим впечатлением, первыми мыслями, приходящими в его глу-
пую башку. Зато и в работе лучше Приходько не было. В самых тяжелых
заданиях он не ломал настроения, был страстен с топором и молотом,
если они опускались и не на голову ближнего.
У колонистов после описанных тяжелых дней появилось сильное озлоб-
ление против крестьян. Ребята не могли простить, что они были причиной
наших страданий. Я видел, что если хлопцы и удерживаются от слишком
явных обид крестьянам, то удерживаются только потому, что жалеют
меня.
Мои беседы и беседы воспитателей на тему о крестьянстве, о его труде,

98

о необходимости уважать этот труд никогда не воспринимались ребятами
как беседы людей, более знающих и более умных, чем они. С точки зрения
колонистов, мы мало понимали в этих делах, — в их глазах мы были
городскими интеллигентами, не способными понять всю глубину крестьян-
ской непривлекательности.
— Вы их не знаете, а мы на своей шкуре знаем, что это за народ.
Он за полфунта хлеба готов человека зарезать, а попробуйте у него вы-
просить что-нибудь... Голодному не даст ни за что, лучше пусть у него
в каморке сгниет.
— Вот мы бандиты, пусть! Так мы все-таки знаем, что ошиблись, ну
что ж... нас простили. Мы это знаем. А вот они — так им никто не нужен:
царь был плохой, советская власть тоже плохая. Ему будет только тот
хорош, кто от него ничего не потребует, а ему все даром даст. Граки,
одно слово!
— Ой, я их не люблю, этих граков, видеть не могу, пострелял бы
всех! — говорил Бурун, человек искони городской.
У Буруна на базаре всегда было одно развлечение: подойти к селянину,
стоящему возле воза и с Остервенением разглядывающему снующих вокруг
него городских разбойников, и спросить:
— Ты урка?
Селянин в недоумении забывает о своей настороженности:
— Га?
— А-а! Ты —трак! — смеется Бурун и делает неожиданно молниенос-
ное движение к мешку на возу: — Держи, дядько!
Селянин долго ругается, а это как раз и нужно Буруну: для него это
все равно, что любителю музыки послушать симфонический концерт.
Бурун говорил мне прямо:
— Если бы не вы, этим куркулям хлопотно пришлось бы.
Одной из важных причин, послуживших порче наших отношений
с крестьянством, была та, что колония наша находилась в окружении
исключительно кулацких хуторов. Гончаровка, в которой жило большею
частью настоящее трудовое крестьянство, была еще далека от нашей жизни.
Ближайшие же наши соседи, все эти Мусий Карповичи и Ефремы Сидо-
ровичи, гнездились в отдельно поставленных, окруженных не плетнями,
а заборами, крытых аккуратно и побеленных белоснежно хатах, ревниво
никого не пускали в свои дворы, а когда бывали в колонии, надоедали
нам постоянными жалобами на продразверстку, предсказывали,. что при
такой политике советская власть не удержится, а в то же время выезжали
на прекрасных жеребцах, по праздникам заливались самогоном, от их жен
пахло новыми ситцами, сметаной и варениками, сыновья их представляли
собой нечто вне конкурса на рынке женихов и очаровательных кавалеров,
потому что ни у кого не было таких пригнанных пиджаков, таких новых
темно-зеленых фуражек, таких начищенных сапог, украшенных зимой
и летом блестящими, великолепными калошами.
Колонисты хорошо знали хозяйство каждого нашего соседа, знали
даже состояние отдельной сеялки или жатки, потому что в нашей кузнице
им часто приходилось налаживать и чинить эти орудия. Знали колонисты
и печальную участь многих пастухов и работников, которых кулачье часто
безжалостно выбрасывало из дворов, даже не расплатившись как следует.

99

По правде говоря, я и сам заразился от колонистов неприязнью к этому
притаившемуся за воротами и заборами кулацкому миру.
Тем не менее постоянные недоразумения меня беспокоили. Прибавились
к этому и враждебные отношения с сельским начальством. Лука Семенович,
уступив нам трепкинское поле, не потерял надежды выбить нас из второй
колонии. Он усиленно хлопотал о передаче сельсовету мельницы и всей
трепкинской усадьбы для устройства якобы школы. Ему удалось при по-
мощи родственников и кумовьев в городе купить для переноса в село
один из флигелей второй колонии. Мы отбились от этого нападения кула-
ками и дрекольями; мне с трудом удалось ликвидировать продажу и до-
казать в городе, что флигель покупается просто на дрова для самого Луки
Семеновича и его родственников.
Лука Семенович и его приспешники писали и посылали в город бесконеч-
ные жалобы на колонию, они деятельно поносили нас в различных учреж-
дениях в городе, и по их настоянию был совершен налет милиции.
Еще зимою Лука Семенович вечером ввалился в мою комнату и на-
чальственно потребовал:
— А покажите мне документы, куда вы деваете гроши, которые берете
с селянства за кузнечные работы.
Я ему сказал:
— Уходите!
— Как?
— Вон отсюда!
Наверное, мой вид не предвещал никаких успехов в выяснении судьбы
селянских денег, и Лука Семенович смылся беспрекословно. Но после того
он уже сделался открытым врагом моим и всей нашей организации. Коло-
нисты тоже ненавидели Луку со «всем пылом юности».
В июне, в жаркий полдень, на горизонте за озером показалось целое
шествие. Когда оно приблизилось к колонии, мы различили потрясающие
подробности: двое «граков» вели связанных Опришко и Сороку.
Опришко был во всех отношениях героической личностью и в колонии
боялся только Антона Братченко, под рукой которого работал и от руки
которого не один раз претерпевал. Он гораздо был больше Антона и сильнее
его, но использовать эти преимущества ему мешала ничем не объяснимая
влюбленность в старшего конюха и его удачу. По отношению ко всем
остальным колонистам Опришко держался с достоинством и никому не
позволял на себе ездить. Ему помогал замечательный характер: был он
всегда весел и любил такую же веселую компанию, а потому находился
только в таких пунктах колонии, где не было ни одного опущенного носа
и кислой физиономии. Из коллектора38 он ни за что не хотел отправляться
в колонию, и мне пришлось лично ехать за ним. Он встретил меня, лежа
на кровати, презрительным взглядом:
— Пошли вы к черту, никуда я не поеду!
Меня предупредили о его героических достоинствах, и поэтому я с ним
заговорил очень подходящим тоном:
— Мне очень неприятно вас беспокоить, сэр, но я принужден исполнить
свой долг и очень прошу вас занять место в приготовленном для вас
экипаже.
Опришко был сначала поражен моим «галантерейным обращением»

100

и даже поднялся с кровати, но потом прежний каприз взял в нем верх,
и он снова опустил голову на подушку.
— Сказал, что не поеду!.. И годи!
— В таком случае, уважаемый сэр, я, к великому сожалению, при-
нужден буду применить к вам силу.
Опришко поднял с подушки кудрявую голову и посмотрел на меня
с неподдельным удивлением:
— Смотри ты, откуда такой взялся? Так меня и легко взять силой!
— Имейте в виду...
Я усилил нажим в голосе и уже прибавил к нему оттенок иронии:
— ...дорогой Опришко...
И вдруг заорал на него:
— Ну, собирайся, какого черта развалился! Вставай, тебе говорят!
Он сорвался с постели и бросился к окну:
— Ей-богу, в окно выпрыгну!
Я сказал ему с презрением:
— Или прыгай немедленно в окно, или отправляйся на воз — мне
с тобой волынить некогда.
Мы были на третьем этаже, поэтому Опришко засмеялся весело и от-
крыто.
— Вот причепились!.. Ну, что ты скажешь? Вы заведующий колонией
Горького?
— Да.
— Ну, так бы и сказали! Давно б поехали.
Он энергично бросился собираться в дорогу.
В колонии он участвовал решительно во всех операциях колонистов,
но никогда не играл первую скрипку и, кажется, больше искал развлечений,
чем какой-либо наживы.
Сорока был моложе Опришко, имел круглое смазливое лицо, был осно-
вательно глуп, косноязычен и чрезвычайно неудачлив. Не было такого
дела, в котором он не «засыпался» бы. Поэтому, когда колонисты увидали
его связанным рядом с Опришко, они были очень недовольны:
— Охота ж была Дмитру связываться с Сорокой...
Конвоирами оказались предсельсовета и Мусий Карпович — наш
старый знакомый.
Мусий Карпович в настоящую минуту держался с видом обиженного
ангела. Лука Семенович был идеально трезв и начальственно неприступен.
Его рыжая борода была аккуратно расчесана, под пиджаком надета чистей-
шая вышитая рубаха, — очевидно, недавно был в церкви.
Председатель начал:
— Хорошо вы воспитываете ваших колонистов.
— А вам какое до этого дело?
— А вот какое: людям от ваших воспитанников житья нет, на дороге
грабят, крадут все.
— Эй, дядя, а ты имел право связывать их? — раздалось из толпы
колонистов.
— Он думает, что это старый режим...
— Вот взять его в работу...
— Замолчите! — сказал я колонистам. — В чем дело, рассказывайте.

101

Заговорил Мусий Карпович:
— Повесила жинка спидныцю и одеяло на плетни, а эти двое проходили,
смотрю — уже нету. Я за ними, а они — бегом. Куда ж мне за ними гнаться!
Да спасибо Лука Семенович из церкви идут, так мы их и задержали...
— Зачем связали? — опять из толпы.
— Да чтоб не повтикалы. Зачем...
— Тут не о том разговор, — заговорил председатель, — а пойдем про-
токола писать.
— Да можно и без протокола. Вернули ж вам вещи?
— Мало чего! Обязательно протокола.
Председатель решил над нами покуражиться, и, правду сказать, осно-
вания были у него наилучшие: первый раз поймали колонистов на месте
преступления.
Для нас такой оборот дела был очень неприятен. Протокол означал
для хлопцев верный допр, а для колонии несмываемый позор.
— Эти хлопцы поймались в первый раз, — сказал я. — Мало ли что
бывает между соседями! На первый раз нужно простить.
— Нет, — сказал рыжий, — какие там прощения! Пойдемте в канце-
лярию писать протокола.
Мусий Карпович тоже вспомнил:
— А помните, как меня таскали ночью? Топор и доси у вас да штрафу
заплатил сколько!
Да, крыть было нечем. Положили нас куркули на обе лопатки. Я на-
правил победителей в канцелярию, а сам сказал хлопцам со злобой:
— Допрыгались, черт бы вас побрал! «Спидныци»39 вам нужны! Теперь
позора не оберетесь... Вот колотить скоро начну мерзавцев. А эти идиоты
в допре насидятся.
Хлопцы молчали, потому что действительно допрыгались.
После такой ультрапедагогической речи и я направился в канцелярию.
Часа два я просил и уламывал председателя, обещал, что такого
больше никогда не будет, согласился сделать новый колесный ход для
сельсовета по себестоимости. Председатель, наконец, поставил только одно
условие:
— Пусть все хлопцы попросят.
За эти два часа я возненавидел председателя на всю жизнь. Между
разговорами у меня мелькала кровожадная мысль: может быть, удастся
поймать этого председателя в темном углу, будут бить — не отниму.
Так или иначе, а выхода не было. Я приказал колонистам построиться
у крыльца, на которое вышло начальство. Приложив руку к козырьку,
я от имени колонии сказал, что мы очень сожалеем об ошибке наших
товарищей, просим их простить и обещаем, что в дальнейшем такие случаи
повторяться не будут. Лука Семенович сказал такую речь:
— Безусловно, что за такие вещи нужно поступать по всей строгости
закона, потому что селянин — это безусловно труженик. И вот, если он
повесил юбку, а ты ее берешь, то это враги народа, пролетариата. Мне,
на которого возложили советскую власть, нельзя допускать такого без-
закония, чтобы всякий бандит и преступник хватал. А что вы тут
просите безусловно и обещаете, так это, кто его знает, как оно будет.
Если вы просите низко и ваш заведующий, он должен воспитывать вас

102

к честному гражданству, а не как бандиты. Я безусловно прощаю.
Я дрожал от унижения и злости. Опришко и Сорока, бледные, стояли
в ряду колонистов.
Начальство и Мусий Карпович пожали мне руку, что-то говорили
величественно-великодушное, но я их не слышал.
— Разойдись!
Над колонией разлилось и застыло знойное солнце. Притаились над
землей запахи чебреца. Неподвижный воздух синими струями окостенел
над лесом.
Я оглянулся вокруг. А вокруг была все та же колония, те же каменные
коробки, те же колонисты, и завтра будет все то же: спидныци, председатель,
Мусий Карпович, поездки в скучный, засиженный мухами город. Прямо
передо мной была дверь в мою комнату, в которой стояли «дачка» и не-
крашеный стол, а на столе лежала пачка махорки.
«Куда деваться? Ну, что я могу сделать? Что я могу сделать?»
Я повернул в лес.
В сосновом лесу нет тени в полдень, но здесь всегда замечательно
прибрано, далеко видно, и стройные сосенки так организованно, в таких
непритязательных мизансценах умеют расположиться под небом.
Несмотря на то что мы жили в лесу, мне почти не приходилось бывать
в самой его гуще. Человеческие дела приковывали меня к столам, верстакам,
сараям и спальням. Тишина и чистота соснового леса, пропитанный смо-
листым раствором воздух притягивали к себе. Хотелось никуда отсюда
не уходить и самому сделаться вот таким стройным мудрым ароматным
деревом и в такой изящной, деликатной компании стоять под синим небом.
Сзади хрустнула ветка. Я оглянулся: весь лес, сколько видно, был
наполнен колонистами. Они осторожно передвигались в перспективе
стволов, только в самых отдаленных просветах перебегали по направлению
ко мне.
Я остановился, удивленный. Они тоже замерли на месте и смотрели
на меня заостренными глазами, смотрели с каким-то неподвижным, испу-
ганным ожиданием.
— Вы чего здесь? Чего вы за мною рыщете?
Ближайший ко мне Задоров отделился от дерева и грубовато сказал:
— Идемте в колонию.
У меня что-то брыкнуло в сердце.
— А что в колонии случилось?
— Да ничего... Идемте.
— Да говори, черт! Что вы, нанялись сегодня воду варить надо мной?
Я быстро шагнул к нему навстречу. Подошло еще два-три человека,
остальные держались в сторонке. Задоров шепотом сказал:
— Мы уйдем, только сделайте для нас одно одолжение.
— Да что вам нужно?
— Дайте сюда револьвер.
— Револьвер?
Я вдруг догадался, в чем дело, и рассмеялся:
— Ах, револьвер! Извольте. Вот чудаки! Но ведь я же могу повеситься
или утопиться в озере.
Задоров вдруг расхохотался на весь лес.

103

— Да нет, пускай у вас! Нам такое в голову пришло. Вы гуляете?
Ну, гуляйте. Хлопцы, назад!
Что же случилось?
Когда я повернул в лес, Сорока влетел в спальню:
— Ой, хлопцы, голубчики ж, ой, скорийше идить в лес! Антон Семе-
нович стреляться...
Его не дослушали и вырвались из спальни.
Вечером все были невероятно смущены, только Карабанов валял дурака
и вертелся между кроватями, как бес. Задоров мило скалил зубы и все
почему-то прижимался к цветущему личику Шелапутина. Бурун не отхо-
дил от меня и настойчиво-таинственно помалкивал. Опришко занимался
истерикой: лежал в комнате у Козыря и ревел в грязную подушку. Сорока,
избегая насмешек ребят, где-то скрылся.
Задоров сказал:
— Давайте играть в фанты.
И мы действительно играли в фанты. Бывают же такие гримасы педа-
гогики: сорок достаточно оборванных, в достаточной мере голодных ребят
при свете керосиновой лампочки самым веселым образом занимались
фантами. Только без поцелуев.
20. О живом и мертвом
Весною нас к стенке прижали вопросы инвентаря. Малыш и Бандитка
просто никуда не годились, на них нельзя было работать. Ежедневно
с утра в конюшне Калина Иванович произносил контрреволюционные речи,
упрекая советскую власть в бесхозяйственности и в безжалостном отношении
к животным:
— Если ты строишь хозяйство, так и дай же живой инвентарь, а не мучай
бессловесную тварь. Теорехтически это, конечно, лошадь, а прахтически
так она падает, и жалко смотреть, а не то что работать.
Братченко вел прямую линию. Он любил лошадей просто за то, что
они живые лошади, и всякая лишняя работа, наваленная на его любимцев,
его возмущала и оскорбляла. На всякие домогательства и упреки он всегда
имел в запасе убийственный довод:
— А вот если бы тебя заставили потягать плуг? Интересно бы послушать,
как бы ты запел.
Разговоры Калины Ивановича он понимал как директиву не давать
лошадей ни для какой работы. Но мы и требовать не имели охоты. Во
второй колонии была уже отстроена конюшня, нужно было ранней весной
перевести туда двух лошадей для вспашки и посева. Но переводить было
нечего.
Как-то в разговоре с Черненко, председателем губернской РКИ, я рас-
сказал о наших затруднениях: с мертвым инвентарем кое-как перекрутимся,
на весну хватит, а вот с лошадьми беда. Ведь шестьдесят десятин! А не
обработаем — что нам запоют селяне?
Черненко задумался и вдруг вскочил с радостью:
— Стой! У меня же здесь имеется хозяйственная часть. На весну нам
лошадей столько не нужно. Я вам дам на время трех, кстати и кормить
не нужно будет, а вы месяца через полтора возвратите. Да вот поговори
с нашим завхозом.

104

Завхоз РКИ оказался человеком крутым и хозяйственным. Он потре-
бовал солидную плату за прокат лошадей: за каждый месяц пять пудов
пшеницы и колеса для их экипажа:
— У вас же есть колесная.
— Разве же так можно? Шкуру сдираете? С кого?
— Я заведующий хозяйством, а не добрая барыня. Лошади какие!
Я бы не дал ни за что — испортите, загоняете, знаю вас. Я таких лошадей
два года собирал — не лошади, а красота!
Впрочем, я мог бы наобещать ему по сто пудов пшеницы и колеса
для всех экипажей в городе. Нам нужны были лошади.
Завхоз написал договор в двух экземплярах, в котором все было изло-
жено очень подробно и внушительно:
«...именуемая в дальнейшем колонией... каковые колеса будут
считаться переданными хозяйственной части губРКИ после приема
их специальной комиссией и составления соответствующего акта...
За каждый просроченный день возвращения лошадей колония
уплачивает хозяйственной части губРКИ по десять фунтов пшеницы
за одну лошадь... А в случае невыполнения колонией настоящего
договора колония уплачивает неустойку в размере пятикратной
стоимости убытков...»
На другой день Калина Иванович и Антон с большим торжеством
въехали в колонию. Малыши с утра дежурили далеко на дороге; вся
колония, даже воспитатели, томились в ожидании. Шелапутин с Тоськой
выиграли больше всех: они встретили процессию на шоссе и немедленно
взгромоздились на коней. Калина Иванович не способен был ни улыбаться,
ни разговаривать, настолько наполнили его существо важность и не-
доступность. Антон даже головы не повернул в нашу сторону, вообще
все живые существа потеряли для него всякую цену, кроме тройки вороных
лошадей, привязанных сзади к нашему возу. Калина Иванович вылез
из гробика, стряхнул солому с пиджака и сказал Антону:
— Ты ж там смотри, поставить как следует, это тебе не какие-нибудь
Бандитки.
Антон, бросив отрывистые распоряжения своим помощникам, запихивал
старых любимцев в самые дальние и неудобные станки, грозил чересседель-
ником любопытным, заглядывающим в конюшню, а Калине Ивановичу
ответил по-приятельски грубовато:
— Упряжь гони, Калина Иванович, это барахло не годится!
Лошади были все вороные, высокие и упитанные. Они принесли с собою
старые клички, и это в глазах колонистов сообщало им некоторую родо-
витость. Звали их: Зверь, Коршун и Мэри.
Впрочем, Зверь скоро разочаровал нас: это был видный жеребец,
но для сельскохозяйственной работы не подходил, скоро уставал и зады-
хался. Зато Коршун и Мэри оказались во всех отношениях удобными
коняками: сильными, тихими, красивыми. Надежды Антона на какую-то
чудесную рысь, благодаря которой он надеялся затмить нашим выездом
всех городских извозчиков, правда, оказались напрасными, но в плуге
и в сеялке они были великолепны, и Калина Иванович только кряхтел

105

от удовольствия, докладывая мне по вечерам, сколько вспахано и сколько
засеяно. Беспокоило его только в высшей степени неудобное ведомственное
положение лошадиных хозяев.
— Все это хорошо, знаешь, а только с этим РКИ связываться... как-то
оно... Что захотят, то и сделают. А жалиться куда ж пойдешь? В РКИ?
Во второй колонии зашевелилась жизнь. Один из домов был закончен,
и в нем поселилось шесть колонистов. Жили они там без воспитателя и без
кухарки, запаслись кое-какими продуктами из нашей кладовой и кое-как
сами готовили себе пищу в печурке в саду. На обязанности их лежало:
охранять сад и постройки, держать переправу на Коломаке и работать
в конюшне, в которой стояли две лошади и где эмиссаром Братченко
сидел Опришко. Сам Антон решил остаться в главной колонии; здесь
было люднее и веселее. Он ежедневно совершал инспекторские наезды
во вторую колонию, и его посещений побаивались не только конюхи, не
только Опришко, но и все колонисты.
На полях второй колонии шла большая работа. Шестьдесят десятин
все были засеяны, правда, без особенного агрономического умения и без
правильного плана полей, но была там и пшеница озимая, и пшеница
яровая, и рожь, и овес. Несколько десятин было под картофелем и свеклой.
Здесь требовались полка и окучивание, и нам поэтому приходилось раз-
рываться на части. В это время в колонии было уже шестьдесят колонистов.
Между первой и второй колониями в течение всего дня и до самой глу-
бокой ночи совершалось движение: проходили группы колонистов на
работу и с работы, проезжали наши подводы с семенным материалом,
фуражом и продуктами для колонистов, проезжали наемные селянские
подводы с материалами для постройки, Калина Иванович в стареньком
кабриолете, который он где-то выпросил, верхом на Звере проносился
Антон, замечательно ловко сидя в седле.
По воскресеньям почти вся колония отправлялась купаться к Колома-
ку,— колонисты, воспитатели, а за ними как-то понемногу приучились
собираться на берегу уютной, веселой речушки соседние парубки и девчата,
комсомольцы с Пироговки и Гончаровки и кулацкие сынки с наших хуторов.
Наши столяры выстроили на Коломаке небольшую пристань, и мы держа-
ли на ней флаг с буквами «КГ». Между пристанью и нашим берегом целый
день курсировала зеленая лодка с таким же флагом, обслуживаемая
Митькой Жевелием и Витькой Богоявленским. Наши девчата, хорошо раз-
бираясь в значении нашего представительства на Коломаке, из разных
остатков девичьих нарядов сшили Митьке и Витьке матросские рубашки,
и много пацанов как в колонии, так и на много километров кругом свирепо
завидовали этим двум исключительно счастливым людям. Коломак сделался
центральным нашим клубом.
В самой колонии было весело и звучно от постоянного рабочего напря-
жения, от неизбывной рабочей заботы, от приезда селян-заказчиков, от
воркотни Антона и сентенций Калины Ивановича, от неистощимого хохота
и проделок Карабанова, Задорова и Белухина, от неудач Сороки и Гала-
тенко, от струнного звона сосен, от солнца и молодости.
К этому времени мы уже забыли, что такое грязь, что такое вши и чесотка.
Колония блистала чистотой и новыми заплатами, аккуратно наложен-
ными на каждое подозрительное место все равно на каком предмете:

106

на штанах, на заборе, на стенке сарая, на старом крылечке. В спальнях
стояли те же «дачки», но на них запрещалось сидеть днем, и для этого
специально имелись некрашеные сосновые лавки. В столовой такие же
некрашеные столы ежедневно скоблились особыми ножами, сделанными
в кузнице.
В кузнице к этому времени совершились существенные перемены.
Дьявольский план Калины Ивановича был уже выполнен полностью:
Голованя прогнали за пьянство и контрреволюционные собеседования с
заказчиками, но кузнечное оборудование Головань и не пытался получить
обратно — безнадежное это было дело. Он только укоризненно и ирони-
чески покачал головой, когда уходил:
— И вы такие ж хозяева, як и вси,— ограбили чоловика, от и хозяева!
Белухи на такими речами нельзя было смутить, человек недаром читал
книжки и жил между людьми. Он бодро улыбнулся в лицо Голованя и
сказал:
— Какой ты несознательный гражданин, Софрон! Работаешь у нас вто-
рой год, а до сих пор не понимаешь: это ведь орудия производства.
— Ну, я ж и кажу...
— А орудия производства должны, понимаешь, по науке, принадле-
жать пролетариату. А вот тебе и пролетариат стоит, видишь?
И показал Голованю настоящих живых представителей славного класса
пролетариев: Задорова, Вершнева и Кузьму Лешего.
В кузнице командует Семен Богданенко, настоящий потомственный
кузнец, фамилия, пользующаяся старой славой в паровозных мастерских.
У Семена в кузнице военная дисциплина и чистота, все гладилки, молотки
и молоты чинно глядят каждый с назначенного ему места, земляной пол
выметен, как в хате у хорошей хозяйки, на горне не просыпано ни одного
грамма угля, а с заказчиками разговоры очень короткие и ясные:
— Здесь тебе не церковь — нечего торговаться.
Семен Богданенко грамотен, чисто выбрит и никогда не ругается.
В кузнице работы по горло: и наш инвентарь и селянский. Другие
мастерские в это время почти прекратили работу, только Козырь с двумя
колонистами по-прежнему возился в своем колесном сарайчике: на колеса
спрос не уменьшался.
Для хозяйственной части РКИ нужны были особые колеса — под
резиновые шины, а таких колес Козырь никогда не делал. Он был очень
смущен этой гримасой цивилизации и каждый вечер после работы грустил:
— Не знали мы этих резиновых шин. Господь наш Иисус Христос
пешком ходил и апостолы... а теперь люди на железных шинах пусть бы
ездили.
Калина Иванович строго говорил Козырю:
— А железная дорога? А автомобиль? Как, по-твоему? Что ж с того,
что твой господь пешком ходив? Значит, некультурный или, может, дере-
венский, такой же, как и ты. А может, ходив того, что голодранець,
а як бы посадив кто на машину, так и понравилось бы. А то — «пешком
ходив!» Стыдно старому человеку такое говорить.
Козырь несмело улыбнулся и растерянно шептал.
— Если б посмотреть, как это под резиновые шины, так, Может, с божьей
помощью и сделали бы. А на сколько ж спиц, господь его знает!

107

— Да ты пойди в РКИ и посмотри. Посчитай.
— Господи прости, где мне, старому, найти такое?
Как-то в середине июня Черненко захотел ребятам доставить удоволь-
ствие:
— Я тут кое с кем говорил, так к вам балерины приедут, пусть ребята
посмотрят. У нас в оперном, знаешь, хорошие балерины. Ты вечерком их
доставь туда.
— Это хорошо.
— Только смотри, народ они нежный, а твои бандиты их перепугают
чем. Да на чем ты их довезешь?
— А у нас есть экипаж.
— Видел я. Не годится. Ты пришли лошадей, а экипаж пусть возьмут
мой, здесь запрягут и — за балеринами. Да на дороге поставь охрану, а то
еще попадутся кому в лапы: вещь соблазнительная.
Балерины приехали поздно вечером, всю дорогу дрожали, смешили
Антона, который их успокаивал:
— Да что вы боитесь, у вас же и взять нечего. Это не зима: зимой шубы
забрали бы.
Наша охрана, неожиданно вынырнувшая из лесу, привела балерин
в такое состояние, что по приезде в колонию их немедленно нужно было
поить валерьянкой.
Танцевали они очень неохотно и сильно не понравились ребятам. Одна,
помоложе, с великолепной и выразительной смуглой спиной, в течение
вечера всю эту спину истратила на выражение высокомерного и брезгливо-
го равнодушия ко всей колонии. Другая, постарше, поглядывала на нас
с нескрываемым страхом. Бе вид особенно раздражал Антона:
— Ну, скажите, пожалуйста, стоило пару коней гонять в город и
обратно, а потом опять в город и обратно? Я вам таких и пешком приведу
сколько угодно из города.
— Так те танцевать не будут!— смеется Задоров.
— Ого! Хиба ж так?
За роялем, давно уже украшавшим одну из наших спален,— Екатерина
Григорьевна. Играет она слабо, и музыка ее не приспособлена к балету,
а балерины не настолько деликатны, чтобы как-нибудь замять два-три
такта. Они обиженно изнемогают от варварских ошибок и остановок.
Кроме того, они страшно спешили на какой-то интересный вечер.
Пока у конюшни, при фонарях и шипящей ругани Антона, запрягали
лошадей, балерины страшно волновались: они обязательно опоздают на
вечер. От волнения и презрения к этой провалившейся в темноте колонии,
к этим притихшим колонистам, к этому абсолютно чуждому обществу
они ничего даже не могли выразить, а только тихонько стонали, присло-
нившись друг к другу. Сорока на козлах бузил по поводу каких-то
постромок и кричал, что он не поедет. Антон, не стесняясь присутствием
гостей, отвечал Сороке:
— Ты кто — кучер или балерина? Так чего ты танцуешь на козлах?
Ты не поедешь? Вставай!..
Сорока, наконец, дергает вожжами. Балерины замерли и в предсмерт-
ном страхе поглядывают на карабин, перекинутый через плечо Сороки.
Все-таки тронулись. И вдруг снова крик Братченко:

108

— Да что ты, ворона, наделал? Чи тебе повылазило, чи ты сказывся,
как ты запрягал? Куда ты Рыжего поставил, куда ты Рыжего всунул?
Перепрягай! Коршуна под руку,— сколько раз тебе говорил!
Сорока не спеша стаскивает винтовку и укладывает на ноги балерин.
Из фаэтона раздаются слабые звуки сдерживаемых рыданий.
Карабанов за моей спиной говорит:
— Таки добрало. А я думал, что не доберет. Молодцы хлопцы!
Через пять минут экипаж снова трогается. Мы сдержанно прикладываем
руки к козырькам фуражек, без всякой, впрочем, надежды получить от-
ветное приветствие. Резиновые шины запрыгали по камням мостовой,
но в это время мимо нас летит вдогонку за экипажем нескладная тень,
размахивает руками и орет:
— Стойте! Постойте ж, ради Христа! Ой, постойте ж, голубчики!
Сорока в недоумении натягивает вожжи, одна из балерин подхватывает-
ся с сиденья.
— От было забыл, прости, царица небесная! Дайте ось спицы посчитаю...
Он наклоняется над колесом, рыдания из фаэтона сильнее, и к ним
присоединяется приятное контральто:
— Ну, успокойся же, успокойся...
Карабанов отталкивает Козыря от колеса:
— Иди ты, дед, к...
Но сам Карабанов не выдерживает, фыркает и опрокидывается в лес.
Я тоже выхожу из себя:
— Трогай, Сорока, довольно волынить! Нанялись, что ли?!
Сорока лупит с размаху Коршуна. Колонисты заливаются откровен-
ным смехом, под кустом стонет Карабанов, даже Антон хохочет:
— Вот будет потеха, если еще и бандиты остановят! Тогда обязательно
опоздают на вечер.
Козырь растерянно стоит в толпе и никак не может понять, какие важные
обстоятельства могли помешать посчитать спицы.
За разными заботами мы и не заметили, как прошли полтора месяца.
Завхоз РКИ приехал к нам минута в минуту.
— Ну, как наши лошади?
— Живут.
— Когда вы их пришлете?
Антон побледнел:
— Как это — «пришлете»? Ого, а кто будет работать?
— Договор, товарищи,— сказал завхоз черствым голосом,— договор.
А пшеницу когда можно получить?
— Что вы! Надо же собрать да обмолотиться, пшеница еще в поле.
— А колеса?
— Да, понимаете, наш колесник спицы не посчитал, не знает, на
сколько спиц делать колеса. И размеры ж...
Завхоз чувствовал себя большим начальством в колонии. Как же,
завхоз РКИ!
— Придется платить неустойку по договору. По договору. И с сегодняш-
него дня, знайте же, десять фунтов в день, десять фунтов пшеницы. Как
хотите.

109

Завхоз уехал. Братченко со злобой проводил его беговые дрожки и
сказал коротко:
— Сволочь!
Мы были очень расстроены. Лошади до зарезу нужны, но не отдавать
же ему весь урожай!
Калина Иванович ворчал:
— Я им не отдам пшеницу, этим паразитам; пятнадцать пудов в месяц,
а теперь еще по десять фунтов. Они там пишут все по теории, а мы, значит,
хлеб робым. А потом им и хлеб отдай, и лошадей отдай. Где хочешь бери,
а пшеницы я не дам!
Ребята отрицательно относились к договору:
— Бели им пшеницу отдавать, так пусть она лучше на корне посохнет.
Або нехай забирают пшеницу, а лошадей нам оставят.
Братченко решил вопрос более примирительно:
— Вы можете и пшеницу отдавать, и жито, и картошку, а лошадей я
не отдам. Хоть ругайтесь, хоть не ругайтесь, а лошадей они не увидят.
Наступил июль. На лугу ребята косили сено, и Калина Иванович
расстраивался:
— Плохо косят хлопцы, не умеют. Так это ж сено, а как же с житом
будет, прямо не знаю. Жита ж семь десятин, да пшеницы восемь десятин,
да яровая, да овес. Что ты его будешь делать? Надо непременно жатку по-
купать.
— Что ты, Калина Иванович? За какие деньги купишь жатку?
— Хоть лобогрейку. Стоила раньше полтораста рублей або двести.
Вечером он пришел ко мне и принес пригоршню жита:
— Видишь, через два дня, никак не позже, убирать.
Готовились косить жито косами. Жатву решили открыть торжественно,
праздником первого снопа. В нашей колонии на теплом песке жито поспе-
вало раньше, и это было удобно для устройства праздника, к которому мы
готовились как к очень большому торжеству. Было приглашено много
гостей, варили хороший обед, выработали красивый и значительный ри-
туал торжественного начала жатвы. Уже украсили арками и флагами
поле, уже пошили хлопцам свежие костюмы, но Калина Иванович был
сам не свой.
— Пропал урожай! Пока выкосят, посыплется жито. Для ворон
работали.
Но в сараях колонисты натачивали косы и приделывали к ним грабель-
ки, успокаивая Калину Ивановича:
— Ничего не пропадет, Калина Иванович, все будет, как у настоящих
граков.
Было назначено восемь косарей.'
В самый день праздника рано утром разбудил меня Антон:
— Там дядько приехал и жатку привез.
— Какую жатку?
— Привез такую машину. Здоровая, с крыльями — жатка. Говорит:
чи не купят?
— Так ты его отправь. За какие же деньги — ты же знаешь...
— А он говорит: може, променяют. Он на коня хочет променять.
Оделся я, вышел к конюшне. Посреди двора стояла жатвенная машина,

110

еще не старая, видно, для продажи специально выкрашенная. Вокруг нее
толпились колонисты, и тут же злобно посматривал на жатку, и на хозяина,
и на меня Калина Иванович.
— Что это он, в насмешку приехав, что ли? Кто его сюда притащив?
Хозяин распрягал лошадей. Человек аккуратный, с благообразной
сивой бородой.
— А почему продаешь?— спросил Бурун.
Хозяин оглянулся:
— Да сына женить треба. А у меня есть жатка,— другая жатка, с нас
хватит, а вон коня нужно сыну дать.
Карабанов зашептал мне на ухо:
— Брешет. Я этого дядька знаю... Вы не с Сторожевого?
— Эге ж, с Сторожевого. А ты ж що ж тут? А чи ты не Семен Кара-
бан? Панаса сынок?
— Так как же!— обрадовался Семен.— Так вы ж Омельченко?
Мабудь, боитесь, що отберут? Ага ж?
— Та оно и то, шо отобрать могуть, да и сына женить же...
— А хиба ваш сын доси не в банде?
— Що вы, Христос з вами!..
Семен принял на себя руководство всей операцией. Он долго беседовал
с хозяином возле морд лошадей, они друг другу кивали головами, хлопали
по плечам и локтям. Семен имел вид настоящего хозяина, и было видно,
что и Омельченко относится к нему, как к человеку понимающему.
Через полчаса Семен открыл секретное совещание на крыльце у Калины
Ивановича. На совещании присутствовали я, Калина Иванович, Карабанов,
Бурун, Задоров, Братченко и еще двое-трое старших колонистов. Осталь-
ные в это время стояли вокруг жатки и молчаливо поражались тому, что
на свете у некоторых людей существует такое механическое счастье.
Семен объяснил, что дядько хочет получить за жатку коня, что в Сто-
рожевом будут производить учет Машин и хозяин боится, что отберут
даром, а коня не отберут, потому что он женит сына.
— Може, и правда, а може, и нет, не наше дело,— сказал Задоров,—
а жатку нужно взять. Сегодня и в поле пустим.
— Какого же ты коня отдашь?— спросил Антон.— Малыш и Бандит-
ка никуда не годятся, Рыжего, что ли, отдашь?
— Да хоть бы и Рыжего,— сказал Задоров.— Это же жатка!
— Рыжего? А ты это вид...
Карабанов перебил горячего Антона:
— Нет, Рыжего ж, конечно, нельзя отдавать. Один конь в колонии,
на что Рыжего? Давайте дадим Зверя. Конь видный и на племя еще
годится.
Семен хитро глядел на Калину Ивановича.
Калина Иванович даже не ответил Семену. Выбил трубку о ступеньку
крыльца, поднялся:
— Некогда мне с вами глупостями заниматься.
И ушел в свою квартиру.
Семен проводил его прищуренным глазом и зашептал:
— Серьезно, Антон Семенович, отдавайте Зверя. Все перемелется, а
жатка у нас будет.

111

— Посадят.
— Кого?... Вас? Да никогда в жизни! Жатка ж дороже коня стоит.
Пускай РКИ возьмет вместо Зверя жатку. Что ему, не все равно? Никакого
же убытка, а мы успеем с хлебом. Все равно же от Зверя никакого толку...
Задоров увлекательно рассмеялся:
— Вот история! А в самом деле!..
Бурун молчал и, улыбаясь, шевелил у рта житным колосом.
Антон с сияющими глазами смеялся:
— Вот будет потеха, если РКИ жатку в фаэтон запряжет... вместо
Зверя.
Ребята смотрели на меня горящими глазами.
— Ну, решайте, Антон Семенович... решайте, ничего нет страшного.
Если и посадят, то не больше как на неделю.
Бурун, наконец, сделался серьезным и сказал:
— Как ни крути, а отдавать жеребца нужно. Иначе нас все дураками
назовут. И РКИ назовет.
Я посмотрел на Буруна и сказал просто:
— Верно! Выводи, Антон, жеребца!
Все бросились к конюшне.
Хозяину Зверь понравился. Калина Иванович дергал меня за рукав
и говорил шепотом:
— Чи ты сказывся? Што, тебе жизнь надоела? Та хай она сказыться и
колония, и жито... Чего ты лезешь?
— Брось, Калина... Все равно. Будем жать жаткой.
Через час хозяин уехал с Зверем. А еще через два часа в колонию при-
ехал Черненко и увидел во дворе жатку.
— О молодцы! Где это вы выдрали такую прелесть?
Хлопцы вдруг затихли, как перед грозой. Я с тоской посмотрел на
Черненко и сказал:
— Случайно удалось.
Антон хлопнул в ладоши и подпрыгнул:
— Выдрали чи не выдрали, товарищ Черненко, а жатка есть. Хотите
сегодня поработать?
— На жатке?
— На жатке.
— Идет, вспомним старину!.. А ну, давай ее проверим.
Черненко с ребятами до начала праздника возился с жаткой: смазы-
вали, чистили, что-то прилаживали, проверяли.
На празднике после первого торжественного момента Черненко сам
залез на жатку и застрекотал по полю. Карабанов давился от смеха и кри-
чал на все поле:
— От! Хозяина сразу видно.
Завхоз РКИ ходил по полю и приставал ко всем:
— А что это Зверя не видно? Где Зверь?
Антон показывал кнутом на восток:
— Зверь во второй колонии. Там завтра жито жать будем, пусть
отдохнет.
В лесу были накрыты столы. За торжественным обедом ребята усадили
Черненко, угощали, пирогами и борщом и занимали разговорами.

112

— Это вы славно устроили: жатку.
— Правда ж, добре?
— Добре, добре.
— А что лучше, товарищ Черненко, конь или жатка?— стреляет
глазами по всему фронту Братченко.
— Ну, это разно сказать можно. Смотря какой конь.
— Ну вот, например, если такой конь, как Зверь?
Завхоз РКИ опустил ложку и тревожно задвигал ушами. Карабанов
вдруг прыснул и спрятал голову под стол. За ним в припадке смеха заша-
тались за столом хлопцы. Завхоз вскочил и давай оглядываться по лесу,
как будто помощи ищет. А Черненко ничего не понимает:
— Чего это они? А разве Зверь — плохой конь?
— Мы променяли Зверя на жатку, сегодня променяли,— сказал я
отнюдь без всякого смеха.
Завхоз повалился на лавку, а Черненко и рот разинул. Все притихли.
— Променяли на жатку?— пробормотал Черненко и глянул на зав-
хоза.
Обиженный завхоз вылез из-за стола.
— Мальчишеское нахальство, и больше ничего. Хулиганство, свое-
волие...
Черненко вдруг радостно улыбнулся:
— Ах, сукины сыны! В самом деле? Что же с жаткой будем делать?
— Ну что же, у нас договор: пятикратный размер убытков,— жестоко
пилил завхоз.
— Брось!— сказал Черненко с неприязнью.— Ты на такую вещь не спо-
собен.
— Я?
— Вот именно, неспособен, а поэтому закройся. А вот они способны.
Им нужно жать, так они знают, что хлеб дороже твоих пятикратных,
понимаешь? А что они нас с тобой не боятся, так это тоже хорошо. Одним
словом, мы им жатку сегодня дарим.
Разрушая парадные столы и душу завхоза РКИ, ребята подбросили
Черненко вверх. Когда он, отряхиваясь и хохоча, встал, наконец, на ноги,
к нему подошел Антон и сказал:
— Ну, а Мэри и Коршун как же?
— Что — «как же»?
— Ему отдавать?— кивнул Антон на завхоза.
— А что же, и отдашь.
— Не отдам,— сказал Антон.
— Отдашь, довольно с тебя жатки!— рассердился Черненко.
Но Антон тоже рассердился:
— Забирайте вашу жатку! На черта ваша жатка? Что, в нее Караба-
нова запрягать будем?
Антон ушел в конюшню.
— Ах, и сукин же сын!— сказал озабоченно Черненко.
Кругом притихли. Черненко оглянулся на завхоза:
— Влезли мы с тобой в историю. Ты им продай как-нибудь там в
рассрочку, черт с ними: хорошие ребята, даром что бандиты. Пойдем,
найдем этого черта вашего сердитого.

113

Антон в конюшне лежал на куче сена.
— Ну, Антон, я тебе лошадей продал.
Антон поднял голову:
— А не дорого?
— Как-нибудь заплатите.
— Вот это дело,— сказал Антон,— вы умный человек.
~ Я тоже так думаю,— улыбнулся Черненко.
— Умнее вашего завхоза.
21. Вредные деды
Летом по вечерам чудесно в колонии. Просторно раскинулось ласковое
живое небо, опушка леса притихла в сумерках, силуэты подсолнухов на
краях огородов собрались и отдыхают после жаркого дня, теряется в не-
ясных очертаниях вечера прохладный и глубокий спуск к озеру. У кого-
нибудь на крыльце сидят, и слышен невнятный говор, а сколько человек
там и что за компания — не разберешь.
Наступает такой час, когда как будто еще светло, но уже трудно раз-
личать и узнавать предметы. В этот час в колонии всегда кажется пусто.
Спрашиваешь себя: да куда же это подевались хлопцы? Пройдитесь по
колонии, и вы увидите их всех. Вот в конюшне человек пять совещаются
у висящего на стене хомута, в пекарне целое заседание — через полчаса
будет готов хлеб, и все люди, прикосновенные к этому делу, к ужину, к
дежурству по колонии, расположились на скамьях в чисто убранной пе-
карне и тихонько беседуют. Возле колодца разные люди случайно оказа-
лись вместе: тот с ведром бежал за водой, тот шел мимо, а третьего
остановили потому, что еще утром была в нем нужда: все забыли о воде
и вспомнили о чем-то другом, может быть, и неважном... но разве бывает
что-нибудь неважное в хороший летний вечер?
У самого края двора, там, где начинается спуск к озеру, на поваленной
вербе, давно потерявшей кору, уселась целая стайка, и Митягин расска-
зывает одну из своих замечательных сказок:
— ...Значит, утром и приходят люди в церковь, смотрят — нет ни
одного попа. Что такое? Куда попы девались? А сторож и говорит:
«То ж, наверное, наших попов черт носил сегодня в болото. У нас же четыре
попа».— «Четыре».— *Ну, так оно и есть: четыре попа за ночь в болото
перетащил...»
Ребята слушают тихонько, с горящими глазами, иногда только радостно
взвизгивает Тоська: ему не столько нравится черт, сколько глупый сторож,
который целую ночь смотрел и не разобрал, своих попов или чужих черт
таскал в болото. Представляются все эти одинаковые, безыменные жирные
попы, все это хлопотливое, тяжелое предприятие,— подумайте, перетаскать
их всех на плечах в болото!— все это глубокое безразличие к их судьбе,
такое же вот безразличие, какое бывает при истреблении клопов.
В кустах бывшего сада слышится взрывной смех Оли Вороновой, ей
отвечает баритонный поддразнивающий говорок Буруна, снова смех, но
уже не одной Оли, а целого девичьего хора, и на поляну вылетает Бурун,
придерживая на голове смятую фуражку, а за ним веселая пестрая погоня.

114

На полянке остановился заинтересованный Шелапутин и не знает, что
ему делать — смеяться или удирать, ибо у него тоже с девочками старые
счеты.
Но тихие, задумчивые, лирические вечера не всегда соответствовали
нашему настроению. И кладовые колонии, и селянские погреба, и даже
квартиры воспитателей не перестали еще быть ареной дополнительной
деятельности, хотя и не столь продуктивной, как в первый год нашей коло-
нии. Пропажа отдельных вещей в колонии вообще сделалась редким яв-
лением. Бели и появлялся в колонии новый специалист по таким делам,
то очень быстро начинал понимать, что ему приходится иметь дело не с
заведующим, а с значительной частью коллектива, а коллектив в своих
реакциях был чрезвычайно жесток. В начале лета мне с трудом удалось
вырвать из рук колонистов одного из новеньких, которого ребята поймали
при попытке залезть через окно в комнату Екатерины Григорьевны. Его
били с той слепой злобой и безжалостностью, на которую способна только
толпа. Когда я очутился в этой толпе, меня с такой же злобой отшвырнули
в сторону, и кто-то закричал в горячке:
— Уберите Антона к чертям!
Летом в колонию был прислан комиссией Кузьма Леший. Его кровь
наверняка наполовину была цыганской. На смуглом лице Лешего были
хорошо пригнаны и снабжены прекрасным вращательным аппаратом ог-
ромные черные глаза, и этим глазам от природы было дано определенное
назначение: смотреть за тем, что плохо лежит и может быть украдено.
Все остальные части тела Лешего слепо подчинялись распорядительным
приказам цыганских глаз: ноги несли Лешего в ту сторону, в которой
находился плохо лежащий предмет, руки послушно протягивались к нему,
спина послушно изгибалась возле какой-нибудь естественной защиты,
уши напряженно прислушивались к разным шорохам и другим опасным
звукам. Какое участие принимала голова Лешего во всех этих операциях —
невозможно сказать. В дальнейшей истории колонии голова Лешего была
достаточно оценена, но в первое время она для всех колонистов казалась
самым ненужным предметом в его организме.
И горе и смех были с этим Лешим! Не было дня, чтобы он в чем-нибудь
не попался: то сопрет с воза, только что прибывшего из города, кусок
сала, то в кладовке из-под рук стянет горсть сахарного песку, то у товари-
ща из кармана вытрусит махорку, то по дороге из пекарни в кухню сло-
пает половину хлеба, то у воспитателя в квартире во время делового раз-
говора возьмет столовый нож. Леший никогда не пользовался сколько-
нибудь сложным планом или самым пустяковым инструментом: так уж
он был устроен, что лучшим инструментом считал свои руки. Хлопцы
пробовали его бить, но Леший только ухмылялся:
— Да чего ж там бить меня? Я ж и сам не знаю, как оно так случилось,
хоть бы и вы были на моем месте.
Кузьма очень веселый парень. В свои шестнадцать лет он вложил
большой опыт, много путешествовал, много видел, сидел понемногу во
всех губернских тюрьмах, был грамотен, остроумен, страшно ловок и
неустрашим в движениях, замечательно умел «садить гопака» и не знал,
что такое смущение.
За эти все качества ему многое прощали колонисты, но все же его

115

исключительная вороватость нам начинала надоедать. Наконец он попал
в очень неприятную историю, которая надолго привязала его к постели.
Как-то ночью залез он в пекарню и был крепко избит поленом. Наш
пекарь, Костя Ветковский, давно уже страдал от постоянных недостатков
хлеба при сдаче, от уменьшенного припека, от неприятных разговоров
с Калиной Ивановичем. Костя устроил засаду и был удовлетворен свыше
меры: прямо на его засаду ночью прилез Леший. Наутро пришел Леший
к Екатерине Григорьевне и просил помощи. Рассказал, что лазил на дерево
рвать шелковицу и вот так исцарапался. Екатерина Григорьевна очень
удивилась такому кровавому результату простого падения с дерева, но
ее дело маленькое: перевязала Лешему физиономию и отвела в спальню,
ибо без ее помощи Леший до спальни не добрался бы. Костя до поры до
времени никому не рассказывал о подробностях ночи в пекарке:
он занят был в свободное время в качестве сиделки у постели Кузьмы
и читал ему «Приключения Тома Сойера».
Когда Леший выздоровел, он сам рассказал обо всем происшедшем
и сам первый смеялся над своим несчастьем.
Карабанов сказал Лешему:
— Слухай, Кузьма, если бы мне так не везло, я давно бы бросил
красть. Ведь так тебя и убьют когда-нибудь.
— Я и сам так думаю, чего это мне не везет? Это, наверное, потому,
что я не настоящий вор. Надо будет еще раза два попробовать, а если
ничего не выйдет, то и бросить. Правда же, Антон Семенович?
— Раза два? — ответил я. — В таком случае не нужно откладывать,
попробуй сегодня, все равно ничего не выйдет. Не годишься ты на такие
дела.
— Не гожусь?
— Нет. Вот кузнец из тебя хороший выйдет, Семен Петрович говорил.
— Говорил?
— Говорил. Только он еще говорил, что ты в кузнице два новых мет-
чика спер, — наверное, они у тебя сейчас в карманах.
Леший покраснел, насколько могла покраснеть его черная рожа.
Карабанов схватил Лешего за карман и заржал так, как умел ржать
только Карабанов:
— Ну, конечно же, у него! Вот тебе уже первый раз и есть — засы-
пался.
— От черт! — сказал Леший, выгружая карманы.
Вот только такие случаи встречались у нас внутри колонии. Гораздо
хуже было с так называемым окружением. Селянские погреба по-преж-
нему пользовались симпатиями колонистов, но это дело теперь было в со-
вершенстве упорядочено и приведено в стройную систему. В погребных
операциях принимали участие исключительно старшие, малышей не до-
пускали и безжалостно и искренне возбуждали против них уголовные
обвинения при малейшей попытке спуститься под землю. Старшие достигли
настолько выдающейся квалификации, что даже кулацкие языки не смели
обвинять колонию в этом грязном деле. Кроме того, я имел все основания
думать, что оперативным руководством всех погребных дел состоит такой
знаток, как Митягин.
Митягин рос вором. В колонии он не брал потому, что уважал людей,

116

живущих в колонии, и прекрасно понимал, что взять в колонии — значит
обидеть хлопцев. Но на городских базарах и у селян ничего святого не было
для Митягина. По ночам он часто не бывал в колонии, по утрам его с трудом
поднимали к завтраку. По воскресеньям он всегда просился в отпуск и при-
ходил поздно вечером, иногда в новой фуражке или шарфе и всегда с
гостинцами, которыми угощал всех малышей. Малыши Митягина бого-
творили, но он умел скрывать от них свою откровенную воровскую фи-
лософию. Ко мне Митягин относился по-прежнему любовно, но о воровстве
мы с ним никогда не говорили. Я знал, что разговоры ему помочь не могли.
Все-таки Митягин меня сильно беспокоил. Он был умнее и талантливее
многих колонистов и поэтому пользовался всеобщим уважением. Свою
воровскую натуру он умел показывать в каком-то неотразимо привлека-
тельном виде. Вокруг него всегда был штаб из старших ребят, и этот
штаб держался с митягинской тактичностью, с митягинским признанием
колонии, с уважением к воспитателям. Чем занималась вся эта компания
в темные тайные часы, узнать было затруднительно. Для этого нужно
было либо шпионить, либо выпытывать кое у кого из колонистов, а мне
казалось, что таким путем я сорву развитие так трудно родившегося тона.
Если я случайно узнавал о том или другом похождении Митягина,
я откровенно громил его на собрании, иногда накладывал взыскание, вы-
зывал к себе в кабинет и ругал наедине. Митягин обыкновенно отмалчи-
вался с идеально спокойной физиономией, приветливо и расположенно улы-
бался, уходя, неизменно говорил ласково и серьезно:
— Спокойной ночи, Антон Семенович!
Он был открытым сторонником чести колонии и очень негодовал, когда
кто-нибудь «засыпался».
— Я не понимаю, откуда берется это дурачье? Лезет, куда у него
руки не стоят.
Я предвидел, что с Митягиным придется расстаться. Обидно было при-
знать свое бессилие и жалко было Митягина. Он сам, вероятно, тоже
считал, что в колонии ему сидеть нечего, но и ему не хотелось покидать
колонию, где у него завелось порядочное число приятелей и где все малыши
липли к нему, как мухи на сахар.
Хуже всего было то, что митягинской философией начинали заражать-
ся такие, казалось бы, крепкие колонисты, как Карабанов, Вершнев, Воло-
хов. Настоящую и открытую оппозицию Митягину составлял один Белу-
хин. Интересно, что вражда Митягина и Белухина никогда не принимала
форм сварливых столкновений, никогда они не вступали в драки и даже
не ссорились. Белухин открыто говорил в спальне, что, пока в колонии
будет Митягин, у нас не переведутся воры. Митягин слушал его с улыб-
кой и отвечал незлобливо:
— Не всем же, Матвей, быть честными людьми. Какого б черта стоила
твоя честность, если бы воров не было? Ты только на мне и зарабатываешь.
— Как — я на тебе зарабатываю? Что ты врешь?
— Да обыкновенно как. Я вот украду, а ты не украдешь, вот тебе
и слава. А если бы никто не крал, все были бы одинаковые. Я так считаю,
что Антону Семеновичу нужно нарочно привозить таких, как я. А то
таким, как ты, никакого ходу не будет.
— Что ты все врешь! — говорил Белухин. — Ведь есть же такие го-

117

сударства, где воров нету. Вот Дания, и Швеция, и Швейцария. Я читал,
что там совсем нет воров.
— Н-н-ну, это б-б-брехня, — вступился Вершнев, — и т-там к-к-кра-
дут. А ч-что ж х-хорошего, ч-что воров н-нет? Зато они... Ддания и Швей-
цар-р-рия — мелочь.
— А мы что?
— А м-мы, в-вот в-видишь, в-вот у-у-у-увидишь, к-как себя п-п-покажем,
в-вот р-р-революция, в-видишь, к-к-к-какая!...
— Такие, как вы, первые против революции стоите, вот что!...
За такие речи больше всех и горячее всех сердился Карабанов. Он
вскакивает с постели, потрясает кулаком в воздухе и свирепо прицеливается
черными глазами в добродушное лицо Белухина:
— Ты чего здесь разошелся? Думаешь, если я с Митягиным лишнюю
булку съем, так это вред для революции? Вы всё привыкли на булки
мерять...
— Да что ты мне свою булку в глаза стромляешь? Не в булке дело,
а в том, что ты, как свинья, ходишь, носом землю разрываешь.
К концу лета деятельность Митягина и его товарищей была развернута
в самом широком масштабе на соседних баштанах. В наших краях в то
время очень много сеяли арбузов и дынь, некоторые зажиточные хозяева
отводили под них по нескольку десятин.
Арбузные дела начались с отдельных набегов на баштаны. Кража
с баштана на Украине никогда не считалась уголовным делом. Поэтому
и селянские парни всегда разрешали себе совершать небольшие втор-
жения на соседский баштан. Хозяева относились к этим вторжениям более
или менее добродушно: на одной десятине баштана можно собрать до
двадцати тысяч штук арбузов, утечка какой-нибудь сотни за лето не сос-
тавляла особенного убытка. Но все же среди баштана всегда стоял курень,
и в нем жил какой-нибудь старый дед, который не столько защищал
баштан, сколько производил регистрацию непрошенных гостей.
Иногда ко мне приходил такой дед и заявлял жалобу:
— Вчера ваши лазили по баштану. Так вы им скажите, что недобре так
делать. Нехай прямо приходят в курень, и чего ж там, всегда можно
человеку угощение сделать. Скажи мени, и я тебе самый лучший арбуз
выберу.
Я передал просьбу деда хлопцам. Они воспользовались ею в тот же
вечер, но в предлагаемую дедом систему внесли небольшие коррективы:
пока в курене съедался выбранный дедом самый лучший арбуз и велись
приятельские разговоры о том, какие были арбузы в прошлом году и
какие были в то лето, когда японец воевал, на территории всего баштана
хозяйничали нелегальные гости и уже без всяких разговоров набивали
арбузами подолы рубах, наволочки и мешки. В первый вечер, восполь-
зовавшись любезным приглашением деда, Вершнев предложил отправиться
к деду в гости Белухину. Другие колонисты не протестовали против такого
предпочтения. Матвей возвратился с баштана довольный:
— Честное слово, так это хорошо: и поговорили, и удовольствие чело-
веку произвели.
Вершнев сидел на лавке и мирно улыбался. В дверь ввалился Кара-
банов.

118

— Ну что, Матвей, погостювал?
— Да, видишь, Семен, можно жить по-соседски.
— Тебе хорошо: ты арбузов наелся, а нам же как?
— Да чудак! Поди и ты к нему.
— Вот тебе раз! Как тебе не стыдно? Если человек пригласил, так
уже всем идти. Это по-свински выйдет. Нас шестьдесят человек.
На другой день Вершнев вновь предложил Белухину идти в гости
к деду. Белухин великодушно отказался: пусть идут другие.
— Где я там буду искать других? Идем, что ли? Да ведь ты можешь
и не есть арбузов. Посидишь, побалакаешь.
Белухин сообразил, что Вершнев прав. Ему даже понравилась идея:
пойти к деду в гости и показать, что колонисты ходят не из-за того,
чтобы съесть арбуз.
Но дед встретил гостей очень недружелюбно, и Белухину ничего не
удалось показать. Напротив, дед показал им винтовку и сказал:
— Вчера ваши проступники, пока вы здесь балакали, половину баштана
снесли. Разве так можно делать? Нет, с вами, видно, нужно по-другому.
Вот я буду стрелять.
Белухин, смущенный, возвратился в колонию и в спальне раскричался.
Ребята хохотали, и Митягин говорил:
— Ты что, в адвокаты к деду нанялся? Ты вчера по закону слопал
лучший арбуз, чего тебе еще нужно? А мы, может быть, и никакого не
видели. Какие у деда доказательства?
Дед ко мне больше не приходил. Но многие признаки показывали,
что началась настоящая арбузная вакханалия.
Однажды утром я заглянул в спальню и увидел, что весь пол в спальне
завален арбузными корками. Я набросился на дежурного, кого-то наказал,
потребовал, чтобы этого больше не было. Действительно, в следующие
дни в спальнях было по-обычному чисто.
Тихие, прекрасные летние вечера, полные журчащих бесед, хороших,
ласковых настроений и неожиданно звонкого смеха, переходили в про-
зрачные торжественные ночи.
Над заснувшей колонией бродят сны, запахи сосны и чебреца, птичьи
шорохи и отзвуки собачьего лая в каком-то далеком государстве. Я вы-
хожу на крыльцо. Из-за угла показывается дежурный колонист-сторож,
спрашивает, который час. У его ног купается в прохладе и неслышно
чапает пятнистый Букет. Можно спокойно идти спать.
Но этот покой прикрывал очень сложные и беспокойные события.
Как-то спросил меня Иван Иванович:
— Это вы распорядились, чтобы лошади свободно гуляли по двору
целыми ночами? Их могут покрасть.
Братченко возмутился:
— А что же, лошадям так нельзя уже и свежим воздухом подышать?
Через день спросил Калина Иванович:
— Чего это кони в спальни заглядывают?
— Как «заглядывают»?
— А ты посмотри: как утро, они и стоят под окнами. Чего они там
стоят?
Я проверил: действительно, ранним утром все наши лошади и вол

119

Гаврюшка, подаренный нам за ненадобностью и старостью хозяйственной
частью наробраза, располагались перед окнами спален в кустах сирени
и черемухи и неподвижно стояли часами, очевидно, ожидая какого-то
приятного для них события.
В спальне я спросил:
— Чего это лошади в ваши окна заглядывают?
Опришко поднялся с постели, выглянул в окно, ухмыльнулся и крикнул
кому-то:
— Сережа, а пойди спроси этих идиотов, чего они стоят перед окнами.
Под одеялами хмыкнули. Митягин, потягиваясь, пробасил:
— Не нужно было в колонии таких любопытных скотов заводить, а то
вам теперь беспокойство...
Я навалился на Антона:
— Что это за таинственные происшествия? Почему лошади торчат
здесь каждое утро? Чем их сюда приманивают?
Белухин отстранил Антона:
— Не беспокойтесь, Антон Семенович, лошадям никакого вреда не бу-
дет. Антон нарочно их сюда водит, значит, приятность здесь ожидается.
— Ну, ты, заболтал уже! — сказал Карабанов. — Да мы вам скажем.
Вы от запретили корки набрасывать на пол, а у нас не без того, что у
кого-нибудь арбуз окажется...
— Как это — «окажется»?
— Да как? То дед кому подарит, то деревенские принесут...
— Дед подарит? — спросил я укоризненно.
— Ну, не дед, так как-нибудь иначе. Так куда же корки девать? А тут
Антон выгнал лошадей прогуляться. Хлопцы и угостили.
Я вышел из спальни.
После обеда Митягин приволок ко мне в кабинет огромный арбуз:
— Вот попробуйте, Антон Семенович.
— Где ты достал? Убирайся со своим арбузом!.. И вообще я за вас
возьмусь серьезно.
— Арбуз самый честный, и специально для вас выбирали. Деду за этот
кавун заплачено чистою монетою. А за нас, конечно, взяться давно пора,
мы за это не обижаемся.
— Проваливай и с кавуном, и с разговорами!
Через десять минут с тем же арбузом пришла целая депутация. К моему
удивлению, речь держал Белухин, прерывая ее на каждом слове для того,
чтобы захохотать:
— Эти скоты, Антон Семенович, если бы вы знали, сколько поедают
кавунов каждую ночь! Что же тут скрывать... У одного Волохова... он... это,
конечно, неважно. Как они достают — пускай будет на ихней совести, но
безусловно, что и меня угощают, разбойники, нашли, понимаете, в моей
молодой душе слабость: люблю страшно арбузы. Даже и девочки пропорцию
свою получают, и Тоське дают: нужно сказать, что в ихних душах все-таки
помещаются благородные чувства. Ну, а знаем же, что вы кавунов не куша-
ете, только одни неприятности из-за этих проклятых кавунов. Так что при-
мите уже этот скромный подарок. Я же человек честный, не какой-нибудь
Вершнев, вы мне поверьте, деду за этот кавун заплачено, может, и больше

120

того, сколько в нем производительности заложено человеческого труда, как
говорит наука экономической политики.
Закончив таким образом, Белухин сделался вдруг серьезен, положил ар-
буз на мой стол и скромно отошел в сторону.
Непричесанный и по-обычному истерзанный Вершнев выглядывал из-за
Митягина.
— П-п-политической э-экономии, а не экономической п-политики.
— Один черт,— сказал Белухин.
Я спросил:
— Чем заплатили деду?
Карабанов загнул палец:
— Вершнев припаял до кружки ручку, Гуд латку положил на чобот, а я
посторожил за него полночи.
— Воображаю, сколько за эти полночи вы прибавили к этому арбузу!
— Верно, верно,— сказал Белухин.— Это я могу подтвердить по чести.
Мы теперь с этим дедом контакт держим. А вот там к лесу есть баштан, так
там, правда, такой вредный сидит, всегда стреляет.
— А ты что, тоже на баштан начал ходить?
— Нет, я не хожу, но выстрелы слышу: бывает, пойдешь пройтиться...
Я поблагодарил ребят за прекрасный арбуз.
Через несколько дней я увидел и вредного деда. Он пришел ко мне, вконец
расстроенный.
— Что же это такое будет? То тащили по ночам больше, а то уже и
днем спасения не стало, приходят в обед целыми бандами, хоть плачь,—
за одним погонишься, а другие по всему баштану.
Я ребятам пригрозил, что буду сам ходить помогать охране или найму
сторожей за счет колонии.
Митягину сказал:
— Вы этому граку верьте. Не в арбузах дело, а в том, что пройти нельзя
мимо баштана.
— Да чего вам мимо баштана ходить? Куда там дорога?
— Какое его дело, куда мы идем? Чего он палит?
Еще через день Белухин меня предупредил:
— С этим дедом добром не кончится. Здорово хлопцы обижаются. Дед
уже боится один сидеть в курене, с ним еще двое дежурят, и все с ружьями.
А хлопцы этого вытерпеть не могут.
В ту же ночь колонисты пошли на этот баштан цепью. Мои занятия по
военному делу пошли на пользу. В полночь половина колонии залегла на
меже баштана, вперед выслали дозоры и разведку. Когда деды подняли
тревогу, хлопцы закричали «ура» и кинулись в атаку. Сторожа отступили
в лес и в панике забыли в курене ружья. Часть ребят занялась реализацией
победы, скатывая арбузы к меже под горку, остальные приступили к ре-
прессиям : подожгли огромный курень.
Один из сторожей прибежал в колонию и разбудил меня. Мы поспешили
к месту боя.
Курень на горке полыхал огромным костром, и от него стояло такое заре-
во, как будто горело целое село. Когда мы подбежали к баштану, на нем
раздалось несколько выстрелов. Я увидел колонистов, залегших правиль-
ными отделениями в арбузных зарослях. Иногда эти отделения поднима-

121

лись на ноги и перебегали к горящему куреню. Где-то на правом фланге
командовал Митягин:
— Не лезь прямо, заходи сбоку.
— Кто это стреляет?— спросил я деда.
— Да кто его знает? Там же никого нэма. Мабуть, то винтовку хтось за-
був, мабуть, то винтовка сама стреляет.
Дело было, собственно говоря, закончено. Увидев меня, ребята как
сквозь землю провалились. Дед повздыхал и ушел домой. Я возвратился в
колонию. В спальнях был мертвый покой. Все не только спали, но даже
храпели: никогда в жизни не слышал такого храпа. Я сказал негромко:
— Довольно дурака валять, вставайте.
Храп прекратился, но все продолжали настойчиво спать.
— Вставайте, вам говорят.
С подушек поднялись лохматые головы. Митягин глядел на меня и не
узнавал:
— В чем дело?
Но Карабанов не выдержал:
— Да брось, Митяга, чего там!
Все меня обступили и начали с увлечением рассказывать о подробностях
доблестной ночи. Таранец вдруг подпрыгнул, как обваренный:
— Там же в курене ружья!
— Сгорели...
— Дерево сгорело, а то все годится.
И вылетел из спальни.
Я сказал:
— Может быть, это все и весело, но все-таки это настоящий разбой. Я
больше терпеть не могу. Если вы хотите продолжать так и дальше, нам
будет не по дороге. Что это такое в самом деле: ни днем, ни ночью нет покоя
ни колонии, ни всей округе!
Карабанов схватил меня за руку:
— Больше этого не будет. Мы и сами видим, что довольно. Правда ж,
хлопцы?
Хлопцы загудели что-то подтверждающее.
— Это все слова,— сказал я.— Предупреждаю, что, если все эти раз-
бойничьи дела будут повторяться, я кое-кого выставлю из колонии. Так и
знайте, больше повторять не буду.
На другой день на пострадавший баштан приехали подводы, собрали
все, что на нем еще осталось, и уехали.
На моем столе лежали дула и мелкие части сгоревших ружей.
22. Ампутация
Ребята не сдержали своего обещания. Ни Карабанов, ни Митягин, ни
другие участники группы не прекратили ни походов на баштаны, ни напа-
дений на коморы и погреба селян. Наконец, они организовали новое, очень
сложное предприятие, которое увенчалось целой какофонией приятных и
неприятных вещей.
Однажды ночью они залезли на пасеку Луки Семеновича и утащили два

122

улья вместе с медом и пчелами. Ульи они принесли в колонию ночью и по-
местили их в сапожную мастерскую, в то время не работавшую. На радостях
устроили пир, в котором принимали участие многие колонисты. Наутро
можно было составить точный реестр участников — все они ходили по ко-
лонии с красными, распухшими физиономиями. Лешему пришлось даже
обратиться за помощью к Екатерине Григорьевне.
Вызванный в кабинет Митягин с первого слова признал дело за собой,
отказался назвать участников и, кроме того, удивился:
— Ничего тут такого нет! Не себе взяли улья, а принесли в колонию.
Если вы считаете, что в колонии пчеловодство не нужно, можно и отнести.
— Что ты отнесешь? Мед съели, пчелы пропали.
— Ну, как хотите. Я хотел как лучше.
— Нет, Митягин, лучше всего будет, если ты оставишь нас в покое... Ты
уже взрослый человек, со мной ты никогда не согласишься, давай рас-
станемся.
— Я и сам так думаю.
Митягина необходимо было удалить как можно скорее. Для меня было
уже ясно, что с этим решением я непростительно затянул и прозевал давно
определившийся процесс гниения нашего коллектива. Может быть, ничего
особенно порочного и не было в баштанных делах или в ограблении пасеки,
но постоянное внимание колонистов к этим делам, ночи и дни, наполненные
все теми же усилиями и впечатлениями, знаменовали полную остановку
развития нашего тона, знаменовали, следовательно, застой. И на фоне этого
застоя для всякого пристального взгляда уже явными сделались непритя-
зательные рисунки: развязность колонистов, какая-то специальная коло-
нистская вульгарность по отношению и к колонии, и к делу, утомительное
и пустое зубоскальство, элементы несомненного цинизма. Я видел, что даже
такие, как Белухин и Задоров, не принимая участия ни в какой уголовщине,
начинали терять прежний блеск личности, покрывались окалиной. Наши
планы, интересная книга, политические вопросы стали располагаться в
коллективе на каких-то далеких флангах, уступив центральное место бес-
порядочным и дешевым приключениям и бесконечным разговорам о них.
Все это отразилось и на внешнем облике колонистов и всей колонии: раз-
болтанное движение, неопрятный и неглубокий позыв к остроумию, небреж-
но накинутая одежда и припрятанная по углам грязь.
Я написал Митягину выпускное удостоверение, дал пять рублей на доро-
гу — он сказал, что едет в Одессу,— и пожелал ему счастливого пути.
— С хлопцами попрощаться можно?
— Пожалуйста.
Как они там прощались, не знаю. Митягин ушел перед вечером, и прово-
жала его почти вся колония.
Вечером все ходили печальные, малыши потускнели, и у них испорти-
лись движущие их мощные моторы. Карабанов как сел на опрокинутом
ящике возле кладовки, так и не вставал с него до ночи.
В мой кабинет пришел Леший и сказал:
— А жалко Митягу.
Он долго ждал ответа, но я ничего не ответил Лешему. Так он и ушел.
Занимался я очень долго. Часа в два, выходя из кабинета, я заметил свет
на чердаке конюшни. Разбудил Антона и спросил:

123

— Кто на чердаке?
Антон недовольно подернул плечом и неохотно ответил:
— Там Митягин.
— Чего он там сидит?
— А я знаю?
Я поднялся на чердак. Вокруг конюшенного фонаря сидело несколько
человек: Карабанов, Волохов, Леший, Приходько, Осадчий. Они молча
смотрели на меня. Митягин что-то делал в углу чердака, я еле-еле заметил
его в темноте.
— Идите все в кабинет.
Пока я отпирал дверь кабинета, Карабанов распорядился:
— Нечего всем сюда собираться. Пойду я и Митягин.
Я не простестовал.
Вошли. Карабанов свободно развалился на диване. Митягин остановился
в углу у дверей.
— Ты зачем возвратился в колонию?
— Было одно дело.
— Какое дело?
— Наше одно дело.
Карабанов смотрел на меня пристальным горячим взглядом. Он
вдруг весь напружинился и гибким, змеиным движением наклонился
над моим столом, приблизив свои полыхающие глаза прямо к моим
очкам:
— Знаете что, Антон Семенович? Знаете, что я вам скажу? Пойду и я
вместе с Митягой.
— Какое дело вы затевали на чердаке?
— Дело, по правде сказать, пустое, но для колонии оно все равно не под-
ходящее. А я пойду с Митягой. Раз мы к вам не подходим, что же, пойдем
шукать своего счастья. Може, у вас будут кращие колонисты.
Он всегда немного кокетничал и сейчас разыгрывал обиженного, вероят-
но, надеясь, что я устыжусь собственной жестокости и оставлю Митягина
в колонии.
Я посмотрел Карабанову в глаза и еще раз спросил:
— На какое дело вы собирались?
Карабанов ничего не ответил и вопрошающе посмотрел на Митягина.
Я вышел из-за стола и сказал Карабанову:
— Револьвер у тебя есть?
— Нет,— ответил от твердо.
— Покажи карманы.
— Неужели будете обыскивать, Антон Семенович?
— Покажи карманы.
— Нате, смотрите!— закричал Карабанов почти в истерике и вывернул
все карманы в брюках и в тужурке, высыпая на пол махорку и крошки жит-
ного хлеба.
Я подошел к Митягину.
— Покажи карманы.
Митягин неловко полез по карманам. Вытащил кошелек, связку ключей
и отмычек, смущенно улыбнулся и сказал:
— Больше ничего нет.

124

Я продвинул руку за пояс его брюк и достал оттуда браунинг среднего
размера. В обойме было три патрона.
— Чей?
— Это мой револьвер,— сказал Карабанов.
— Что же ты врал, что у тебя ничего нет? Эх, вы... Ну, что же? Убирай-
тесь из колонии к черту и немедленно, чтобы здесь и духу вашего не оста-
лось! Понимаете?
Я сел к столу, написал Карабанову удостоверение. Он молча взял бумаж-
ку, презрительно посмотрел на пятерку, которую я ему протянул, и сказал:
— Обойдемся. Прощайте.
Он судорожно протянул ко мне руку и крепко, до боли сжал мои пальцы,
что-то хотел сказать, потом вдруг бросился к дверям и исчез в ночном их
просвете. Митягин не протянул руки и не сказал прощального слова. Он
размашисто запахнул полы клифта и неслышными воровскими шагами по-
брел за Карабановым.
Я вышел на крыльцо. У крыльца собралась толпа ребят. Леший бегом
бросился за ушедшими, но добежал только до опушки леса и вернулся.
Антон стоял на верхней ступеньке и что-то мурлыкал. Белухин вдруг нару-
шил тишину:
— Так. Ну, что же, я признаю, что это сделано правильно.
— Может, и правильно,— сказал Вершнев,— т-т-только все-т-т-таки
ж-жалко.
— Кого жалко?— спросил я.
— Да вот С-семена с-с-с Митягой. А разве в-в-вам н-не ж-жалко?
— Мне тебя жалко, Колька.
Я направился к своей комнате и слышал, как Белухин убеждал Вершне-
ва:
— Ты дурак, ты ничего не понимаешь, книжки для тебя без последствия
проходят.
Два дня ничего не было слышно об ушедших. Я за Карабанова мало бес-
покоился: у него отец в Сторожевом. Побродит по городу с неделю и пойдет
к отцу. В судьбе же Митягина я не сомневался. Еще с год погуляет на ули-
це, посидит несколько раз в тюрьмах, попадется в чем-нибудь серьезном,
вышлют его в другой город, а лет через пять-шесть обязательно либо свои
зарежут, либо расстреляют по суду. Другой дороги для него не назначено.
А может быть, и Карабанова собьет. Сбили же его раньше, пошел же он на
вооруженный грабеж.
Через два дня в колонии стали шептаться.
— Говорят, Семен с Митягой грабят на дороге. Ограбили вчера мясни-
ков с Решетиловки.
— Кто говорит?
— Молочница у Осиповых была, так говорила, что Семен и Митягин.
Колонисты по углам шушукались и умолкали, когда к ним подходили.
Старшие поглядывали исподлобья, не хотели ни читать, ни разговаривать,
по вечерам устраивались по-двое, по-трое и неслышно и скупо перебрасы-
вались словами.
Воспитатели старались не говорить со мною об ушедших. Только Ли-
дочка однажды сказала:
— А ведь жалко ребят?

125

— Давайте, Лидочка, договоримся,— ответил я.— Вы будете наслаж-
даться жалостью без моего участия.
— Ну и не надо!— обиделась Лидия Петровна.
Дней через пять я возвращался из города в кабриолете. Рыжий, под-
кормленный на летней благодати, охотно рысил домой. Рядом со мной сидел
Антон и, низко свесив голову, о чем-то думал. Мы привыкли к нашей пустын-
ной дороге и не ожидали уже на ней ничего интересного.
Вдруг Антон сказал:
— Смотрите: то не наши хлопцы? О! Да то же Семен с Митягиным!
Впереди на безлюдном шоссе маячили две фигуры.
Только острые глаза Антона могли так точно определить, что это был
Митягин с товарищем. Рыжий быстро нес нас навстречу к ним. Антон за-
беспокоился и поглядывал на мою кобуру.
— А вы все-таки переложите наган в карман, чтобы ближе был.
— Не мели глупостей.
— Ну, как хотите.
Антон натянул вожжи.
— От хорошо, что мы вас побачилы,— сказал Семен.— Тогда, знаете,
простились как-то не по-хорошему.
Митягин улыбался, как всегда, приветливо.
— Что вы здесь делаете?
— Мы хотим с вами побачиться. Вы же сказали, чтоб в колонии духа
нашего не было, так мы туда и не пошли.
— Почему ты не поехал в Одессу?— спросил я Митягина.
— Да пока и здесь жить можно, а на зиму в Одессу.
— Работать не будешь?
— Посмотрим, как оно выйдет,— сказал Митягин.— Мы на вас не в
обиде, Антон Семенович, вы не думайте, что на вас в обиде. Каждому своя
дорога.
Семен сиял открытой радостью.
— Ты с Митягиным будешь?
— Я еще не знаю. Тащу его: пойдем к старику, к моему батьку, а он
ломается.
— Да батько же его грак, чего я там не видел?
Они проводили меня до поворота в колонию.
— Вы ж нас лыхом не згадуйте,— сказал Семен на прощанье.—
Эх, давайте с вами поцелуемся!
Митягин засмеялся:
— Ох, и нежная ты тварь, Семен, не будет с тебя толку.
— А ты лучше?— спросил Семен.
Они оба расхохотались на весь лес, помахали фуражками, и мы разо-
шлись в разные стороны.
23. Сортовые семена
К концу осени в колонии наступил хмурый период — самый хмурый
за всю нашу историю. Изгнание Карабанова и Митягина оказалось очень
болезненной операцией. То обстоятельство, что были изгнаны «самые
грубые хлопцы», пользовавшиеся до того времени наибольшим влиянием

126

в колонии, лишило колонистов правильной ориентировки.
И Карабанов и Митягин были прекрасными работниками. Карабанов во
время работы умел размахнуться широко и со страстью, умел в работе нахо-
дить радость и других заражать ею. У него из-под рук буквально рассыпа-
лись искры энергии и вдохновения. На ленивых и вялых он только изредка
рычал, и этого было достаточно, чтобы устыдить самого отъявленного ло-
дыря. Митягин в работе был великолепным дополнением к Карабанову.
Его движения отличались мягкостью и вкрадчивостью, действительно во-
ровские движения, но у него все выходило ладно, удачливо и добродушно-
весело. А к жизни колонии они оба были чутко отзывчивы и энергичны в
ответ на всякое раздражение, на всякую злобу колонистского дня.
С их уходом вдруг стало скучно и серо в колонии. Вершнев еще больше
закопался в книги, Белухин шутил как-то чересчур серьезно и саркастиче-
ски, такие, как Волохов, Приходько, Осадчий, сделались чрезмерно серьез-
ны и вежливы, малыши скучали и скрытничали, вся колонистская масса
вдруг приобрела выражение взрослого общества. По вечерам трудно стало
собрать бодрую компанию: у каждого находились собственные дела. Только
Задоров не уменьшил своей бодрости и не спрятал прекрасную свою откры-
тую улыбку, но никто не хотел разделить его оживления, и он улыбался в
одиночку, сидя над книжкой или над моделью паровой машины, которую
он начал еще весной.
Способствовали этому упадку и неудачи наши в сельском хозяйстве.
Калина Иванович был плохим агрономом, имел самые дикие представления
о севообороте и о технике посева, а к тому же и поля мы получили от селян
страшно засоренными и истощенными. Поэтому, несмотря на грандиозную
работу, которую проделали колонисты летом и осенью, наш урожай выра-
жался в позорных цифрах. На озимой пшенице было больше сорняков,
чем пшеницы, яровые имели жалкий вид, еще хуже было с бураками и
картофелем.
И в воспитательских квартирах царила такая же депрессия.
Может быть, мы просто устали: с начала колонии никто из нас не имел
отпуска. Но сами воспитатели не ссылались на усталость. Возродились
старые разговоры о безнадежности нашей работы, о том, что соцвос с
«такими» ребятами невозможен, что это напрасная трата души и энергии.
— Бросить все это нужно,— говорил Иван Иванович.— Вот был Караба-
нов, которым мы даже гордились, пришлось прогнать. Никакой особенной
надежды нет и на Волохова, и на Вершнева, и на О сад чего, и на Таранца,
и на многих других. Стоит ли из-за одного Белухина держать колонию?
Екатерина Григорьевна — и та изменила нашему оптимизму, который
раньше делал ее первой моей помощницей и другом. Она сближала брови
в пристальном раздумье, и результаты раздумья были у нее странные, не-
ожиданные для меня:
— Вы знаете что? А вдруг мы делаем какую-то страшную ошибку: нет
совсем коллектива, понимаете, никакого коллектива, а мы все говорим о
коллективе, мы сами себя просто загипнотизировали собственной мечтой о
коллективе.
— Постойте,— останавливал ее я,— как «нет коллектива»? А шестьде-
сят колонистов, их работа, жизнь, дружба?
— Это знаете что? Это игра, интересная, может быть, талантливая

127

игра. Мы ею увлеклись и ребят увлекли, но это на время. Кажется, уже игра
надоела, всем стало скучно, скоро совсем бросят, все обратится в обыкновен-
ный неудачный детский дом.
— Когда одна игра надоедает, начинают играть в другую,— пыталась
поправить испорченное настроение Лидия Петровна.
Мы рассмеялись грустно, но я сдаваться и не думал:
— Обыкновенная интеллигентская тряпичность у вас, Екатерина Гри-
горьевна, обыкновенное нытье. Нельзя ничего выводить из ваших настрое-
ний, они у вас случайны. Вам страшно хотелось бы, чтобы и Митягин и
Карабанов были нами осилены. Так всегда ничем не оправданный макси-
мализм, каприз, жадность потом переходят в стенания и опускание рук.
Либо все, либо ничего — обыкновенная припадочная философия.
Все это я говорил, подавляя в себе, может быть, ту же самую интелли-
гентскую тряпичность. Иногда и мне приходили в голову тощие мысли:
нужно бросить, не стоит Белухин или Задоров тех жертв, которые отдаются
на колонию; приходило в голову, что мы уже устали и поэтому успех невоз-
можен.
Но старая привычка к молчаливому, терпеливому напряжению меня не
покидала. Я старался в присутствии колонистов и воспитателей быть энер-
гичным и уверенным, нападал на малодушных педагогов, старался убедить
их в том, что беды временные, что все забудется. Я преклоняюсь перед той
огромной выдержкой и дисциплиной, которые проявили наши воспитатели
в то тяжелое время.
Они по-прежнему всегда были на месте минута в минуту, всегда были
деятельны и восприимчивы к каждому неверному тону в колонии, на дежур-
ство выходили по заведенной у нас прекрасной традиции в самом лучшем
своем платье, подтянутыми и прибранными.
Колония шла вперед без улыбок и радости, но шла с хорошим, чистым
ритмом, как налаженная, исправная машина. Я заметил и положительные
последствия моей расправы с двумя колонистами: совершенно прекрати-
лись набеги на село, стали невероятными погребные и баштанные операции.
Я делал вид, что не замечаю подавленных настроений колонистов, что но-
вая дисциплинированность и лояльность по отношению к селянам ничего
особенного не представляют, что все вообще идет по-прежнему и что все
по-прежнему идет вперед.
В колонии обнаружилось много нового, важного дела. Мы начали по-
стройку оранжереи во второй колонии, начали проводить дорожки и вырав-
нивать дворы после ликвидации трепкинских руин, строили изгородки и
арки, приступили к постройке моста через Коломак в самом узком его ме-
сте, в кузнице делали железные кровати для колонистов, приводили в поря-
док сельскохозяйственный инвентарь и лихорадочно торопились с оконча-
нием ремонта домов во второй колонии. Я сурово заваливал колонию все
новой и новой работой и требовал от всего колонистского общества прежней
точности и четкости в работе.
Не знаю почему, вероятно, по неизвестному мне педагогическому ин-
стинкту, я набросился на военные занятия.
Уже и раньше я производил с колонистами занятия по физкультуре и
военному делу. Я никогда не был специалистом-физкультурником, а у нас
не было средств для приглашения такого специалиста. Я знал только воен-

128

ный строй и военную гимнастику, знал только то, что относится к боевому
участку роты. Без всякого размышления и без единой педагогической судо-
роги я занял ребят упражнениями во всех этих полезных вещах.
Колонисты пошли на такое дело охотно. После работы мы ежедневно
по часу или два всей колонией занимались на нашем плацу, который пред-
ставлял собой просторный квадратный двор. По мере того как увеличивались
наши познания, мы расширяли поле деятельности. К зиме наши цепи про-
изводили очень интересные и сложные военные движения по всей терри-
тории нашей хуторской группы. Мы очень красиво и методически правиль-
но производили наступления на отдельные объекты — хаты и клуни, увен-
чивая их атакой в штыки и паникой, которая охватывала впечатлительные
души хозяев и хозяек. Притаившиеся за белоснежными стенами жители,
услышав наши воинственные крики, выбегали во двор, спешно запирали
коморы и сараи и распластывались на дверях, ревниво испуганным взгля-
дом взирая на стройные цепи колонистов.
Ребятам все это очень понравилось, и скоро у нас появились настоящие
ружья, так как нас с радостью приняли в ряды Всевобуча, искусственным
образом игнорируя наше правонарушительское прошлое.
Во время занятий я был требователен и неподкупен, как настоящий ко-
мандир; ребята и к этому относились с большим одобрением. Так у нас было
положено начало той военной игре, которая потом сделалась одним из ос-
новных мотивов всей нашей музыки.
Я прежде всего заметил хорошее влияние правильной военной выправки.
Совершенно изменился облик колониста: он стал стройнее и тоньше, пере-
стал валиться на стол и на стену, мог спокойно и свободно держаться без
подпорок. Уже новенький колонист стал заметно отличаться от старого.
И походка ребят сделалась увереннее и пружиннее, и голову они стали но-
сить выше, забыли привычку засовывать руки в карманы.
В своем увлечении военным строем колонисты много внесли и придумали
сами, используя свои естественные мальчишеские симпатии к морскому и
боевому быту. В это именно время было введено в колонии правило: на вся-
кое приказание как знак всякого утверждения и согласия отвечать словом
•есть», подчеркивая этот прекрасный ответ взмахом пионерского салюта.
В это время завелись в колонии и трубы.
До тех пор сигналы давались у нас звонком, оставшимся еще от старой
колонии. Теперь мы купили два корнета, и несколько колонистов ежедневно
ходили в город к капельмейстеру и учились играть на корнетах по нотам.
Потом были написаны сигналы на всякий случай колонистской жизни, и к
зиме мы сняли колокол. На крыльцо моего кабинета выходил теперь трубач
и бросал в колонию красивые полнокровные звуки сигнала.
В вечерней тишине в особенности волнующе звучат звуки корнета над
колонией, над озером, над хуторскими крышами. Кто-нибудь в открытое
окно спальни пропоет тот же сигнал молодым, звенящим тенором, кто-
нибудь вдруг сыграет на рояле.
Когда в наробразе узнали о наших военных увлечениях, слово «казар-
ма» надолго сделалось нашим прозвищем. Все равно, я и так был огорчен
много, учитывать еще одно маленькое огорчение не было охоты. И некогда
было.
Еще в августе я привез из опытной станции двух поросят. Это были на-

129

стоящие англичане, и поэтому они дорогой страшно протестовали против
переселения в колонию и все время проваливались в какую-то дырку в
возу. Поросята возмущались до истерики и злили Антона.
— Мало и так мороки, так еще поросят придумали...
Англичан отправили во вторую колонию, а любителей ухаживать за
ними из малышей нашлось больше чем достаточно. В это время во второй
колонии жило до двадцати ребят, и жил там же воспитатель, довольно
никчемный человек, со странной фамилией Родимчик. Большой дом, кото-
рый у нас назывался литерой А, был уже закончен, он назначался для ма-
стерских и классов, а теперь в нем временно расположились ребята. Были
закончены и другие дома и флигели. Оставалось еще много работы в огром-
ном двухэтажном ампире, который предназначался для спален. В сараях,
в конюшнях, в амбарах с каждым днем прибивались новые доски, штукату-
рились стены, навешивались двери.
Сельское хозяйство получило мощное подкрепление. Мы пригласили
агронома, и по полям колонии заходил Эдуард Николаевич Шере, суще-
ство, положительно непонятное для непривычного колонистского взора.
Было для всякого ясно, что выращен Шере из каких-то особенных сортовых
семян и поливали его не благодатные дожди, а фабричная эссенция, спе-
циально для таких Шере изобретенная.
В противоположность Калине Ивановичу, Шере никогда ничем не воз-
мущался и не восторгался, всегда был настроен ровно и чуточку весело. Ко
всем колонистам, даже к Галатенко, он обращался на «вы», никогда не по-
вышал голоса, но и в дружбу ни с кем не вступал. Ребят очень поразило,
когда в ответ на грубый отказ Приходько: «Чего я там не видел на сморо-
дине? Я не хочу работать на смородине!»— Шере приветливо и расположен-
но удивился, без позы и игры:
— Ах, вы не хотите? В таком случае скажите вашу фамилию, чтобы я
как-нибудь случайно не назначил вас на какую-нибудь работу.
— Я — куда угодно, только не на смородину.
— Вы не беспокойтесь, я без вас обойдусь, знаете, а вы где-нибудь в
другом месте работу найдете.
— Так почему?
— Будьте добры, скажите вашу фамилию, мне некогда заниматься лиш-
ними разговорами.
Бандитская красота Приходько моментально увяла. Пожал Приходько
презрительно плечами и отправился на смородину, которая только минуту
назад так вопиюще противоречила его назначению в мире.
Шере был сравнительно молод, но тем не менее умел доводить колонистов
до обалдения своей постоянной уверенностью и нечеловеческой работоспо-
собностью. Колонистам представлялось, что Шере никогда не ложится
спать. Просыпается колония, а Эдуард Николаевич уже меряет поле
длинными, немного нескладными, как у породистого молодого пса, ногами.
Играют сигнал спать, а Шере в свинарне о чем-то договаривается с плотни-
ком. Днем Шере одновременно можно было видеть и на конюшне, и на по-
стройке оранжереи, и на дороге в город, и на развозке навоза в поле; по
крайней мере, у всех было впечатление, что все это происходит в одно и то
же время, так быстро переносили Шере его замечательные ноги.
В конюшне Шере на другой же день поссорился с Антоном. Антон не

130

мог понять и прочувствовать, как это можно к такому живому и симпатич-
ному существу, как лошадь, относиться так математически, как это настой-
чиво рекомендовал Эдуард Николаевич.
— Что это он выдумывает? Важить? Видели такое, чтобы сено важить?
Говорит, вот тебе норма: и не меньше и не больше. И норма какая-то дурац-
кая — всего понемножку. Лошади подохнут, так я отвечать буду? А рабо-
тать, говорит, по часам. И тетрадку придумал: записывай, сколько часов
работали.
Шере не испугался Антона, когда тот по привычке закричал, что не
даст Коршуна, потому что Коршун, по проектам Антона, должен был через
день совершать какие-то особые подвиги. Эдуард Николаевич сам вошел в
конюшню, сам вывел и запряг Коршуна и даже не глянул на окаменевшего
от такого поношения Братченко. Антон надулся, швырнул кнут в угол
конюшни и ушел. Когда он к вечеру все-таки заглянул в конюшню, он
увидел, что там хозяйничают Орлов и Бублик. Антон пришел в глубоко ос-
корбленное состояние и отправился ко мне с прошением об отставке, но по-
среди двора на него налетел с бумажкой в руке Шере и, как ни в чем не
бывало, вежливо склонился над обиженной физиономией старшего конюха.
— Слушайте, ваша фамилия, кажется, Братченко? Вот для вас план
на эту неделю. Видите, здесь точно обозначено, что полагается делать каж-
дой лошади в тот или другой день, когда выезжать и прочее. Видите, вот
здесь написано, какая лошадь дежурная для поездки в город, а какая выход-
ная. Вы рассмотрите с вашими товарищами и завтра скажите мне, какие
вы находите нужным сделать изменения.
Антон удивленно взял листок бумажки и побрел в конюшню.
На другой день вечером можно было видеть кучерявую прическу Антона
и стриженную под машинку острую голову Шере склонившимися над
моим столом за важным делом. Я сидел за чертежным столиком за рабо-
той, но минутами прислушивался к их беседе.
— Это вы верно заметили. Хорошо, пусть в среду в плуге ходят Рыжий
и Бандитка...
—...Малыш буряка есть не будет, у него зубов...
— Это ничего, знаете, можно мельче нарезать, вы попробуйте...
—...Ну а если еще кому нужно в город?
— Пешком пройдется. Или пусть нанимает на селе. Нас с вами это не
касается.
— Ого!— сказал Антон.— Это правильно.
Правду нужно сказать, транспортная потребность очень слабо удовлет-
ворялась одной дежурной лошадью. Калина Иванович ничего не мог поде-
лать с Шере, ибо тот сразил его воодушевленную хозяйскую логику невоз-
мутимо прохладным ответом:
— Меня совершенно не касается ваша транспортная потребность. Во-
зите ваши продукты на чем хотите или купите себе лошадь. У меня
шестьдесят десятин. Я буду очень вам благодарен, если вы об этом больше
говорить не будете.
Калина Иванович трахнѵл кулаком по столу и закричал:
— Если мне нужно, я и сам запрягу!
Шере что-то записывал в блокнот и даже не посмотрел на сердитого
Калину Ивановича. Через час, уходя из кабинета, он предупредил меня:

131

— Если план работы лошадей будет нарушен без моего согласия, я в
тот же день уезжаю из колонии.
Я спешно послал за Калиной Ивановичем и сказал ему:
— Ну его к черту, не связывайся с ним.
— Да как же я буду с одной конячкой: и в город же поехать нужно,
и воду навозить, и дров подвезти, и продукты во вторую колонию...
— Что-нибудь придумаем.
И придумали.
И новые люди, и новые заботы, и вторая колония, и никчемный Ро-
димчик во второй колонии, и новая фигура подтянутого колониста, и
прежняя бедность, и нарастающее богатство — все это многоликое море
нашей жизни незаметно для меня самого прикрыло последние остатки
подавленности и серой тоски. С тех пор я только смеяться стал реже
и даже внутренняя живая радость уже была не в силах заметно умень-
шить внешнюю суровость, которую, как маску, недели на меня события
и настроения конца 1922 года. Маска эта не причиняла мне страданий,
я ее почти не замечал. Но колонисты всегда ее видели. Может быть, они
и знали, что это маска, но у них все же появился по отношению ко мне
тон несколько излишнего уважения, небольшой связанности, может быть,
и некоторой боязни, не могу этого точно назвать. Но зато я всегда видел,
как они радостно расцветали и особенно близко и душевно приближа-
лись ко мне, если случалось повеселиться с ними, поиграть или повалять
дурака, просто, обнявшись, походить по коридору.
В колонии же всякая суровость и всякая ненужная серьезность ис-
чезли. Когда все это изменилось и наладилось, никто не успел заметить.
Как и раньше, кругом звучали смех и шутки, как и раньше, все неисто-
щимы были на юмор и энергию, только теперь все это было украшено
полным отсутствием какой бы то ни было разболтанности и несообраз-
ного, вялого движения.
Калина Иванович нашел-таки выход из транспортных затруднений.
Для вола Гаврюшки, на которого Шере не посягал, — ибо какой же толк
в одном воле? — было сделано одинарное ярмо, и он подвозил воду, дрова
и вообще исполнял все дворовые перевозки. А в один из прелестных ап-
рельских вечеров вся колония покатывалась со смеху, как давно уже
не покатывались: Антон выезжал в кабриолете в город за какой-то по-
сылкой, ив кабриолет был запряжен Гаврюшка.
— Там тебя арестуют, — сказал я Антону.
— Пусть попробуют, — ответил Антон, — теперь все равны. Чем Гав-
рюшка хуже коня?.. Тоже трудящийся.
Гаврюшка без всякого смущения повлек кабриолет к городу.
24. Хождение Семена по мукам
Шере повел дело энергично. Весенний сев он производил по шести-
польному плану, сумел сделать этот план живым событием в колонии.
На поле, в конюшне, в свинарне, в спальне, просто на дороге или у пере-
воза, в моем кабинете и в столовой вокруг него всегда организовывалась
новая сельскохозяйственная практика. Ребята не всегда без спора встре-

132

чали его распоряжения, и Шере никогда не отказывался выслушивать
деловое возражение, иногда приветливо и сухо, в самых скупых выраже-
ниях приводил небольшую ниточку аргументов и заканчивал безапелля-
ционно:
— Делайте так, как я вам говорю.
Он по-прежнему проводил весь день в напряженной и в то же время
несуетливой работе, по-прежнему за ним трудно было угнаться, и в то же
время он умел терпеливо простоять у кормушки два-три часа или пять
часов проходить за сеялкой, бесконечно мог, через каждые десять минут,
забегать в свинарню и приставать, как смола, к свинарям с вежливыми
и назойливыми вопросами:
— В котором часу вы давали поросятам отруби? Вы не забыли запи-
сать? Вы записываете так, как я вам показывал? Вы приготовили все для
купанья?
У колонистов к Шере появилось отношение сдержанного восторга. Разу-
меется, они были уверены, что «наш Шере» только потому так хорош, что
он наш, что во всяком другом месте он был бы менее великолепен. Этот
восторг выражался в молчаливом признании его авторитета и в беско-
нечных разговорах о его словах, ухватках, недоступности для всяких чувств
и его знаниях.
Я не удивлялся этой симпатии. Я уже знал, что ребята не оправдывают
интеллигентского убеждения, будто дети могут любить и ценить только
такого человека, который к ним относится любовно, который их ласкает.
Я убедился давно, что наибольшее уважение и наибольшая любовь со
стороны ребят, по крайней мере таких ребят, какие были в колонии, прояв-
ляются по отношению к другим типам людей. То, что мы называем высо-
кой квалификацией, уверенное и четкое знание, умение, искусство, золотые
руки, немногословие и полное отсутствие фразы, постоянная готовность
к работе — вот что увлекает ребят в наибольшей степени.
Вы можете быть с ними сухи до последней степени, требовательны
до придирчивости, вы можете не замечать их, если они торчат у вас
под рукой, можете даже безразлично относиться к их симпатии, но
если вы блещете работой, знанием, удачей, то спокойно не оглядывайтесь:
они все на вашей стороне, и они не выдадут. Все равно, в чем проявляются
эти ваши способности, все равно, кто вы такой: столяр, агроном, кузнец,
учитель, машинист.
И наоборот, как бы вы ни были ласковы, занимательны в разговоре,
добры и приветливы, как бы вы ни были симпатичны в быту и в отдыхе,
если ваше дело сопровождается неудачами и провалами, если на каждом
шагу видно, что вы своего дела не знаете, если все у вас оканчивается
браком или «пшиком», — никогда вы ничего не заслужите, кроме пре-
зрения, иногда снисходительного и иронического, иногда гневного и унич-
тожающе враждебного, иногда назойливо шельмующего.
Как-то в спальне у девочек ставил печник печку. Заказали ему круглую
утермарковскую. Печник забрел к нам мимоходом, протолкался в колонии
день, у кого-то починил плиту, поправил стенку в конюшне. У него была
занятная наружность: весь кругленький, облезший и в то же время весь
сияющий и сахарный. Он сыпал прибаутками и словечками, и по его
словам выходило, что печника, равного ему, на свете нет.

133

Колонисты ходили за ним толпой, очень недоверчиво относились к его
рассказам и встречали его повествования часто не теми реакциями, на
которые он рассчитывал.
— Тамочки, детки, были, конечно, печники и постарше меня, но граф
никого не хотел признавать. «Позовите, — говорит, — братцы, Артемия.
Этот если уж складет печку, так будет печка». Оно, конечно, что я моло-
дой был печник, а печка в графском доме, сами понимаете... Бывало,
посмотришь на печку, значит, а граф и говорит: «Ты, Артемий, уж по-
старайся...»
— Ну, и выходило что-нибудь? — спрашивают колонисты.
— Ну, а как же: граф всегда посмотрит...
Артемий важно задирает облезшую голову и изображает графа, ос-
матривающего печку, которую построил Артемий. Ребята не выдерживают
и заливаются смехом: очень уж Артемий мало похож на графа.
Утермарковку Артемий начал с торжественными и специальными раз-
говорами, вспомнил по этому поводу все утермарковские печки, и хоро-
шие, сложенные им, и никуда не годные, сложенные другими печниками.
При этом он, не стесняясь, выдавал все тайны своего искусства и пере-
числял все трудности работы утермарковской печки:
— Самое главное здесь — радиусом провести правильно. Другой не
может с радиусом работать.
Ребята совершали в спальню девочек целые паломничества и, при-
тихнув, наблюдали, как Артемий «проводит радиусом».
Артемий много тараторил, пока складывал фундамент. Когда же пере-
шел к самой печке, в его движениях появилась некоторая неуверенность,
и язык остановился.
Я зашел посмотреть на работу Артемия. Колонисты расступились и
заинтересованно на меня поглядывали. Я покачал головой:
— Что же это она такая пузатая?
— Пузатая? — спросил Артемий. — Нет, не пузатая, это она кажет,
потому что не закончено, а потом будет как следует.
Задоров прищурил глаз и посмотрел на печку:
— А у графа тоже так «казало»?
Артемий не понял иронии:
— Ну а как же, это уже всякая печка, пока не кончена. Вот и ты,
например...
Через три дня Артемий позвал меня принимать печку. В спальне со-
бралась вся колония. Артемий топтался вокруг печки и задирал голову.
Печка стояла посреди комнаты, выпирая во все стороны кривыми боками,
и... вдруг рухнула, загремела, завалила комнату прыгающим кирпичом,
скрыла нас друг от друга, но не могла скрыть в ту же секунду взорвав-
шегося хохота, стонов и визга. Многие были ушиблены кирпичами, но
никто уже не был в состоянии заметить свою боль. Хохотали и в спальне,
и, выбежав из спальни, в коридорах, и на дворе, буквально корчились
в судорогах смеха. Я выбрался из разрушения и в соседней комнате наткнул-
ся на Буруна, который держал Артемия за ворот и уже прицеливался
кулаком по его засоренной лысине.
Артемия прогнали, но его имя надолго сделалось синонимом ничего
не знающего, хвастуна и «партача». Говорили:

134

— Да что это за человек?
— Артемий, разве не видно!
Шере в глазах колонистов меньше всего был Артемием, и поэтому
в колонии его сопровождало всеобщее признание, и работа по сельскому
хозяйству пошла у нас споро и удачно. У Шере были еще и дополни-
тельные способности: он умел найти выморочное имущество40, обернуться
с векселем, вообще кредитнуться, поэтому в колонии стали появляться
новенькие корнерезки, сеялки, буккеры, кабаны и даже коровы. Три ко-
ровы, подумайте! Где-то близко запахло молоком.
В колонии началось настоящее сельскохозяйственное увлечение. Только
ребята, кое-чему научившиеся в мастерских, не рвались в поле. На пло-
щадке за кузницей Шере выкопал парники, и столярная готовила для
них рамы. Во второй колонии парники готовились в грандиозных разме-
рах.
В самый разгар сельскохозяйственной ажиотации, в начале февраля,
в колонию зашел Карабанов. Хлопцы встретили его восторженными
объятиями и поцелуями. Он кое-как сбросил их с себя и ввалился
ко мне:
— Зашел посмотреть, как вы живете.
Улыбающиеся, обрадованные рожи заглядывали в кабинет: колонисты,
воспитатели, прачки.
— О, Семен! Смотри! Здорово!
До вечера Семен бродил по колонии, побывал в «Трепке», вечером при-
шел ко мне, грустный и молчаливый.
— Расскажи же, Семен, как ты живешь?
— Да как живу... У батька.
— А Митягин где?
— Ну его к черту! Я его бросил. Поехал в Москву, кажется.
— А у батька как?
— Да что ж, селяне, как обыкновенно. Батько еще молодец... Брата
убили...
— Как это?
— Брат у меня партизан, убили петлюровцы в городе, на улице.
— Что же ты думаешь? У батька будешь?
— Нет... У батька не хочу... Не знаю...
Он дернулся нерешительно и придвинулся ко мне.
— Знаете что, Антон Семенович, — вдруг выстрелил он, — а что если
я останусь в колонии? А?
Семен быстро глянул на меня и опустил голову к самым коленям.
Я сказал ему просто и весело:
— Да в чем дело? Конечно, оставайся. Будем все рады.
Семен сорвался со стула и весь затрепетал от сдерживаемой горячей
страсти:
— Не можу, понимаете, не можу! Первые дни так-сяк, а потом — ну,
не можу, вот и все. Я хожу, роблю, чи там за обидом как вспомню,
прямо хоть кричи! Я вам так скажу: вот привязался к колонии, и сам не знал,
думал — пустяк, а потом — все равно, пойду, хоть посмотрю. А сюды
пришел да как побачил, що у вас тут делается, тут же прямо так у вас
добре! От ваш Шере...

135

— Не волнуйся так, чего ты? — сказал я ему. — Ну и было бы сразу
прийти. Зачем так мучиться?
— Да я и сам так думал, да как вспомню все это безобразие, как мы
над вами куражились, так аж...
Он махнул рукой и замолчал.
— Добре, — сказал я, — брось все.
Семен осторожно поднял голову:
— Только... может быть, вы что-нибудь думаете, может, думаете:
кокетую, как вы говорили. Так нет. Ой, если бы вы знали, чему я только
научился! Вы мне прямо скажите, верите вы мне?
— Верю, — сказал я серьезно.
— Нет, вы правду скажите: верите?
— Да пошел ты к черту! — сказал я смеясь. — Я думаю, прежнего ж
не будет?
— От видите, значит, не совсем верите...
— Напрасно ты, Семен, так волнуешься. Я всякому человеку верю,
только одному больше, другому меньше: одному на пятак, другому на
гривенник.
— А мне на сколько?
— Л тебе на сто рублей.
— А я вот так совсем вам не верю! — «вызверился» Семен.
— Вот тебе и раз!
— Ну, ничего, я вам еще докажу...
Семен ушел в спальню.
С первого же дня он сделался правой рукой Шере. У него была ярко
выраженная хлеборобская жилка, он много знал, и многое сидело у него
в крови «з дида, з прадида» — степной унаследованный опыт. В то же
время он жадно впитывал новую сельскохозяйственную мысль, красоту
и стройность агрономической техники.
Семен следил за Шере ревнивым взглядом и старался показать ему,
что и он способен не уставать и не останавливаться. Только спокойствию
Эдуарда Николаевича он подражать не умел и всегда был взволнован
и приподнят, вечно бурлил то негодованием, то восторгом, то телячьей
радостью.
Недели через две я позвал Семена и сказал просто:
— Йот доверенность. Получишь в финотделе пятьсот рублей.
Семен открыл рот и глаза, побледнел и посерел, неловко сказал:
— Пятьсот рублей? И что?
— И больше ничего, — ответил я, заглядывая в ящик стола, — при-
везешь их мне.
— Ехать верхом?
— Верхом, конечно. Вот револьвер на всякий случай.
Я передал Семену тот самый револьвер, который осенью вытащил из-за
пояса Митягина, с теми же тремя патронами. Карабанов машинально
взял револьвер в руки, дико посмотрел на него, быстрым движением сунул
в карман и, ничего больше не сказав, вышел из комнаты. Через десять
минут я услышал треск подков по мостовой: мимо моего окна карьером
пролетел всадник.
Перед вечером Семен вошел в кабинет, подпоясанный, в коротком полу-

136

шубке кузнеца, стройный и тонкий, но сумрачный. Он молча выложил на
стол пачку кредиток и револьвер.
Я взял пачку в руки и спросил самым безразличным и невыразительным
голосом, на какой только был способен:
— Ты считал?
— Считал.
Я небрежно бросил пачку в ящик.
— Спасибо, что потрудился. Иди обедать.
Карабанов для чего-то передвинул слева направо пояс на полушубке,
метнулся по комнате, но сказал тихо:
— Добре.
И вышел.
Прошло две недели. Семен, встречаясь со мной, здоровался несколько
угрюмо, как будто меня стеснялся.
Так же угрюмо он выслушал мое новое приказание:
— Поезжай, получи две тысячи рублей.
Он долго и негодующе смотрел на меня, засовывая в карман браунинг,
потом сказал, подчеркивая каждое слово:
— Две тысячи? А если я не привезу денег?
Я сорвался с места и заорал на него:
— Пожалуйста, без идиотских разговоров! Тебе дают поручение, ступай
и сделай. Нечего «психологию» разыгрывать!
Карабанов дернул плечом и прошептал неопределенно:
— Ну, что ж...
Привезя деньги, он пристал ко мне:
— Посчитайте.
— Зачем?
— Посчитайте, я вас прошу!
— Да ведь ты считал?
— Посчитайте, я вам кажу.
— Отстань!
Он схватил себя за горло, как будто его что-то душило, потом рванул
воротник и зашатался.
— Вы надо мною издеваетесь! Не может быть, чтобы вы мне так
доверяли. Не может быть! Чуете? Не может быть! Вы нарочно рискуете,
я знаю, нарочно...
Он задохнулся и сел на стул.
— Мне приходится дорого платить за твою услугу.
— Чем платить? — рванулся Семен.
— А вот наблюдать твою истерику.
Семен схватился за подоконник и прорычал:
— Антон Семенович!
— Ну, чего ты? — уже немного испугался я.
— Если бы вы знали! Если бы вы только знали! Я ото дорогою скакав
и думаю: хоть бы бог был на свете. Хоть бы бог послал кого-нибудь,
чтоб ото лесом кто-нибудь набросился на меня... Пусть бы десяток, чи там
сколько... я не знаю. Я стрелял бы, зубами кусав бы, рвал, как собака,
аж пока убили бы... И знаете, чуть не плачу. И знаю ж: вы отут сидите
и думаете: чи привезет, чи не привезет? Вы ж рисковали, правда?

137

— Ты чудак, Семен! С деньгами всегда риск. В колонию доставить
пачку денег без риска нельзя. Но я думаю так: если ты будешь возить
деньги, то риска меньше. Ты молодой, сильный, прекрасно ездишь верхом,
ты от всяких бандитов удерешь, а меня они легко поймают.
Семен радостно прищурил один глаз:
— Ой, и хитрый же вы, Антон Семенович!
— Да чего мне хитрить? Теперь ты знаешь, как получать деньги,
и дальше будешь получать. Никакой хитрости. Я ничего не боюсь. Я знаю:
ты человек такой же честный, как и я. Я это и раньше знал, разве ты этого
не видел?
— Нет, я думал, что вы этого не знали, — сказал Семен, вышел из
кабинета и заорал на всю колонию:
Вылиталы орлы
3-за крутой горы,
Вылиталы, гуркоталы,
Роскоши шукалы.
25. Командирская педагогика
Зима двадцать третьего года принесла нам много важных организа-
ционных находок, надолго вперед определивших формы нашего коллектива.
Важнейшая из них была — отряды и командиры.
И до сих пор в колонии имени Горького и в коммуне имени Дзержинского
есть отряды и командиры, имеются они и в других колониях, разбросанных
по Украине.
Разумеется, очень мало общего можно найти между отрядами горь-
ковцев эпохи 1927—1928 годов или отрядами коммунаров-дзержинцев
и первыми отрядами Задорова и Буруна. Но нечто основное было уже
и зимой двадцать третьего года. Принципиальное значение системы наших
отрядов стало заметно гораздо позднее, когда наши отряды потрясали
педагогический мир широким маршем наступления и когда они сделались
мишенью для остроумия некоторой части педагогических писак. Тогда
всю нашу работу иначе не называли, как командирской педагогикой,
полагая, что в этом сочетании слов заключается роковой приговор.
В 1923 году никто не предполагал, что в нашем лесу создается важный
институт, вокруг которого будет разыгрываться столько страстей.
Дело началось с пустяка.
Полагаясь, как всегда, на нашу изворотливость, нам в этом году не
дали дров. По-прежнему мы пользовались сухостоем в лесу и продуктами
лесной расчистки. Летние заготовки этого малоценного топлива к ноябрю
были сожжены, и нас нагнал снова топливный кризис. По правде сказать,
нам всем страшно надоела эта возня с сухостоем. Рубить его было не
трудно, но для того чтобы собрать сотню пудов этих, с позволения сказать,
дров, нужно было обыскать несколько десятин леса, пробираться между
густыми зарослями и с большой и напрасной тратой сил свозить всю
собранную мелочь в колонию. На этой работе очень рвалось платье, которого
и так не было, а зимою топливные операции сопровождались отморожен-
ными ногами и бешеной склокой в конюшне: Антон и слышать не хотел
о заготовках топлива.

138

— Старцюйте* сами, а коней нечего гонять старцювать. Дрова они
будут собирать! Какие это дрова?
— Братченко, да ведь топить нужно? — задавал убийственный вопрос
Калина Иванович.
Антон отмахивался:
— По мне хоть не топите, в конюшне все равно не топите, нам и так
хорошо.
В таком затруднительном положении нам все-таки удалось на общем
собрании убедить Шере на время сократить работы по вывозке навоза
и мобилизовать самых сильных и лучше других обутых колонистов на
лесные работы. Составилась группа человек в двадцать, в которую вошел
весь наш актив: Бурун, Белухин, Вершнев, Волохов, Осадчий, Чобот
и другие. Они с утра набивали карманы хлебом и в течение целого дня
возились в лесу. К вечеру наша мощеная дрожка была украшена кучами
хворосту, и за ними выезжал на «рижнатых» парных санях Антон, надевая
на свою физиономию презрительную маску.
Ребята возвращались голодные и оживленные. Очень часто они сопро-
вождали свой путь домой своеобразной игрой, в которой присутствовали
некоторые элементы их бандитских воспоминаний. Пока Антон и двое
ребят нагружали сани хворостом, остальные гонялись друг за другом
по лесу; увенчивалось все это борьбой и пленением бандитов. Пойманных
«лесовиков» приводил у колонию конвой, вооруженный топорами и пилами.
Их шутя вталкивали в мой кабинет, и Осадчий или Корыто, который
когда-то служил у Махно и потерял даже палец на руке, шугано требовали
от меня:
— Голову сняты або расстриляты! Ходят по лесу с оружием, мабуть,
их там богато.
Начинался допрос. Волохов насупливал брови и приставал к Белу-
хи ну:
— Кажи, пулеметов сколько?
Белухин заливался смехом и спрашивал:
— Это что ж такое «пулемет»? Его едят?
— Кого — пулемет? Ах ты, бандитская рожа!..
— Ах, не едят? В таком положении меня пулемет мало интересует.
К Федоренко, человеку страшно селянскому, обращались вдруг:
— Признавайся, у Махна був?
Федоренко довольно быстро соображал, как нужно ответить, чтобы
не нарушить игру:
— Був.
— А что там робыв?
Пока Федоренко соображает, какой дать ответ, из-за его плеча кто-нибудь
отвечает его голосом, сонным и тупым:
— Коров пас.
Федоренко оглядывается, но на него смотрят невинные физиономии.
Раздается общий хохот. Смущенный Федоренко начинает терять игровую
установку, приобретенную с таким трудом, а в это время на него летит
новый вопрос:
* Старцюйте — нищенствуйте.

139

— Хиба в тачанках коровы?
Игровая установка окончательно потеряна, и Федоренко разрешается
классическим:
— Га?
Корыто смотрит на него со страшным негодованием, потом поворачи-
вается ко мне и произносит напряженным шепотом:
— Повисыть? Це страшный чоловик: подывиться на его очи.
Я отвечаю в тон:
— Да, он не заслуживает снисхождения. Отведите его в столовую
и дайте ему две порции.
— Страшная кара! — трагически говорит Корыто.
Белухин начинает скороговоркой:
— Собственно говоря, я тоже ужасный бандит... И тоже коров пас
у матушки Маруськи...
Федоренко только теперь улыбается и закрывает удивленный рот.
Ребята начинают делиться впечатлениями работы. Бурун рассказывает:
— Наш отряд сегодня представил двенадцать возов, не меньше. Гово-
рили вам, что к рождеству будет тысяча пудов, и будет!
Слово «отряд» было термином революционного времени, того времени,
когда революционные волны еще не успели выстроиться в стройные колон-
ны полков и дивизий. Партизанская война, в особенности длительная у нас
на Украине, велась исключительно отрядами. Отряд мог вмещать в себя
и несколько тысяч человек, и меньше сотни: и тому и другому отряду
одинаково были назначены и боевые подвиги, и спасительные лесные
трущобы.
Наши коммунары больше кого-нибудь другого имели вкус к военно-
партизанской романтике революционной борьбы. Даже и те, которые
игрою случая были занесены во враждебный классовый стан, прежде
всего находили в нем эту самую романтику. Сущность борьбы, классовые
противоречия для многих из них были и непонятны, и неизвестны — этим
и объяснялось, что советская власть с них спрашивала немного и присылала
в колонию.
Отряд в нашем лесу, пусть только снабжённый топором и пилой, воз-
рождал привычный и родной образ другого отряда, о котором были если
не воспоминания, то многочисленные рассказы и легенды.
Я не хотел препятствовать этой полусознательной игре революционных
инстинктов наших колонистов. Педагогические писаки, так осудившие
и наши отряды, и нашу военную игру, просто не способны были понять,
в чем дело. Отряды для них не были приятными воспоминаниями: они
не церемонились ни с их квартирками, ни с их психологией и по тем
и по другим стреляли из трехдюймовок, не жалея ни их «науки», ни
наморщенных лбов.
Ничего не поделаешь. Вопреки их вкусам колония начала с от-
ряда.
Бурун в дровяном отряде всегда играл первую скрипку, этой чести
У него никто не оспаривал. Его в порядке той же игры стали называть
атаманом.
Я сказал:
— Атаманом называть не годится. Атаманы бывали только у бандитов.

140

Ребята возражали:
— Чего у бандитов? И у партизан бывали атаманы. У красных партизан
многие бывали.
— В Красной Армии не говорят: атаман.
— В Красной Армии — командир. Так нам далеко до Красной Армии.
— Ничего не далеко, а командир лучше.
Рубку дров кончили: к первому января у нас было больше тысячи
пудов. Но отряд Буруна мы не стали распускать, и он целиком перешел
на постройку парников во второй колонии. Отряд с утра уходил на работу,
обедал не дома и возвращался только к вечеру.
Как-то обратился ко мне Задоров:
— Что же это у нас получается: есть отряд Буруна, а остальные хлопцы
как же?
Думали недолго. В то время у нас уже был ежедневный приказ; отдали
в приказе, что в колонии организуется второй отряд под командой Задорова.
Второй отряд весь работал в мастерских, и в него вернулись от Буруна
такие квалифицированные мастера, как Белухин и Вершнев.
Дальнейшее развертывание отрядов произошло очень быстро. Во второй
колонии были организованы третий и четвертый отряды с отдельные
командирами. Девочки составили пятый отряд под командованием Насти
Ночевной.
Система отрядов окончательно выработалась к весне. Отряды стали
мельче и заключали в себе идею распределения колонистов по мастерским.
Я помню, что сапожники всегда носили номер первый, кузнецы — шестой,
конюхи — второй, свинари — десятый. Сначала у нас не было никакой
конституции. Командиры -назначались мною, но к весне все чаще и чаще
я стал собирать совещание командиров, которому скоро ребята присвоили
новое и более красивое название: «совет командиров». Я быстро привык
ничего важного не предпринимать без совета командиров; постепенно
и назначение командиров перешло к совету, который таким образом стал
пополняться путем кооптации. Настоящая выборность командиров, их
отчетность была достигнута не скоро, но я эту выборность никогда не
считал и теперь не считаю достижением. В совете командиров выбор нового
командира всегда сопровождался очень пристальным обсуждением. Бла-
годаря способу кооптации мы имели всегда прямо великолепных коман-
диров, и в то же время мы имели совет, который никогда как целое не
прекращал своей деятельности и не выходил в отставку.
Очень важным правилом, сохранившимся до сегодняшнего дня, было
полное запрещение каких бы то ни было привилегий для командира:
он никогда не получал ничего дополнительно и никогда не освобождался
от работы.
К весне двадцать третьего года мы подошли к очень важному услож-
нению системы отрядов. Это усложнение, собственно говоря, было самым
важным изобретением нашего коллектива за все тринадцать лет нашей
истории. Только оно позволило нашим отрядам слиться в настоящий,
крепкий и единый коллектив, в котором была рабочая и организационная
дифференциация, демократия общего собрания, приказ и подчинение
товарища товарищу, но в котором не образовалось аристократии — ко-
мандной касты.

141

Это изобретение было сводный отряд.
Противники нашей системы, так нападающие на командирскую педа-
гогику, никогда не видели нашего живого командира в работе. Но это
еще не так важно. Гораздо важнее то, что они никогда даже не слышали
о сводном отряде, то есть не имели никакого понятия о самом главном
и решающем коррективе в системе.
Сводный отряд вызван к жизни тем обстоятельством, что главная наша
работа была тогда сельскохозяйственная. У нас было до семидесяти десятин,
и летом Шере требовал на работу всех. В то же время каждый колонист
был приписан к той или иной мастерской, и ни один не хотел порывать
с нею: на сельское хозяйство все смотрели как на средство существования
и улучшения нашей жизни, а мастерская — это квалификация. Зимой,
когда сельскохозяйственные работы сводились до минимума, все мастер-
ские были наполнены, но уже с января Шере начинал требовать колонистов
на парники и навоз и потом с каждым днем увеличивал и увеличивал
требования.
Сельскохозяйственная работа сопровождалась постоянной переменой
места и характера работы, а следовательно, приводила к разнообразному
сечению коллектива по рабочим заданиям. Единоначалие нашего командира
в работе и его концентрированная ответственность с самого начала показа-
лись нам очень важным институтом, да и Шере настаивал, чтобы один из
колонистов отвечал за дисциплину, за инструмент, за выработку и за
качество. Сейчас против этого требования не станет возражать ни один
здравомыслящий человек, да и тогда возражали, кажется, только педагоги.
Идя навстречу совершенно понятной организационной нужде, мы
пришли к сводному отряду.
Сводный отряд — это временный отряд, составляющийся не больше
как на неделю, получающий короткое определенное задание: выполоть
картофель на таком-то поле, вспахать такой-то участок, очистить семенной
материал, вывезти навоз, произвести посев и так далее.
На разную работу требовалось и разное число колонистов: в некоторые
сводные отряды нужно было послать двух человек, в другие — пять,
восемь, двадцать. Работа сводных отрядов отличалась также и по времени.
Зимой, пока в нашей школе занимались, ребята работали до обеда или
после обеда — в две смены. После закрытия школы вводился шестичасовой
рабочий день для всех в одно время, но необходимость полностью исполь-
зовать живой и мертвый инвентарь приводила к тому, что некоторые
ребята работали с шести утра до полудня, а другие — с полудня до шести
вечера. Иногда же работа наваливалась на нас в таком количестве, что
приходилось увеличивать рабочий день.
Все это разнообразие типа работы и ее длительности определило и боль-
шое разнообразие сводных отрядов. У нас появилась сетка сводных, немного
напоминающая расписание поездов.
В колонии все хорошо знали, что третий «О» сводный работает от восьми
утра до четырех дня, с перерывом на обед, и при этом обязательно на
огороде, третий «С» — в саду, третий «Р» — на ремонте, третий *П» —
в парниках: первый сводный работает от шести утра до двенадцати дня,
а второй сводный — от двенадцати до шести. Номенклатура сводных скоро
дошла до тринадцати.

142

Сводный отряд был всегда отрядом только рабочим. Как только за-
канчивалась его работа и ребята возвращались в колонию, сводного от-
ряда больше не существовало.
Каждый колонист знал свой постоянный отряд, имеющий своего по-
стоянного командира, определенное место в системе мастерских, место
в спальне и место в столовой. Постоянный отряд — это первичный кол-
лектив колонистов, и командир его — обязательно член совета командиров.
Но с весны, чем ближе к лету, тем чаще и чаще колонист то и дело попадал
на рабочую неделю в сводный отряд того или другого назначения. Бывало,
что в сводном отряде всего два колониста; все равно один из них назначался
командиром сводного отряда — комсводотряда. Комсводотряда распоря-
жался на работе и отвечал за нее. Но как только оканчивался рабочий
день, сводный отряд рассыпался.
Каждый сводный отряд составлялся на неделю, следовательно, и отдель-
ный колонист на вторую неделю обычно получал Участие в новом сводном,
на новой работе, под командой нового комсводотряда. Командир сводного
назначался советом командиров тоже на неделю, а после этого переходил
в' новый сводный обыкновенно уже не командиром, а рядовым членом.
Совет командиров всегда старался проводить через нагрузку комсвод-
отряда всех колонистов, кроме самых неудачных. Это было справедливо,
потому что командование сводным отрядом связано было с большой ответ-
ственностью и заботами. Благодаря такой системе большинство колонистов
участвовали не только в рабочей функции, но и в функции организаторской.
Это было очень важно и было как раз то, что нужно коммунистическому
воспитанию. Благодаря именно этому наша колония отличалась к 1926 году
бьющей в глаза способностью настроиться и перестроиться для любой
задачи, и для выполнения отдельных деталей этой задачи всегда находи-
лись с избытком кадры способных и инициативных организаторов, рас-
порядителей, людей, на которых можно было положиться.
Значение командира постоянного отряда становилось чрезвычайно
умеренным. Постоянные командиры почти никогда не назначали себя
командирами сводных, полагая, что они и так имеют нагрузку. Командир
постоянного отряда отправлялся на работу простым рядовым участником
сводного отряда и во время работы подчинялся временному комсводотряда,
часто члену своего же постоянного отряда. Это создавало очень сложную
цепь зависимостей в колонии, и в этой цепи уже не мог выделиться и стать
над коллективом отдельный колонист.
Система сводных отрядов делала жизнь в колонии очень напряженной
и полной интереса, чередования рабочих и организационных функций,
упражнений в командовании и в подчинении, движений коллективных
и личных.
26. Изверги второй колонии
Два с лишним года мы ремонтировали «Трепке», но к весне двадцать
третьего года почти неожиданно для нас оказалось, что сделано очень
много, и вторая колония в нашей жизни стала играть заметную роль.
Во второй колонии находилась главная арена деятельности Шере — там

143

были коровник, конюшня и свинарник. С начала летнего сезона жизнь
второй колонии уже не прозябала, как раньше, а по-настоящему кипела.
До поры до времени действительными возбудителями этой жизни были
все-таки сводные отряды первой колонии. В течение всего дня можно
было видеть, как по извилистым тропинкам и межам между первой и второй
колониями происходило почти не прекращающееся движение сводных
отрядов: одни отряды спешили во вторую колонию на работу, другие
торопились к обеду или к ужину в первую.
Вытянувшись в кильватер, сводный отряд очень быстрым шагом по-
крывает расстояние. Ребячья находчивость и смелость не сильно смущались
наличием частновладельческих интересов и частновладельческих рубежей.
В первое время хуторяне еще пытались кое-что противопоставить этой
находчивости, но потом убедились, что это дело безнадежное: неуклонно
и весело колонисты производили ревизию разнообразным межхуторским
путям сообщения и настойчиво выправляли их, стремясь к реальному
идеалу — прямой линии. Там, где прямая линия проходила через хозяйский
двор, приходилось совершать работу не только геометрического преодоления,
нужно было еще нейтрализовать такие вещи, как собаки, плетни, заборы
и ворота.
Самым легким объектом были собаки: хлеба у нас было довольно,
да и без хлеба в глубине души хуторские собаки сильно симпатизировали
колонистам. Скучная провинциальная собачья жизнь, лишенная ярких
впечатлений и здорового смеха, была неожиданно разукрашена новыми
и интересными переживаниями: большое общество, интересные разговоры,
возможность организовать французскую борьбу в ближайшей куче соломы и,
наконец, высшее наслаждение — прыгать рядом с быстро идущим отрядом,
выхватывать веточку из рук пацана и иногда получить от него какую-нибудь
яркую ленточку на шею. Даже цепные представители хуторской жандар-
мерии оказались ренегатами, тем более что для агрессивных действий
не было самого главного: с ранней весны колонисты не носили штанов —
трусики были гигиеничнее, красивее и дешевле.
Разложение хуторского общества, начавшееся с ренегатства Бровка,
Серка и Кабыздоха, продолжалось и дальше и привело к тому, что и
остальные препятствия к выпрямлению линии колония — Коломак оказа-
лись недействительными. Сначала на нашу сторону перешли Андрий,
Мыкыты, Нечипоры и Мыколы в возрасте от десяти до шестнадцати лет.
Их привлекала все та же романтика колонистской жизни и работы. Они
давно слышали наши трубные призывы, давно раскусили непередаваемую
сладость большого и веселого коллектива, а теперь открывали рты и восхи-
щались всеми этими признаками высшей человеческой деятельности:
«сводный отряд», «командир», и еще шикарнее — «рапорт». Более старших
интересовали новые способы сельскохозяйственной работы; херсонский
пар привлекал их не только к сердцам колонистов, но и к нашему полю,
и к нашей сеялке. Сделалось обыкновенным, что за каждым нашим
сводным обязательно увязывался приятель с хутора, который приносил
с собою тайком взятую в клуне сапку или лопату. Эти ребята и по вечерам
наполняли колонию и незаметно для нас сделались ее непременной при-
надлежностью. По их глазам было видно, что сделаться колонистом стано-
вилось для них мечтой жизни. Некоторым это потом удавалось, когда

144

внутрисемейные, бытовые и религиозные конфликты выталкивали их
из отцовских объятий.
И наконец, разложение хутора увенчалось самым сильным, что есть на
свете: не могли устоять хуторские девчата против обаяния голоногого»
подтянутого, веселого и образованного колониста. Туземные представители
мужского начала не способны были ничего предъявить в противовес этому
обаянию, тем более что колонисты не спешили воспользоваться девичьей
податливостью, не колотили девчат между лопатками, не хватали ни за
какие места и не куражились над ними. Наше старшее поколение в это
время уже подходило к рабфаку и к комсомолу, уже начинало понимать
вкус в утонченной вежливости и в интересной беседе.
Симпатии хуторских девчат в это время еще не приняли форм влюб-
ленности. Они хорошо относились и к нашим девчатам, более развитым
и «городским», а в то же время и не панночкам. Любовь и любовные
фабулы пришли несколько позднее. Поэтому девчата искали не только
свиданий и соловьиных концертов, но и общественных ценностей. Их
стайки все чаще и чаще появлялись в колонии. Они еще боялись плавать
в колонистских волнах в одиночку: усаживались рядком на скамейках
и молча впитывали в себя новенькие, с иголочки, впечатления. Может
быть, их чересчур поразило запрещение лущить семечки не только в по-
мещении, но и на дворе?
Плетни, заборы и ворота благодаря сочувствию нашему делу со стороны
молодого поколения уже не могли служить хозяину в прежнем направлении:
удостоверять неприкосновенность частной собственности. Поэтому скоро
колонисты дошли до такой наглости, что в наиболее трудных местах
построили так называемые перелазы. В России, кажется, не встречается
это транспортное усовершенствование. Заключается оно в том, что через
плетень проводится неширокая дощечка и подпирается с конца двумя
колышками.
Выпрямление линии Коломак — колония происходило и за счет посе-
вов — признаемся в этом грехе. Так или иначе, а к весне двадцать третьего
года эта линия могла бы поспорить с Октябрьской железной дорогой. Это
значительно облегчило работу наших сводных отрядов.
В обед сводный отряд получает свою порцию раньше других. Уже
в двадцать минут первого сводный отряд пообедал и немедленно высту-
пает. Дежурный по колонии вручает ему бумажку, в которой написано
все, что нужно: номер отряда, список членов, имя командира, назначен-
ная работа и время выполнения. Шере завел во всем этом высшую мате-
матику: задание всегда рассчитано до последнего метра и килограмма.
Сводный отряд быстро выступает в путь, через пять-шесть минут его
кильватер уже виден далеко в поле. Вот он перескочил через плетень
и скрылся между хатами. Вслед за ним на расстоянии, определенном
длительностью разговора с дежурным по колонии, выступает следую-
щий, какой-нибудь третий «К» или третий «С». Скоро все поле разрезано
черточками наших сводных. Сидящий на крыше погреба Тоська между
тем уже звенит:
— Первый «Б» вертается!
Действительно, из хуторских плетней выползает кильватер первого
«Б». Первый «Б» всегда работает на вспашке или на посеве, вообще с

145

лошадьми. Он ушел еще в половине шестого утра, и вместе с ним ушел
и его командир Белухин. Именно Белухина и высматривает Тоська с
вершины крыши погреба. Через несколько минут первый «Б»— шесть
колонистов — уже во дворе колонии. Пока отряд рассаживается за столом
в лесу, Белухин отдает рапорт дежурному по колонии. На рапорте отметка
Родимчика о времени прибытия, об исполненной работе.
Белухин, как всегда, весел:
— Задержка на пять минут вышла, понимаете. Виноват флот. Нам
нужно на работу, а Митька каких-то спекулянтов возит.
— Каких спекулянтов? — любопытствует дежурный.
— А как же! Сад приезжали нанимать.
— Ну?
— Да я их дальше берега не пустил: что ж вы думаете, вы будете
яблоки шамать, а мы на вас смотреть будем? Плыви, граждане, в исход-
ное положение!.. Здравствуйте, Антон Семенович, как у вас дела идут?
— Здравствуй, Матвей.
— Скажите по совести, скоро оттуда Родимчика уберут? Как-то,
знаете, Антон Семенович, очень даже неприлично. Такой человек ходит,
понимаете, по колонии, тоску наводит. Даже работать через него не хочет-
ся, а тут еще давай ему рапорт подписывать. С какой стати?
Родимчик этот мозолил глаза всем колонистам.
Во второй колонии к этому времени было больше двадцати человек, и
работы им было по горло. Шере только полевую работу проводил силами
сводных отрядов первой колонии. Конюшня, коровник, все разрастающая-
ся свинарня обслуживались тамошними ребятами. В особенности много
сил вкладывалось во второй колонии на приведение в порядок сада. Сад
имел четыре десятины, он был полон хороших молодых деревьев. Шере
предпринял в саду грандиозные работы. Сад был весь перепахан, деревья
подрезаны, освобождены от всякой нечистоты, расчищен большой смородин-
ник, проведены дорожки и организованы цветники. Наша молодая
оранжерея к этой весне дала первую продукцию. Много было работы и на
берегу — там проводили канавки, вырубали камыши.
Ремонт имения подходил к концу. Даже конюшня пустотелого бетона
перестала дразнить нас взорванной крышей: ее покрыли толем, а внутри
плотники заканчивали устройство станков для свиней. По расчетам
Шере, в ней должно было поместиться сто пятьдесят свиней.
Для колонистов жизнь во второй колонии была малопритягательной,
в особенности зимой. В старой колонии мы успели приспособиться, и так
хорошо все здесь улеглось, что мы почти не замечали ни каменных скучных
коробок, ни полного отсутствия красоты и поэзии. Красота заменилась
математическим порядком, чистотой и точной прилаженностью самой
последней, пустяковой вещи.
Вторая колония, несмотря на свою буйную красоту в петле Ко ломака,
высокие берега, сад, красивые и большие дома, была только наполовину
выведена из хаоса и разрушения, вся была завалена строительным мусором
и исковеркана известковыми ямами, а все вместе зарастало таким бурьяном,
что я часто задумывался, сможем ли мы когда-нибудь с этим бурьяном
справиться.
И для жизни здесь все было как-то не вполне готово: спальни хороши,

146

но нет настоящей кухни и столовой. Кухню кое-как приспособили, так
погреб не готов. А самая главная беда с персоналом: некому было во вто-
рой колонии первому размахнуться.
Все эти обстоятельства привели к тому, что колонисты, так охотно и с та-
ким пафосом совершавшие огромную работу восстановления второй колонии,
жить в ней не хотели. Братченко готов был делать в день по двадцать верст
из колонии в колонию, недоедать и недосыпать, но быть переведенным во
вторую колонию считал для себя позором. Даже Осадчий говорил:
— Краще пиду з колонии, а в Трепках не житиму.
Все яркие характеры первой колонии к этому времени успели сбиться
в такую дружную компанию, что оторвать кого-либо можно было только
с мясом. Переселять их во вторую колонию значило бы рисковать и второй
колонией, и самими характерами. Ребята это очень хорошо понимали.
Карабанов говорил:
— Наши як добри жерэбци. Такого, як Бурун, запряжы добрэ та
по-хозяйскому чмокны, то й повэзэ, ще й голову задыратымэ, а дай ему
волю, то вин и сэбэ и виз рознэсэ дэ-нэбудь пид горку.
Во второй колонии поэтому начал образовываться коллектив совершен-
но иного тона и ценности. В него вошли ребята и не столь яркие, и не столь
активные, и не столь трудные. Веяло от них какой-то коллективной сы-
ростью, результатом отбора по педагогическим соображениям.
Интересные личности находились там случайно, подрастали из малышей,
неожиданно выделялись из новеньких, но в то время эти личности еще
не успели показать себя и терялись в общей серой толпе «трепкинцев».
А «трепкинцы» в целом были таковы, что все больше и больше удручали
и меня, и воспитателей, и колонистов. Были они ленивы, нечистоплотны,
склонны даже к такому смертному греху, как попрошайничество. Они
всегда с завистью смотрели на первую колонию, и у них вечно велись
таинственные разговоры о том, что было в первой колонии на обед, на ужин,
что привезли в кладовую первой и почему этого не привезли к ним. К силь-
ному и прямому протесту они не были способны, а шушукались по углам
и угрюмо дерзили нашим официальным представителям.
Наши колонисты начинали уже усваивать несколько презрительную
позу по отношению к «трепкинцам». Задоров или Волохов приводили из
второй колонии какого-нибудь жалобщика, ввергали в кухню и просили:
— Накормите, пожалуйста, этого голодающего.
«Голодающий», конечно, из ложного самолюбия отказывался от корм-
ления. На самом же деле во второй колонии кормились ребята лучше.
Ближе были свои огороды, кое-что можно было покупать на мельнице,
наконец — свои коровы. Перевозить молоко в нашу колонию было трудно:
и далеко, и лошадей не хватало.
Во второй колонии складывался коллектив ленивый и ноющий. Как уже
было указано, виноваты в этом были многие обстоятельства, а больше
всего отсутствие ядра и плохая работа воспитательского персонала.
Педагоги не хотели идти на работу в колонию: жалованье ничтожное,
а работа трудная. Наробраз прислал, наконец, первое, что попалось под
руку: Родимчика, а вслед за ним Дерюченко. Они прибыли с женами и
детьми и заняли лучшие помещения в колонии. Я не протестовал — хоро-
шо, хоть такие нашлись.

147

Дерюченко был ясен, как телеграфный столб: это был петлюровец. Он
«не знал» русского языка, украсил все помещение колонии дешевыми портре-
тами Шевченко и немедленно приступил к единственному делу, на которое
был способен,— к пению «украинських писэнь»41.
Дерюченко был еще молод. Его лицо все было закручено на манер
небывалого запорожского валета: усы закручены, шевелюра закручена,
и закручен галстук-стричка вокруг воротника украинской вышитой сороч-
ки. Этому человеку все же приходилось проделывать дела, кощунственно
безразличные по отношению к украинской державности: дежурить по ко-
лонии, заходить в свинарню, отмечать прибытие на работу сводных отрядов,
а в дни рабочих дежурств работать с колонистами. Это была для него бес-
смысленная и ненужная работа, а вся колония — совершенно бесполез-
ное явление, не имеющее никакого отношения к мировой идее.
Родимчик был столь же полезен в колонии, как и Дерюченко, но он был
еще и противнее...
У Родимчика тридцатилетний жизненный стаж, работал раньше по
разным учреждениям: в угрозыске, в кооперации, на железной дороге,
и, наконец, воспитывал юношество в детских домах. У него странное лицо,
очень напоминающее старый, изношенный, слежавшийся кошелек. Все
на этом лице измято и покрыто красным налетом: нос немного приплюснут
и свернут в сторону, уши придавлены к черепу и липнут к нему вялыми,
мертвыми складками, рот в случайном кособочин давно изношен, истрепан
и даже изорван кое-где от долгого и неаккуратного обращения.
Прибыв в колонию и расположившись с семейством в только что от-
ремонтированной квартире, Родимчик проработал неделю и вдруг исчез,
прислав мне записку, что он уезжает по весьма важному делу. Через три
дня он приехал на крестьянском возу, а за возом привязана корова. Ро-
димчик приказал колонистам поставить корову вместе с нашими. Даже
Шере несколько потерялся от такой неожиданности.
Дня через два Родимчик прибежал ко мне с жалобой:
— Я никогда не ожидал, что здесь к служащим будет такое отноше-
ние! Здесь, кажется, забыли — теперь не старое время. Я и мои дети имеем
такое же право на молоко, как и все остальные. Если я проявил инициативу
и не ожидал, пока мне будут давать казенное молоко, а сам, как вы знаете,
позаботился, потрудился, из моих скудных средств купил корову и сам
привел ее в колонию, то вы можете заключить, что это нужно поощрять,
но ни в коем случае не преследовать. Какое же отношение к моей корове?
В колонии несколько стогов сена, кроме того, колония по дешевой цене полу-
чает на мельнице отруби, полову и прочее. И вот, все коровы едят, а моя
стоит голодная, а мальчики отвечают очень грубо, говорят: мало ли кто
заведет корову! У других коров чистят, а у моей уже пять дней не чищено,
и она вся грязная. Выходит так, что моя жена должна идти и сама чистить
под коровой. Она бы и пошла, так ей мальчики не дают ни лопаты, ни
вил и, кроме того, не дают соломы на подстилку. Если такой пустяк, как
солома, имеет значение, то я могу предупредить, что должен буду принять
решительные меры. Это ничего, что я теперь не в партии. Я был в партии
и заслужил, чтобы к моей корове не было подобного отношения.
Я тупо смотрел на этого человека и сразу даже не мог сообразить, есть
ли какая-нибудь возможность с ним бороться.

148

— Позвольте, товарищ Родимчик, как же так? Все же корова ваша —
это частное хозяйство, как же можно все это смешивать? Наконец, вы же
педагог. В какое же положение вы ставите себя по отношению к воспи-
танникам?
— В чем дело?— затрещал Родимчик.— Я вовсе не хочу ничего даром:
и за корм и за труды воспитанников я, конечно, уплачу, если не по дорогой
цене. А как у меня украли, у моего ребенка шапочку-беретку украли же,
конечно, воспитанники, я же ничего не сказал!
Я отправил его к Шере.
Тот к этому времени успел опомниться и выставил корову Родимчика
со скотного двора. Через несколько дней она исчезла: видимо, хозяин
продал ее.
Прошло две недели. Волохов на общем собрании поставил вопрос:
— Что это такое? Почему Родимчик роет картошку на колонистских
огородах? Наша кухня сидит без картошки, а Родимчик роет. Кто ему
разрешил?
Колонисты поддержали Волохова. Задоров говорил:
— Не в картошке дело. Семья у него — пусть бы спросил у кого следует,
картошки не жалко, а только зачем нужен этот Родимчик? Он целый день
сидит у себя на квартире, а то уходит в деревню. Ребята грязные, никогда
его не видят, живут, как дикари. Придешь рапорт подписать, и то не
найдешь: то он спит, то обедает, а то ему некогда — подожди. Какая с
него польза?
— Мы знаем, как должны работать воспитатели,— сказал Таранец.—
А Родимчик? Выйдет к сводному на рабочее дежурство, постоит с сапкой
полчаса, а потом говорит: «Ну, я кой-куда сбегаю»,— и нет его, а через
два часа, смотришь, уже он идет из деревни, что-нибудь в кошелке
тащит.
Я обещал ребятам принять меры. На другой день вызвал Родимчика к
себе. Он пришел к вечеру, и наедине я начал его отчитывать, но только
начал. Возмущенный Родимчик прервал меня:
— Я знаю, чьи это штуки, я очень хорошо знаю, кто под меня подка-
пывается,— это все немец этот! А вы лучше проверьте, Антон Семенович,
что это за человек. Я вот проверил: для моей коровы даже за деньги не
нашлось соломы, корову я продал, дети мои сидят без молока, приходится
носить из деревни. А теперь спросите, чем Шере кормит своего Милорда?
Чем кормит, у вас известно? Нет, неизвестно. А на самом деле он берет
пшено, которое назначено для птицы, пшено — и варит Милорду кашу.
Из пшена! Сам варит и дает собаке есть, ничего не платит. И собака ест
колонистское пшено совершенно бесплатно и тайно, пользуясь только тем,
что он агроном и что вы ему доверяете.
— Откуда вы все это знаете?— спросил я Родимчика.
— О, я никогда не стал бы говорить напрасно. Я не такой человек, вот
посмотрите...
Он развернул маленький пакетик, который достал из внутреннего
кармана. В пакетике оказалось что-то черновато-белое, какая-то странная
смесь.
— Что это такое?— спросил я удивленно.
— А это вам все и доказывает. Это и есть кал Милорда. Кал, понимаете?

149

Я следил, пока не добился. Видите, чем Милорд ходит? Настоящее пшено.
А что, он его покупает? Конечно, не покупает, берет просто из кладовки.
Я сказал Родимчику:
— Вот что, Родимчик, уезжайте вы лучше из колонии,
т— Как это «уезжайте»?
— Уезжайте по возможности скорее. Сегодня приказом я вас уволю.
Подайте заявление о добровольном уходе, будет лучше всего.
— Я этого дела так не оставлю!
— Хорошо. Не оставляйте, но я вас увольняю.
Родимчик ушел; дело он «так оставил» и дня через три выехал.
Что было делать со второй колонией? «Трепкинцы» выходили плохими
колонистами, и дальше терпеть было нельзя. Между ними то и дело происхо-
дили драки, всегда они друг у друга крали —*- явный признак плохого
коллектива.
«Где найти людей для этого проклятого дела? Настоящих людей?»
Настоящих людей? Это не так мало, черт его подери!
27. Завоевание комсомола
В 1923 году стройные цепи горьковцев подошли к новой твердыне,
которую, как это ни странно, нужно было брать приступом,— к комсомолу.
Колония имени Горького никогда не была замкнутой организацией.
Уже с двадцать первого года наши связи с так называемым «окружающим
населением» были очень разнообразны и широки. Ближайшее соседство
и по социальным, и по историческим причинам было нашим врагом, с
которым, однако, мы не только боролись, как умели, но и находились в
хозяйственных отношениях, в особенности благодаря нашим мастерским.
Хозяйственные отношения колонии выходили все-таки далеко за границы
враждебного слоя, так как мы обслуживали селянство на довольно большом
радиусе, проникая нашими промышленными услугами в такие отдален-
ные страны, как Сторожевое, Мачухи, Бригадировка. Ближайшие к нам
большие деревни Гончаровка, Пироговка, Андрушевка, Забираловка к
двадцать третьему году были освоены нами не только в хозяйственном
отношении. Даже первые походы наших аргонавтов, преследующие цели
эстетического порядка, вроде исследования красот местного девичьего
элемента или демонстрации собственных достижений в области причесок,
фигур, походок и улыбок,— даже эти первые проникновения колонистов
в селянское море приводили к значительному расширению социальных
связей. Именно в этих деревнях колонисты впервые познакомились с
комсомольцами.
Комсомольские силы в этих деревнях были очень слабы и в количест-
венном, и в качественном отношении. Деревенские комсомольцы сами ин-
тересовались больше девчатами и самогоном и часто оказывали на коло-
нистов скорее отрицательное влияние. Только с того времени, когда против
второй колонии, на правом берегу Коломака, стала организовываться
сельскохозяйственная артель имени Ленина, поневоле оказавшаяся в круп-
ной вражде с нашим сельсоветом и всей хуторской группой,— только тогда
в комсомольских рядах мы обнаружили боевые настроения и сдружились
с артельной молодежью. Колонисты очень хорошо, до мельчайших под-

150

робностей, знали все дела новой артели и все трудности, встретившие ее
рождение. Прежде всего артель сильно ударила по кулацким просторам
земли и вызвала со стороны хуторян дружный, дышавший злобой отпор.
Не так легко для артели досталась победа.
Хуторяне в то время были большой силой, имели «руки» в городе,
а их кулацкая сущность для многих городских деятелей была почему-то
секретом. В этой борьбе главными полями битв были городские канцелярии,
а главным оружием — перья; поэтому колонисты не могли принять
прямого участия в борьбе. Но когда дело с землей было окончено и нача-
лись сложнейшие инвентарные операции, для наших и артельных ребят
нашлось много интересной работы, в которой они сдружились еще больше.
Все же и в артели комсомольцы не играли ведущей роли и сами были
слабее старших колонистов. Наши школьные занятия очень много давали
колонистам и сильно углубили их политическое образование. Колонисты
уже с гордостью сознавали себя пролетариями и прекрасно понимали
разницу между своей позицией и позицией селянской молодежи. Усилен-
ная и часто тяжелая сельскохозяйственная работа не мешала слагаться у
них глубокому убеждению, что впереди ожидает их иная деятельность.
Самые старшие могли уже и более подробно описать, чего они ждут от
своего будущего и куда стремятся. В определении вот этих стремлений и
движений главную роль сыграли не селянские молодежные силы, а
городские.
Недалеко от вокзала расположились большие паровозные мастерские.
Для колонистов они представлялись драгоценнейшим собранием дорогих
людей и предметов. Паровозные мастерские имели славное революционное
прошлое, был в них мощный партийный коллектив. Колонисты мечтали
об этих мастерских как о невозможно-чудесном, сказочном дворце. Во
дворце сияли не светящиеся колонны «Синей птицы», а нечто более вели-
колепное: богатырские взлеты подъемных кранов, набитые силой паровые
молоты, хитроумнейшие, обладавшие сложнейшими мозговыми аппаратами
револьверные станки. Во дворце ходили хозяева-люди, благороднейшие
принцы, одетые в драгоценные одежды, блестевшие паровозным маслом и
пахнувшие всеми ароматами стали и железа. В руках у них право касаться
священных плоскостей, цилиндров и конусов, всего дворцового богатства.
И эти люди — люди особенные. У них нет рыжих расчесанных бород и
лоснящихся жиром хуторских физиономий. У них умные, тонкие лица,
светящиеся знанием и властью, властью над станками и паровозами,
знанием сложнейших законов рукояток, супортов, рычагов и штурвалов.
И среди этих людей много нашлось комсомольцев, поразивших нас новой
и прекрасной ухваткой; здесь мы видели уверенную бодрость, слышали
крепкое, соленое рабочее слово.
Да, паровозные мастерские — это предел стремлений для многих коло-
нистов эпохи двадцать второго года. Слышали наши кое-что и о более
великолепных творениях человечества: харьковские, ленинградские заводы,
все эти легендарные путиловские, сормовские, ВЭКи4\ Но мало ли что есть
на свете! Не на все имеет право мечта скромного провинциального коло-
ниста. А с нашими паровозниками мы постепенно начали знакомиться
ближе и получили возможность видеть их собственными глазами, ощущать
их прелесть всеми чувствами, вплоть до осязания.

151

Они пришли к нам первые, и пришли именно комсомольцы. В один
воскресный день в мой кабинет прибежал Карабанов и закричал:
— С паровозных комсомольцы пришли! От здорово!..
Комсомольцы слышали много хорошего о колонии и пришли познако-
миться с нами. Их было человек семь. Хлопцы их любовно заключили
в тесную толпу, терлись о них своими животами и боками и в таком дейст-
вительно тесном общении провели целый день, показывали им вторую
колонию, наших лошадей, инвентарь, свиней, Шере, оранжерею, всей глу-
биной колонистской души чувствуя ничтожность нашего богатства по срав-
нению с паровозными мастерскими. Их очень поразило то обстоятельство,
что комсомольцы не только не важничают перед нами, не только не по-
казывают своего превосходства, но даже как будто приходят в восторг
и немного умиляются.
Перед уходом в город комсомольцы зашли ко мне поговорить. Их
интересовало, почему в колонии нет комсомола. Я им кратко описал тра-
гическую историю этого вопроса.
Уже с двадцать второго года мы добивались организации в колонии
комсомольской ячейки, но местные комсомольские силы решительно воз-
ражали против этого: колония ведь для правонарушителей, какие же могут
быть комсомольцы в колонии? Сколько мы ни просили, ни спорили, ни
ругались, нам предъявляли одно: у вас правонарушители. Пусть они
выйдут из колонии, пусть будет удостоверено, что они исправились,
тогда можно будет говорить и о принятии в комсомол отдельных юно-
шей.
Паровозники посочувствовали нашему положению и обещали в город-
ском комсомоле помочь нашему делу. Действительно, в следующее же
воскресенье один из них снова пришел в колонию, но только затем, чтобы
рассказать нам нерадостные вести. В городском и в губернском комитетах
говорят: «Правильно — как можно быть комсомольцам в колонии, если
среди колонистов много и бывших махновцев, и уголовного элемента, и
вообще людей темных?»
Я растолковал ему, что махновцев у нас очень мало, что у Махно они
были случайно. Наконец, растолковал и то, что термин «исправился»
нельзя понимать так формально, как понимают его в городе. Для нас мало
просто «исправить» человека, мы должны его воспитать по-новому, то
есть должны воспитать так, чтобы он сделался не просто безопасным или
безвредным членом общества, но чтобы он стал активным деятелем новой
эпохи. А кто же будет его воспитывать, если он стремится в комсомол,
а его не пускают туда и все вспоминают какие-то старые, детские все-таки,
преступления? Паровозник и соглашался со мной, и не соглашался. Его
больше всего затруднял вопрос о границе: когда же можно колониста
принять в комсомол, а когда нельзя и кто будет этот вопрос решать?
— Как — «кто будет решать»? Вот именно и будет решать комсомоль-
ская организация колонии.
Комсомольцы-паровозники и в дальнейшем часто нас посещали, но
я наконец разобрал, что у них есть не совсем здоровый интерес к нам. Они
нас рассматривали именно как преступников; они с большим любопытством
старались проникнуть в прошлое ребят и готовы были признать наши
успехи только с одним условием: все же здесь собраны не обыкновенные

152

молодые люди. Я с большим трудом перетягивал на свою сторону отдель-
ных комсомольцев.
Наши позиции по этому вопросу с самого первого дня колонии остава-
лись неизменными. Основным методом перевоспитания правонарушителей
я считал такой, который основан на полнейшем игнорировании прошлого
и тем более прошлых преступлений. Довести этот метод до настоящей
чистоты мне самому было очень не легко, нужно было между прочими
препятствиями побороть и собственную натуру. Всегда подмывало узнать,
за что прислан колонист в колонию, чего он такого натворил. Обычная
педагогическая логика в то время старалась подражать медицинской и
толковала с умным выражением на лице: для того чтобы лечить болезнь,
нужно ее знать. Эта логика и меня иногда соблазняла, а в особенности
соблазняла моих коллег и наробраз.
Комиссия по делам несовершеннолетних присылала к нам «дела»
воспитанников, в которых подробно описывались разные допросы, очные
ставки и прочая дребедень, помогавшая якобы изучить болезнь.
В колонии мне удалось перетянуть на свою сторону всех педагогов,
и уже в 1922 году я просил комиссию никаких «дел» ко мне не присылать.
Мы самым искренним образом перестали интересоваться прошлыми
преступлениями колонистов, и у нас это выходило так хорошо, что и коло-
нисты скоро забывали о них. Я сильно радовался, видя, как постепенно
исчез в колонии всякий интерес к прошлому, как исчезали из наших дней
отражения дней мерзких, больных и враждебных нам. В этом отношении
мы достигли полного идеала: уже и новые колонисты стеснялись расска-
зывать о своих подвигах.
И вдруг по такому замечательному делу, как организация комсомола
в колонии, нам пришлось вспомнить как раз наше прошлое и восстановить
отвратительные для нас термины: «исправление», «правонарушение»,
«дело».
Стремление ребят в комсомол делалось благодаря встретившимся
сопротивлениям настойчиво боевым — собирались лезть в настоящую драку.
Люди, склонные к компромиссам, как Таранец, предлагали обходный
способ: выдать для желающих вступить в комсомол удостоверения о том,
что они «исправились», а в колонии их, конечно, оставить. Большинство
протестовало против такой хитрости. Задоров краснел от негодования и
говорил:
— Не нужно этого! Это тебе не с траками возиться, тут никого не нужно
обдуривать. Нам нужно добиться, чтобы в колонии был комсомол, а ком-
сомол уже сам будет знать, кто достоин, а кто недостоин.
Ребята очень часто ходили в комсомольские организации города и
добивались своего, но в общем успеха не было.
Зимой двадцать третьего года мы вошли в дружеские отношения еще
одной комсомольской организацией. Вышло это случайно.
Под вечер мы с Антоном возвращались домой. Блестящая сытой шерстью
Мэри была запряжена в легковые сани. В самом начале спуска с горы мы
встретили неожиданное в наших широтах явление — верблюда. Мэри не
могла пересилить естественное чувство отвращения, вздрогнула, вздыбилась,
забилась в оглоблях и понесла. Антон уперся ногами в передок саней, но
удержать кобылу не смог. Некоторый существенный недостаток наших

153

Легковых саней, на который, правда, Антон давно указывал,— короткие
оглобли — определил дальнейшие события и приблизил нас к указанной
выше новой комсомольской организации. Развернувшись в паническом
карьере, Мэри колотила задними копытами по железному передку, пугалась
еще больше и со страшной быстротой несла нас навстречу неизбежной
катастрофе. Мы с Антоном вдвоем натягивали вожжи, но от этого стано-
вилось хуже: Мэри задирала голову и бесилась сильнее и сильнее. Я уже
видел то место, на котором все должно было окончиться более или менее
печально: на повороте дороги у водоразборной будки сгрудились крестьян-
ские сани на водопое. Казалось, спасенья нет, дорога была загорожена.
Но каким-то чудом Мэри пронеслась между водопоем и группой городских
саней. Раздался треск разрушаемого дерева, крики людей, но мы уже были
далеко. Гора кончилась, мы более спокойно полетели по ровной, прямой
дороге. Антон получил даже возможность оглянуться и покрутить го-
ловой:
— Чьи-то сани разнесли, тикать надо.
Он было замахнулся кнутом на Мэри, и без того летящую полной рысью,
но я удержал его энергичную руку:
— Не удерешь, смотри, у них какой дьявол!
Действительно, сзади нас широко и спокойно выбрасывал могучие ко-
пыта красавец рысак, а из-за его крупа пристально вглядывался в неудачных
беглецов человек с малиновыми петлицами. Мы остановились. Обладатель
петлиц стоял в санях и держался за плечи кучера, потому что сесть ему
было не на что: заднее сиденье и спинка саней были обращены в шаткую
решетку, и по дороге волочились обгрызанные и растерзанные концы каких-
то санных деталей.
— Поезжайте за нами,— сердито бросил военный.
Мы поехали. Антон радостно улыбался: ему очень понравились усо-
вершенствования в экипаже, произведенные нашим беспокойным выездом.
Через десять минут мы были в комендатуре ГПУ, и только тогда Антон
изобразил на физиономии неприятное удивление:
— От, смотри ж ты, на ГПУ наскочили...
Нас обступили люди с малиновыми петлицами, и один из них закричал
на меня:
— Ну, конечно, посадили мальчишку за кучера... разве он может
удержать лошадь? Придется отвечать вам.
Антон скорчился от обиды и почти со слезами замотал головой на
обидчика:
— Мальчишку, смотри ты! Кабы не пускали верблюдов по улицам,
а то поразводили всякой сволочи, лазит под ногами... Разве кобыла может
на него смотреть? Может?
— Какой сволочи?
— Та верблюдов же!
Малиновые петлицы смеялись.
— Откуда вы?
— Из колонии Горького,— сказал я.
— О, так это же горьковцы! А вы кто, заведующий? Хороших щук
поймали сегодня!— смеялся радостно молодой человек, созывая народ и
показывая на нас как на приятных гостей.

154

Вокруг нас собралась толпа. Они потешались над собственным куче-
ром и тормошили Антона, расспрашивая о колонии.
Но пришел завхоз и сердито приступил к составлению какого-то
акта. На него закричали:
— Да брось свои бюрократические замашки! Ну для чего ты это
пишешь?
— Как — «для чего»? Вы видели, что они с санями сделали? Пускай
теперь исправляют.
— Они и без твоего протокола исправят. Исправите ж?.. Вы лучше рас-
скажите, как у вас в колонии. Говорят, у вас даже карцера нет!
— Вот еще, чего не хватало, карцера! А у вас разве есть?— заинтере-
совался Антон.
Публика снова взорвалась смехом:
— Обязательно приедем к ним в воскресенье. Отвезем сани в починку.
— А на чем я буду ездить до воскресенья?— завопил завхоз.
Но я успокоил его:
— У нас есть еще одни сани, пускай с нами сейчас кто-нибудь поедет
и возьмет.
Так у нас в колонии завелись еще хорошие друзья. В воскресенье в коло-
нию приехали чекисты-комсомольцы. И снова был поставлен на обсуждение
тот же проклятый вопрос: почему колонистам нельзя быть комсомольцами?
Чекисты в решении этого вопроса единодушно стали на нашу сторону.
— Ну, что там они выдумывают,— говорили они мне,-^ какие там
преступники? Глупости, стыдно серьезным людям... Мы это дело двинем,
если не здесь, так в Харькове.
В это время наша колония была передана в непосредственное ведение
украинского Наркомпроса как «образцово-показательное учреждение для
правонарушителей». К нам начали приезжать наркомпросовские инспек-
тора. Это уже не были подбитые ветром, легкомысленные провинциалы,
поверившие в соцвос в порядке весенней эмоции. В соцвосе харьковцев
мало интересовали клейкие листочки, души, права личности и прочая
лирическая дребедень43. Они искали новых организационных форм и но-
вого тона. Самым симпатичным у них было то, что они не корчили из
себя доктора Фауста, которому не хватает только одного счастливого мгно-
вения, а относились к нам по-товарищески, вместе с нами готовы были
искать новое и радоваться каждой новой крупинке.
Харьковцы очень удивились нашим комсомольским бедам:
— Так вы работаете без комсомола?.. Нельзя?.. Кто это такое приду-
мал?
По вечерам они шушукались со старшими колонистами и кивали друг
другу сочувственно головами.
В Центральном Комитете комсомола Украины благодаря предстатель-
ствам* и Наркомпроса, и наших городских друзей вопрос был разрешен
с быстротою молнии, и летом двадцать третьего года в колонию был на-
значен политруком Тихон Несторович Коваль.
Тихон Несторович был человек селянский. Доживши до двадцати че-
тырех лет, он успел внести в свою биографию много интересных моментов,
* Предстательство — ходатайство.

155

главным образом из деревенской борьбы, накопил крепкие запасы полити-
ческого действия, был, кроме того, человеком умным и добродушно-спокой-
ным. С колонистами он с первой встречи заговорил языком равного им
товарища, в поле и на току показал себя опытным хозяином.
Комсомольская ячейка была организована в колонии в составе девяти
человек.
28. Начало фанфарного марша
Дерюченко вдруг заговорил по-русски. Это противоестественное собы-
тие было связано с целым рядом неприятных происшествий в дерючен-
ковском гнезде. Началось с того, что жена Дерюченко, — к слову сказать,
существо, абсолютно безразличное к украинской идее, — собралась родить.
Как ни сильно взволновали Дерюченко перспективы развития славного
казацкого рода, они еще не способны были выбить его из седла. На чистом
украинском языке он потребовал у Братченко лошадей для поездки к аку-
шерке. Братченко не отказал себе в удовольствии высказать несколько
сентенций, осуждающих как рождение молодого Дерюченко, не предусмот-
ренное транспортным планом колонии, так и приглашение акушерки из
города, ибо, по мнению Антона, «один черт — что с акушеркой, что без
акушерки». Все-таки лошадей он Дерюченко дал. На другой же день об-
наружилось, что роженицу нужно везти в город. Антон так расстроился,
что потерял представление о действительности и даже сказал:
— Не дам!
Но и я, и Шере, и вся общественность колонии столь сурово и энер-
гично осудили поведение Братченко, что лошадей пришлось дать. Дерю-
ченко выслушал разглагольствования Антона терпеливо и уговаривал его,
сохраняя прежнюю сочность и великодушие выражений:
— Позаяк ця справа вымагае дужэ швыдкого выришення, нэ можна
гаяти часу, шановный товарыщу Братченко44.
Антон орудовал математическими данными и был уверен в их особой
убедительности:
— За акушеркой пару лошадей гоняли? Гоняли. Акушерку отвозили
в город, тоже пару лошадей? По-вашему, лошадям очень интересно, кто
там родит?
— Але ж, товарищу...
— Вот вам и«але»! А вы подумайте, что будет, если все начнут такие
безобразия!...
В знак протеста Антон запрягал по родильным делам самых нелю-
бимых и нерысистых лошадей, объявлял фаэтон испорченным и подавал
шарабан, на козлы усаживал Сороку — явный признак того, что выезд
не парадный.
Но до настоящего белого каления Антон дошел только тогда, ког-
да Дерюченко потребовал лошадей ехать за роженицей. Он, впрочем, не
был счастливым отцом: его первенец, названный поспешно Тарасом,
прожил в родильном доме только одну неделю и скончался, ничего сущест-
венного не прибавив к истории казацкого рода. Дерюченко носил на фи-
зиономии вполне уместный траур и говорил несколько расслабленно, но
его горе все же не пахло ничем особенно трагическим, и Дерюченко упор-

156

но продолжал выражаться на украинском языке. Зато Братченко от
возмущения и бессильного гнева не находил слов ни на каком языке,
и из его уст вылетали только малопонятные отрывки:
— Даром все равно гоняли! Извозчика... спешить некуда... можно гаяты
час. Все родить будут... И все без толку...
Дерюченко возвратил в свое гнездо незадачливую родильницу, и стра-
дания Братченко надолго прекратились. В этой печальной истории Брат-
ченко больше не принимал участия, но история на этом не окончилась.
Тараса Дерюченко еще не было на свете, когда в историю случайно за-
цепилась посторонняя тема, которая, однако, в дальнейшем оказалась от-
нюдь не посторонней. Тема эта для Дерюченко была тоже страдательной.
Заключалась она в следующем.
Воспитатели и весь персонал колонии получали пищевое довольствие
из общего котла колонистов в горячем виде. Но с некоторого времени,
идя навстречу особенностям семейного быта и желая немного разгрузить
кухню, я разрешил Калине Ивановичу выдавать кое-кому продукты в
сухом виде. Так получал пищевое довольствие и Дерюченко. Как-то я достал
в городе самое минимальное количество коровьего масла. Его было так
мало, что хватило только на несколько дней для котла. Конечно, никому
и в голову не приходило, что это масло можно включить в сухой паек.
Но Дерюченко очень забеспокоился, узнав, что в котле колонистов уже
в течение трех дней плавает драгоценный продукт. Он поспешил перестро-
иться и подал заявление, что будет пользоваться общим котлом, а сухого
пайка получать не желает. К несчастью, к моменту такой перестройки
весь запас коровьего масла в кладовой Калины Ивановича был исчерпан,
и это дало основание Дерюченко прибежать ко мне с горячим протестом:
— Не можно знущатися45 над людьми! Де ж те масло?
— Масло? Масла уже нет, съели.
Дерюченко написал заявление, что он и его семья будут получать про-
дукты в сухом виде. Пожалуйста! Но через два дня снова привез Калина
Иванович масло, и снова в таком же малом количестве. Дерюченко с зу-
бовным скрежетом перенес и это горе и даже на котел не перешел. Но
что-то случилось в нашем наробразе, намечался какой-то затяжной про-
цесс периодического вкрапления масла в организмы деятелей народного
образования и воспитанников. Калина Иванович то и дело, приезжая из
города, доставал из-под сиденья небольшой «глечик», прикрытый сверху
чистеньким куском марли. Дошло до того, что Калина Иванович без этого
«глечика» уже и в город не ездил. Чаще всего, разумеется, бывало, что
«глечик» обратно приезжал ничем не прикрытый, и Калина Иванович
небрежно перебрасывал его в соломе на дне шарабана и говорил:
— Такой бессознательный народ! Ну и дай же человеку, чтобы было
на что глянуть. Что ж вы даете, паразиты: чи его нюхать, чи его исты?
Но все же Дерюченко не выдержал: снова перешел на котел. Однако
этот человек не способен был наблюдать жизнь в ее динамике, он не обратил
внимания на то, что кривая жиров в колонии неуклонно повышается,
обладая же слабым политическим развитием, не знал, что количество
на известной ступени должно перейти в качество. Этот переход неожиданно
обрушился на голову его фамилии. Масло мы вдруг стали получать в
таком обилии, что я нашел возможным за истекшие полмесяца выдать

157

его в составе сухого пайка. Жены, бабушки, старшие дочки, тещи и другие
персонажи второстепенного значения потащили из кладовой Калины Ива-
новича в свои квартиры золотистые кубики, вознаграждая себя за долго-
временное терпение, а Дерюченко не потащил: он неосмотрительно съел
причитающиеся ему жиры в неуловимом и непритязательном оформлении
колонистского котла. Дерюченко даже побледнел от тоски и упорной не-
удачи. В полной растерянности он написал заявление о желании получать
пищевое довольствие в сухом виде. Его горе было глубоко, и он вызывал
всеобщее сочувствие, но и в этом горе он держался как казак и как муж-
чина и не бросил родного украинского языка.
В этот момент тема жиров хронологически совпала с неудавшейся по-
пыткой продолжить род Дерюченко.
Дерюченко с женой терпеливо дожевывали горестные воспоминания
о Тарасе, когда судьба решила восстановить равновесие и принесла Дерю-
ченко давно заслуженную радость: в приказе по колонии было отдано
распоряжение выдать сухой паек *за истекшие полмесяца», и в составе
сухого пайка было показано снова коровье масло. Счастливый Дерюченко
пришел к Калине Ивановичу с кошелкой. Светило солнце, и все живое
радовалось. Но это продолжалось недолго. Уже через полчаса Дерюченко
прибежал ко мне, расстроенный и оскорбленный до глубины души. Удары
судьбы по его крепкой голове сделались уже нестерпимыми, человек сошел
с рельсов и колотил колесами по шпалам на чистом русском языке:
— Почему не выданы жиры на моего сына?
— На какого сына? — спросил я удивленно.
— На Тараса. Как «на какого»? Это самоуправство, товарищ заведую-
щий! Полагается выдавать паек на всех членов семьи, и выдавайте.
— Но у вас же нет никакого сына Тараса.
— Это не ваше дело, есть или нет. Я вам представил удостоверение,
что мой сын Тарас родился второго июня, а умер десятого июня, значит,
и выдавайте ему жиры за восемь дней...
Калина Иванович, специально пришедший наблюдать за тяжбой, взял
осторожно Дерюченко за локоть:
— Товарищ Дерюченко, какой же адиот такого маленького ребенка
кормит маслом? Вы сообразите, разве ребенок может выдержать такую
пищу?
Я дико посмотрел на них обоих.
— Калина Иванович, что это вы все сегодня!.. Этот маленький ребенок
умер три недели назад...
— Ах, да, так он же помер? Так чего ж вам нужно? Ему теперь масло,
все равно как покойнику кадило, поможет. Да он же и есть покойник,
если можно так выразиться.
Дерюченко злой вертелся по комнате и рубил ладонью воздух:
— В моем семействе в течение восьми дней был равноправный член,
а вы должны выдать.
Калина Иванович, с трудом подавляя улыбку, доказывал:
— Какой же он равноправный? Это ж только по теории равноправный,
а прахтически в нем же ничего нет: чи он был на свете, чи его не было,
одна видимость.
Но Дерюченко сошел с рельсов, и дальнейшее его движение было бес-

158

порядочным и безобразным. Он потерял всякие выражения стиля, и даже
все специальные признаки его существа как-то раскрутились и повисли:
и усы, и шевелюра, и галстук. В таком виде он докатился до завгубнар-
образом и произвел на него нежелательное впечатление. Завгубнаробразом
вызвал меня и сказал:
— Приходил ко мне ваш воспитатель с жалобой. Знаете что? Надо
таких гнать. Как вы можете держать в колонии такого невыносимого
шкурника? Он мне такую чушь молол: какой-то Тарас, масло, черт знает
что!
— А ведь назначили его вы.
— Не может быть... Гоните немедленно!
К таким приятным результатам привело взаимно усиленное действие
двух тем: Тараса и масла. Дерюченко с женой выехали по той же дороге,
что и Родимчик. Я радовался, колонисты радовались, и радовался не-
большой клочок украинской природы, расположенный в непосредственной
близости к описываемым событиям. Но вместе с радостью напало на меня
и беспокойство. Все тот же вопрос — где достать настоящего человека? —
сейчас приступил с ножом к горлу, ибо во второй колонии не оставалось
ни одного воспитателя. И вот бывает же так: колонии имени Горького
определенно везло, я неожиданно для себя натолкнулся на необходимого
для нас настоящего человека. Наткнулся прямо на улице. Он стоял на
тротуаре, у витрины отдела снабжения наробраза, и, повернувшись к ней
спиной, рассматривал несложные предметы на пыльной, засоренной навозом
и соломой улице. Мы с Антоном вытаскивали из склада мешки с крупой;
Антон оступился в какую-то ямку и упал. Настоящий человек быстро
подбежал к месту катастрофы, и вдвоем с ним мы закончили нагрузку
указанного мешка на наш воз. Я поблагодарил незнакомца и обратил
внимание на его ловкую фигуру, на умное молодое лицо и на достоин-
ство, с которым он улыбнулся в ответ на мою благодарность. На его
голове с уверенной военной бодростью сидела белая кубанка.
— Вы, наверное, военный? — спросил я его.
— Угадали, — улыбнулся незнакомец.
— Кавалерист?
— Да.
— В таком случае, что вас может интересовать в наробразе?
— Меня интересует заведующий. Сказали, что он скоро будет, вот и
ожидаю.
— Вы хотите получить работу?
— Да, мне обещали работу — инструктором физкультуры.
— Поговорите сначала со мной.
— Хорошо.
Мы поговорили. Он взгромоздился на наш воз, и мы поехали домой.
Я показал Петру Ивановичу колонию, и к вечеру вопрос о его назначе-
нии был решен.
Петр Иванович принес в колонию целый комплекс счастливых осо-
бенностей. У него было как раз то, что нам нужно: молодость, прекрасная
ухватка, чертовская выносливость, серьезность и бодрость, и не было ни-
чего такого, что нам не нужно: никакого намека на педагогические пред-
рассудки, никакой позы по отношению к воспитанникам, никакого семей-

159

ного шкурничества. А кроме всего прочего у Петра Ивановича были дос-
тоинства и дополнительные: он любил военное дело, умел играть на рояле,
обладал небольшим поэтическим даром и физически был очень силен.
Под его управлением вторая колония уже на другой день приобрела но-
вый тон. Где шуткой, где приказом, где насмешкой, а где примером Петр
Иванович начал сбивать ребят в коммуну. Он принял на веру все мои
педагогические установки и до конца никогда ни в чем не усомнился,
избавив меня от бесплодных педагогических споров и болтовни.
Жизнь наших двух колоний пошла, как хороший, исправный поезд.
В персонале я почувствовал непривычную для меня основательность и
плотность: Тихон Несторович, Шере и Петр Иванович, как и наши старые
ветераны, по-настоящему служили делу.
Колонистов к этому времени было до восьмидесяти. Кадры двадцатого
и двадцать первого годов сбились в очень дружную группу и неприкрыто
командовали в колонии, составляя на каждом шагу для каждого нового
лица негнущийся волевой каркас, не подчиниться которому было, пожа-
луй, невозможно. Впрочем, я почти не наблюдал попыток оказать сопро-
тивление. Колония сильно забирала и раззадоривала новеньких красивым
внешним укладом, четкостью и простотой быта, довольно занятным списком
разных традиций и обычаев, происхождение которых даже и для стариков
не всегда было памятно. Обязанности каждого колониста определялись
в требовательных и нелегких выражениях, но все они были строго ука-
заны в нашей конституции46, и в колонии почти не оставалось места ни
для какого своеволия, ни для каких припадков самодурства. В то же
время перед всей колонией всегда стояла не подлежащая никакому со-
мнению в своей ценности задача: окончить ремонт второй колонии, всем
соединиться в одном месте, расширить наше хозяйство. В том, что эта
задача для нас обязательна, в том, что мы ее непременно разрешим, сом-
нений ни у кого не было. Поэтому мы все легко мирились с очень многими
недостатками, отказывали себе в лишнем развлечении, в лучшем костюме,
в пище, отдавая каждую свободную копейку на свинарню, на семена,
на новую жатвенную машину. К нашим небольшим жертвам делу вос-
становления мы относились так добродушно-спокойно, с такой радостной
уверенностью, что я позволял себе прямую буффонаду на общем собра-
нии, когда кто-нибудь из молодых поднимал вопрос: пора уже пошить
новые штаны. Я говорил:
— Вот окончим вторую колонию, разбогатеем, тогда все пошьем: у ко-
лонистов будут бархатные рубашки с серебряным поясом, у девочек шел-
ковые платья и лакированные туфли, каждый отряд будет иметь свой
автомобиль и, кроме того, на каждого колониста велосипед. А вся колония
будет усажена тысячами кустов роз. Видите? А пока давайте купим на
эти триста рублей хорошую симментальскую корову.
Колонисты хохотали от души, и после этого для них не такими бедными
казались ситцевые заплаты на штанах и промасленные серенькие "чепы».
Верхушку колонистского коллектива и в это время еще можно было
походя ругать за многие уклонения от идеально-морального пути, но кого
же на земном шаре нельзя за это ругать? А в нашем трудном деле эта
верхушка показывала себя очень исправным и точно действующим аппа-
ратом. Я в особенности ценил ее за то, что главной тенденцией ее работы

160

как-то незаметно сделалось стремление перестать быть верхушкой, втя-
нуть в себя всю колонистскую массу.
В этой верхушке состояли почти все старые наши знакомые: Кара-
банов, Задоров, Вершнев, Братченко, Волохов, Ветковский, Таранец, Бу-
рун, Гуд, Осадчий, Настя Ночевная; но к последнему времени в эту группу
уже вошли новые имена: Опришко, Георгиевский, Волков Жорка и Волков
Алешка, Ступицын и Кудлатый.
Опришко много усвоил от Антона Братченко: страстность, любовь к
лошадям и нечеловеческую работоспособность. Он не был так талантлив
в творчестве, не был так ярок, но зато у него были и только ему присущие
достоинства: пенистая до краев бодрость, ладность и удачливость дви-
жений.
Георгиевский в глазах колонистского общества был существом двуликим.
С одной стороны, всей его внешностью нас так и подмывало назвать его
цыганом. И в смуглом лице, и в черных глазах навыкат, и в сдержанном
ленивом юморе, и в плутоватом небрежении к частной собственности дей-
ствительно было что-то цыганское. Но, с другой стороны, Георгиевский
был отпрыском несомненно интеллигентной семьи: начитан, выхолен, по-
городскому красив, и говорил он с небольшим аристократическим оттен-
ком, немного картавя. Колонисты утверждали, что Георгиевский — сын
бывшего иркутского губернатора. Сам Георгиевский отрицал всякую воз-
можность такого позорного происхождения, и в его документах никаких
следов проклятия прошлого не было, но я в таких случаях всегда скло-
нен верить колонистам. Во второй колонии он ходил командиром и отли-
чался одной прекрасной чертой: никто так много не возился со своим
отрядом, как командир шестого. Георгиевский им и книги читал, и помогал
одеваться, и самолично заставлял умываться, и без конца мог убеждать,
уговаривать, упрашивать. В совете командиров он всегда представлял идею
любви к пацану и заботы о нем. И он мог похвалиться многими достиже-
ниями. Ему отдавали самых грязных, сопливых ребят, и через неделю
он обращал их в франтов, украшенных прическами и аккуратно идущих
по стезям трудовой колонистской жизни.
Волковых было в колонии двое: Жорка и Алешка. Между ними не
было ни единой общей черты, хотя они и были братья. Жорка начал
в колонии плохо: он обнаружил непобедимую лень, несимпатичную бо-
лезненность, вздорность характера и скверную мелкую злобность. Он ни-
когда не улыбался, мало говорил, и я даже посчитал, что «это не наш» —
убежит. Его возрождение пришло без всякой торжественности и без пе-
дагогических усилий. В совете командиров вдруг оказалось, что для ра-
боты на копке погреба осталась только одна возможная комбинация: Га-
латенко и Жорка. Смеялись.
— Нарочно таких двух лодырей в кучу не свалишь.
Еще больше смеялись, когда кто-то предложил произвести интересный
опыт: составить из них сводный отряд и посмотреть, что получится, сколько
они накопают. В командиры выбрали все-таки Жорку: Галатенко был
еще хуже. Позвали Жорку в совет, и я ему сказал:
— Волков, тут такое дело: назначили тебя командиром сводного по
копке погреба и дали тебе Галатенко. Так вот мы боимся, что ты с ним
не справишься.

161

Жорка подумал и пробурчал:
— Справлюсь.
На другой день оживленный дежурный колонист прибежал за мной.
— Пойдемте, страшно интересно, как Жорка Галатенко муштрует!
Только осторожно, а то услышат, ничего не выйдет.
За кустами мы прокрались к месту действия. На площадке среди остат-
ков бывшего сада намечен прямоугольник будущего погреба. На одном
его конце участок Галатенко, на другом — Жорки. Это сразу бросается
в глаза и по распоряжению сил, и по явным различиям в производитель-
ности: у Жорки вскопано уже несколько квадратных сажен, у Галатенко —
узкая полоска. Но Галатенко не сидит: он неуклюже тыкает толстой ногой
в непослушную лопату, копает и часто с усилием поворачивает тяжелую
голову к Жорке. Если Жорка не смотрит, Галатенко останавливает работу,
но стоит ногой на лопате, готовый при первой тревоге вонзить ее в землю.
Видимо, все эти хитрости уже приелись Волкову. Он говорит Галатенко:
— Ты думаешь, я буду стоять у тебя над душой и просить? Мне,
видишь, некогда с тобой возиться.
— А чего ты так стараешься? — бубнит Галатенко.
Жорка не отвечает Галатенко и подходит к нему:
— Я с тобой не хочу разговаривать, понимаешь? А если ты не выко-
паешь от сих пор и до сих пор, я твой обед вылью в помои.
— Так тебе и дадут вылить! А что тебе Антон запоет?
— Пусть что хочет поет, а я вылью, так и знай.
Галатенко пристально смотрит в глаза Жорки и понимает, что Жорка
выльет. Галатенко бурчит:
— Я же работаю, чего ты пристал?
Его лопата быстрее начинает шевелиться в земле, дежурный сдавливает
мой локоть.
— Отметь в рапорте, — шепчу я дежурному.
Вечером дежурный закончил рапорт:
— Прошу обратить внимание на хорошую работу третьего *П» свод-
ного отряда под командой Волкова первого.
Карабанов заключил голову Волкова в клещи своей десницы и заржал:
— Ого! Цэ не всякому командиру така честь.
Жорка гордо улыбался. Галатенко от дверей кабинета тоже подарил
нам улыбку и прохрипел:
— Да, поработали сегодня, до черта поработали!
И с тех пор у Жорки как рукой сняло, пошел человек на всех парах
к совершенству, и через два месяца совет командиров перебросил его во
вторую колонию со специальной целью подтянуть ленивый седьмой от-
ряд.
Алешка Волков с первого дня всем понравился. Он некрасив, его лицо
покрыто пятнами самого разнообразного оттенка, лоб у Алешки настолько
низок, что кажется, будто волосы на голове растут не вверх, а вперед,
но Алешка очень умен, прежде всего умен, и это скоро всем бросается
в глаза. Не было лучше Алешки командира сводного отряда: он умел
прекрасно рассчитать работу, расставить пацанов, найти какие-то новые
способы, новые ухватки.
Так же умен и Кудлатый, человек с широким, монгольским лицом;,

162

кряжистый и прижимистый. Он попал к нам прямо из батраков, но в
колонии всегда носил кличку «куркуля»; действительно, если бы не ко-
лония, приведшая Кудлатого со временем к партийному билету, был бы
Кудлатый кулаком: слишком довлел в нем какой-то желудочный, глу-
бокий хозяйственный инстинкт, любовь к вещам, возам, боронам и лоша-
дям, к навозу и вспаханному полю, ко всякой работе во дворе, в сарае,
в амбаре. Кудлатый был непобедимо рассудителен, говорил не спеша,
с крепкой основательностью серьезного накопителя и сберегателя. Но, как
бывший батрак, он так же спокойно и с такой же здравомыслящей крепкой
силой ненавидел кулаков и глубоко был уверен в ценности нашей ком-
муны, как и всякой коммуны вообще. Кудлатый давно сдалался в коло-
ни правой рукой Калины Ивановича, и к концу двадцать третьего года
значительная доля нашего хозяйства держались на нем.
Ступицын тоже был хозяин, но совсем иного пошиба. Это был настоя-
щий пролетарий. Он происходил из цеховых города Харькова и мог рас-
сказать, где работали его прадед, дед и отец. Его фамилия давно украшала
ряды пролетариев харьковских заводов, а старший брат за 1905 год по-
бывал в ссылке. И по внешнему виду Ступицын хорош. У него тонкие
брови и небольшие острые черные глаза. Вокруг рта у Ступицына пре-
красный букет подвижных тонких мускулов, лицо его очень богато мими-
кой, крутыми и занятными переходами. Ступицын представлял у нас одну
из важнейших сельскохозяйственных отраслей — свинарню второй коло-
нии, в которой свиное стадо росло с какой-то сказочной быстротой. В сви-
нарне работал специальный отряд — десятый, и командир его — Ступицын.
Он умел сделать свой отряд энергичным и мало похожим на классиче-
ских свинарей: ребята всегда с книжкой, всегда у них в голове рационы,
в руках карандаши и блокноты, на дверцах станков надписи, по всем
углам свинарни диаграммы и правила, у каждой свиньи паспорт. Чего
там только не было, в этой свинарне!
Рядом с верхушкой располагались две широкие группы, близкие к
ней, ее резерв. С одной стороны — это старые боевые колонисты, пре-
красные работники и товарищи, не обладающие, однако, заметными та-
лантами организаторов, люди Сильные и спокойные. Это Приходько, Чо-
бот, Сорока, Леший, Глейзер, Шнайдер, Овчаренко, Корыто, Федоренко и
еще многие. С другой стороны — это подрастающие пацаны, действитель-
ная смена, уже и теперь часто показывающая зубы будущих организа-
торов. Они, по возрасту, еще не могут взять в руки бразды правления,
да и старшие сидят на местах; а старших они любят и уважают. Но они
имеют и много преимуществ: они вкусили колонистскую жизнь в более
молодом возрасте, они глубже восприняли ее традиции, сильнее верят
в неоспоримую ценность колонии, а самое главное — они грамотнее, живее
у них наука. Это частью наши старые знакомцы: Тоська, Шелапутин,
Жевелий, Богоявленский, частью новые имена: Лапоть, Шаровский, Ро-
манченко, Назаренко, Векслер. Все это будущие командиры и деятели
эпохи завоевания Куряжа. И сейчас они уже часто ходят в комсводот-
рядах.
Перечисленные группы колонистов составляли большую часть нашего
коллектива. По своему мажорному тону, по своей энергии, по своим зна-
ниям и опыту эти группы были очень сильны, и остальная часть коло-

163

нистов могла только идти за ними. А остальная часть в глазах самих ко-
лонистов делилась на три раздела: «болото», пацаны и «шпана». В «боло-
то» входили колонисты, ничем себя не проявившие, невыразительные, как
будто сами не уверенные в том, что они колонисты.
Нужно, однако, сказать, что из «болота» то и дело выделялись лич-
ности заметные и вообще «болото» было состоянием временным. До поры
до времени оно большею частью состояло из воспитанников второй коло-
нии. Малышей было у нас десятка полтора; в глазах колонистов это было
сырье, главная функция которого — учиться вытирать носы. Впрочем, ма-
лыши и не стремились к какой-нибудь яркой деятельности и удовлетворя-
лись играми, коньками, лодками, рыбной ловлей, санками и другими мело-
чами. Я считал, что они делают правильно.
В «шпане» было человек пять. Сюда входили Галатенко, Перепелят-
ченко, Евгеньев, Густоиван и еще кто-то. Отнесены они были к «шпане»
единодушным решением всего общества, после того как установлено было
за каждым из них наличие бьющего в глаза порока: Галатенко — обжора
и лодырь, Евгеньев — припадочный, брехливый болтун, Перепелятченко—
дохлятина, плакса, попрошайка, Густоиван — юродивый, «психический»,
творящий молитвы богородице и мечтающий о монастыре. От некоторых
пороков представителям «шпаны» со временем удалось избавиться, но
это произошло не скоро.
Таков был коллектив колонистов к концу двадцать третьего года. С внеш-
ней стороны все колонисты были, за немногими исключениями, одинаково
подтянуты и щеголяли военной выправкой. У нас уже был великолепный
строй, украшенный спереди четырьмя трубачами и восемью барабанами.
Было у нас и знамя, прекрасное шелковое, вышитое шелком же, — пода-
рок Наркомпроса Украины в день нашего трехлетия.
В дни пролетарских праздников колония с барабанным грохотом всту-
пала в город, поражая горожан и впечатлительных педагогов суровой
стройностью, железной дисциплиной и своеобразной фасонной выправкой.
Мы приходили на плац всегда позже всех, чтобы никого не ждать, зами-
рали в неподвижном «смирно!», трубачи трубили салют всем трудящимся
города, и колонисты поднимали руки. После этого наш строй разбегался
в поисках праздничных впечатлений, но на месте колонны замирали:
впереди знаменщик и часовые, на месте последнего ряда — маленький
флаженер47. И это было так внушительно, что никогда никто не решался
стать на обозначенное нами место. Одежную бедность мы легко преодоле-
вали благодаря нашей изобретательности и смелости. Мы были решитель-
ными противниками ситцевых костюмов, этой возмутительной особенности
детских домов. А более дорогих костюмов мы не имели. Не было у нас
и новой, красивой обуви. Поэтому на парады мы приходили босиком,
но это имело такой вид, как будто это нарочно. Ребята блистали чистыми
белыми сорочками. Штаны хорошие, черные, они подвернуты до колен
и сияют внизу белыми отворотами чистого белья. И рукава сорочек подняты
выше локтя. Получался очень нарядный, веселый строй несколько се-
лянского рисунка.
Третьего октября двадцать третьего года такой строй протянулся через
плац колонии. К этому дню была закончена сложнейшая операция, длив-
шаяся три недели. На основании постановления объединенного заседания

164

педагогического совета и совета командиров колония имени Горького со-
средоточивалась в одном имении, бывшем Трепке, а свое старое имение у
Ракитного озера передавала в распоряжение губнаробраза. К третьему
октября все было вывезено во вторую колонию: мастерские, сараи, ко-
нюшни, кладовые, вещи персонала, столовая, кухня и школа. На утро
третьего в колонии оставались только пятьдесят колонистов, я и знамя.
В двенадцать часов представитель губнаробраза подписал акт в приеме
имения колонии имени Горького и отошел в сторонку. Я скомандовал:
— Под знамя, смирно!
Колонисты вытянулись в салюте, загремели барабаны, заиграли трубы
знаменный марш. Знаменная бригада вынесла из кабинета знамя. При-
няв его на правый фланг, мы не стали прощаться со старым местом,
хотя вовсе не имели к нему никакой вражды. Просто не любили огляды-
ваться назад. Не оглянулись и тогда, когда колонна колонистов, разрывая
тишину полей барабанным треском, прошла мимо Ракитного озера, мимо
крепости Андрия Карповича, по хуторской улице и спустилась в луговую
низину Коломака, направляясь к новому мосту, построенному колонис-
тами.
Во дворе второй колонии собрался весь персонал, много селян из Гонча-
ровки, и блестел такой же красотой строй колонистов второй колонии, за-
мерший в салюте горьковскому знамени.
Мы вступили в новую эпоху.

165

Часть вторая
1. Кувшин молока
Мы перешли во вторую колонию в хороший, теплый, почти летний
день. Еще и зелень на деревьях не успела потускнеть, еще травы зеленели
в разгаре своей второй молодости, освеженные первыми осенними днями.
И вторая колония была в это время, как красавица в тридцать лет: не только
для других, а и для себя хороша, счастлива и покойна в своей уверенной
прелести. Коломак обвивал ее почти со всех сторон, оставляя небольшой
проход для сообщения с Гончаровкой. Над Коломаком щедро нависли
шепчущим пологом буйные кроны нашего парка. Много здесь было тенистых
и таинственных уголков, где с большим успехом можно было купаться, и
разводить русалок, и ловить рыбу, а в крайнем случае и посекретничать с
подходящим товарищем. Наши главные дома стояли на краю высокого
берега, и предприимчивые и бесстыдные пацаны прямо из окон летали в
реку, оставив на подоконниках несложные свои одежды.
В других местах, там, где расположился старый сад, спуск к реке шел
уступами, и самый нижний уступ раньше всех был завоеван Шере. Здесь
было всегда просторно и солнечно. Коломак широк и спокоен, но для руса-
лок это место мало соответствовало, как и для рыбной ловли и вообще для
поэзии. Вместо поэзии здесь процветали капуста и черная смородина. Коло-
нисты бывали на этом плесе исключительно с деловыми намерениями — то
с лопатой, то с сапкой, а иногда вместе с колонистами с трудом пробира-
лись сюда Коршун или Бандитка, вооруженные плугом. В этом же месте
находилась и наша пристань — три доски, выдвинутые над волнами Коло-
мака на три метра от берега.
Еще дальше, заворачивая к востоку, Коломак, не скупясь, разостлал
перед нами несколько гектаров хорошего, жирного луга, обставленного
кустарниками и рощицами. Мы спускались на луг прямо из нашего нового
сада, и этот зеленый спуск тоже был удивительно приспособлен для особо-
го дела: в часы отдыха так и тянуло посидеть на травке в тени крайних то-
полей сада и лишний раз полюбоваться и лугом, и рощами, и небом, и кры-
лом Гончаровки на горизонте. Калина Иванович очень любил это место и
иногда в воскресный полдень увлекал меня сюда.
Я любил поговорить с Калиной Ивановичем о мужиках и о ремонте, о
несправедливостях жизни и о нашем будущем. Перед нами был луг, и
это обстоятельство иногда сбивало Калину Ивановича с правильного фило-
софского пути:

166

— Знаешь, голубе, жизнь, так она вроде бабы: от нее справедливости
не ожидай. У кого, понимаешь ты, вуса в гору торчат, так тому и пироги,
и вареники, и пляшка, а у кого, понимаешь, и борода не растет, а не то что
вуса, так тому, подлая, и воды не вынесет напиться. От как был я в гусарах...
Ах ты, сукин сын, где ж твоя голова задевалася? Чи ты ее з хлибом зъив,
чи ты ее забув в поезде? Куды ж ты, паразит, коня пустив, чи тоби повы-
лазыло? Там же капуста посажена!
Конец этой речи Калина Иванович произносит, стоя уже далеко от
меня и размахивая трубкой.
В трехстах метрах от нас темнеет в траве гнедая спина, не видно кругом
ни одного «сукина сына». Но Калина Иванович не ошибается в адресе.
Луг — это царство Братченко, здесь он всегда незримо присутствует, речь
Калины Ивановича, собственно говоря, есть заклинание. Еще две-три
короткие формулы, и Братченко материализуется, но в полном согласии
со всею спиритической обстановкой он появляется не возле коня, а сзади
нас, из сада:
— И чего вы репетуете1, Калина Иванович? Дэ в бога заяц, дэ в черта
батько?. Дэ капуста, а дэ кинь?
Начинается специальный спор, из которого даже полный профан в луго-
вом хозяйстве может понять, что здорово уже постарел Калина Иванович,
что уже с большим трудом он разбирается в колонийской топографии и дей-
ствительно забыл, где затерялся луговой клочок капустного поля.
Колонисты позволяли Калине Ивановичу стареть спокойно. Сельское
хозяйство давно уже нераздельно принадлежало Шере, и Калина Ивано-
вич только в порядке придирчивой критики и пытался иногда просунуть
старый нос в некоторые сельскохозяйственные щели. Шере умел приветли-
во, холодной шуткой прищемить этот нос, и тогда Калина Иванович сда-
вался.
— Что ж ты поробышь? Када-то и у нас хлиб рожався. Нехай теперь
другие попробують: хисту много, а чи хлиб уродится?
Но в общем хозяйстве Калина Иванович все больше и больше прибли-
жался к положению английского короля — царствовал, но не правил. Мы
все признавали его хозяйственное величие и склонялись перед его сентен-
циями с почтительностью, но дело делали по-своему. Это даже и не обижало
Калину Ивановича, ибо он не отличался болезненным самолюбием и, кроме
того, ему дороже всего были собственные сентенции, как для его англий-
ского коллеги царственная мишура.
По старой традиции Калина Иванович ездил в город, и выезд его те-
перь обставлялся некоторой торжественностью. Он всегда был сторонником
старинной роскоши, и хлопцы знали его изречение:
— У пана фаетон модный, та кинь голодный, а у хозяина воз простец-
кий, зато кинь молодецкий.
Старый воз, напоминавший гробик, колонисты устилали свежим сеном
и закрывали чистым рядном. Запрягали лучшего коня и подкатывали к
крыльцу Калины Ивановича. Все хозяйственные чины и власти к этому
моменту делали, что нужно: у помзавхоза Дениса Кудлатого лежит в карма-
не список городских операций, кладовщик Алешка Волков запихивает под
сено нужные ящики, глечики, веревочки и прочие упаковки: Калина Ива-
нович выдерживает выезд перед крыльцом три-четыре минуты, потом выхо-

167

дит в чистеньком отглаженном плаще, обжигает спичкой наготовленную
трубку, оглядывает мельком- коня или воз, иногда бросает сквозь зубы,
важно:
— Сколько раз тоби говорив: не надевай в город таку драну шапку.
От народ непонимающий!..
Пока Денис меняется с товарищами картузами, Калина Иванович
взбирается на сиденье и приказывает:
— Ну паняй, што ли.
В городе Калина Иванович больше сидит в кабинете какого-нибудь
продовольственного магната, задирает голову и старается поддержать
честь сильной и богатой державы — колонии имени Горького. Именно
поэтому его речи касались больше вопросов широкой политики:
— У мужиков все есть. Это я вам говорю определенно.
А в это время Денис Кудлатый в чужом картузе плавает и ныряет в
хозяйственном море, помещающемся этажом ниже: выписывает ордера,
ругается с заведующим и конторщиками, нагружает воз мешками и ящи-
ками, оставляя неприкосновенным место Калины Ивановича, кормит коня
и к трем часам вваливается .в кабинет, весь в муке и в опилках:
— Можно ехать, Калина Иванович.
Калина Иванович расцветает дипломатической улыбкой, пожимает
руку начальству и деловито спрашивает Дениса:
— Ты все нагрузив, как следовает?
По приезде в колонию истомленный Калина Иванович отдыхает, а
Денис, наскоро съев простывший обед, до позднего вечера носит свою мон-
гольскую физиономию по колонийским хозяйственным путям и хлопочет,
как старуха.
Кудлатый органически не выносил вида самой малой брошенной цен-
ности; он страдал, если с воза струшивалась солома, если где-то потерялся
замок, если двери в коровник висят на одной петле. Денис был скуп на
улыбку, но никогда не казался злым, и его приставанья к каждому растрат-
чику хозяйственных ценностей никогда не были утомительно-назойливы,
столько в его голосе убедительной солидности и сдержанной воли. Он умел
допекать легкомысленных пацанов, полагавших в душевной простоте, что
залезть на дерево — самое целесообразное вложение человеческой энергии.
Денис одним движением бровей снимал их с дерева и говорил:
— Ну каким местом, собственно говоря, ты рассуждаешь? Тебя женить
скоро, а ты на вербе сидишь и штаны рвешь. Пойдем, я тебе выдам другие
штаны.
— Какие другие?— обливается пацан холодным потом.
— Это тебе будет как спецовка, чтобы по деревьям лазить. Ну скажи,
собственно говоря, чи ты видел где такого человека, чтобы в новых штанах
на деревья лазил? Видел ты такого?
Денис глубоко был проникнут хозяйственным духом и поэтому не спо-
собен был уделить внимание человеческому страданию. Он не мог понять
такой простой человеческой психологии: пацан как раз потому и залез
на дерево, что находился в состоянии восторга по случаю получения новых
штанов. Штаны и дерево были причинно связаны, а Денису казалось, что это
вещи несовместимые.
Жесткая политика Кудлатого, однако, была необходима, ибо наша бед-

168

ность требовала свирепой экономии. Поэтому Кудлатый неизменно выдви-
гался советом командиров на работу помзавхоза, и совет командиров ре-
шительно отводил малодушные жалобы пацанов на неправильные якобы
репрессии Дениса по отношению к штанам. Карабанов, Белухин, Вершнев,
Бурун и другие старики высоко ценили энергию Кудлатого и сами ей бес-
прекословно подчинялись весной, когда Денис на общем собрании приказы-
вал:
— Завтра посдавайте ботинки в кладовку, летом можно и босому хо-
дить.
Много поработал Денис в октябре 1923 года. Десять отрядов колонистов
с трудом разместились в тех зданиях, которые были приведены в полный
порядок. В старом помещичьем дворце, который у нас называли белым
домом, расположились спальни и школа, а в большом зале, заменившем
веранду, работала столярная. Столовая была опущена в подвальный этаж
второго дома, в котором были квартиры сотрудников. Она пропускала не
больше тридцати человек одновременно, и поэтому обедали мы в три
смены. Сапожная, колесная, швейная мастерские ютились в углах, очень
мало похожих на производственные залы. Всем в колонии было тесно —
и колонистам и сотрудникам. И как постоянное напоминание о нашем воз-
можном благополучии стоял в новом саду двухэтажный «ампир», изде-
ваясь над нашим воображением просторами высоких комнат, лепными
потолками и распластавшейся над садом широкой открытой верандой.
Сделать здесь полы, окна, двери, лестницы, отопление, и мы имели бы пре-
красные спальни на сто двадцать человек и освободили бы другие помеще-
ния для всякой педагогической нужды. Но для такого дела у нас не было
шести тысяч рублей, а текущие наши доходы уходили на борьбу с цепкими
остатками старой бедности, возвращаться к которой было для нас не-
стерпимым. На этом фронте наше наступление уничтожило уже клифты,
изодранные картузы, раскладушки-кровати, ватные одеяла эпохи послед-
него Романова и обмотанные тряпками ноги. Уже и парикмахер стал при-
езжать к нам два раза в месяц, и хотя он брал за стрижку машинкой десять
копеек, а за прическу двадцать, мы могли позволить себе роскошь выращи-
вать на колонийских головах «польки», «политики» и другие плоды евро-
пейской культуры. Правда, мебель наша была еще некрашеной, к столу
подавались деревянные ложки, белье было в заплатах, но это уже потому,
что главные куски наших доходов тратили мы на инвентарь, инструмент и
вообще на основной капитал.
Шести тысяч рублей у нас не было, и на получение их не имелось никаких
надежд. На общих собраниях коммунаров, в совете командиров, просто в бе-
седах старших колонистов и в комсомольских речах, даже в щебете пацанов
очень часто можно было услышать название этой суммы, и во всех этих
случаях она представлялась абсолютно недостижимой по своей величине.
В это время колония имени Горького находилась в ведении Наркомпроса
и от него получала небольшие сметные суммы. Что это были за деньги,
можно судить хотя бы по тому, что на одежду на одного колониста в год
полагалось двадцать восемь рублей. Калина Иванович возмущался.
— Хто оно такой разумный, що так ассигнуеть? От бы мене посмотреть
на его лицо, какое оно такое, бо прожив, понимаешь ты, шесть десятков,
а таких людей в натуре не видав, паразитов!

169

И я таких людей не видел, хотя и бывал в Наркомпросе. Цифра эта не
назначалась человеком-организатором, а получалась в результате простого
деления стихии беспризорщины на число беспризорных.
В красном доме, как запросто мы называли трепкинский «ампир»,
было убрано, как для бала, но бал откладывался на долгое время, даже
первые пары танцоров — плотники — приглашены еще не были.
Но при такой печальной конъюнктуре настроение у колонистов было
далеко не подавленное. Карабанов относил это обстоятельство к кое-какой
чертовщине:
— Нам черты наворожуть, ось побачитэ! Нам же везет, бо мы же неза-
коннорожденные... От побачитэ, не черты, та ще якась нечиста сыла,—
може, видьма, а може, ще хто. Такого не може буты, щоб отой дом отаким
дурнем стояв перед очима.
И поэтому, когда мы. полу чили телеграмму, что шестого октября при-
езжает в колонию инспектор Укрпомдета2 Бокова и что надлежит за нею
выслать лошадей к харьковскому поезду, в правящих кругах колонии
к этому известию отнеслись весьма внимательно и многие высказывали
мысли, имеющие прямое отношение к ремонту красного дома:
— Эта старушка шесть тысяч может...
— Почему ты знаешь, что она старушка?
— В помдетах этих всегда старушки.
Калина Иванович сомневался:
— От помдета ничего не получишь. Это я вже знаю. Будет просить, чи
нельзя принять трех хлопцев. И потом баба все-таки: теорехтически жен-
ськое равноправие, а прахтически как была бабой, так и осталась...
Пятого в ведомстве Антона Братченко мыли парный фаэтон и заплетали
гривы Рыжему и Мэри. Столичные гости в колонии бывали редко, и Антон
склонен был относиться к ним с большим почетом. Утром шестого я выехал
на вокзал, и на козлах сидел сам Братченко.
На вокзальной площади, сидя в фаэтоне, мы с Антоном внимательно
осматривали всех старушек и вообще женщин наробразовского стиля, вы-
ходящих на площадь. Неожиданно услышали вопрос от кого-то, мало
для нас подходящего:
— Откуда эти лошади?
Антон грубовато сказал сквозь зубы:
— У нас свои дела. Вон извозчики.
— Вы не из колонии имени Горького?
Взметнув ногами, Антон совершил на козлах полный оборот вокруг
своей оси. Заинтересовался и я.
Перед нами стояло существо абсолютно неожиданное: легкое серое
пальто в большую клетку, из-под пальто кокетливые шелковые ножки.
А лицо холеное, румяное, и ямочки на щеках высокого качества, и блестя-
щие глаза, и тонкие брови. Из-под кружевного дорожного шарфа смотрят на
нас ослепительные локоны блондинки. За нею носильщик, и у него в руках
пустячный багаж: коробка, саквояж из хорошей кожи.
— Вы — товарищ Бокова?
— Ну вот видите, я сразу угадала, что это горьковцы.
Антон, наконец, пришел в себя, повертел серьезно головой и заботливо
разобрал вожжи. Бокова впорхнула в экипаж, заменив окружавший нас

170

привокзальный воздух каким-то другим газом, ароматным и свежим. Я
подальше отодвинулся в угол сиденья и был вообще очень смущен непри-
вычным соседством. Товарищ Бокова всю дорогу щебетала о самых разно-
образных вещах. Она много слышала о колонии имени Горького, и ей ужас-
но захотелось посмотреть, «что за такая колония».
— Ах, вы знаете, товарищ Макаренко, у нас так трудно, так трудно с
этими ребятами! Мне ужасно их жаль, знаете, так хочется чем-нибудь им
помочь. А это ваш воспитанник? Милый какой мальчик. Не скучно вам
здесь? В этих детских домах очень скучно, знаете. У нас много говорят о
вас. Только говорят, что вы нас не любите.
— Кого это?
— Нас — дамсоцвос.
— Не понимаю.
— Говорят, что вы так нас называете — дамский соцвос — дамсоцвос.
— Вот еще новости!— сказал я.— Никогда я так никого не называл...
Я искренно рассмеялся. Бокова была в восторге от такого удачного на-
звания.
— А вы знаете, это немножко верно: в соцвосе много Дам. Я тоже та-
кая — дама. Вы от меня ничего такого — ученого — не услышите... Вы
довольны?
Антон то и дело оглядывался с козел, серьезно вытаращивая большие
глаза на непривычного седока.
— Он все на меня смотрит!— смеялась Бокова.— Чего он на меня так
смотрит?
Антон краснел и что-то бурчал, погоняя лошадей.
В колонии нас встретили заинтересованные колонисты и Калина Ивано-
вич. Семен Карабанов смущенно полез в собственную «потылыцю»3, выра-
жая этим жестом полную растерянность. Задоров прищурил один глаз и
улыбался.
Я представил Бокову колонистам, и они приветливо потащили ее
показывать колонию. Меня дернул за рукав Калина Иванович и спро-
сил: і
— А чем ее кормить надо?
— Ей-богу, не знаю, чем их кормят,— ответил я в тон Калине Ивано-
вичу.
— Я думаю так, что для нее надо молока больше. Как ты думаешь, а?
— Нет, Калина Иванович, надо что-нибудь посолидней...
— Да что ж я сделаю? Разве кабана зарезать? Так Эдуард Николаевич
не дасть.
Калина Иванович отправился хлопотать о кормлении важной гостьи, а
я поспешил к Боковой. Она успела уже хорошо познакомиться с хлопцами
и говорила им:
— Называйте меня Марией Кондратьевной.
— Мария Кондратьевна? От здорово!.. Так от смотрите, Мария Кондрать-
евна, это у нас оранжерея. Сами делали, тут и я покопал немало: видите,
до сих пор мозоли.
Карабанов показывал Марии Кондратьевне свою руку, похожую на
лопату.

171

— Это он врет, Мария Кондратьевна, это у него мозоли от весел.
Мария Кондратьевна оживленно вертела белокурой красивой головой,
на которой уже не было дорожного шарфа, и очень мало интересовалась
оранжереей и другими нашими достижениями.
Показали Марии Кондратьевне и красный дом.
— Отчего же вы его не оканчиваете?— спросила Бокова.
— Шесть тысяч,— сказал Задоров.
— А у вас нет денег? Бедненькие!
— А у вас есть?— зарычал Семен.— О, так в чем же дело? Знаете что,
давайте мы здесь на травке посидим.
Мария Кондратьевна грациозно расположилась на травке у самого
красного дома. Хлопцы в ярких красках описали ей нашу тесноту и будущие
роскошные формы нашей жизни после восстановления красного дома.
— Вы понимаете — у нас сейчас восемьдесят колонистов, а то будет
сто двадцать. Вы понимаете?
Из сада вышел Калина Иванович, и Оля Воронова несла за ним огром-
ный кувшин, две глиняные селянские кружки и половину ржаного хлеба.
Мария Кондратьевна ахнула:
— Смотрите, какая прелесть, как у вас все прекрасно! Это ваш такой
дедушка? Он пасечник, правда?
— Нет, я не пасечник,— расцвел в улыбке Калина Иванович,— и ни-
когда не был пасечником, а только это молоко лучше всякого меда. Это вам
не какая-нибудь баба делала, а трудовая колония имени Максима Горько-
го. Вы такого молока никогда в жизни не пили: и холодное и солодкое.
Мария Кондратьевна захлопала в ладоши и склонилась над кружкой, в
которую священнодейственно наливал молоко Калина Иванович. Задо-
ров поспешил использовать этот занимательный момент:
— У вас шесть тысяч даром лежат, а у нас дом не ремонтируется. Это,
понимаете, несправедливо.
Мария Кондратьевна задохнулась от холодного молока и прошептала
страдальческим голосом:
— Это не молоко, а счастье... Никогда в жизни...
— Ну а шесть тысяч?— нахально улыбался ей в лицо Задоров.
— Какой этот мальчик материалист,— Мария Кондратьевна прищури-
лась.— Вам нужно шесть тысяч? А мне что за это будет?
Задоров беспомощно оглянулся и развел руками, готовый предложить
в обмен на шесть тысяч все свое богатство. Карабанов долго не думал:
— Мы можем вам предложить сколько угодно такого счастья.
— Какого, какого счастья?— всеми цветами радуги заблестела Мария
Кондратьевна.
— Холодного молока.
Мария Кондратьевна повалилась грудью на траву и засмеялась в из-
неможении.
— Нет, вы меня не одурачите вашим молоком. Я вам дам шесть тысяч,
только вы должны принять от меня сорок детей... хороших мальчиков,
только они теперь, знаете, такие... черненькие...
Колонисты сделались серьезны. Оля Воронова, как маятником, размахи-
вала кувшином и смотрела в глаза Марий Кондратьевне.
— Так отчего же?— сказала она.— Мы возьмем сорок детей.

172

— Поведите меня умыться, и я хочу спать... А шесть тысяч я вам дам.
— А вы еще на наших полях не были.
— На поля завтра поедем. Хорошо?
Мария Кондратьевна прожила у нас три дня. Уже к вечеру первого дня
она знала многих колонистов по именам и до глубокой ночи щебетала с ними
на скамье в старом саду. Катали они ее и на лодке, и на гигантах, и на ка-
челях, только поля она не успела осмотреть и насилу-насилу нашла время
подписать со мною договор. По договору Укрпомдет обязывался перевести
нам шесть тысяч на восстановление красного дома, а мы должны были после
такого восстановления принять от Укрпомдета сорок беспризорных.
От колонии Мария Кондратьевна была в восторге.
— У вас рай,— говорила она.— У вас есть прекрасные, как бы это ска-
зать...
— Ангелы?
— Нет, не ангелы, а так — люди.
Я не провожал Марию Кондратьевну. На козлах не сидел Братченко, и
гривы у лошадей заплетены не были. На козлах сидел Карабанов, которому
Антон почему-то уступил выезд. Карабанов сверкал черными глазами и
до отказа напихан был. чертячьими улыбками, рассыпая их по всему
двору.
— Договор подписан, Антон Семенович?— спросил он меня тихо.
— Подписан.
— Ну и добре. Эх, и прокачу красавицу!
Задоров пожимал Марии Кондратьевне руку:
— Так вы приезжайте к нам летом. Вы же обещали.
— Приеду, приеду, я здесь дачу найму.
— Да зачем дачу? К нам...
Мария Кондратьевна закивала на все стороны головой и всем подарила
по ласковому, улыбающемуся взгляду.
Возвратившись с вокзала, Карабанов, распрягая лошадей, был озабочен,
и так же озабоченно слушал его Задоров. Я подошел к ним.
— Говорил я, что ведьма поможет, так и вышло.
— Ну какая же она ведьма?
— А вы думаете, ведьма, так обязательно на метле? И с таким носом?
Нет. Настоящие ведьмы красивые.
2. Отченаш
Бокова не подвела: уже через неделю получили мы перевод на шесть
тысяч рублей, и Калина Иванович усиленно закряхтел в новой строитель-
ной горячке. Закряхтел и четвертый отряд Таранца, которому было дано
задание из сырого леса сделать хорошие двери и окна. Калина Иванович
поносил какого-то неизвестного человека:
— Чтоб ему гроб из сырого леса сделали, када помреть, паразит!..
Наступил последний акт нашей четырехлетней борьбы с трепкинской
разрухой; нас всех, от Калины Ивановича до Шурки Жевелия, охватывало
желание скорее окончить дом. Нужно было скорее прийти к тому, о чем
мечтали так долго и упорно. Начали нас раздражать известковые ямы,

173

заросли бурьяна, нескладные дорожки в парке, кирпичные осколки и строи-
тельные отбросы по всему двору. А нас было только восемьдесят человек.
Воскресные советы командиров терпеливо отжимали у Шере два-три
сводных отряда для приведения в порядок нашей территории. Часто на
Шере и сердились:
— И честное слово, это уже чересчур! У вас же нечего делать, все под
шнурок сделано.
Шере спокойно доставал измятый блокнот и негромко докладывал, что у
него, напротив, все запущено, пропасть всякой работы и если он дает два
отряда для двора, так это только потому, что он вполне признает необходи-
мость и такой работы, иначе он никогда бы не дал, а поставил бы эти отряды
на сортировку пшеницы или на ремонт парников.
Командиры недовольно бурчат, с трудом помещая в своих душах проти-
воречивые переживания: и злость на неуступчивость Шере, и восхищение
его твердой линией.
Шере в это время заканчивал организацию шестиполья. Мы все вдруг
заметили, как выросло наше сельское хозяйство. Среди колонистов появи-
лись люди, преданные этому делу, как своему будущему, и среди них осо-
бенно выделялась Оля Воронова. Если увлекались землей Карабанов, Воло-
хов, Бурун, Осадчий, то это было увлечение почти эстетического порядка.
Они влюбились в сельскохозяйственную работу, влюбились без всякой мысли
о собственной пользе, вошли в нее, не оглядываясь назад и не связывая ее
ни с собственным будущим, ни с другими своими вкусами. Они просто жили
и наслаждались прекрасной жизнью, умели оценить каждый пережитый
в работе и в напряжении день и завтрашнего дня ожидали как праздника.
Они были уверены, что все эти дни приведут их к новым и богатым удачам,
а что это такое будет, об этом они не думали. Правда, все они готовились
в рабфак, но и с этим делом они не связывали никакой точной мечты и даже
не знали, в какой рабфак они хотели бы поступить.
Были и другие колонисты, любящие сельское хозяйство, но они стояли
на более практической позиции. Такие, как Опришко и Федоренко, учиться
в школе не хотели, никаких особенных претензий вообще не предъявляли
к жизни и с добродушной скромностью полагали, что завести свое хозяй-
ство на земле, оборудоваться хорошей хатой, конем и женой, летом рабо-
тать «от зари до зари», к осени все по-хозяйски собрать и сложить, а зимой
спокойно есть вареники и борщи, ватрушки и сало, отгуливая два раза в
месяц на собственных и соседских родинах, свадьбах, именинах и зару-
чинах*,— прекрасное будущее для человека.
Оля Воронова была на особом пути. Она смотрела на наши и соседские
поля задумчивым или встревоженным глазом комсомолки, для нее на полях
росли не только вареники, но и проблемы.
Наши шестьдесят десятин, над которыми так упорно работал Шере, ни
для него, ни для его учеников не заслоняли мечты о большом хозяйстве,
с трактором, с «гонами» в километр длиной. Шере умел поговорить с коло-
нистами на эту тему, и у него составилась группа постоянных слушателей.
Кроме колонистов в этой группе постоянно присутствовали Спиридон, ком-
сомольский секретарь из Гончаровки, и Павел Павлович.
* Заручины — сговор, обручение.

174

Павлу Павловичу Николаенко было уже двадцать шесть лет, но он еще
не был женат, по деревенской мерке считался старым холостяком. Его отец*
старый Николаенко, на наших глазах выбивался в крепкого хозяина-кула-
ка, потихоньку используя бродячих мальчишек-батраков, но в то же время
прикидывался убежденным незаможником.
Может быть, поэтому Павел Павлович не любил отцовского очага, а тол-
кался в колонии, нанимаясь у Шере для выполнения более тонких работ с
пропашными, выступая перед колонистами почти в роли инструктора.
Павел Павлович был человек начитанный и умел внимательно и вдумчиво
слушать Шере.
И Павел Павлович и Спиридон то и дело поворачивали беседу на
крестьянские темы, большое хозяйство они иначе не представляли себе, как
хозяйство крестьянское. Карие глаза Оли Вороновой пристально присмат-
ривались к ним и сочувственно теплели, когда Павел Павлович негромко
говорил:
— Я так считаю: сколько кругом работает народу, а без толку. А чтобы
с толком работали — надо учить. А кто научит? Мужик, ну его к черту, его
учить трудно. Вот Эдуард Николаевич все подсчитали и рассказали. Это
верно. Так работать же надо! А этот черт работать так не будет. Ему дай
свое...
— Колонисты же работают,— осторожно говорит Спиридон, человек
с большим и умным ртом.
— Колонисты,— улыбается грустно Павел Павлович,— это же, пони-
маешь, совсем не то.
Оля тоже улыбается, складывает руки, как будто собирается раздавить
орех, и вдруг задорно перебрасывает взгляд на верхушки тополей. Золоти-
стые косы Ольги сваливаются с плеч, а за косами опускается вниз и вни-
мательный серый глаз Павла Павловича.
— Колонисты не собираются хозяйничать на земле и работают, а мужи-
ки всю жизнь на земле, и дети у них, и все...
— Ну так что?— не понимает Спиридон.
— Понятно что!— удивленно говорит Оля.— Мужики должны еще луч-
ше работать в коммуне.
— Как же это должны?— ласково спрашивает Павел Павлович.
Оля смотрит сердито в глаза Павла Павловича, и он на минуту забывает
о ее косах, а видит только этот сердитый, почти недевичий глаз.
— Должны! Ты понимаешь, что значит «должны»? Это тебе как
дважды два — четыре.
Разговор этот слушают Карабанов и Бурун. Для них тема имеет акаде-
мическое значение, как и всякий разговор о граках, с которыми они порвали
навсегда. Но Карабанова увлекает острота положения, и он не может отка-
заться от интересной гимнастики:
— Ольга правильно говорит: должны — значит, нужно взять и заста-
вить...
— Как же ты их заставишь?— спрашивает Павел Павлович.
— Как попало!— загорается Семен.— Как людей заставляют? Силой.
Давай сейчас мне всех твоих граков, через неделю у меня будут работать,
как тепленькие, а через две недели благодарить будут.
Павел Павлович прищуривается:

175

— Какая ж у тебя сила? Мордобой?
Семен со смехом укладывается на скамью, а Бурун сдержанно-презри-
тельно поясняет:
— Мордобой ;— это чепуха! Настоящая сила — револьвер.
Оля медленно поворачивает к нему лицо и терпеливо поучает:
— Как ты не понимаешь: если люди должны что-нибудь сделать, так
они и без твоего револьвера сделают. Сами сделают. Им нужно только рас-
сказать как следует, растолковать.
Семен, пораженный, подымает со скамьи вытаращенное лицо:
— Э-э, Олечко, цэ вы кудысь за той, заблудылысь. Растолковать... ты
чуешь, Бурун? Ха? Що ты ему растолкуешь, коли вин хоче куркулем
буты?
— Кто хочет куркулем?— Ольга возмущенно расширяет глаза.
— Как кто? Та все. Все, до одного. Ось и Спиридон, и Павло Павлович...
Павел Павлович улыбается. Спиридон ошеломлен неожиданным нападе-
нием и может только сказать:
— Ну дывысь ты!
— От и дывысь! Вин комсомолец тилько потому, що земли нэма. А
дай ему зараз двадцать десятин и коровку, и овечку, и коня доброго, так и
кончено. Сядэ тоби ж, Олечко, на шию и поидэ.
Бурун хохочет и подтверждает авторитетно:
— Поедет. И Павло поедет.
— Та пошли вы к черту, сволочи!— оскорбляется, наконец, Спиридон
и краснеет, сжимая кулаки.
Семен ходит вокруг садовой скамейки и высоко подымает от одну, то
другую ногу, изображая высшую степень восторга. Трудно разобрать,
серьезно он говорит или дразнит деревенских людей.
Против скамейки на травке сидит Силантий Семенович Отченаш. Голова
у него, «как пивной котел», морда красная, стриженый бесцветный ус, а на
голове ни одной волосинки. Такие люди редко у нас теперь попадаются.
А раньше много их бродило по Руси — философов, понимающих толк и в
правде человеческой, и в казенном вине.
— Семен это правильно здесь говорит. Мужик — он не понимает компа-
нии, как говорится. Ему если, здесь это, конь, так и лошонка захочется —
два коня, это, чтоб было, и больше никаких данных. Видишь, какая исто-
рия.
Отченаш жестикулирует отставленным от кулака большим корявым
пальцем и умно щурит белобрысые глазки.
— Так что же, кони человеком правят, что ли?— сердито спрашивает
Спиридон.
— Здесь это, правильно: кони правят, вот какая история. Кони и коровы,
смотри ты. А если он выскочит без всяких, так только сторожем на баштан
годится. Видишь, какая история.
Силантия все полюбили в коммуне. С большой симпатией относится к
нему и Оля Воронова. И сейчас она близко, ласково наклоняется к Силан-
тию, а он, как к солнцу, обращает к ней широкое улыбающееся лицо.
— Ну что, красавица?
— Ты, Силантий, по-старому смотришь. По-старому. А кругом тебя но-
вое.

176

Силантий Семенович Отченаш пришел к нам неизвестно откуда. Просто
пришел из мирового пространства, не связанный никакими условностями
и вещами. Принес с собой на плечах холщовую рубаху, на босых ногах
дырявые древние штаны — и все. А в руках даже и палки не было. Чем-то
особенным этот свободный человек понравился колонистам, и они с большим
воодушевлением втащили его в мой кабинет.
— Антон Семенович, смотрите, какой человек пришел!
Силантий с интересом смотрел на меня и улыбался пацанам, как старый
знакомый:
— Это что же, как говорится, ваш начальник будет?
И мне он сразу понравился.
— Вы по делу к нам?
Силантий расправил что-то на своей физиономии, и она сразу сделалась
деловой и внушающей доверие.
— Видишь, какая, здесь это, история. Я человек рабочий, а у тебя работа
есть, и никаких больше данных...
— А что вы умеете делать?
— Да как это говорится: если капитала здесь нету, так человек все
может делать.
Он вдруг открыто и весело рассмеялся. Рассмеялись и пацаны, глядя на
него, рассмеялся и я. И для всех было ясно: были большие основания имен-
но смеяться.
— И вы все умеете делать?
— Да, почитай, что все... видишь, какая история,— уже несколько сму-
щенно заявил Силантий.
— А что же все-таки...
Силантий начал загибать пальцы:
— И пахать, и скородить*, это, и за конями ходить, и за всяким, здесь
это, животным, и, как это говорится, по хозяйству: по плотницкому, и по
кузнецкому, и по печному делу. И маляр, значит, и по сапожному делу
могу. Ежели это самое, как говорится, хату построить — сумею, и кабана,
здесь это, зарезать тоже. Вот только детей крестить не умею, не приходилось.
Он вдруг снова громко рассмеялся, утирая слезы на глазах,— так ему
было смешно.
— Не приходилось? Да ну?
— Не звали ни разу, видишь, какая история.
Ребята искренно заливались, и Тоська Соловьев пищал, подымаясь к
Силантию на цыпочках:
— Почему не звали, почему не звали?
Силантий сделался серьезен и, как хороший учитель, начал разъяс-
нять Тоське:
— Здесь это, думаешь, такая брат, история: как кого крестить, думаю,
вот меня позовут. А смотришь, найдется и побогаче меня, и больше никаких
данных.
— Документы у вас есть?— спросил я Силантия.
— Был документ, недавно еще был, здесь это, документ. Так видишь,
какая история: карманов у меня нету, потерялся, понимаешь. Да зачем
* Скородить — бороновать.

177

тебе документ, когда я сам здесь налицо, видишь это, как живой, перед
тобою стою?
— Где же вы работали раньше?
— Да где? У людей, видишь это, работал. У разных людей. И у хоро-
ших, и у сволочей, у разных, видишь, какая история. Прямо говорю, чего ж
тут скрывать: у разных людей.
— Скажите правду: красть приходилось?
— Здесь это, прямо скажу тебе: не приходилось, понимаешь, красть. Что
не приходилось, здесь это, так и вправду не приходилось. Такая, видишь,
история.
Силантий смущенно глядел на меня. Кажется, он думал, что для меня
другой ответ был бы приятнее.
Силантий остался у нас работать. Мы пробовали назначить его в помощь
Шере по животноводству, но из такой регламентации ничего не вышло.
Силантий не признавал никаких ограничений в человеческой деятельности:
почему это одно ему можно делать, а другое нельзя? И поэтому он у нас
делал все, что находил нужным и когда находил нужным. На всяких на-
чальников он смотрел с улыбкой, и приказания пролетали мимо его ушей,
как речь на чужом языке. Он успевал в течение дня поработать и в ко-
нюшне, и в поле, и на свинарнике, и на дворе, и в кузнице, и на заседании
педагогического совета и совета командиров. У него был исключительный
талант чутьем определить самое опасное место в колонии и немедленно
оказываться на этом месте в роли ответственного лица. Не признавая инсти-
тута приказания, он всегда готов был отвечать за свою работу, и его всегда
можно было поносить и ругать за ошибки и неудачи. В таких случаях он
почесывал лысину и разводил руками:
— Здесь это, как говорится, действительно напутали, видишь, какая
история.
Силантий Семенович Отченаш с первого дня с головою влез в комсо-
мольские планы и непременно разглагольствовал на комсомольских общих
собраниях и заседаниях бюро. Но было и так: пришел он ко мне уверенно
злой и, размахивая своим пальцем, возмущался:
— Здесь это, прихожу к ним...
— К кому это?
— Да, видишь, к комсомольцам этим — не пускают, как говорится:
закрытое, видишь это, заседание. Я им говорю по-хорошему: здесь это,
молокососы, от меня закроешься, так и сдохнешь, говорю, зеленым.
Дураком, здесь это, был, дураком и закопают, и больше никаких дан-
ных.
— Ну и что ж?
— Да видишь, какая история: не понимают, что ли, или, здесь это,
пьяные они, как говорится, так и не пьяные. Я им толкую: от кого тебе
нужно закрываться? От Луки, от этого Софрона, от Мусия, здесь это,
правильно. А как же ты меня не пускаешь — не узнал, как говорится, а то,
может, сдурел? Так видишь, какая история: не слушают даже, хохочут, как
это говорится, как малые ребята. Им дело, а они насмешки, и больше ника-
ких данных.
Вместе с комсомолом принимал Силантий участие и в школьных делах.
Комсомольский регулярный режим прежде всего поднял на ноги нашу

178

школу. До того времени она влачила довольно жалкое существование, бу-
дучи не в силах преодолеть отвращение к учебе многих колонистов.
Это, пожалуй, понятно. Первые горьковские дни были днями отдыха
после тяжелых беспризорных переживаний. В эти дни укрепились нервы
колонистов под тенью непрезентабельной мечты о карьерах сапожников и
столяров.
Великолепное шествие нашего коллектива и победные фанфары на бере-
гах Коломака сильно подняли мнение колонистов о себе. Почти без труда
нам удалось вместо скромных сапожничьих идеалов поставить впереди
волнующие и красивые знаки:
РАБФАК
В то время слово «рабфак» означало совсем не то, что сейчас обозначает.
Теперь это простое название скромного учебного заведения. Тогда это было
знамя освобождения рабочей молодежи от темноты и невежества. Тогда
это было страшно яркое утверждение непривычных человеческих прав на
знание, и тогда мы все относились к рабфаку, честное слово, с некоторым
даже умилением.
Это все было у нас практической линией: к осени 1923 года почти всех
колонистов обуяло стремление на рабфак. Оно просочилось в колонии не-
заметно, еще в 1921 году, когда уговорили наши воспитательницы ехать
на рабфак незадачливую Раису. Много рабфаковцев из молодежи паровоз-
ного завода приходило к нам в гости. Колонисты с завистью слушали их
рассказы о героических днях первых рабочих факультетов, и эта зависть
помогала им теплее принимать нашу агитацию. Мы настойчиво призывали
колонистов к школе и к знаниям и о рабфаке говорили им как о самом пре-
красном человеческом пути. Но поступление на рабфак в глазах колонистов
было связано с непереносимо трудным экзаменом, который, по словам оче-
видцев, выдерживали только люди исключительно гениальные. Для нас
было очень нелегко убедить колонистов, что и в нашей школе к этому страш-
ному испытанию подготовиться можно. Многие колонисты были уже и гото-
вы к поступлению на рабфак, но их разбирал безотчетный страх, и они
решили остаться еще на год в колонии, чтобы подготовиться наверняка.
Так было у Буруна, Карабанова, Вершнева, Задорова. Особенно поражал
нас учебной страстью Бурун. В редких случаях его нужно было поощрять.
С молчаливым упорством он осиливал не только премудрости арифметики
и грамматики, но и свои сравнительно слабые способности. Самый неслож-
ный пустяк, грамматическое правило, отдельный тип арифметической зада-
чи он преодолевал с большим напряжением, надувался, пыхтел, потел,
но никогда не злился и не сомневался в успехе. Он обладал замечательно
счастливым заблуждением: он был глубоко уверен, что наука на самом
деле такая трудная и головоломная вещь, что без чрезмерных усилий ее
одолеть невозможно. Самым чудесным образом он отказывался замечать,
что другим те же самые премудрости даются шутя, что Задоров не тратит
на учебу ни одной лишней минуты сверх обычных школьных часов, что Ка-
рабанов даже и на уроках мечтает о вещах посторонних и переживает в
своей душе какую-нибудь колонийскую мелочь, а не задачу или упражне-
ние. И, наконец, наступило такое время, когда Бурун оказался впереди

179

товарищей, когда их талантливо схваченные огоньки знания сделались
чересчур скромными по сравнению с солидной эрудицией Буруна. Пол-
ной противоположностью Буруну была Маруся Левченко. Она принесла в
колонию невыносимо вздорный характер, крикливую истеричность, подоз-
рительность и плаксивость. Много мы перемучились с нею. С пьяной бес-
шабашностью и больным размахом она могла в течение одной минуты
вдребезги разнести самые лучшие вещи: дружбу, удачу, хороший день,
тихий, ясный вечер, лучшие мечты и самые радужные надежды. Было мно-
го случаев, когда казалось, что остается только одно: брать ведрами холод-
ную воду и безжалостно поливать это невыносимое существо, вечно горя-
щее глупым, бестолкорым пожаром.
Настойчивые, далеко не нежные, а иногда и довольно жесткие сопро-
тивления коллектива приучили Марусю сдерживаться, но тогда она стала
с таким же больным упрямством куражиться и издеваться над самой со-
бой. Маруся обладала счастливой памятью, была умница и собой исключи-
тельно хороша: на смуглом лице глубокий румянец, большие черные глаза
всегда играли огнями и молниями, а над ними с побеждающей неожидан-
ностью — спокойный, чистый, умный лоб. Но Маруся была уверена, что
она безобразна, что она похожа «на арапку», что она ничего не понимает
и никогда не поймет. На самое пустячное упражнение она набрасывалась
с давно заготовленной злостью:
— Все равно ничего не выйдет! Пристали ко мне — учись! Учите ваших
Бурунов. Пойду в прислуги. И зачем меня мучить, если я ни к черту не
гожусь?
Наталья Марковна Осипова, человек сентиментальный, с ангельскими
глазами и с таким же невыносимо ангельским характером, просто плакала
после занятий с Марусей.
— Я ее люблю, я хочу ее научить, а она меня посылает к черту и гово-
рит, что я нахально к ней пристаю. Что мне делать?
Я перевел Марусю в группу Екатерины Григорьевны и боялся послед-
ствий этой меры. Екатерина Григорьевна подходила к человеку с простым
и искренним требованием.
Через три дня после начала занятий Екатерина Григорьевна привела
Марусю ко мне, закрыла двери, усадила дрожащую от злобы свою ученицу
на стул и сказала:
— Антон Семенович! Вот Маруся. Решайте сейчас, что с ней делать.
Как раз мельнику нужна прислуга. Маруся думает, что из нее только при-
слуга может выйти. Давайте отпустим ее к мельнику. А есть и другой ис-
ход: я ручаюсь, что к следующей осени я приготовлю ее на рабфак, у нее
большие способности.
— Конечно, на рабфак,— сказал я.
Маруся сидела на стуле и ненавидящим взглядом следила за спокойным
лицом Екатерины Григорьевны.
— Но я не могу допустить, чтобы она оскорбляла меня во время заня-
тий. Я тоже трудящийся человек, и меня нельзя оскорблять. Если она еще
один раз скажет слово «черт» или назовет идиоткой, я заниматься с нею не
буду.
Я понимаю ход Екатерины Григорьевны, но уже все ходы были перепро-
бованы с Марусей, и мое педагогическое творчество не пылало теперь ни-

180

каким воодушевлением. Я посмотрел устало на Марусю и сказал без вся-
кой фальши:
— Ничего не выйдет. И черт будет, и дура, и идиотка. Маруся не ува-
жает людей, и это так скоро не пройдет...
— Я уважаю людей,— перебила меня Маруся.
— Нет, ты никого не уважаешь. Но что же делать? Она наша воспитан-
ница. Я считаю так, Екатерина Григорьевна: вы взрослый, умный и опыт-
ный человек, а Маруся девочка с плохим характером. Давайте не будем на
нее обижаться. Дадим ей право: пусть она называет вас идиоткой и даже
сволочью — ведь и такое бывало,— а вы не обижайтесь. Это пройдет. Со-
гласны?
Екатерина Григорьевна, улыбаясь, посмотрела на Марусю и сказала
просто:
— Хорошо. Это верно. Согласна.
Марусины черные очи глянули в упор на меня и заблестели слезами
обиды; она вдруг закрыла лицо косынкой и с плачем выбежала из комнаты.
Через неделю я спросил Екатерину Григорьевну:
— Как Маруся?
— Ничего. Молчит и на вас очень сердита.
А на другой день поздно вечером пришел ко мне Силантий с Марусей и
сказал:
— Насилу, это, привел к тебе, как говорится. Маруся, видишь, очень
на тебя обижается, Антон Семенович. Поговори, здесь это, с нею.
Он скромно отошел в сторону. Маруся опустила лицо.
— Ничего мне говорить не нужно. Если меня считают сумасшедшей, что
ж, пускай считают.
— За что ты на меня обижаешься?
— Не считайте меня сумасшедшей.
— Я тебя и не считаю.
— А зачем вы сказали Екатерине Григорьевне?
— Да это я ошибся. Я думал, что ты будешь ее ругать всякими словами.
Маруся улыбнулась:
— А я ж не ругаю.
— А, ты не ругаешь? Значит, я ошибся. Мне почему-то показалось.
Прекрасное лицо Маруси засветилось осторожной, недоверчивой ра-
достью:
— Вот так вы всегда: нападаете на человека...
Силантий выступил вперед и зажестикулировал шапкой:
— Что же ты к человеку придираешься? Вас это, как говорится, сколько,
а он один! Ну ошибся малость, а ты, здесь это, обижаться тебе не нужно.
Маруся весело и быстро глянула в лицо Силантия и звонко сказала:
— Ты, Силантий, болван, хоть и старый.
И выбежала из кабинета. Силантий развел шапкой и сказал:
— Видишь, какая, здесь это, история.
И вдруг хлопнул шапкой по колену и захохотал:
— Ах и история ж, будь ты неладна!..

181

3. Доминанты4
Не успели столяры закрыть окна красного дома, налетела на нас
зима. Зима в этом году упала симпатичная: пушистая, с милым характе-
ром, без гнилых оттепелей, без изуверских морозов. Кудлатый три дня
возился с раздачей колонистам зимней одежды. Конюхам и свинарям дал
Кудлатый валенки, остальным колонистам — ботинки, не блиставшие
новизной и фасоном, но обладавшие многими другими достоинствами:
добротностью материала, красивыми заплатами, завидной вместимостью,
так что и две пары портянок находили для себя место. Мы тогда еще
не знали, что такое пальто, а носили вместо пальто полужилеты-
полупиджаки, стеганные на вате, с ватными рукавами — наследие
империалистической войны, — которые николаевские солдаты остроумно
называли «куфайками». На некоторых головах появились шапки, от кото-
рых тоже попахивало царским интендантством, но большинству колонистов
пришлось и зимой носить бумажные картузы. Сильнее утеплить организ-
мы колонистов мы в то время еще не могли. Штаны и рубашки и на зиму
остались те же: из легкой бумажной материи. Поэтому зимой в движениях
колонистов наблюдалась некоторая излишняя легкость, позволявшая им
даже в самые сильные морозы переноситься с места на место с быстротой
метеоров.
Хороши зимние вечера в колонии. В пять часов работы окончены,
до ужина еще три часа. Кое-где зажгли керосиновые лампочки, но не
они приносят истинное оживление и уют. По спальням и классам начи-
нается топка печей. Возле каждой печи две кучи: кучка дров и кучка
колонистов, и те и другие собрались сюда не столько для дела отопле-
ния, сколько для дружеских вечерних бесед. Дрова начинают первые,
по мере того как проворные руки пацана подкладывают их в печку.
Они рассказывают сложную историю, полную занятных приключений
и смеха, выстрелов, погони, мальчишеской бодрости и победных торжеств.
Пацаны с трудом разбирают их болтовню, так как рассказчики переби-
вают друг друга и все куда-то спешат, но смысл рассказа понятен и забира-
ет за душу: на свете жить интересно и весело. А когда замирает тре-
скотня дров, рассказчики укладываются в горячий отдых, только шеп-
чут о чем-то усталыми языками — начинают свои рассказы колонисты.
В одной из групп Ветковский. Он старый рассказчик в колонии,
и у него всегда есть слушатели.
— Много есть на свете хорошего. Мы здесь сидим и ничего не видим,
а есть на свете такие пацаны, которые ничего не пропустят. Недавно
я одного встретил. Был он аж на Каспийском море и по Кавказу гулял.
Там такое ущелье есть и есть скала, так и называется «Пронеси, госпо-
ди». Потому что другой дороги нет, одна, понимаешь, дорога — мимо
этой самой скалы. Один пройдет, а другому не удается: все время камни
валятся. Хорошо, если не придется по кумполу, а если стукнет, летит
человек прямо в пропасть, никто его не найдет.
Задоров стоит рядом и слушает внимательно и так же внимательно
вглядывается в синие глаза Ветковского.
— Костя, а ты бы отправился попробовать, может, тебя «господи»
и пронесет?

182

Ребята поворачивают к Задорову головы, озаренные красным заревом
печки.
Костя недовольно вздыхает:
— Ты не понимаешь, Шурка, в чем дело. Посмотреть все интересно.
Вот пацан был там...
• Задоров открывает свою обычную ехидно-неотразимую улыбку и гово-
рит Косте:
— Я вот этого самого пацана о другом спросил бы... Пора трубу
закрывать, ребята.
— О чем спросил бы? — задумчиво говорит Ветковский.
Задоров наблюдает за шустрым мальчиком, гремящим вверху заслон-
ками.
— Я у него спросил бы таблицу умножения. Ведь, дрянь, бродит
по свету дармоедом и растет неучем, наверное, и читать не умеет. Пронеси,
господи? Таких болванов действительно нужно по башкам колотить.
Для них эта самая скала нарочно поставлена!
Ребята смеются, и кто-то советует:
— Нет, Костя, ты уж с нами поживи. Какой же ты болван?
У другой печки сидит на полу, расставил колени и блестит лысиной
Силантий и рассказывает что-то длинное:
— ...Мы думали всё, как говорится, благополучно. А он, подлец
такой, плакал же и целовался, паскуда, а как пришел в свой кабинет,
так и нагадил, понимаешь. Взял, здесь это, халуя и в город пустил. Видишь,
какая история. На утречко, здесь это, смотрим: жандармы верхом. И люди
говорят: пороться нам назначено. А я с братом, как говорится, не любили,
здесь это, чтобы нам штаны снимали, и больше никаких данных. Так девки
ж моей жалко, видишь, какая история? Ну, думаю, здесь это, девки не
тронут...
Сзади Силантия установлены на полу валенки Калины Ивановича, а
выше дымится его трубка. Дым от трубки крутым коленом спускается
к печке, бурлит двумя рукавами по ушам круглоголового пацана и жадно
включается в горячую печную тягу.
Калина Иванович подмигивает мне одним глазом и перебивает
Силантия:
— Хэ-хэ-хэ! Ты, Силантий, прямо говори — погладили тебя эти
паразиты по тому месту, откуда ноги растут, чи не погладили?
Силантий задирает голову, почти опрокидывается навзничь и зали-
вается смехом:
— Здесь это, погладили, как говорится, Калина Иванович, это ты
верно сказал... Из-за девки, будь она неладна.
И у других печей журчащие ручейки повестей, и в классах, и по кварти-
рам. У Лидочки наверняка сидят Вершнев и Карабанов. Лидочка угощает
их чаем с вареньем. Чай не мешает Вершневу злиться на Семена:
— Ну х-хорошо, вчера з-зубоскалил, сегодня з-зубоскалил, а надо же
к-к-когда-нибудь и з-з-задуматься...
— Да о чем тебе думать? Чи у тебя жена, чи волы, чи в коморе богато?
О чем тебе думать? Живи, тай годи!
— О жизни надо думать, ч-ч-чудак к-к-какой.
— Дурень ты, Колька, ей-ей, дурень! По-твоему думать, так нужно

183

систы в кресло, очи вытрищить и ото... заходытысь думать. У кого голова
есть, так тому й так думается. А такому, як ты, само собою нужно чогось
поисты такого, щоб думалось...
— Ну зачем вы обижаете Николая? — говорит Лидочка. — Пусть чело-
век думает, он до чего-нибудь и додумается.
— Хто? Колька додумается? Да никогда в жизни! Колька — знаете,
кто такой? Колька ж Иисусик. Вин же «правды шукае». Вы бачилы такого
дурня? Ему правда нужна! Он правдою будет чоботы мазать.
От Лидочки Семен и Колька выходят прежними друзьями, только
Семен орет песню на всю колонию, а Николай в это время нежно его
обнял и уговаривает:
— Р-раз р-революция, понимаешь, так д-должно быть все пра-
вильно.
И в моей скромной квартире гости. Я теперь живу с матерью, глу-
бокой старушкой, жизнь которой тихонько струится в последних вечер-
них плесах, укрытых прозрачными, спокойными туманами. Мать мою все
колонисты называют бабушкой.
У бабушки сидит Шурка Жевелий, младший брат и без того маленького
Митьки Жевелия. Шурка ужасно востроносый. Живет он в колонии давно,
но как-то не растет, а больше заостряется в нескольких направлени-
ях: нос у него острый, острые уши, острый подбородок и взгляд тоже
острый.
У Шурки всегда имеются отхожие промыслы. Где-нибудь за захолуст-
ным кустом в саду у него дощатая загородка, и там живет пара кроли-
ков, а в подвале кочегарки он пристроил вороненка. Комсомольцы на общем
собрании иногда обвиняют Шурку в том, что все его хозяйство назначается
будто бы для спекуляции и вообще носит частный характер, но Шурка
деятельно защищается и грубовато требует:
— А ну, докажи, кому я что продавал? Ты видел, когда продавал?
— А откуда у тебя деньги?
— Какие деньги?
— А за какие деньги ты вчера покупал конфеты?
— Смотри ты, деньги! Бабушка дала десять копеек.
Против бабушки в общем собрании не спорят. Возле бабушки всегда
вертится несколько пацанов. Они иногда по ее просьбе исполняют небольшие
поручения в Гончаровке, но стараются это делать так, чтобы я не видел.
А когда наверное известно, что я занят и скоро в квартире меня ожидать
Нельзя, у бабушки за столом сидят двое-трое и пьют чай или ликвидируют
какой-нибудь компот, который бабушка варила для меня, но который
Мне съесть было некогда. По стариковской никчемной памяти бабушка
Даже имен всех своих друзей не знала, но Шурку отличала от других,
потому что Шурка старожил в колонии и потому что он самый энергич-
ный и разговорчивый.
Сегодня Шурка пришел к бабушке по особым и важным причинам.
— Здравствуйте.
— Здравствуй, Шура. Что это тебя так долго не видно было? Болен был,
что ли?
Шурка усаживается на табурет и хлопает козырьком когда-то белой
Фуражки по ситцевому новому колену. На голове у Шурки топорщатся

184

острые, после давней машинки, белобрысые волосы. Шурка задирает нос
и рассматривает невысокий потолок.
— Нет, я не был болен. А у меня кролик заболел.
Бабушка сидит на кровати и роется в своем основном богатстве —
в деревянной коробке, в которой лоскутики, нитки, клубочки — старые
запасы бабушкины.
— Кролик заболел? Бедный! Как же ты?
— Ничего не поделаешь, — говорит Шурка серьезно, с большим трудом
удерживая волнение в правом прищуренном глазу.
— А полечить если? — смотрит на Шурку бабушка.
— Полечить нечем, — шепчет Шурка.
— Лекарство нужно какое?
— Если бы пшена достать... полстакана пшена, и все.
— Хочешь, Шура, чаю? — спрашивает бабушка. — Смотри, там чайник
на плите, а вон стаканы. И мне налей.
Шурка осторожно укладывает фуражку на табуретку и неловко возит-
ся у высокой плиты. А бабушка с трудом подымается на цыпочки и
достает с полки розовый мешочек, в котором хранится у нее пшено.
Самая веселая и самая крикливая компания собирается в колесном
сарайчике Козыря. Козырь здесь и спит. В углу сарайчика низенькая
самоделковая печка, на печке чайник. В другом углу раскладушка, покры-
тая пестрым одеялом. Сам Козырь сидит на кровати, а гости — на чур-
бачках, на производственном оборудовании, на горках ободьев. Все настой-
чиво стараются вырвать из души Козыря обильные запасы религиозного
опиума, которые он накопил за свою жизнь.
Козырь печально улыбается:
— Нехорошо, детки, нехорошо, господи, прости. Разгневается господь...
Но пока собрался господь разгневаться, разгневался Калина Ивано-
вич. Он из темного просвета дверей выступает на свет и размахивает
трубкой:
— Это что ж вы такое над старым производите? Какое тебе дело до
Иисуса Христа, скажи мне, пожалуйста? Я тебя как захвачу отседова, так
не только Христу, а и Николаю-угоднику молебны будешь служить! Ежели
вас советская власть ослобонила от богов, так и радуйся молча, а не то что
куражиться сюда прийшов.
— Спаси Христос, Калина Иванович, не даете в обиду старика...
— Если что, ты ко мне жалиться приходи. С этими босяками без
меня не управишься, на своих христосов не очень надейся.
Ребята делали вид, будто они напугались Калины Ивановича, и
из колесного сарайчика спешили разойтись по многим другим колоний-
ским уголкам. Теперь не было у нас больших спален-казарм, а располо-
жились ребята в небольших комнатах по шесть-восемь человек. В этих
спальнях отряды колонистов сбились крепче, ярче стали выделяться харак-
терные черты каждой отдельной группы, и работать с ними стало инте-
ресней. Появился одиннадцатый отряд — отряд малышей, организованный
благодаря настойчивому требованию Георгиевского. Он возился с ними
по-прежнему неустанно: холил, купал, играл и журил, и баловал, как
мать, поражая своей энергией и терпением закаленные души колонистов.
Только эта изумительная работа Георгиевского немного скрашивала тяже-

185

дое впечатление, возникавшее благодаря всеобщей уверенности, что
Георгиевский — сын иркутского губернатора.
Прибавилось в колонии воспитателей. Искал я настоящих людей
терпеливо и кое-что выуживал из довольно бестолкового запаса педаго-
гических кадров. На профсоюзном учительском огороде за городом обнару-
жил я в образе сторожа Павла Ивановича Журбина. Человек это был
образованный, добрый, вымуштрованный, настоящий стоик и джентльмен.
Он понравился мне благодаря особому своему качеству: у него была
чисто гурманская любовь к человеческой природе; он умел со страстью
коллекционера говорить об отдельных чертах человеческих характеров,
о неуловимых завитках личности, о красотах человеческого героизма
и о темных тайнах человеческой подлости. Обо всем этом он много думал
и терпеливо высматривал в людской толпе признаки каких-то новых
коллективных законов. Я видел, что он должен непременно заблудиться
в своем дилетантском увлечении, но мне нравилась искренняя и чистая на-
тура этого человека, и за это я простил ему штабс-капитанские погоны
35-го пехотного Брянского полка, которые, впрочем, он спорол еще до
Октября, не испачкав своей биографии никакими белогвардейскими
подвигами и получив за это в Красной Армии звание командира роты
запаса.
Вторым был Зиновий Иванович Буцай. Ему было лет двадцать семь,
но он только что окончил художественную школу и к нам был рекомендо-
ван как художник. Художник был нам нужен и для школы, и для театра,
и для всяких комсомольских дел.
Зиновий Иванович Буцай поразил нас крайним выражением целого
ряда качеств. Он был чрезвычайно худ, чрезвычайно черен и говорил таким
чрезвычайно глубоким басом, что с ним трудно было разговаривать: какие-
то ультрафиолетовые звуки. Зиновий Иванович отличался прямо невидан-
ным спокойствием и невозмутимостью. Он приехал к нам в конце ноября, и
мы с нетерпением ожидали, какими художествами может вдруг обогатиться
колония. Но Зиновий Иванович, еще ни разу не взявшись за карандаш,
поразил нас иной стороной своей художественной натуры.
Через несколько дней после его приезда колонисты сообщили мне,
что каждое утро он выходит из своей комнаты голый, набросив на плечи
пальто, и купается в Коломаке. В конце ноября Коломак уже начинал замер-
зать, а скоро обратился в колонийский каток. Зиновий Иванович при
Помощи Отченаша проделал специальную прорубь и каждое утро про-
должал свое ужасное купанье. Через короткое время он слег в постель и
пролежал в плеврите недели две. Выздоровел и снова полез в полонку.
В декабре у него был бронхит и еще что-то. Буцай пропускал уроки и
нарушал наши школьные планы. Я, наконец, потерял терпение и
обратился к нему с просьбой прекратить эту глупость.
Зиновий Иванович в ответ захрипел:
— Купаться я имею право, когда найду нужным. В кодексе законов
о труде это не запрещается. Болеть я тоже имею право, и таким образом
ко мне нельзя предъявить никаких официальных обвинений.
— Голубчик, Зиновий Иванович, так я же неофициально. Для чего вам
мучить себя? Жалко вас просто по-человечески.
— Ну если так, так я вам объясню: у меня здоровье слабое, организм

186

мой очень халтурно сделан. Жить с таким организмом, вы понимаете,
противно. Я решил твердо: или я его закалю так, что можно будет жить
спокойно, или, черт с ним, пускай пропадает. В прошлом году у меня
было четыре плеврита, а в этом году уже декабрь, а был только один.
Думаю, что больше двух не будет. Я нарочно пошел к вам, здесь у вас
речка под боком.
Вызывал я и Силантия и кричал на него:
— Это что за фокусы? Человек с ума сходит, а ты для него проруби
делаешь!..
Силантий виновато развел руками:
— Ты, здесь это, не сердись, Антон Семенович, иначе, понимаешь,
нельзя. Один такой вот был у меня... Ну, видишь, захотелось ему на тот
свет. Топиться, здесь это, приспособился. Как отвернешься, а он, сволочь,
уже в реке. Я его вытаскивал, вытаскивал, как говорится, уморился даже.
А он, смотри ты, такая сволочь была вредная, взял и повесился. А мне
здесь это, и в голову не пришло. Видишь, какая история. А этому я не
мешаю, и больше никаких данных.
Зиновий Иванович лазил в прорубь до самого мая месяца. Колонисты
сначала хохотали над претензиями этого дохлого человека, потом
прониклись к нему уважением и терпеливо ухаживали за ним во время его
многочисленных плевритов, бронхитов и обыкновенных простуд.
Но бывали целые недели, когда закаливание организма Зиновия
Ивановича не сопровождалось повышением температуры, и тогда проявля-
лась его действительная художественная натура. Вокруг Зиновия Ивано-
вича скоро организовался кружок художников; они выпросили у совета
командиров маленькую комнату в мезонине и устроили ателье.
В журчащий зимний вечер в ателье Буцая идет самая горячая работа,
и стены мезонина дрожат от смеха художников и гостей-меценатов.
Под большой керосиновой лампой над огромным картоном работает
несколько человек. Почесывая черенком кисти в угольно-черной голове,
Зиновий Иванович рокочет, как протодиакон на похмелье:
— Прибавьте Федоренку сепии. Это же грак, а вы из него купчиху
сделали. Ванька, всегда ты кармин лепишь, где надо и где не надо.
Рыжий, веснушчатый, с вогнутым носом, Ванька Лапоть, передразни-
вая Зиновия Ивановича, отвечает хриплым деланным басом:
— Сепию всю на Лешего истратили.
Стало шумно по вечерам и в моем кабинете. Недавно из Харькова приеха-
ли две студентки и привезли такую бумажку:
«Харьковский педагогический институт командирует тт. К. Варскую
и Р. Ландсберг для практического ознакомления с постановкой педагоги-
ческой работы в колонии имени М. Горького».
Я с большим любопытством встретил этих представителей молодого
педагогического поколения. И К. Барская и Р. Ландсберг были завидно
молоды, каждой не больше двадцати лет. К. Барская — очень хорошень-
кая полная блондинка, маленькая и подвижная; у нее нежный и тонкий
румянец, какой можно сделать только акварелью. Все время сдвигая еле
намеченные тонкие брови и волевым усилием прогоняя с лица то и дело
возникающую улыбку, она учинила мне настоящий допрос:
— У вас есть педологический кабинет?

187

— Педологического кабинета нет.
— А как вы изучаете личность?
— Личность ребенка? — спросил я по возможности серьезно.
— Ну да. Личность вашего воспитанника.
— А для чего ее изучать?
— Как «для чего»? А как же вы работаете? Как вы работаете над
тем, чего вы не знаете?
К. Барская пищала энергично и с искренней экспрессией и всё время
оборачивалась к подруге. Р. Ландсберг, смуглая, с черными восхититель-
ными косами, опускала глаза, снисходительно-терпеливо сдерживая есте-
ственное негодование.
— Какие доминанты у ваших воспитанников преобладают? — строго в
упор спросила К. Барская.
— Если в колонии не изучают личность, то о доминантах спрашивать
лишнее, — тихо произнесла Р. Ландсберг.
— Нет, почему же? — сказал я серьезно. — О доминантах я могу кое-
что сообщить. Преобладают те самые доминанты, что и у вас...
— А вы откуда нас знаете? — недружелюбно спросила К. Барская.
— Да вот вы сидите передо мной и разговариваете.
— Ну так что же?
— Да ведь я вас насквозь вижу. Вы сидите здесь, как будто стеклян-
ные, и я вижу все, что происходит внутри вас.
К. Барская покраснела, но в этот момент в кабинет ввалились Кара-
банов, Бершнев, Задоров и еще какие-то колонисты.
— Сюда можно, чи тут секреты?
— А как же! — сказал я. — Вот познакомьтесь — наши гости, харьков-
ские студенты.
— Гости? От здорово! А как же вас зовут?
— Ксения Романовна Варская.
— Рахиль Семеновна Ландсберг.
Семен Карабанов приложил руку к щеке и озабоченно удивился:
— Ой, лышенько, на что же так длинно? Вы, значит, просто Оксана?
— Ну все равно, — согласилась К. Варская.
— А вы — Рахиль, та и годи?
— Пусть, — прошептала Р. Ландсберг.
— Вот. Теперь можно вам и вечерять дать. Вы студенты?
— Да-
— Ну так и сказали б, вы ж голодни, як той... як його? Як бы цэ
були Вершнев с Задоровым, сказали бы: як собака. А то... ну, скажем, как
кошенята.
— А мы и в самом деле голодны, — засмеялась Оксана. — У вас и
умыться можно?
— Идем. Мы вас сдадим девчатам: там что хотите, то и делайте.
Так произошло наше первое знакомство. Каждый вечер они приходили
ко мне, но на самую короткую минутку. Во всяком случае, разговор об
изучении личности не возобновлялся — Оксане и Рахили было некогда.
Ребята втянули их в безбрежное море колонийских дел, развлечений и
конфликтов, познакомили с целой кучей настоящих проклятых вопросов.
То и дело возникавшие в коллективе водовороты и маленькие водопади-

188

ки обойти живому человеку было трудно — не успеешь оглянуться, уже
завертело тебя и потащило куда-то. Иногда, бывало, притащит прямо в мой
кабинет и выбросит на берег.
В один из вечеров притащило интересную группу: Оксана, Рахиль,
Силантий и Братченко.
Оксана держала Силантия за рукав и хохотала:
— Идите, идите, чего упираетесь?
Силантий действительно упирался.
— Он ведет разлагающую линию у вас в колонии, а вы и не видите.
— В чем дело, Силантий?
Силантий недовольно освободил рукав и погладил лысину:
— Да видишь, какое дело: сани, здесь это, оставили на дворе. Семен
и вот они, здесь это, придумали: с горки, видишь, кататься. Антон, вот он
самый здесь, вот пусть он сам скажет.
Антон сказал:
— Причепились и причепились: кататься! Ну Семену я сразу дал черес-
седельником, он и ушел, а эти никаких, тащат сани. Ну что с ними де-
лать? Чересседельником — плакать будут. А Силантий им сказал...
— Вот, вот! — возмущалась Оксана. — Пускай Силантий повторит,
что он сказал.
— Да чего ж такого! Правду, здесь это, сказал, и никаких данных.
Говорю, замуж тебе хочется, а ты будешь, здесь это, сани ломать. Видишь,
какая история...
— Не всё, не всё...
— А что ж еще? Все, как говорится.
— Он говорит Антону: ты ее запряги в сани да прокатись на Гонча-
ровку, сразу тише станет. Говорил?
— Здесь это, и теперь скажу: здоровые бабы, а делать им нечего, у нас
лошадей не хватает, видишь, какая история.
— Ах! — крикнула Оксана. — Уходите, уходите отсюда! Марш!
Силантий засмеялся и выбрался с Антоном из кабинета. Оксана повали-
лась на диван, где уже давно дремала Рахиль.
— Силантий — интересная личность, — сказал я. — Вот бы вы занялись
ее изучением.
Оксана ринулась из кабинета, но в дверях остановилась и сказала, пе-
редразнивая кого-то:
— Насквозь вижу: стеклянный!
И убежала, сразу за дверями попав в какую-то гущу колонистов;
услышал я только, как зазвенел ее голос и унесся в привычном для меня
колонийском вихрике.
— Рахиль, идите спать.
— Что? Разве я хочу спать? А вы?
— Я ухожу.
— Ага, ну... конечно...
Она, по-детски кулачком протирая левый глаз, пожала мне руку и
выбралась из кабинета, цепляясь плечом за край двери.

189

4. Театр
То, что рассказано в предыдущей главе, составляло только очень незначи-
тельную часть зимнего вечернего времени. Теперь даже немного стыдно
в этом признаться, но почти все свободное время мы приносили в жертву
театру.
Во второй колонии мы завоевали настоящий театр. Трудно даже описать
тот восторг, который охватил нас, когда мы получили в полное свое распо-
ряжение мельничный сарай.
В нашем театре можно было поместить до шестисот человек — зрите-
лей нескольких сел5. Значение драмкружка очень повышалось, повыша-
лись и требования к нему.
Правда, были в театре и некоторые неудобства. Калина Иванович
считал даже эти неудобства настолько вредными, что предлагал обратить
театр в подкатный сарай:
— Если ты поставишь воз, то ему от холода ничего не будет, для него
не нужно печку ставить. А для публики печи надо.
— Ну и поставим печи.
— Поможет, як бидному рукопожатия. Ты ж видав, что там потолка
нету, а крыша железная прямо без всякой подкладки. Печки топить —
значит нагревать царство небесное и херувимов и серахвимов, а вовсе не пуб-
лику. И какие ты печки поставишь? Тут же нужно в крайнем разе чугунки
ставить, так кто же тебе разрешить чугунки, это ж готовый пожар: начинай
представления и тут же начинай поливать водой.
Но мы не согласились с Калиной Ивановичем, тем более что и Силантий
говорил:
— Такая, видишь, история: бесплатно, здесь это, представление, да
еще и пожар тут же без клопот — никто, здесь это, обижаться не будет.
Печи мы поставили чугунные и железные и топили их только во время
представления. Нагреть театральный воздух они никогда не были в
состоянии, все тепло от них немедленно улетало вверх и вылезало наружу
через железную крышу. И поэтому, хотя самые печи накалялись всегда
Докрасна, публика предпочитала сидеть в кожухах и пальто, беспокоясь
только о том, чтобы случайно не загорелся бок, обращенный к печке.
И пожар в нашем театре был только один раз, да и то не от печки, а
от лампы, упавшей на сцене. Была при этом паника, но особого рода:
публика осталась на местах, но колонисты все полезли на сцену в непод-
дельном восторге, и Карабанов на них кричал:
— Ну что вы за идиоты, чи вы огня не бачили?
Сцену мы построили настоящую: просторную, высокую, со сложной
системой кулис, с суфлерской будкой. За сценой осталось большое свобод-
ное пространство, но мы не могли им воспользоваться. Чтобы организовать
Для играющих сносную температуру, мы отгородили от этого простран-
ства небольшую комнатку, поставили в ней буржуйку и там гримирова-
лись и одевались, кое-как соблюдая очередь и разделение полов. На
остальном закулисном пространстве и на самой сцене царил такой же
мороз, как и на открытом воздухе.
В зрительном зале стояло несколько десятков рядов дощатых ска-

190

мей, необозримое пространство театральных мест, невиданное культурное
поле, на котором только сеять да жать.
Театральная наша деятельность во второй колонии развернулась очень
быстро и на протяжении трех зим, никогда ни на минуту не понижая
темпов и размаха, кипела в таких грандиозных размерах, что я сам сейчас
с трудом верю тому, что пишу.
За зимний сезон мы ставили около сорока пьес, и в то же время мы
никогда не гонялись за каким-либо клубным облегчением и ставили
только самые серьезные большие пьесы в четыре-пять актов, повторяя
обычно репертуар столичных театров. Это было ни с чем не сравнимое
нахальство, но, честное слово, это не было халтурой.
Уже с третьего спектакля наша театральная слава разнеслась далеко
за пределы Гончаровки. К нам приходили селяне из Пироговки, из
Грабиловки, Бабичевки, Гонцов, Вацив, Сторожевого, с Воловьих, Чумац-
ких, Озерских хуторов, приходили рабочие из пригородных поселков,
железнодорожники с вокзала и паровозного завода, а скоро начали при-
езжать и городские люди: учителя, вообще наробразовцы, военные, сов-
работники, кооператоры и снабженцы, просто молодые люди и девушки,
знакомые колонистов и знакомые знакомых. В конце первой зимы, по
субботам, с обеда вокруг театрального сарая располагался табор дальних
приезжих. Усатые люди в серяках и шубах распрягали лошадей, накры-
вали их ряднами и попонами, гремели ведрами у колодца с журавлем,
а в это время их спутницы с головами, закутанными до глаз, потанцевав-
ши возле саней, чтобы нагреть нахолодевшие за дорогу ноги, бежали в
спальни к нашим девчатам, покачиваясь на высоких кованых каблучках,
чтобы погреться и продолжить завязавшееся недавно знакомство. Многие
из них вытаскивали из-под соломы кошелки и узелки. Направляясь
в далекую театральную экскурсию, они брали с собой пищу: пироги,
паляныци, перерезанные накрест квадраты сала, спиральные завитки
колбасы и кендюхи*. Значительная часть их запасов предназначалась
для угощения колонистов, и бывали иногда такие пиршественные дни,
пока бюро комсомольское категорически не запретило принимать от приез-
жих зрителей какие бы то ни было подарки.
В субботу театральные печи растапливались с двух часов, чтобы дать
возможность приезжим погреться. Но чем ближе завязывались знаком-
ства, тем больше проникали гости в помещения колонии, и даже в столо-
вой можно было видеть группу гостей, особенно приятных и, так сказать,
общих, которых дежурные находили возможным пригласить к столу.
Для колонийской кассы спектакли доставались довольно тяжело.
Костюмы, парики, всякие приспособления стоили нам рублей сорок-пять-
десят. Значит, в месяц это составляло около двухсот рублей. Это был
очень большой расход, но мы ни разу не потеряли гордости и не назна-
чили ни одного гроша в виде платы за зрелище. Мы рассчитывали
больше всего на молодежь, а селянская молодежь, особенно девчата,
никогда не имела карманных денег.
Сначала вход в театр был свободным, но скоро наступило время,
когда театральный зал потерял способность вместить всех желающих,
* Кендюх — сорт колбасы.

191

и тогда были введены входные билеты, распределявшиеся заранее
между комсомольскими ячейками, сельсоветами и специальными нашими
полпредами на местах.
Неожиданно для себя мы встретились со страшной жадностью селян-
ства к театру. Из-за билетов происходили постоянные ссоры и недоразуме-
ния между отдельными селами. К нам приезжали возбужденные секретари
и разговаривали довольно напористо:
— А чего это нам передали на завтра только тридцать билетов?
Заведующий театральными билетами Жорка Волков язвительно мотает
головой перед лицом секретаря:
— А того, что и это для вас много.
— Много? Вы здесь сидите, бюрократы, а знаете, что много?
— Мы здесь сидим и видим, как поповны ходят по нашим билетам.
— Поповны? Какие поповны?
— Ваши поповны, рыжие такие, мордатые.
Узнавши свою поповну, секретарь понижает тон, но не сдается:
— Ну хорошо, две поповны... Почему же уменьшили на двадцать биле-
тов? Было пятьдесят, а теперь тридцать.
— Потеряли доверие, — зло отвечает Жорка. — Две поповны, а сколько
попадей, лавочниц, куркулек — мы не считали. Вы там загниваете, а
мы должны считать?
— А какой же сукин сын передал, вот интересно?
— Вот и сукины сыны... тоже не считаем. Вам и тридцать много.
Секретарь, как ошпаренный, спешит домой расследовать обнаруженное
загнивание, но на его место прилетает новый протестант:
— Товарищи, что вы делаете? У нас пятьдесят комсомольцев, а вы при-
слали пятнадцать штук.
— По данным шестого «П» сводного отряда, в прошлый раз от вас
приехало только пятнадцать трезвых комсомольцев, да и то из них четыре
старые бабы, а остальные были пьяные.
— Ничего подобного, это тут наврали, что пьяные. Наши работают
на спиртовом заводе, так от них действительно пахло...
— Проверяли: изо рта пахнет, нечего на завод сворачивать...
— Да я вам привезу, сами посмотрите, от них всегда пахнет, а вы
придираетесь и выдумываете. Что это за загибы!
— Брось! Наши разберут всегда, где завод, а где пьяный.
— Ну прибавьте хоть пять билетов, как вам не стыдно!.. Вы тут
разным городским барышням да знакомым раздаете, а комсомольцы у вас
на последнем месте...
Мы вдруг увидели, что театр — это не наше развлечение или забава,
но наша обязанность, неизбежный общественный налог, отказаться от
уплаты которого было невозможно.
В комсомольском бюро задумались крепко. Драматический кружок на
своих плечах не мог вынести такую нагрузку. Невозможно было пред-
ставить, чтобы даже одна суббота прошла без спектакля, причем
каждую неделю — премьера. Повторить постановку — это значило бы
спустить флаг, предложить нашим ближайшим соседям, постоянным по-
сетителям, испорченный вечер. В драмкружке начались всякие истории.
Даже Карабанов взмолился:

192

— Да что я? Нанялся, что ли? На той неделе жреца играл, на этой —
генерала, а теперь говорят — играй партизана. Что же я — двужильный или
как? Каждый вечер репетиция до двух часов, а в субботу и столы
тягай, и декорации прибивай...
Коваль опирается руками на стол и кричит:
— Может, тебе диван поставить под грушей, та ты полежишь трохи*?
Нужно!
— Нужно, так и организуй, чтобы все работали.
— И организуем.
— И организуй.
— Давай совет командиров!
На совете командиров бюро предложило: никаких драмкружков, всем
работать — и все.
В совете всегда любили дело оформить приказом. Оформили так:
§5
На основании постановления совета командиров считать работу
по постановке спектаклей такой работой, которая обязательна
для каждого колониста, а потому для постановки спектакля «Приклю-
чения племени ничевоков» назначаются такие сводные отряды...
Дальше следовало перечисление сводных отрядов, как будто дело
касалось не высокого искусства, а полки бураков или окучивания
картофеля. Профанация искусства начиналась с того, что вместо драм-
кружка появился шестой «А» сводный отряд под командой Вершнева в
составе двадцати восьми человек... на данный спектакль.
А сводный отряд — это значит: точный список и никаких опозданий,
вечерний рапорт с указанием опоздавших и прочее, приказ командира,
в ответ обычное «есть» с салютом рукой, а в случае чего — отдуваться
в совете командиров или на общем собрании, как за нарушение колоний-
ской дисциплины, в лучшем случае разговоры со мной и несколько
нарядов вне очереди или домашний арест в выходной день.
Это была действительно реформа. Драмкружок ведь организация
добровольная, здесь всегда есть склонность к некоторому излишнему
демократизму, к текучести состава, драмкружок всегда страдает борьбой
вкусов и претензий. Это заметно в особенности во время выбора пьесы
и распределения ролей. И в нашем драмкружке иногда начинало выпирать
личное начало.
Постановление бюро и совета командиров было принято колонийским
обществом как дело, само собой понятное и не вызывающее сомнений.
Театр в колонии — это такое же дело, как и сельское хозяйство, как и
восстановление имения, как порядок и чистота в помещениях. Стало без-
различным с точки зрения интересов колонии, какое именно участие
принимает тот или другой колонист в постановке, — он должен
делать то, что от него требуется.
Обыкновенно на воскресном совете командиров я докладывал, какая
идет пьеса в следующую субботу и какие колонисты желательны в роли
* Трохи — немного.

193

артистов. Все эти колонисты сразу зачислялись в шестой «А» сводный, из
них назначался командир. Все остальные колонисты разбивались на
театральные сводные отряды, носившие всегда номер шестой и действо-
вавшие до конца одной постановки. Были такие сводные:
Шестой «А» — артисты.
Шестой «П» — публика.
Шестой «О» — одежда.
Шестой горячий — отопление.
Шестой «Д» — декорация.
Шестой «Р» — реквизит.
Шестой «С» — освещение и эффекты.
Шестой «У» — уборка.
Шестой «Ш»— шумы («шухеры», по-нашему).
Шестой «3» — занавес.
Если принять во внимание, что до поры до времени колонистов было всего
восемьдесят человек, то для каждого станет ясным, что ни одного свободного
колониста остаться не могло, а если пьеса выбиралась с большим числом
действующих лиц, то наших сил просто не хватало. Составляя сводные
отряды, совет командиров, разумеется, старался исходить из индивидуаль-
ных желаний и наклонностей, но это не всегда удавалось; часто бывало
и так, что колонист заявлял:
— Почему меня назначили в шестой «А»? Я ни разу не играл.
Ему отвечали:
— Что это за граковские разговоры? Всякому человеку приходится
когда-нибудь играть первый раз.
В течение недели все эти сводные, и в особенности их командиры, в сво-
бодные часы метались по колонии и даже по городу, «как соленые зай-
цы». У нас не было моды принимать во внимание разные извинительные
причины, и поэтому комсводам часто приходилось очень туго. Правда,
в городе мы имели знакомства, и нашему делу многие сочувствовали. По-
этому, например, мы всегда доставали хорошие костюмы для какой угод-
но пьесы, но если и не доставали, то шестые «О» сводные умели их де-
лать для любой эпохи и в любом количестве из разных материалов и ве-
щей, находящихся в колонии. При этом считалось, что не только вещи
колонии, но и вещи сотрудников находятся в полном распоряжении на-
ших театральных сводных. Например, шестой «Р» сводный всегда был
убежден, что реквизит потому так и называется, что он реквизируется из
квартир сотрудников. По мере развития нашего дела образовались в ко-
лонии и некоторые постоянные склады. Пьесы с выстрелами и вообще воен-
ные мы ставили часто, у нас образовался целый арсенал, а кроме того,
набор военных костюмов, погон и орденов. Постепенно из колонийского
коллектива выделялись и специалисты, не только актеры, но и другие:
были у нас замечательные пулеметчики, которые при помощи изобретен-
ных ими приспособлений выделывали самую настоящую пулеметную
стрельбу, были артиллеристы, Ильи-пророки, у которых хорошо выхо-
дили гром и молния.
На разучивание пьесы полагалась одна неделя. Сначала мы пытались
делать, как у людей: переписывали роли и старались их выучить, но по-
том эту затею бросили: ни переписывать, ни учить было некогда, ведь у нас

194

была еще обычная колонийская работа и школа — в первую очередь все-
таки нужно было учить уроки. Махнув рукой на всякие театральные услов-
ности, мы стали играть под суфлера, и хорошо сделали. У колонистов
выработалось исключительное умение схватывать слова суфлера; мы
даже позволяли себе роскошь бороться с отсебятинами и вольностями
на сцене. Но для того чтобы спектакль проходил гладко, мне пришлось к
своим обязанностям режиссера прибавить еще суфлерские функции, ибо от
суфлера требовалось не только подавать текст, но и вообще дирижировать
сценой: поправлять мизансцены, указывать ошибки, командовать стрель-
бой, поцелуями и смертями.
Недостатка в актерах у нас не было. Среди колонистов нашлось мно-
го способных людей. Главными деятелями сцены были: Петр Иванович
Горович, Карабанов, Ветковский, Буцай, Вершнев, Задоров, Маруся Лев-
ченко, Кудлатый, Коваль, Глейзер, Лапоть.
Мы старались выбирать пьесы с большим числом действующих лиц,
так как многие колонисты хотели играть и нам было выгодно увеличить
число умеющих держаться на сцене. Я придавал большое значение театру,
так как благодаря ему сильно улучшался язык колонистов и вообще силь-
но расширялся горизонт. Но иногда нам не хватало актеров, и в таком
случае мы приглашали и сотрудников. Один раз даже Силантия выпус-
тили на сцену. На репетициях он показал себя малоспособным актером,
но так как ему нужно было сказать только одну фразу: «Поезд опазды-
вает на три часа», то особенного риска не было. Действительность пре-
взошла наши ожидания.
Силантий вышел вовремя и в порядке, но сказал так:
— Поезд, здесь это, опаздывает на три часа, видишь, какая история.
Реплика произвела сильнейшее впечатление на публику, но это еще
не беда; еще более сильное впечатление она произвела на толпу бежен-
цев, ожидавших поезда на вокзале. Беженцы закружили по сцене в пол-
ном изнеможении, никакого внимания не обращая на мои призывы из
суфлерской будки, тем более что и я оказался человеком впечатлитель-
ным. Силантий с минуту наблюдал все это безобразие, потом рассердился:
— Вам говорят, олухи, как говорится! На три часа, здесь это, поезд
опоздал... чего обрадовались?
Беженцы с восторгом прислушивались к речи Силантия и в панике
бросились со сцены.
Я пришел в себя и зашептал:
— Убирайся к чертовой матери! Силантий, уходи к дьяволу!
— Да видишь, какая история...
Я поставил книжку на ребро — знак закрыть занавес.
Трудно было доставать артисток. Из девочек кое-как могли играть
Левченко и Настя Ночевная, из персонала — только Лидочка. Все эти
женщины не были рождены для сцены, очень смущались, наотрез отка-
зывались обниматься и целоваться, даже если это до зарезу полагалось
по пьесе. Обходиться же без любовных ролей мы никак не могли. В по-
исках артисток мы перепробовали всех жен, сестер, тетей и других род-
ственниц наших сотрудников и мельничных, упрашивали знакомых в го-
роде и еле-еле сводили концы с концами. Поэтому Оксана и Рахиль на
другой же день по приезде в колонию уже играли на репетиции, восхищая

195

нас ярко выраженной способностью целоваться без малейшего смущения.
Однажды нам удалось сагитировать случайную зрительницу, знако-
мую каких-то мельничных, приехавшую из города погостить. Она ока-
залась настоящей жемчужиной: красивая, голос бархатный, глаза, по-
ходка — все данные для того, чтобы играть развращенную барыню в ка-
кой-то революционной пьесе. На репетициях мы таяли от наслаждения
и ожидания поразительной премьеры. Спектакль начался с большим подъ-
емом, но в первом же антракте за кулисы пришел муж жемчужины,
железнодорожный телеграфист, и сказал жене в присутствии всего ан-
самбля:
— Я не могу позволить тебе играть в этой пьесе. Идем домой.
Жемчужина перепугалась и прошептала:
— Как же я пойду? А пьеса?
— Мне никакого дела нет до пьесы. Идем! Я не могу позволить, чтобы
тебя всякий обнимал и таскал по сцене.
— Но... как же это можно?
— Тебя раз десять поцеловали только за одно действие. Что это такое?
Мы сначала даже опешили. Потом пробовали убедить ревнивца.
— Товарищ, так на сцене поцелуй ничего не значит, — говорил Ка-
рабанов.
*— Я вижу, значит или не значит, — что я, слепой, что ли? Я в пер-
вом ряду сидел...
Я сказал Лаптю:
— Ты человек разбитной, уговори его как-нибудь.
Лапоть приступил честно к делу. Он взял ревнивца за пуговицу, по-
садил на скамью и зажурчал ласково:
— Какой вы чудак, такое полезное, культурное дело! Если ваша жена
для такого дела с кем-нибудь и поцелуется, так от этого только польза.
— Для кого польза, а для меня отнюдь не польза, — настаивал теле-
графист.
— Так для всех польза.
— По-вашему, выходит: пускай все целуют мою жену?
— Чудак, так это же лучше, чем если один какой-нибудь пижон най-
дется?
— Какой пижон?
— Да бывает... А потом смотрите: здесь же перед всеми, и вы видите.
Гораздо хуже ведь, если где-нибудь под кустиком, а вы и знать не будете.
— Ничего подобного!
— Как «ничего подобного»? Ваша жена так умеет хорошо целовать-
ся, — что же, вы думаете, с таким талантом она будет пропадать? Пускай
лучше на сцене...
Муж с трудом согласился с доводами Лаптя и с зубовным скреже-
том разрешил жене окончить спектакль при одном условии, чтобы по-
целуи были «ненастоящие». Он ушел обиженный. Жемчужина была рас-
строена. Мы боялись, что спектакль будет испорчен. В первом ряду сидел
муж и всех гипнотизировал, как удав. Второй акт прошел, как панихида,
но, к общей радости, на третьем акте мужа в первом ряду не оказалось.
Я никак не мог догадаться, куда он делся. Только после спектакля дело
выяснилось. Карабанов скромно сказал:

196

— Я ему посоветовал уйти. Он сначала не хотел, но потом послу-
шался.
— Как же ты сделал?
Карабанов зажег глаза, устроил чертячью морду и зашипел:
— Слухайте! Краще давайте по чести. Сегодня все будет добре, но
если вы зараз не пидэтэ, честное колонийське слово, мы вам роги наста-
вимо. У нас таки хлопцы, що не встоить ваша жинка.
— Ну и что? — радостно заинтересовались актеры.
— Ничего. Он только сказал: «Смотрите же, вы дали слово», — и пере-
шел в последний ряд.
Репетиции у нас происходили каждый день и по всей пьесе целиком.
Спали мы в общем недостаточно. Нужно принять во внимание, что мно-
гие наши актеры еще и ходить по сцене не умели, поэтому нужно было
заучивать на память целые мизансцены, начиная от отдельного движения
рукой или ногой, от отдельного положения головы, взгляда, поворота.
На это я и обращал внимание, надеясь, что текст все равно обеспечит суф-
лер. К субботнему вечеру пьеса считалась готовой.
Нужно все-таки сказать, что мы играли не очень плохо, — многие го-
родские люди были довольны нашими спектаклями. Мы старались играть
культурно, не пересаливали, не подделывались под вкусы публики, не го-
нялись за дешевым успехом. Пьесы ставили украинские и русские.
В субботу театр оживал с двух часов дня. Если было много действую-
щих лиц, Буцай начинал гримировать сразу после обеда; помогал ему
и Петр Иванович. От двух до восьми часов они могли приготовить к игре
до шестидесяти человек, а после этого уже гримировались сами.
По части оформления спектакля колонисты были не люди, а звери.
Если полагалось иметь на сцене лампу с голубым абажуром, они обыски-
вали не только квартиры сотрудников, но и квартиры знакомых в горо-
де, а лампу с голубым абажуром доставали непременно. Если на сцене
ужинали, так ужинали по-настоящему, без какого бы то ни было обмана.
Этого требовала не только добросовестность шестого «Р» сводного, но и
традиция. Ужинать на сцене при помощи подставных блюд наши артисты
считали недостойным для колонии. Поэтому иногда нашей кухне достава-
лось: приготовлялась закуска, жарилось жаркое, пеклись пироги или пи-
рожные. Вместо вина добывалось ситро.
В суфлерской будке я всегда трепетал во время прохождения ужина:
актеры в таком моменте слишком увлекались игрой и переставали обра-
щать внимание на суфлера, затягивая сцену до того момента, когда уже
на столе ничего не оставалось. Обыкновенно мне приходилось ускорять
темпы замечаниями такого рода:
— Да довольно вам... слышите? Кончайте ужин, черт бы вас по-
брал!
Артисты поглядывали на меня с удивлением, показывали глазами на
недоеденного гуся и оканчивали ужин только тогда, когда я доходил до
белого каления и шипел:
— Карабанов, вон из-за стола! Семен, да говори же, подлец: «Я уез-
жаю» .
Карабанов наскоро глотает непережеванного гуся и говорит:
— Я уезжаю.

197

А за кулисами в перерыве укоряет меня:
— Антон Семенович, ну как же вам не стыдно! Колы приходиться
того гуся исты, и то не дали...
Обыкновенно же артисты старались на сцене не задерживаться, ибо
на сцене холодно, как на дворе.
В пьесе «Бунт машин»6 К а раба нов у нужно было целый час торчать
на сцене голому, имея только узенькую повязку на бедрах. Спектакль
проходил в феврале, а, на наше несчастье, морозы стояли до тридцати
градусов. Екатерина Григорьевна требовала снятия спектакля, уверяя нас,
что Семен обязательно замерзнет. Дело окончилось благополучно: Семен
отморозил только пальцы на ногах, но Екатерина Григорьевна после акта
растирала его какой-то горячительной смесью.
Холод все же нам мешал художественно расти. Шла у нас такая пьеса —
«Товарищ Семивзводный»7. На сцене изображается помещичий сад, и по-
лагалась статуя. Шестой «Р» статуи нигде не нашел, хотя обыскал все
городские кладбища. Решили обойтись без статуи. Но когда открыли за-
навес, я с удивлением увидел и статую: вымазанный до отказа мелом,
завернутый в простыню, стоял на декорированной табуретке Шелапутин
и хитро на меня поглядывал. Я закрыл занавес и прогнал статую со
сцены, к большому огорчению шестого «Р».
В особенности добросовестны и изобретательны были шестые «Ш» свод-
ные. Ставили мы «Азефа»8. Сазонов9 бросает бомбу в Плеве10. Бомба долж-
на разорваться. Командир шестого «ІН» Осадчий говорил:
— Взрыв мы этот сделаем настоящий.
Так как я играл Плеве, то был больше всех заинтересован в этом во-
просе.
— Как это понимать — настоящий?
— А такой, что и театр может в гору пойти.
— Это уже и лишнее, — сказал я осторожно.
— Нет, ничего, — успокоил меня Осадчий, — все хорошо кончится.
Перед сценой взрыва Осадчий показал мне приготовления: за кули-
сами поставлено несколько пустых бочек, возле каждой бочки стоит коло-
нист с двустволкой, заряженной приблизительно на мамонта. С другой
стороны сцены на полу разложены куски стекла, а над каждым куском
колонист с кирпичом. С третьей стороны против выходов на сцену сидит
полдесятка ребят, перед ними горят свечи, а в руках у них бутылки с ка-
кой-то жидкостью.
— Это что за похороны?
— А это самое главное: у них керосин. Когда нужно будет, они на-
берут в рот керосину и дунут керосином на свечки. Очень хорошо полу-
чается.
— Ну вас к... И пожар может быть.
— Вы не бойтесь, смотрите только, чтобы керосином глаза не выжгло,
а пожар мы потушим.
Он показал мне еще на один ряд колонистов, у ног которых стояли
ведра, полные воды.
Окруженный с трех сторон такими приготовлениями, я начал пережи-
вать действительно обреченность несчастного министра и серьезно поду-
мывал о том, что поскольку я лично не должен отвечать за все преступ-

198

ления Плеве, то в крайнем случае я имею право удрать через зритель-
ный зал. Я пытался еще раз умерить добросовестность Осадчего.
— Но разве керосин можно тушить водой?
Осадчий был неуязвим, он знал это дело со всеми признаками выс-
шей эрудиции:
— Керосин, когда его дунуть на свечку, обращается в газ, и его ту-
шить не нужно. Может быть, придется тушить другие предметы...
— Например, меня?
— Вас мы в первую очередь потушим.
Я покорился своей участи: если я не сгорю, то во всяком случае меня
обольют холодной водой, и это в двадцатиградусный мороз! Но как же
я мог обнаружить свое малодушие перед лицом всего шестого «Ш» свод-
ного, который столько энергии и изобретательности истратил на оформле-
ние взрыва!
Когда Сазонов бросил бомбу, я еще раз имел возможность войти в шкуру
Плеве и не позавидовал ему: охотничьи ружья выстрелили в бочки, и боч-
ки ахнули, раздирая обручи и мои барабанные перепонки, кирпичи обру-
шились на стекло, и полдесятка ртов со всей силой молодых легких ду-
нули на горящие свечи керосином, и вся сцена моментально обратилась
в удушливый огненный вихрь. Я потерял возможность плохо сыграть
собственную смерть и почти без памяти свалился на пол, под оглуши-
тельный гром аплодисментов и крики восторга шестого «Ш» сводного.
Сверху на меня сыпался черный жирный керосиновый пепел. Закрылся
занавес, меня под руки поднимал Осадчий и заботливо спрашивал:
— У вас нигде не горит?
У меня горело только в голове, но я промолчал об этом: кто его знает,
что приготовлено у шестого «Ш» сводного на этот случай?
Таким же способом мы взрывали пароход во время одного несчаст-
ливого рейса его к революционным берегам СССР. Техника этого события
была еще сложнее. Надо было не только в каждое окно парохода выдуть
пучок огня, но и показать, что пароход действительно летит в воздух.
Для этого за пароходом сидело несколько колонистов, которые бросали
вверх доски, стулья, табуретки. Они наловчились заранее спасать свои
головы от всех этих вещей, но капитану Петру Ивановичу Горовичу силь-
но досталось: у него загорелись бумажные позументы на рукавах, и он
был сильно контужен падавшей сверху мебелью. Впрочем, он не только
не жаловался, но нам пришлось пережидать полчаса, пока он пересме-
ется, чтобы узнать наверняка, в полном ли порядке все его капитанские
органы.
Некоторые роли играть у нас было действительно трудно. Колонисты
не признавали, например, никаких выстрелов за сценой. Если вас пола-
галось застрелить, то вы должны были приготовиться к серьезному испы-
танию. Для вашего убийства брался обыкновенный наган, из патрона вы-
нималась пуля, а все свободное пространство забивалось паклей или ва-
той. В нужный момент в вас палили целой кучей огня, а так как стреляю-
щий всегда увлекался ролью, то он целил обязательно в ваши глаза.
Если же полагалось в вас произвести несколько выстрелов, то по указан-
ному адскому рецепту приготовлялся целый барабан.
Публике было все-таки лучше: она сидела в теплых кожухах, кое-

199

где топились печи, ей запрещалось только грызть семечки, да еще нель-
зя было приходить в театр пьяным. При этом, по старой традиции, пьяным
считался каждый гражданин, у которого при детальном исследовании
обнаруживался самый слабый запах алкоголя. Людей с таким или при-
близительно таким запахом колонисты умели сразу угадывать среди не-
скольких сот зрителей и еще лучше умели вытащить из ряда и с позором
выставить за двери, безжалостно пропуская мимо ушей очень похожие
на правду уверения:
— Да, честное слово, еще утром кружку пива выпил.
Для меня как режиссера были еще и дополнительные страдания и на
спектакле, и перед спектаклем. Кудлатого, например, я никак не мог на-
учить такой фразе:
Брали дани и пошлины
За все годы прошлые.
Он почему-то признавал только такую вариацию:
Брали бранны и пошлины
За все годы прошлинные.
Так и на спектакле сказал.
А во время постановки «Ревизора» хорошо играли колонисты, но к
концу спектакля обратили меня в злую фурию, потому что даже мои
крепкие нервы не могли выдержать таких сильных впечатлений:
Аммос Федорович. Верить ли слухам, Антон Семенович? К вам
привалило необыкновенное счастье?
Артемий Филиппович. Имею честь поздравить Антона Семе-
новича с необыкновенным счастьем. Я душевно обрадовался, когда услы-
шал. Анна Андреевна, Мария Антоновна!
Растаковский. Антона Семеновича поздравляю. Да продлит бог
жизнь и новой четы и даст вам потомство многочисленное, внучат и прав-
нучат. Анна Андреевна, Марья Антоновна!
Коробки н. Имею честь поздравить Антона Семеновича.
Хуже всего было то, что на сцене в костюме городничего я никакими
способами не мог расправиться со всеми этими извергами. Только после
немой сцены, за кулисами, я разразился гневом:
— Черт бы вас побрал, что это такое? Это издевательство, что ли,
это нарочно?
На меня смотрели удивленные физиономии, и почтмейстер — Задоров
спрашивал:
— В чем дело? А что случилось? Все хорошо прошло.
— Почему вы все называли меня Антоном Семеновичем?
— А как же?.. Ах да... Ах ты, черт! Антон Антонович городничий же.
— Да на репетициях вы же правильно называли!
— Черт его знает... то на репетициях, а тут как-то волнуешься...
5. Кулацкое воспитание
Двадцать шестого марта отпраздновали день рождения А. М. Горь-
кого. Бывали у нас и другие праздники, о них когда-нибудь расскажу по-
дробнее. Старались мы, чтобы на праздниках у нас было и людно, и на

200

столах полно, и колонисты, по совести говоря, любили праздновать и в осо-
бенности готовиться к праздникам. Но в горьковском дне для нас было
особое очарование. В этот день мы встречали весну. Это само собой. Бывало,
расставят хлопцы парадные столы, на дворе обязательно, чтобы всем вместе
усесться на пиршество, и вдруг с востока подует вражеским духом: нале-
тят на нас острые, злые крупинки, сморщатся лужицы во дворе, и сразу
отсыреют барабаны в строю для отдачи салюта нашему знамени по слу-
чаю праздника. Все равно поведет колонист прищуренным глазом на вос-
ток и скажет:
— А здорово уже весной пахнет!
Было еще в горьковском празднике одно обстоятельство, которое мы
сами придумали, которым очень дорожили и которое нам страшно нрави-
лось. Давно уже так решили колонисты, что в этот день мы празднуем
«вовсю», но не приглашаем ни одного постороннего человека. Догадает-
ся кто-нибудь сам приехать — пусть будет дорогой гость, и именно по-
тому, что сам догадался, а вообще это наш семейный праздник, и посто-
ронним на нем делать нечего. И получалось действительно по-особенно-
му просто и уютно, по-родственному еще больше сближались горьковцы,
хотя формы праздника вовсе не были какими-нибудь домашними. Начи-
нали с парада, торжественно выносили знамя, говорили речи, проходили
торжественным маршем мимо портрета Горького. А после этого садились
за столы и — не будем скромничать — за здоровье Горького... нет, ничего
не пили, но обедали... ужас, как обедали! Калина Иванович, выходя из-за
стола, говорил:
— Я так думаю, что нельзя буржуев осуждать, паразитов. После то-
го обеда, понимаешь, никакая скотина не будет работать, а не то что че-
ловек...
На обед было: борщ, но не просто борщ, а особенный: такой борщ ва-
рят хозяйки только тогда, когда хозяин именинник; потом пироги с мя-
сом, с капустой, с рисом, с творогом, с картошкой, с кашей, и каждый
пирог не влезает ни в один колонийский карман; после пирогов жаре-
ная свинина, не привезенная с базара, а своего завода, выращенная де-
сятым отрядом еще с осени, специально выращенная для горьковского
дня. Колонисты умели холить свиное стадо, но резать свиней никто не
хотел, даже командир десятого, Ступицын, отказывался:
— Не могу резать, жалко, хорошая свинья была Клеопатра.
Клеопатру зарезал, конечно, Силантий Отченаш, мотивируя свои дей-
ствия так:
— Дохлую свинью, здесь это, пускай ворог режет, а мы будем ре-
зать, как говорится, хорошую. Вот какая история.
После Клеопатры можно было бы и отдохнуть, но на столе появля-
лись миски и полумиски со сметаной и рядом с ними горки вареников
с творогом. И ни один колонист не спешил к отдыху, а, напротив, с пол-
ным вниманием обращались к вареникам и сметане. А после вареников —
кисель, и не какой-нибудь по-пански — на блюдечках, а в глубоких та-
релках, и мне не приходилось наблюдать, чтобы колонисты ели кисель
без хлеба или без пирога. И только после этого обед считался окончен-
ным и каждый получал на выход из-за стола мешок с конфетами и пря-
никами. И по этому случаю Калина Иванович говорил правильно:

201

— Эх, если бы Горькие почаще рожались, хорошо было бы!
После обеда колонисты не уходили отдыхать, а отправлялись по шес-
тым сводным готовить постановку «На дне» — последний спектакль в се-
зоне. Калина Иванович очень интересовался спектаклем:
— Посмотрю, посмотрю, што оно за вещь. Слышал много про это са-
мое дно, а не видав. И читать как-то так не пришлось.
Нужно сказать, что в этом случае сильно преувеличивал Калина Ива-
нович случайную свою неудачу: еле-еле он умел разбираться в тайнах
чтения. Но сегодня Калина Иванович в хорошем настроении, и не сле-
дует к нему придираться. Горьковский праздник был отмечен в этом году
особенным образом: по предложению комсомола было введено в этом году
звание колониста. Долго обсуждали эту реформу и колонисты и педа-
гоги, но сошлись на том, что придумано хорошо. Звание колониста дали
только тем, кто действительно дорожит колонией и кто борется за ее
улучшение. А кто сзади бредет, пищит, ноет или потихоньку «латается»,
тот только воспитанник. Правду нужно сказать, таких нашлось немно-
го — человек двадцать. Получили звание колониста и старые сотрудни-
ки. При этом было постановлено: если в течение одного года работы со-
трудник не получает такого звания, значит, он должен оставить коло-
нию.
Каждому колонисту дали никелированный значок, сделанный для нас
по особому заказу в Харькове. Значок изображал спасательный круг, на
нем буквы МГ, сверху красная звездочка.
Сегодня на параде получил значок и Калина Иванович. Он был очень
рад этому и не скрывал своей радости:
— Сколько этому самому Николаю Александровичу служив, только
и счастья, что гусаром считався, а теперь босяки орден дали, паразиты.
И ничего не поробышь — даже, понимаешь ты, приятно! Что значит, ког-
да у них в руках государственная держава! Сам без штанов ходить, а
ордена даеть.
Радость Калины Ивановича была омрачена неожиданным приездом
Марии Кондратьевны Боковой. Месяц тому назад она была назначена
в наш губсоцвос и хотя не считалась нашим прямым начальством, но
в некоторой мере наблюдала за нами.
Слезая с извозчичьего экипажа, она была очень удивлена, увидев на-
ши парадные столы, за которыми доканчивали пир те колонисты, кото-
рые подавали за обедом. Калина Иванович поспешил воспользоваться ее
удивлением и незаметно скрылся, оставив меня расплачиваться и за его
преступления.
— Что это у вас за торжество? — спросила Мария Кондратьевна.
— День рождения Горького.
— А почему меня не позвали?
— В этот день мы посторонних не приглашаем. У нас такой обычай.
— Все равно, давайте обедать.
— Дадим. Где это Калина Иванович?
— Ах, этот ужасный дед? Пасечник? Это он удрал от меня сейчас?
И вы тоже участник этой гадости? Мне теперь проходу не дают в губнар-
образе. И комендант говорит, что с меня будут два года высчитывать. Где
этот самый Калина Иванович, давайте его сюда!

202

Мария Кондратьевна делала сердитое лицо, но я видел, что для Кали-
ны Ивановича особенной опасности не было: Мария Кондратьевна была
в хорошем настроении. Я послал за ним колониста. Калина Иванович при
шел и издали поклонился.
— Ближе и не подходите! — смеялась Мария Кондратьевна. — Кар
вам не стыдно! Ужас какой!
Калина Иванович присел на скамейку и сказал:
— Доброе дело сделали.
Я был свидетелем преступления Калины Ивановича неделю назад
Приехали мы с ним в наробраз и зашли в кабинет Марии Кондрать-
евны по какому-то пустяковому делу. У нее огромный кабинет, обстав
ленный многочисленной мебелью из какого-то особенного дерева. Посре-
ди кабинета стол Марии Кондратьевны. Она имела особую удачу: вокруг
ее стола всегда стоит толпа разных наробразовских типов, с одним она
говорит, другой принимает участие в разговоре, третий слушает, тот раз-
говаривает по телефону, тот пишет на конце стола, тот читает, чьи-то
руки подсовывают ей бумажки на подпись, а кроме всего этого актива
целая куча народу просто стоит и разговаривает. Галдеж, накурено, на-
сорено.
Присели мы с Калиной Ивановичем на диванчик и о чем-то своем бе-
седуем. Врывается в кабинет сильно расстроенная худая женщина и пря-
мо к нам с речью. Насилу мы разобрали, что дело идет о детском саде,
в котором есть дети и есть хороший метод, но нет никакой мебели.
Женщина, видимо, была здесь не первый раз, потому что выражалась
она очень энергично и не проявляла никакой почтительности к учреж-
дению:
— Черт бы их побрал, наоткрывали детских садов целый город, а ме-
бели не дают. На чем детям сидеть, спрашиваю? Сказали: сегодня прий-
ти, дадут мебель. Я детей привела за три версты, подводы привела, ни-
кого нет, и жаловаться некому. Что это за порядки? Целый месяц хожу.
А у самой, посмотрите, сколько мебели — и для кого, спрашивается?
Несмотря на громкий голос женщины, никто из окружающих стол
Марии Кондратьевны не обратил на нее внимания, да, пожалуй, за общий
шумом ее никто и не слышал. Калина Иванович присмотрелся к окру-
жающей обстановке, хлопнул рукой по диванчику и спросил:
— Я вас так понимаю, товарищ, что эта мебель для вас подходить?
— Эта мебель?— обрадовалась женщина.— Да это прелесть что
за мебель!..
— Так в чем же дело? — сказал Калина Иванович. — Раз она к вам
подходить, а здесь стоит без последствия, — забирайте себе эту мебель
для ваших детишек.
Глаза взволнованной женщины, до того момента внимательно наблю-
давшие мимику Калины Ивановича, вдруг перевернулись на месте и сно-
ва уставились на Калину Ивановича:
— Это как же?
— Обыкновенно как: выносите и ставьте на ваши подводы.
— Господи, а как же?
— Если вы насчет документов, то не обращайте внимания; найдут-
ся паразиты, столько бумажек напишуть, что и не рады будете. Заби-
райте.

203

— Ну а если спросят, как же я скажу, кто разрешил?
— Так и скажите, что я разрешил.
— Значит, вы разрешили?
— Да, я разрешил.
— Господи! — радостно простонала женщина и с легкостью моли вы-
порхнула из комнаты.
Через минуту она снова впорхнула, уже в сопровождении двух десят-
ков детей. Они весело набросились на стулья, креслица, полукреслица,
диванчики и с некоторым трудом начали вытаскивать их в двери. Треск
пошел по всему кабинету, и на этот треск обратила внимание Мария
Кондратьевна. Она поднялась за столом и спросила:
— Что это вы делаете?
— А вот выносим, — сказал смуглый мальчуган, тащивший кресло
с товарищем.
— Так нельзя ли потише, — сказала Мария Кондратьевна и села про-
должать свое наробразовское дело.
Калина Иванович разочарованно посмотрел на меня.
— Ты чув? Как же это такое можно? Так они ж, паразиты, детишки
эти, все вытащут?
Я уже давно с восторгом смотрел на похищение кабинета Марии Кон-
дратьевны и возмущаться был не в состоянии. Два мальчика дернули за
наш диванчик, мы предоставили им полную возможность вытащить и
его. Хлопотливая женщина, сделав несколько последних петель вокруг
своих воспитанников, подбежала к Калине Ивановичу, схватила его руку
и с чувством затрясла ее, наслаждаясь смущенно улыбающимся лицом
великодушного человека.
— А как же вас зовут? Я же должна знать. Вы нас прямо спасли!
— Да для чего вам знать, как меня зовут? Теперь, знаете, о здравии
уже не возглашают, за упокой как будто еще рано...
— Нет, скажите, скажите...
— Я, знаете, не люблю, когда меня благодарят...
— Калина Иванович Сердюк, вот как зовут этого доброго человека, —
сказал я с чувством.
— Спасибо вам, товарищ Сердюк, спасибо!
— Не стоить. А только вывозите ее скорей, а то кто-нибудь придеть
да еще переменить.
Женщина улетела на крыльях восторга и благодарности. Калина Ива-
нович поправил пояс на своем плаще, откашлялся и закурил трубку.
— А зачем ты сказал? Оно и так было бы хорошо. Не люблю, зна-
ешь, когда меня очень благодарят... А интересно все-таки: довезет чи не
довезет?
Скоро окружение Марии Кондратьевны рассосалось по другим поме-
щениям наробраза, и мы получили аудиенцию. Мария Кондратьевна
быстро с нами покончила, рассеянно посмотрела вокруг и заинтересова-
лась:
— Куда это мебель вынесли, интересно? Оставили мне пустой каби-
нет.
— Это в один детский сад, — произнес серьезно Калина Иванович,
отвалившийся на спинку стула.

204

Только через два дня каким-то чудом выяснилось, что мебель была вы-
везена с разрешения Калины Ивановича. Нас приглашали в наробраз,
но мы не поехали. Калина Иванович сказал:
— Буду я там из-за каких-то стульев ездить! Мало у меня своих бо-
лячек?
Вот по всем этим причинам Калина Иванович чувствовал себя не-
сколько смущенным.
— Доброе дело сделали. Что ж тут такого?
— Как же вам не стыдно? Какое вы имели право разрешать?
Калина Иванович любезно повернулся на стуле:
— Я имею право все разрешать, и всякий человек. Вот я вам сейчас
разрешаю купить себе имение, разрешаю — и все. Покупайте. А если хо-
тите, можете и даром взять, тоже разрешаю.
— Но ведь и я могу разрешить, — Мария Кондратьевна оглянулась,
скажем, вывезти все эти табуретки и столы?
— Можете.
— Ну и что? — смущенно продолжала настаивать Мария Кондрать-
евна.
— Ну и ничего.
— Ну так как же? Возьмут и вывезут?
— Кто вывезеть?
— Кто-нибудь.
— Хэ-хэ-хэ, нехай вывезеть — интересно будет посмотреть, какой он
сам отседова поедеть?
— Он не поедет, а его повезут, — сказал, улыбаясь, Задоров, давно
уже стоявший за спиной Марии Кондратьевны.
Мария Кондратьевна покраснела, посмотрела снизу на Задорова и
неловко спросила:
— Вы думаете?
Задоров открыл все зубы:
— Да, мне так кажется.
— Разбойничья какая-то философия, — сказала Мария Кондрать-
евна. — Так вы воспитываете ваших воспитанников? — строго обрати-
лась она ко мне.
— Приблизительно так...
— Какое же это воспитание? Мебель растащили из кабинета, что это
такое, а? Кого вы воспитываете? Значит, если плохо лежит, бери, да?
Нас слушала группа колонистов, и на их физиономиях был написан
самый живой интерес к завязавшейся беседе. Мария Кондратьевна горя-
чилась, в ее тоне я различал хорошо скрываемые неприязненные нотки.
Продолжать спор в таком направлении мне не хотелось. Я сказал миро-
любиво:
— Давайте по этому вопросу когда-нибудь поговорим основательно,
ведь вопрос все-таки сложный.
Но Мария Кондратьевна не уступала:
— Да какой тут сложный вопрос! Очень просто: у вас кулацкое вос-
питание.
Калина Иванович понял серьезность ее раздражения и подсел к ней
ближе.

205

Вы не сердитесь на меня, старика, а только нельзя так говорить:
кулацкое. У нас воспитания совецькая. Я, конечно, пошутив, думав, тут
же и хозяйка сидит, посмеется, да и все, а может, и обратить внимание,
что вот у детишек стульев нету. А хозяйка плохая: из-под носа у нее
вынесли мебель, а она теперь виноватых шукает: кулацькая воспита-
ния...
— Значит, и ваши воспитанники будут так делать? — уже слабо за-
щищалась Мария Кондратьевна.
— И пущай себе делають...
— Для чего?
— А вот, чтобы плохих хозяев учить.
Из-за толпы колонистов выступил Карабанов и протянул Марии Кон-
дратьевне палочку, на которую был привязан белоснежный носовой пла-
ток, — сегодня их выдали колонистам по случаю праздника.
— Ось, подымайте белый флаг, Мария Кондратьевна, и сдавайтесь
скорийше.
Мария Кондратьевна вдруг засмеялась, и заблестели у нее глаза:
— Сдаюсь, сдаюсь, нет у вас кулацкого воспитания, никто меня не
обмошенничал, сдаюсь, дамсоцвос сдается!
Ночью, когда в чужом кожухе вылез я из суфлерской будки, в опус-
тевшем зале сидела Мария Кондратьевна и внимательно наблюдала за
последними движениями колонистов. За сценой высокий дискант Тось-
ки Соловьева требовал:
— Семен, Семен, а костюм ты сдал? Сдавай костюм, а потом уходи.
Ему отвечал голос Карабанова:
— Тосечка, красавец, чи тебе повылазило: я ж играл Сатина.
— Ах, Сатина! Ну тогда оставь себе на память.
На краю сцены стоит Волохов и кричит в темноту:
— Галатенко, так не годится, печку надо потушить!
— Та она и сама потухнет, — отвечает сонным хрипом Галатенко.
— А я тебе говорю: потуши. Слышал приказ: не оставлять печек.
— Приказ, приказ! — бурчит Галатенко. — Потушу...
На сцене группа колонистов разбирает ночлежные нары, и кто-то мур-
лычет: * Солнце всходит и заходит».
— Доски эти в столярную завтра, — напоминает Митька Жевелий и
вдруг орет: — Антон! А, Антон!
Из-за кулис отвечает Братченко:
— Агов, а чего ты, как ишак?
— Подводу дашь завтра?
— Та дам.
— И коня?
— А сами не довезете?
— Не хватит силы.
— А разве тебе мало овса дают?
— Мало.
— Приходи, я дам.
Я подхожу к Марии Кондратьевне.
— Вы где ночуете?
— Я вот жду Лидочку. Она разгримируется и проводит меня к себе...

206

Скажите, Антон Семенович, у вас такие милые колонисты, но ведь это
так тяжело: сейчас очень поздно, они еще работают, а устали как, во-
ображаю! Неужели им нельзя дать чего-нибудь поесть? Хотя бы тем,
которые работали.
— Работали все, на всех нечего дать.
— Ну а вы сами, вот ваши педагоги сегодня и играли, и интересно
все — почему бы вам не собраться, посидеть, поговорить, ну и... заку-
сить. Почему?
— Вставать в шесть часов, Мария Кондратьевна.
— Только потому?
— Видите ли, в чем дело, — сказал я этой милой, доброй женщи-
не, — наша жизнь гораздо более суровая, чем кажется. Гораздо суровее.
Мария Кондратьевна задумалась. Со сцены спрыгнула Лидочка и ска-
зала:
— Сегодня хороший спектакль, правда?
6. Стрелы Амура
С горьковского дня наступила весна. С некоторого времени стали мы
ощущать пробуждение весны в кое-какой специальной области.
Театральная деятельность сильно приблизила колонистов к селян-
ской молодежи, и в некоторых пунктах сближения обнаружились чувст-
ва и планы, не предусмотренные теорией соцвоса. В особенности постра-
дали колонисты, поставленные волею совета командиров в самые опас-
ные места, в шестой «П» сводный отряд, в названии которого буква П
многозначительно говорит о публике.
Те колонисты, которые играли на сцене в составе шестого «А» свод-
ного, до конца были втянуты в омут театральной отравы. Они пережи-
вали на сцене часто романтические подъемы, переживали и сценическую
любовь, но именно поэтому спасены были на некоторое время от тоски
так называемого первого чувства. Так же спасительно обстояло дело и
с другими шестыми сводными. В шестом «Ш» ребята всегда имели дело
с сильно взрывчатыми веществами, и Таранец редко даже снимал повяз-
ку с головы, испорченной во время его многочисленных пиротехнических
упражнений. И в этом сводном любовь как-то не прививалась: оглуши-
тельные взрывы пароходов, бастионов и карет министров занимали ду-
ши колонистов до последней глубины, и не мог уже загореться в них
«угрюмый, тусклый огнь желанья»11. Едва ли мог загореться такой «огнь»
и у ребят, перетаскивающих мебель и декорации, — слишком решитель-
но происходила в этом случае, выражаясь педагогическим языком, суб-
лимация. Даже горячие сводные, которые развивали свою деятельность
в самой толще публики, сбережены были от стрел Амура, ибо и самому
легкомысленному Амуру не пришло бы в голову прицеливаться в изма-
занные углем, закопченные, черномазые фигуры.
Колонист из шестого «П» сводного стоял в безнадежно обреченной
позиции. Он выходил в театральный зал в лучшем колонийском костю-
ме, я его гонял и цукал за самую маленькую неряшливость. У него из
грудного кармана кокетливо выглядывал уголок чистого носового плат-

207

ка, его прическа была всегда образцом элегантности, он обязан быть веж-
ливым, как дипломат, и внимательным, как зубной техник. И вооружен-
ный такими достоинствами, он неизменно попадал под действие извест-
ных чар, которые и в Гончаровке, и в Пироговке, и на Воловьих хуто-
рах приготовляются приблизительно по тем самым рецептам, что и в па-
рижских салонах.
Первая встреча у дверей нашего театра во время проверки билетов
и поисков свободного места как будто не угрожала никакими опасностя-
ми: дл~я девиц фигура хозяина и устроителя этих замечательных зре-
лищ с такими волнующими словами и с такими чудесами техники каза-
лась еще привлекательно-неприкосновенной, почти недоступной для люб-
ви — настолько недоступной, что и селянские кавалеры, разделяя то же
восхищение, не терзались ревностью. Но проходил второй, третий, пятый
спектакль, и повторялась старая, как мир, история. Параска с Пирогов-
ки или Маруся с Воловьего хутора вспоминали о том, что румяные щеки,
черные брови — впрочем, не только черные — и блестящие глаза, сияю-
щее новизной и модным покроем ситцевое платье, облегавшее мириады
самых несомненных ценностей, музыка итальянско-украинского «л», ко-
торое умеют произносить по-настоящему только девчата — «казала»,
«купувала», — все это сила, оставляющая далеко позади не только сце-
нические хитрости горьковцев, но и всякую иную, самую американскую
технику. И когда все эти силы приводились в действие, от всей недоступ-
ной значительности колонистов ничего не оставалось. Наступал момент,
когда колонист после спектакля приходил ко мне и бессовестно врал:
— Антон Семенович, разрешите проводить девчат из Пироговки, а то
они боятся.
В этой фразе заключалась редкая концентрация лжи, ибо и для про-
сителя и для меня было точно известно, что никто никого не боится, и
никого не нужно провожать, и множественное число «девчат» — гипер-
бола, и разрешения никакого не требуется: в крайнем случае эскорт пуг-
ливой зрительницы будет организован без разрешения. И поэтому я раз-
решал, подавляя в глубине моей педагогической души явное ощущение
неувязки. Педагогика, как известно, решительно отрицает любовь, счи-
тая, что «доминанта» эта должна наступать только тогда, когда неудача
воспитательного воздействия уже совершенно определилась. Во все вре-
мена и у всех народов педагоги ненавидели любовь. И мне было рев-
ниво неприятно видеть, как тот или другой колонист, пропуская комсо-
мольское или общее собрание, презрительно забросив книжку, махнув
рукой на все качества активного и сознательного члена коллектива, упря-
мо начинает признавать только авторитет Маруси или Наташи — су-
ществ, неизмеримо ниже меня стоящих в педагогическом, политическом
и моральном отношениях. Но у меня всегда была склонность к размышле-
нии), и своей ревности я не спешил предоставить какие-либо права. Това-
рищи мои по колонии и в особенности деятели наробраза были реши-
тельнее меня и сильно нервничали по случаю непредвиденного" и внепла-
нового вмешательства Амура:
— С этим нужно решительно бороться.
Споры эти всегда помогали, ибо до конца проясняли положение: нуж-
чо положиться на собственный здравый смысл и на здравый смысл жиз-

208

ни. Тогда еще у самой жизни его было не так много, жизнь наша была
еще бедна. Мечтал я: были бы мы богаты, женил бы я колонистов, за-
селил бы наши окрестности женатыми комсомольцами. Чем это плохо?
Но до этого было еще далеко. Ничего. И бедная жизнь что-нибудь при-
думает. Я не стал преследовать влюбленных педагогическим вмешатель-
ством, тем более что они не выходили из рамок приличия. Опришко в
минуту откровенности показал мне карточку Маруси — явное доказа-
тельство того, что жизнь продолжала что-то делать, пока мы раздумы-
вали.
Сама по себе карточка мало говорила. На меня смотрело широкое кур-
носое лицо, ничего не прибавляющее к среднему типу Марусь. Но на
обороте было написано выразительным школьным почерком:
«Дорогому Дмитру от Маруси Лукашенко. Люби и не забывай».
Дмитро Опришко сидел на стуле и открыто показывал всему миру,
что он человек конченый. От его удалой фигуры жалкие остались остат-
ки, и даже закрученный на голове залихватский чуб исчез: сейчас он
был добродетельно и аккуратно уложен в мирную прическу. Карие гла-
за, раньше так легко возбуждаемые остроумным словом и охотой сме-
яться и прыгать, сейчас тихо-смирно выражали только домашнюю оза-
боченность и покорность ласковой судьбе.
— Что ты собираешься делать?
Опришко улыбнулся.
— Без вашей помощи трудно будет. Мы еще батьку ничего не гово-
рили, и Маруся боится. Но так вообще батько ко мне хорошо ставится.
— Ну хорошо, подождем.
Опришко ушел от меня, довольный, бережно спрятав на груди порт-
рет возлюбленной.
Гораздо хуже обстояло дело у Чобота. Чобот был человек угрюмый
и страстный, но других достоинств у него не было. Когда-то он начал
в колонии с серьезного конфликта с поножовщиной, с тех пор крепко
подчинялся дисциплине, но всегда держался в стороне от бурлящих на-
ших центров. У него было невыразительное, бесцветное лицо, и даже в
минуты гнева оно казалось туповатым. Школу он посещал по необходи-
мости и еле-еле научился читать. В нем мне нравился способ выражать-
ся: в его скупых словах всегда ощущалась большая и простая правди-
вость. В комсомол его приняли одним из первых. Коваль имел о нем опре-
деленное мнение:
— Доклад не сделает и в агитпропы не годится, но если дать ему
пулемет — сдохнет, а пулемета не бросит.
Вся колония знала, что Чобот страстно влюбился в Наташу Петрен-
ко. Наташа жила в доме Мусия Карповича, считалась его племянницей,
на самом деле была просто батрачкой. В театр все-таки пускал ее Мусий
Карпович, но одевалась она очень бедно: нескладная юбка, кем-то дав-
но заношенная, корявые, не по ноге, ботинки и старомодная, со складка-
ми, темная кофта. В другом одеянии мы ее не видели. Одежда обращала
Наташу в жалкое чучело, но тем привлекательнее казалось ее лицо. В ры-
жем ореоле изодранного, испачканного бабьего платка на вас смотрит
даже не лицо, а какое-то высшее выражение нетронутости, чистоты, дет-
ски улыбающейся доверчивости. Наташа никогда не гримасничала, ни-

209

когда не выражала злобы, негодования, подозрения, страдания. Она уме-
ла только или серьезно слушать, и в это время у нее чуть-чуть подра-
гивали густые черные ресницы, или открыто, внимательно улыбаться, по-
казывая милые маленькие зубки, из которых один передний был постав-
лен немножко вкось.
Наташа приходила в колонию всегда в стайке девчат и на деланно-
шумливом этом фоне сильно выделялась детской, простой сдержанностью
и хорошим настроением.
Чобот непременно ее встречал и хмуро усаживался с нею на какой-
нибудь скамье, нисколько не смущая ее своей хмуростью и ничего не
изменяя в ее внутреннем мире; я сомневался в том, что этот ребенок мо-
жет полюбить Чобота, но хлопцы возражали мне хором:
— Кто? Наташа? Да она за Чобота в огонь и в воду, даже и не за-
думается.
В это время у нас, собственно говоря, вовсе не было свободы занимать-
ся романами. Наступили те дни, когда солнце принимается за обычный
штурм, работая по восемнадцати часов в сутки. Подражая ему, и Шере
наваливал на нас столько работы, что мы только молча отдувались, вспо-
миная не без горечи, что еще осенью с большим энтузиазмом утвердили
на общем собрании его посевной план. Официально у Шере считалось
шестиполье, но на деле выходило нечто гораздо более сложное. Шере поч-
ти не сеял зерновых. На черном паре у него было гектаров семь озимой
пшеницы, в сторонке спрятались небольшие нивы овса и ячменя, да
для опыта на небольшом клочке завел он какую-то невиданную рожь,
предсказывая, что ни один селянин никогда не угадает, что это рожь,
«а будет только мекать».
Пока что мекали не селяне, а мы. Картофель, бураки, баштаны, капу-
ста, целая плантация гороха — и все это разных сортов, в которых труд-
но было разобраться. Говорили при этом хлопцы, что Шере на полях раз-
вел настоящую контрреволюцию:
— То у него король, а то царь, а то королева.
Действительно, разграничив все участки идеальными прямыми межа-
ми и изгородями, Шере везде поставил на деревянных столбиках фанер-
ные плакатики и на каждом написал, что посеяно и сколько. Колони-
сты, — вероятно, те, которые охраняли посевы от ворон, — однажды утром
поставили рядом свои надписи и очень обидели Шере таким поступком.
Он потребовал срочного совета командиров и непривычно для нас кри-
чал:
— Что это за насмешки, что это за глупости? Я так называю сорта,
как они у всех называются. Если принято называть этот сорт «Королем
андалузским», так он так и называется во всем мире — не могу я при-
думать свое название. А это — хулиганство! Для чего выставили: гене-
рал Буряк, полковник Горох? А это что: капитаны Кавуны и поручики
Помидорчики?
Командиры улыбались, не зная, как им быть со всей этой камариль-
ей. Спрашивали по-деловому:
— Так кто же это такое свинство устроил? То булы короли, а то сталы
просто капитаны, черт зна що...
Хлопцы не могли удержаться от улыбок, хотя и побаивались Шере.

210

Силантий понимал напряженность конфликта и старался умерить его:
— Видишь, какая история: такой король, которого можно, здесь это,
коровам кушать, так он не страшный, пускай остается королем.
И Калина Иванович стоял на стороне Шере:
— По какому случаю шум поднявся? Вам хочется показать, что вы
вот какие революционеры, с королями воевать кортит12, головы резать
паразитам? Так почему вы так беспокоитесь? Ось дадим вам по ножу
и будете резать, аж пот с вас градом.
Колонисты знали, что такое «гичку резать», и встретили заявление
Калины Ивановича с глубоким удовлетворением. На том дело о контр-
революции на наших полях и прекратилось; а когда Шере высадил из
оранжереи против белого дома двести кустов роз и поставил надписи:
«Снежная королева», ни один колонист не заявил протеста. Карабанов
только сказал:
— Королева так королева, черт с нею, абы пахла.
Больше всего мучили нас бураки. По совести говоря, это отвратитель-
ная культура: ее только сеять легко, а потом начинаются настоящие ис-
терики. Не успела она вылезти из земли, а вылазит она медленно и вяло,
уже нужно ее полоть. Первая полка бурака — это драма. Молодой бу-
рак для новичка ничем не отличается от сорняка, поэтому Шере на эту
полку требовал старших колонистов, а старшие говорили:
<— Ну что ты скажешь — бураки полоть? Та неужели мы свое не от-
пололи?
Кончили первую полку, вторую, мечтают все побывать на капусте,
на горохе, а уже и сенокосом пахнет — смотришь, в воскресной заявке
Шере скромно написано: «На прорывку бурака — сорок человек».
Вершнев, секретарь совета, с возмущением читает про себя эту наглую
строчку и стучит кулаком по столу:
— Да что это такое: опять бурак? Да когда он кончится, черт прокля-
тый!.. Вы, может, по ошибке старую заявку дали?
— Новая заявка, — спокойно говорит Шере. — Сорок человек, и, по-
жалуйста, старших.
На совете сидит Мария Кондратьевна, живущая на даче в соседней
с нами хате, ямочки на ее щеках игриво посматривают на возмущенных
колонистов.
— Какие вы ленивые, мальчики! А в борще бурак любите, правда?
Семен наклоняет голову и выразительно декламирует:
— Во-первых, бурак кормовой, хай вин сказыться! Во-вторых, пой-
демте с нами на прорывку. Если вы сделаете нам одолжение и прорабо-
таете хочь бы один день, так тому и быть, собираю сводотряд и работаю
на бураке, аж пока и в бурты его, дьявола, не похороним.
В поисках сочувствия Мария Кондратьевна улыбается мне и кивает
на колонистов:
—. Какие! Какие!..
Мария Кондратьевна в отпуску, поэтому и днем ее можно встретить
в колонии. Но днем в колонии скучно, только на обед приходят ребята,
черные, пыльные, загоревшие. Бросив сапки в углу Кудлатого, они, как
конница Буденного, галопом слетают с крутого берега, развязывая на
ходу завязки трусиков, и Коломак закипает в горячем ключе из их тел,

211

криков, игры и всяких выдумок. Девчата пищат в кустах на берегу:
— Ну довольно вам, уходите уже! Хлопцы, а хлопцы, ну уходите,
уже наше время.
Дежурный с озабоченным лицом проходит на берег, и хлопцы на мок-
рые тела натягивают горячие еще трусики и, поблескивая капельками
воды на плечах, собираются к столам, поставленным вокруг фонтана в
старом саду. Здесь их давно поджидает Мария Кондратьевна — единст-
венное существо в колонии, сохранившее белую человеческую кожу и не-
выгоревшие локоны. Поэтому она в нашей толпе кажется подчеркнуто
холеной, и даже Калина Иванович не может не отметить это обстоятель-
ство:
— Фигурная женщина, ты знаешь, а даром здесь пропадает. Ты, Ан-
тон Семенович, не смотри на нее теорехтически. Она на тебя поглядаеть,
как на человека, а ты, как грак, ходишь без внимания.
— Как тебе не стыдно! — сказал я Калине Ивановичу. — Не хвата-
ет, чтобы и я романами занялся в колонии.
— Эх ты! — крякнул Калина Иванович по-стариковски, закуривая
трубку. — В жизни ты в дурнях останешься, вот побачишь...
Я не имел времени произвести теоретический и практический анализ
качеств Марии Кондратьевны, — может быть, именно поэтому она все
приглашала меня на чай и очень обижалась на меня, когда я вежливо
уверял ее:
— Честное слово, не люблю чаю.
Как-то после обеда, когда разбежались колонисты по работам, задер-
жались мы с Марией Кондратьевной у столов, и она по-дружески просто
сказала мне:
— Слушайте вы, Диоген13 Семенович! Если вы сегодня не придете ко
мне вечером, я вас буду считать просто невежливым человеком.
— А что у вас? Чай? — спросил я.
— У меня мороженое, понимаете вы, не чай, а мороженое... Специаль-
но для вас делаю.
— Ну хорошо, — сказал я с трудом, — в котором часу приходить на
мороженое?
— В восемь часов.
— Но у меня в половине девятого рапорты командиров.
— Вот еще жертва педагогики... Ну хорошо, приходите в девять.
Но в девять часов, сразу после рапорта, когда я сидел в кабинете и
сокрушался, что нужно идти на мороженое и я не успел побриться, при-
бежал Митька Жевелий и крикнул:
— Антон Семенович, скорише, скорише!..
— В чем дело?
— Чобота хлопцы привели и Наташку. Этот самый дед, как его... ага,
Мусий Карпович.
— Где они?
— А в саду там...
Я поспешил в сад. В сиреневой аллее на скамейке сидела испуганная
Наташа, окруженная толпой наших девочек и женщин. Хлопцы по всей
аллее стояли группами и о чем-то судачили. Карабанов ораторствовал:
— И правильно. Жалко, что не убили гадину...

212

Задоров успокаивал дрожащего, плачущего Чобота:
— Да ничего страшного. Вот Антон придет, все устроит.
Перебивая друг друга, они рассказывали мне следующее.
За то, что Наташа не просушила какие-то плахты, забыла, что ли,
Мусий Карпович вздумал ее проучить и успел два раза ударить вож-
жами. В этот момент в хату вошел Чобот. Какие действия произвел Чо-
бот, установить было трудно — Чобот молчал, — но на отчаянный крик
Мусия Карповича сбежались хуторяне и часть колонистов и нашли хо-
зяина в полуразрушенном состоянии, всего окровавленного, в страхе за-
бившегося в угол. В таком же печальном состоянии был и один из сы-
новей Мусия Карповича. Сам Чобот стоял посреди хаты и «рычав, як
собака», по выражению Карабанова. Наташу нашли потом у кого-то
из соседей.
По случаю всех этих событий произошли переговоры между колони-
стами и хуторянами. Некоторые признаки указывали, что во время пере-
говоров не оставлены были без употребления кулаки и другие виды за-
щиты, но ребята об этом ничего не говорили, а повествовали эпически-
трогательно:
— Ну мы ничего такого не делали, оказали это... первую помощь в
несчастных случаях, а Карабанов и говорит Наташе: «Идем, Наташа,
в колонию, ты ничего не бойся, найдутся добрые люди, знаешь, в коло-
нии, мы с этим делом устроимся».
Я попросил действующих лиц в кабинет.
Наташа серьезно разглядывала большими глазами новую для нее об-
становку, и только в неуловимых движениях рта можно было распо-
знать у нее остатки испуга, да на щеке не спеша остывала одинокая слеза.
— Що робыть? — сказал Карабанов страстно. — Надо кончать.
— Давайте кончать, — согласился я.
— Женить, — предложил Бурун.
Я ответил:
— Женить успеем, это не сегодня. Мы имеем право принять Наташу
в колонию. Никто не возражает?.. Да тише, чего вы орете! Место для де-
вочки у нас есть. Колька, зачисли ее завтра приказом в пятый отряд.
— Есть! — заорал Колька.
Наташа вдруг сбросила свой страшный платок, и глаза у нее запо-
лыхали, как костер на ветру. Она подбежала ко мне и засмеялась ра-
достно, как смеются только дети.
— Хиба цэ можна? В колонию? Ой, спасыби ж вам, дядечку!
Хлопцы смехом прикрыли душевное волнение. Карабанов топнул но-
гой об пол:
— Дуже просто. Прямо так просто, що... черты его знают! В колонию,
конечно. Нехай колониста тронуть!
Девчата радостно потащили Наташу в спальню. Хлопцы еще долго
галдели. Чобот сидел против меня и благодарил:
— Я такого никогда не думал... То вам спасибо, что такому маленькому
человеку защиту дали... А жениться — то дело второе...
До поздней ночи обсуждали мы происшествие. Рассказали хлопцы
несколько подходящих случаев, Силантий высказал свое мнение, приводили
Наташу в колонийском платье показывать мне, и Наташа оказалась вовсе

213

не невестой, а маленькой нежной девочкой. После всего этого пришел
Калина Иванович и сказал, резюмируя вечер:
— Годи вам раздувать кадило. Если у человека голову не оттяпали,
значит, человек живеть, все значиться благополучно. Ходим на луки*,
пройдемся... вот ты увидишь, как эти паразиты копыци сложили, чтоб
их так в гроб укладывали, када помруть!
Было уже за полночь, когда мы с Калиной Ивановичем направились
на луг. Теплая тихая ночь внимательно слушала, что говорил дорогой
Калина Иванович. Аристократически воспитанные, подтянутые, сохраняя
вечную любовь свою к строевым шеренгам, стояли на страже нашей колонии
тополя и тоже думали о чем-то. Может быть, они удивлялись тому, что
так все изменилось кругом: выстраивались они для охраны Трепке, а теперь
приходится сторожить колонию имени Максима Горького.
В отдельной группе тополей стояла хата Марии Кондратьевны и смотрела
черными окнами прямо на нас. Одно из окон вдруг тихонько открылось,
и яз него выпрыгнул человек. Направился было к нам, на мгновение
остановился и бросился в лес. Калина Иванович прервал рассказ об эвакуа-
ции Миргорода в 1918 году и сказал спокойно:
т~ Этот паразит — Карабанов. Видишь, он смотрит не теорехтически,
а прахтически. А ты остался в дурнях, хочь и освиченный человек...
7. Пополнение
В,, колонию пришел Мусий Карпович. Мы думали, что он начинает
тяжбу по случаю слишком свободного обращения с его головой разгневан-
ного Чобота. И в самом деле: голова Мусия Карповича была демонстративно
перевязана и говорил он таким голосом, будто даже это не Мусий Карпович,
а умирающий лебедь. Но по волнующему нас вопросу он высказался миро-
любиво и по-христиански кротко:
— Так я ж совсем не потому, что девчонка. Я по другому делу. Боже
сохрани, чи я буду с вами спорить, чи што? Так, то пускай и так...
Я насчет мельницы к вам пришел. От сельсовета пришел с хорошим делом.
Коваль прицелился лбом в Мусия Карповича:
— Насчет мельницы?
— Ну да ж. Вы насчет мельницы хлопочете — это аренда, значит.
И сельсовет же тоже подал заявление. Так от мы так думаем: как вы
советская власть, так и сельсовет — советская власть, не может быть такого:
то мы, а то — вы...
— Ага, — сказал Коваль несколько иронически.
Так начался в колонии короткий дипломатический период. Я уговорил
Коваля и хлопцев напялить на себя дипломатические фраки и белые гал-
стуки, и Лука Семенович с Мусием Карповичем на некоторое время получили
возможность появляться на территории колонии без опасности для жизни.
В это время всю колонию сильно занимал вопрос о покупке лошадей.
Знаменитые наши рысаки старели на глазах, даже Рыжий начинал от-
ращивать стариковскую бороду, а Малыша совет командиров перевел уже
на положение инвалида и назначил ему пенсию. Малыш получил на до-
* Луки — луг.

214

житие постоянное место в конюшне и порцию овса, а запрягать его до-
пускалось только с моего личного разрешения. Шере всегда с презрением
относился к Бандитке, Мэри и Коршуну и говорил:
— Хорошее хозяйство то, в котором кони хорошие, а если кони дрянь,
значит, и хозяйство дрянь.
Антон Братченко, переживший влюбленность во всех наших лошадей
по очереди и всегда всем предпочитавший Рыжего, и тот теперь под влиянием
Шере начинал любить какого-то будущего коня, который вот-вот появится
в его царстве. Я, Шере, Калина Иванович и Братченко не пропускали ни
одной ярмарки, видели тысячи лошадей, но купить нам все-таки ничего
не довелось. То кони были плохие, такие же, как и у нас, то дорого с нас
просили, то находил Шере какую-нибудь припрятанную болезнь или
недостаток. И правду нужно сказать, хороших лошадей на ярмарках не
было. Война и революция прикончили породистые лошадиные фамилии,
а новых заводов еще не народилось. Антон приезжал с ярмарки почти
в оскорбленном-состоянии:
— Как же это так? Коней нэма. А если нам нужен хороший конь,
настоящий конь, так как же? Буржуев просить чи как?
Калина Иванович, по гусарской старой памяти, любил копаться в ло-
шадином вопросе, и даже Шере доверял его знаниям, изменяя в этом деле
своей постоянной ревности. А Калина Иванович однажды в кругу пони-
мающих людей сказал:
— Говорят эти паразиты, Лука та Мусий этот самый, что будто у дядьков
на хуторах есть хорошие кони, а на ярмарок не хотят выводить, боятся.
— Неправда, — сказал Шере, — нет у них хороших коней. Есть такие,
как мы видели. Хороших коней вот скоро с заводов достать можно будет,
еще рановато.
— А я вам кажу — есть,— продолжал утверждать Калина Иванович.—
Лука знает, этот сукин сын всю округу знает, как и что. Та и подумайте,
откуда ж может взяться хорошая животная, если не у хозяина! А на
хуторах хозяева живуть. Он, паразит, тихонько соби сыдыть, а жеребчика
выгодовал, держит, сволочь, в тайне, значить, боиться — отберуть. А если
поехать — купим...
Я тоже решил вопрос без всяких признаков идеологии.
— В ближайшее воскресенье едем, посмотрим. А может быть, и купим
что-нибудь.
Шере согласился:
— Отчего не поехать? Коня, конечно, не купим, а проехаться хорошо.
Посмотрю, что за хлеба у этих «хозяев».
В воскресенье запрягли фаэтон и мягко закачались на мягких селянских
дорогах. Проехали Гончаровку, пересекли харьковский большак, шагом
проползли через засыпанную песком сосновую рощу и выехали наконец
в некоторое царство-государство, где никогда еще не были.
С высокой пологой возвышенности открылся довольно приятный пейзаж.
Перед нами без конца, от горизонта до горизонта, ширилась по нивелиру
сделанная равнина. Она не поражала разнообразием; может быть, в этой
самой простоте и было что-то красивое. Равнина плотненько была засеяна
хлебом; золотые, золотисто-зеленые, золотисто-желтые, ходили кругом
широкие волны, изредка подчеркнутые ярко-зелеными пятнами проса или

215

полем рябенькой гречихи. А на этом золотом фоне с непостижимой правиль-
ностью были расставлены группы белоснежных хат, окруженные призе-
мистыми бесформенными садиками. У каждой группы одно-два дерева:
вербы, осины, очень редко тополи и баштан с грязно-коричневым куренем.
Все это было выдержано в точном стиле; самый придирчивый художник
не мог бы здесь обнаружить ни одного ложного мазка.
Картина понравилась и Калине Ивановичу:
— Вот видите, как хозяева живуть?14 Тут тебе живуть аккуратные
люди.
— Да, — неохотно согласился Шере.
— Давайте завернем к этому, — предложил Калина Иванович.
По забитой травкой дорожке повернул Антон к примитивным воротам,
сделанным из трех тонких стволов вербы, связанных лыком. Серый задри-
панный пес, потягиваясь, вылез из-под воза и хрипло, с трудом пересиливая
лень, протявкал. Из хаты вышел хозяин и, стряхивая что-то с нечесаной
бороды, с удивлением и некоторым страхом воззрился на мой полувоенный
костюм.
— Драстуй, хозяин! — весело сказал Калина Иванович. — От церкви,
значиться, вернулись?
— Я до церкви редко бываю, — ответил хозяин таким же ленивым
хриплым голосом, как и охранитель его имущества. — Жинка разве когда...
А откедова будете?
— А мы по такому хорошему делу: кажут люди, что у вас коня
можно доброго купить, а?
Хозяин перевел глаза на наш выезд. Недостаточно гармонированная
пара Рыжего и вороной Мэри, видимо, его успокоила.
— Как вам это сказать? Чтобы хорошие лошади были, так где ж там!
А есть у меня лошинка, третий год, — може, вам пригодится?
Он отправился в конюшню и из самого дальнего угла вывел трехлетку
кобылку, веселую и упитанную.
— Не запрягал? — спросил Шере.
— Так чтобы запрягать куды для какого дела, так нет, а проезжать —
проезжал. Можно проехаться. Добре бежит, не могу ничего такого сказать.
— Нет, — сказал Шере, — молода для нас. Нам для работы нужно.
— Молода, молода, — согласился хозяин. — Так у хороших людей
подрасти может. Это такое дело. Я за нею три года ходил. Добре ходил,
вы же бачите?
Кобылка действительно было холеная: блестящая, чистая шерсть,
расчесанная грива, во всех отношениях она была чистоплотнее своего
воспитателя и хозяина.
— А сколько, к примеру, эта кобылка, а?— спросил Калина Иванович.
— Вижу так, что хозяева покупают, да если магарыч хороший будет,
так шестьдесят червяков.
Антон уставился на верхушку вербы и, наконец сообразив, в чем дело,
ахнул:
— Сколько? Шестьсот рублей?
— Шестьсот же, — сказал хозяин скромно.
— Шестьсот рублей вон за это г...? — не сдерживая гнева, закричал
Антон.

216

— Сам ты г..., много ты понимаешь! Ты походи за конем, а потом
будешь говорить.
Калина Иванович примирительно сказал:
— Нельзя так сказать, что г..., кобылка хорошая, но только нам не
подходить.
Шере молча улыбнулся. Мы уселись в фаэтон и поехали дальше. Серый
отсалютовал нам прежним тявканьем, а хозяин, закрывая ворота, даже
не посмотрел нам вдогонку.
Мы побывали на десятке хуторов. Почти в каждом были лошади, но
мы ничего не купили.
Домой возвращались уже под вечер. Шере уже не рассматривал поля,
а о чем-то сосредоточенно думал. Антон злился на Рыжего и то и дело
перетягивал его кнутом, приговаривая:
— Одурел, что ли? Бурьяна не бачив, смотри ты...
Калина Иванович со злостью посматривал на придорожную нехворощу15
и бурчал всю дорогу:
— Какой же, понимаешь ты, скверный народ, паразиты! Приезжают
до них люди, ну, там продав чи не продав, так будь же человеком, будь же
хозяином, сволочь. Ты ж видишь, паразит, что люди с утра в дороге,
дай же поисты, есть же у тебя чи там борщ, чи хоть картошка... Ты ж
пойми: бороду расчесать ему николы, ты видав такого? А за паршивую
лошичку шестьсот рублей! Он, видите, «ходыв за лошичкою». Тай не он
ходыв, а сколько там этих самых батрачков, ты видав?
Я видел этих молчаливых замазур, перепуганно застывших возле сажей16
и конюшен в напряженном наблюдении неслыханных событий: приезда
городских людей. Они ошеломлены чудовищным сочетанием стольких
почтенностей на одном дворе. Иногда эти немые деятели выводили из
конюшен лошадей и застенчиво подавали хозяину повод, иногда даже
они похлопывали коня по крупу, выражая этим, может быть, и ласку
к привычному живому существу.
Калина Иванович, наконец, замолчал и раздраженно курил трубку.
Только у самого въезда в колонию он сказал весело:
— От выморили голодом, чертовы паразиты!..
В колонии мы застали Луку Семеновича и Мусия Карповича. Лука
был очень поражен неудачей нашей экспедиции и протестовал:
— Не может такого дела буты! Раз я сказал Антону Семеновичу и Калине
Ивановичу, так отетое самое дело мы сполним. Вы, Калина Иванович,
не утруждайте себе, потому нет хуже, када у человека нервы спорчены.
А вот на той неделе поедем с вами, только пускай Антон Семенович
не едут, у них вид такой, хэ-хэ-хэ, большевицький, так народ опасается.
В следующее воскресенье Калина Иванович поехал на хутора с Лукой
Семеновичем и на его лошади. Братченко к этому отнесся хладнокровно-
безнадежно и зло пошутил, провожая:
— Вы хоть хлеба возьмите на дорогу, а то с голоду сдохнете.
Лука Семенович погладил рыжую красавицу-бороду над праздничной
вышитой рубашкой и аппетитно улыбнулся розовыми устами:
— Как это можно, товарищ Братченко? До людей едем, как это можно
такое дело: свой хлеб брать! Поимо сегодня и борщу настоящего и баранины,
а може, хто й пляшку17 соорудить.

217

Он подмигнул заинтересованному Калине Ивановичу и взял в руки
фасонные темно-красные вожжи. Широкий кормленый жеребец охотно
заколыхался под раскоряченной дугой, увлекая за собой добротную,
щедро окованную бричку.
Вечером все колонисты, как по пожарному сигналу, сбежались к неожи-
данному явлению: Калина Иванович приехал победителем. За бричкой
был привязан жеребец Луки Семеновича, а в оглоблях пришла красивая,
серая в яблоках, большая кобыла. И Калина Иванович и Лука Семенович
носили на себе доказательства хорошего приема, оказанного им лошадиными
хозяевами. Калина Иванович с трудом вылез из брички и старался изо
всех сил, чтобы колонисты не заметили этих самых доказательств. Карабанов
помог Калине Ивановичу:
— Магарыч был, значит?
— Ну а как же! Ты ж видишь, какая животная.
Калина Иванович похлопывал кобылу по неизмеримому крупу. Кобыла
была и в самом деле хороша: мохнатые мощные ноги, рост, богатырская
грудь, ладная массивная фигура. Никаких пороков не мог найти в ней
и Шере, хотя и долго лазил под ее животом и то и дело весело и нежно
просил:
— Ножку, дай ножку...
.Хлопцы покупку одобрили. Бурун, серьезно прищурив глаза, обошел
кобылу со всех сторон и отозвался:
— Наконец-то в колонии лошадь как лошадь.
И Карабанову кобыла понравилась:
— Да, это хозяйская лошадь. Эта стоит пятьсот рублей. Если таких
лошадей десяток, можно пироги исты.
Братченко кобылу принял с любовным вниманием, ходил вокруг нее
и причмокивал от удовольствия, поражался с радостным оживлением ее
громадной и спокойной силе, ее мирному, доверчивому характеру. У Антона
появились перспективы, он пристал к Шере с настойчивым требованием:
— Жеребца нужно хорошего. Свой завод будет, понимаете?
Шере понимал, серьезно-одобрительно поглядывал на Зорьку (так звали
кобылу) и говорил сквозь зубы:
— Буду искать жеребца. У меня наметилось одно место. Только вот
пшеницу уберем — поеду.
В колонии в это время с самого утра до заката проходила работа,
ритмически постукивая на проложенных Шере точных и гладких рельсах.
Сводные отряды колонистов, то большие, то малые, то состоящие из взрос-
лых, то нарочито пацаньи, вооруженные то сапками, то косами, то граблями,
то собственными пятернями, с четкостью расписания скорого поезда про-
ходили в поле и обратно, блестя смехом и шутками, бодростью и уверен-
ностью в себе, до конца зная, где, что и как нужно сделать. Иногда
Оля Воронова, наш помагронома, приходила с поля и между глотками
воды из кружки в кабинете говорила дежурному командиру:
— Пошли помощь пятому сводному.
— А что такое?
— С вязкой отстают... жарко.
— Сколько?
— Человек пять. Девочки есть?

218

— Есть одна.
Оля вытирает губы рукавом и уходит куда-то. Дежурный с блокнотом
в руках направляется под грушу, где с самого утра расположился штаб
резервного сводного отряда. За дежурным командиром бежит смешной
мелкой побежкой дежурный сигналист. Через минуту из-под груши раз-
дается короткое «стаккато» сбора резерва. Из-за кустов, из реки, из спален
стремглав вылетают пацаны, у груши собирается кружок, и еще через
минуту пятерка колонистов быстрым шагом направляется к пшеничному
полю.
Мы уже приняли сорок пацанов пополнения. Целое воскресенье возились
с ними колонисты, банили, одевали, разбивали по отрядам. Число отрядов
мы не увеличили, а перевели наши одиннадцать в красный дом, оставив
в каждом определенное число мест. Поэтому новенькие крепко увязаны
старыми кадрами и с гордостью чувствуют себя горьковцами, только ходить
еще не умеют, «лазят», как говорит Карабанов.
Народ пришел к нам все молодой, тринадцати-четырнадцати лет,
и есть замечательно хорошие морды, особенно симпатичные после того,
когда разрумянится пацан в бане, блестят на нем новые сатиновые трусики,
а голова если и плохо пострижена, так Белухин успокаивает:
— Сегодня они сами стриглись, так понимаете, не очень... Вечерком
придет парикмахер, там мы оформим.
Пополнение дня два ходит по колонии с расширенными зрачками,
фиксируя всякие новые впечатления. Заходит в свинарню и удивленно
таращится на строгого Ступицына.
Антон с пополнением принципиально не разговаривает:
— Чего это прилезли? Ваше место пока что в столовой.
— Почему в столовой?
— А что ж ты еще умеешь делать? Ты — хлебный токарь.
— Нет, я буду работать.
— Знаем, как вы работаете: за тобой двух надзирателей ставить нужно.
Правда?
— А вот командир говорил: послезавтра на работу, вот посмотришь.
— Подумаешь, посмотрю — не видел, что ли: ой, жарко! ой, воды
хочется! ой, папа, ой, мама!..
Пацаны смущенно улыбаются:
— Какая там мама... ничего подобного.
Но уже к вечеру первого дня у Антона появляются симпатии. Какими-то
неизвестными способами он отбирает любителей лошадей. Смотришь,
по дорожке на поле уже катится бочка с водой, а на бочке сидит новый
горьковец Петька Задорожный и правит Коршуном, сопровождаемый
напутствием из дверей конюшни:
— Не гони коня, не гони, это не пожарная бочка.
Через день новенькие участвуют в сводных отрядах, спотыкаются и крях-
тят в непривычных трудовых усилиях, но ряд колонистов упорно проходит
по полю картофеля, почти не ломая равнения, и новенькому кажется, что и он
равняется со всеми. Только через час он замечает, что на двух новеньких
дали один рядок картофеля, а у старых колонистов рядок на каждого.
Обливаясь потом, он тихонько спрашивает соседа:
— А скоро кончать?

219

Сняли пшеницу и на току завозились с молотилкой. Шере, грязный
и потный, как и все, проверяет шестеренки и поглядывает на стог, при-
готовленный к молотьбе.
— Послезавтра молотить, а завтра за конем поедем.
— Я поеду, — говорит осторожно Семен, поглядывая на Братченко.
— Поезжай, что же, — говорит Антон. — А хороший жеребец?
— Жеребец ничего себе, — отвечает Шере.
— В совхозе купили?
— В совхозе.
— А сколько?
— Триста.
— Дешево.
— Угу!
— Совецький, значит? — смотрит Калина Иванович на молотилку. —
А зачем этот элеватор так высоко задрали?
— Советский, — отвечает Шере. — Ничего не высоко, солома легкая.
В воскресенье отдыхали, купались, катались на лодках, возились с но-
вичками, а под вечер вся аристократия, как всегда, собралась у крыльца
белого дома, дышала запахами «снежных королев» и, поражая притаив-
шихся в сторонке новичков, вспоминала разные истории.
Вдруг из-за угла мельницы, вздымая пыль, крутой дугой пятясь от
брошенного старого котла, карьером вылетел всадник. Семен на золотом
коне летел прямо к нам, и мы все вдруг смолкли и затаили дыхание:
такие вещи мы раньше видели только на картинках, в иллюстрациях
к сказкам и к «Страшной мести». Конь нёс Семена свободным, легким,
но в то же время стремительным аллюром, развевая полный, богатый
хвост и комкая на ветру пушистую, пронизанную золотым светом гриву.
В его движении мы еле успевали пораженной душой вдыхать новые оше-
ломляющие детали: изогнутую в гордом и капризно-игривом повороте
могучую шею и тонкие, просторным махом идущие ноги.
Семен осадил коня перед нами, притянул к груди его небольшую
красивую голову. Черный, по углам налитый кровью, молодой и горячий
глаз глянул вдруг в самое сердце потерявшегося Антона Братченко.
Антон взялся руками за уши, ахнул и затрепетал:
— Цэ наш? Что? Жеребец? Наш?
— Та наш же! — гордо сказал Семен.
— Слазь к чертовой матери с жеребца! — заорал вдруг Антон на
Карабанова. — Чего расселся? Мало тебе? От, смотри, запарил. Это вам
не куркульская кляча.
Антон ухватился за повод, гневным взглядом повторяя свое приказание.
Семен слез с седла.
— Понимаю, брат, понимаю. Такой конь, может, когда и был, так
разве у Наполеона.
Антон каким-то взрывом ветра взвился в седло и потрепал ласково коня
по шее. Потом неожиданно смущенно отвернулся и рукавом вытер глаза.
Ребята негромко засмеялись. Калина Иванович улыбнулся, крякнул,
еще раз улыбнулся.
— Ничего не скажешь — такой конь, я тебе скажу... Даже так скажу:
не к нашему рылу крыльцо. Да... У нас его спортят.

220

— Кто испортит? — свирепо наклонился к нему Антон. Он закричал
на колонистов:
— Убью! Кто тронет, убью! Палкой! Железной палкой по голове!
Он круто повернул коня, и конь послушно понес его к конюшне кокет-
ливым коротким галопом, как будто обрадовался, что, наконец, уселся
в седле настоящий хозяин.
Назвали жеребца Молодцом.
8. Девятый и десятый отряды
В начале июля мы получили мельницу в аренду на три года, с платой
по три тысячи рублей в год. Получили в полное свое распоряжение, от-
казавшись от каких бы то ни было компаний. Дипломатические сноше-
ния с сельсоветом снова были прерваны, да и дни самого сельсовета были
уже сочтены.
Завоевание мельницы было победой нашего комсомола на втором
участке боевого фронта.
Неожиданно для себя колония начала заметно богатеть и приобретать
стиль солидного, упорядоченного и культурного хозяйства. Если так недавно
на покупку двух лошадей мы собирались с некоторым напряжением, то
в середине лета мы уже могли без труда ассигновать довольно большие
суммы на хороших коров, на стадо овец, на новую мебель.
Между делом, почти не затрудняя наших смет, затеял Шере постройку
нового коровника, и. не успели мы опомниться, как стояло уже на краю
двора новое здание, приятное и основательное, и перед ним расположил
Шере цветник, в мелкие кусочки разбивая предрассудок, по которому
коровник — это место грязи и зловония.
В новом коровнике стояло новых пять симменталок, а из наших телят
вдруг подрос и поразил нас и даже Шере невиданными статями бык,
называемый Цезарем.
Шере очень трудно было получить паспорт на Цезаря, но симменталь-
ские стати его были настолько разительны, что паспорт нам все-таки выдали.
Имел паспорт и Молодец, с паспортом жил и Василий Иванович, шестнадца-
типудовый кнур18, которого я давно вывез из опытной станции, — чисто-
кровный англичанин, названный Василием Ивановичем в честь старого
Трепке.
Вокруг этих знатных иностранцев — немца, бельгийца и англичанина —
легче было организовать настоящее племенное хозяйство.
Царство десятого отряда Ступицына — свинарня — давно уже обрати-
лось в серьезное учреждение, которое по своей мощности и племенной
чистоте считалось в нашей округе первым после опытной станции.
Десятый отряд, четырнадцать колонистов, работал всегда образцово.
Свинарня — это было такое место в колонии, о котором ни у кого ни на
одну минуту не возникало сомнений. Свинарня, великолепная трепкинская
постройка пустотелого бетона, стояла посреди нашего двора, это был наш
геометрический центр, и она настолько была вылощена и так всем импо-
нировала, что в голову никому не приходило поднять вопрос о шокировании
колонии имени Горького.
В свинарню допускался редкий колонист. Многие новички бывали

221

в свинарне только в порядке специальной образовательной экскурсии;
вообще для входа в свинарню требовался пропуск, подписанный мною или
Шере. Поэтому в глазах колонистов и селян работа десятого отряда была
окружена многими тайнами, проникнуть в которые считалось особой честью.
Сравнительно легкий доступ — с разрешения командира десятого
отряда Ступицына — был в так называемую приемную. В этом помещении
жили поросята, назначенные к продаже, и производилась случка селянских
маток.
В приемной клиенты платили деньги, по три рубля за прием; помощник
Ступицына и казначей Овчаренко выдавал квитанции. В приемной же про-
давались поросята по твердой цене за килограмм, хотя селяне и доказывали,
что смешно продавать поросят на вес, что такое нигде не видано.
Большой наплыв гостей в приемной бывал во время опороса. Шере
оставлял от каждого опороса только семь поросят, самых крупных —
первенцев, всех остальных отдавал охотникам даром. Тут же Ступицын
инструктировал покупателей, как нужно ухаживать за поросенком,
отнимаемым от матки, как нужно кормить его при помощи соски как
составлять молоко, как купать, когда переходить на другой корм. Молочные
поросята раздавались только по удостоверениям комнезама, а так как
у Шере заранее были известны все дни опороса, то у дверей свинарни
всегда висел график, в котором было написано, когда приходить за
поросятами тому или другому гражданину. Эта раздача поросят прославила
нас .по всей округе, и у нас развелось много друзей среди селянства.
По всем окрестным селам заходили хорошие английские свиньи, которые,
может быть, и не годились на племя, но откармливались — лучше не надо.
Следующим отделением свинарни был поросятник. Это настоящая
лаборатория, в которой производились пристальные наблюдения за каждым
индивидуумом, раньше чем определялся его жизненный путь. Поросят
у Шере собиралось несколько сот, в особенности весной. Многих талант-
ливых «пацанов» колонисты знали в лицо и внимательно, с большой рев-
ностью следили за их развитием. Самые выдающиеся личности известны
были и мне, и Калине Ивановичу, и совету командиров, и многим коло-
нистам. Например, со дня рождения пользовался нашим общим вниманием
сын Василия Ивановича и Матильды. Он родился богатырем, с самого
начала показал все потребные качества и назначался в наследники своему
отцу. Он не обманул наших ожиданий и скоро был помещен в особняке
рядом с папашей под именем Петра Васильевича, названный так в честь
молодого Трепке.
Еще дальше помещалась откормочная. Здесь царили рецепты, данные
взвешивания, доведенные до совершенства мещанское счастье и тишина.
Если в начале откорма некоторые индивиды еще проявляли признаки
философии и даже довольно громко излагали кое-как формулы мировоз-
зрения и мироощущения, то через месяц они молча лежали на подстилке
и покорно переваривали свои рационы. Биографии их заканчивались при-
нудительным кормлением, и наступал, наконец, момент, когда индивид
передавался в ведомство Калины Ивановича и Силантий на песчаном
холме у старого парка без единой философской судороги превращал инди-
видуальности в продукт, а у дверей кладовой Алешка Волков приготовлял
бочки для сала.

222

Последнее отделение — маточная, но сюда могли входить только
первосвященники, и я всех тайн этого святилища не знаю.
Свинарня приносила нам большой доход; мы никогда даже не рас-
считывали, что так быстро придем к рентабельному хозяйству. Упорядо-
ченное до конца полевое хозяйство Шере приносило нам огромные запасы
кормов: бурака, тыквы, кукурузы, картофеля. Осенью мы насилу-насилу
все это могли спрятать.
Получение мельницы открывало широкие дороги впереди. Мельница
давала нам не только плату за помол — четыре фунта с пуда зерна, но
давала и отруби — самый драгоценный корм для наших животных.
Мельница имела значение и в другом разрезе: она ставила нас в новые
отношения ко всему окрестному селянству, и эти отношения давали нам
возможность вести ответственную большую политику. Мельница — это
колонийский наркоминдел. Здесь шагу нельзя было ступить, чтобы не
очутиться в сложнейших переплетах тогдашних селянских конъюнктур.
В каждом селе были комнезамы, большею частью активные и дисципли-
нированные, были середняки, кругленькие и твердые, как горох, и, как
горох, рассыпанные в отдельные, отталкивающиеся друг от друга силы,
были и «хозяева» — кулаки, охмуревшие в своих хуторских редутах
и одичавшие от законсервированной злобы и неприятных воспоминаний.
Получивши мельницу в свое распоряжение, мы сразу объявили, что
желаем иметь дело с целыми коллективами и коллективам будем предо-
ставлять первую очередь. Просили производить запись коллективов заранее.
Незаможники легко сбивались в такие коллективы, приезжали своевремен-
но, строго подчинялись своим уполномоченным, очень просто и быстро
производили расчет, и работа на мельнице катилась, как по рельсам.
«Хозяева» составили коллективы небольшие, но крепко сбитые взаимными
симпатиями и родственными связями. Они орудовали как-то солидно-молча-
ливо, и часто даже трудно было разобрать, кто у них старший.
Зато, когда приезжала на мельницу компания середняков, работа
колонистов обращалась в каторгу. Они никогда не приезжали вместе, а рас-
тягивались на целый день. Бывал у них и уполномоченный, но он сдавал
свое зерно, конечно, первым и немедленно уезжал домой, оставляя взволно-
ванную разными подозрениями и несправедливостями толпу. Позавтра-
кав — по случаю путешествия — с самогоном, наши клиенты приобретали
большую наклонность к немедленному решению многих домашних
конфликтов и после словесных прений и хватаний друг друга «за грудки»
из клиентов обращались к обеду в пациентов перевязочного пункта Екате-
рины Григорьевны, в бешенство приводя колонистов. Командир девятого
отряда, работавший на мельнице, Осадчий нарочно приходил в больничку
ссориться с Екатериной Григорьевной:
— На что вы его перевязываете? Разве их можно лечить? Это ж граки,
вы их не знаете. Начнете лечить, так они все перережутся. Отдайте их нам,
мы сразу вылечим. Лучше посмотрели бы, что на мельнице делается!
И девятый отряд и заведующий мельницей Денис Кудлатый, правду
нужно сказать, умели лечить буянов и приводить их к порядку, с течением
времени заслужив в этой области большую славу и добившись непогреши-
мого авторитета.
До обеда хлопцы еще спокойно стоят у станков посреди бушующего

223

моря матерных эпиграмм, эманации самогона, размахивающих рук,
вырываемых друг у друга мешков и бесконечных расчетов на очередь,
перепутанных с какими-то другими расчетами и воспоминаниями. Наконец,
хлопцы не выдерживают. Осадчий запирает мельницу и приступает
к репрессиям. Тройку-четверку самых пьяных и матерящихся члены
девятого отряда, подержав секунду в объятиях, берут под руки и выводят
на берег Коломака. С самым деловым видом, мило разговаривая и угова-
ривая, их усаживают на берегу и с примерной добросовестностью обливают
десятком ведер воды. Подвергаемый экзекуции сначала не может войти
в суть происходящих событий и упорно возвращается к темам, затронутым
на мельнице. Осадчий, расставив черные от загара ноги и заложив руки
в карманы трусиков, внимательно прислушивается к бормотанию пациента
и холодными серыми глазами следит за каждым его движением.
— Этот еще три раза «мать» сказал. Дай ему еще три ведра.
Озабоченный Лапоть снизу, с берега, с размаху подает указанное коли-
чество и после этого деланно-Серьезно, как доктор, рассматривает физио-
номию пациента.
Пациент, наконец, начинает что-то соображать, протирает глаза,
трясет головой, даже протестует:
— Есть такие права? Ах вы, мать вашу...
Осадчий спокойно приказывает:
Еще одну порцию.
Есть одну порцию аш два о, — ладно и ласково говорит Лапоть
и, как последнюю драгоценную дозу лекарства, выливает-из ведра на
голову бережно и заботливо. Нагнувшись к многострадальной мокрой
груди, он так же ласково и настойчиво требует:
т— Не дышите... Дышите сильней... Еще дышите... Не дышите...
К общему восторгу, окончательно замороченный пациент послушно
выполняет требования Лаптя, то замирает в полном покое, то начинает
раздувать живот и хэкать. Лапоть с просветленным лицом выпрямляется:
— Состояние удовлетворительное: пульс 370, температура 15.
Лапоть в таких случаях умеет не улыбаться, и вся процедура выдер-
живается в тонах высоконаучных. Только ребята у реки хохочут, держа
в руках пустые ведра, да толпа селян стоит на горке и сочувственно
улыбается. Лапоть подходит к этой толпе и вежливо-серьезно спрашивает:
— Кто следующий? Чья очередь в кабинет водолечения?
Селяне с открытым ртом, как нектар, принимают каждое слово Лаптя
и начинают смеяться за полминуты до произнесения этого слова.
— Товарищ профессор, — говорит Лапоть Осадчему, — больных больше
нет.
— Просушить выздоравливающих, — отдает распоряжение Осадчий.
Девятый отряд с готовностью начинает укладывать на травке и пере-
ворачивать под солнцем действительно приходящих в себя пациентов.
Один из них уже трезвым голосом просит, улыбаясь:
— Та не треба... я й сам... я вже здоровый.
Вот только теперь и Лапоть добродушно и открыто смеется и докла-
дывает:
— Этот здоров, можно выписать.
Другие еще топорщатся и даже пытаются сохранить в действии

224

прежние формулы: «Да ну вас...», но короткое напоминание Осад чего
о ведре приводит их к полному состоянию трезвости, и они начинают
упрашивать:
— Та не нада, честное слово, якось вырвалось, привычка, знаете...
Лапоть таких исследует очень подробно, как самых тяжелых, и в это
время хохот колонистов и селян доходит до высших выражений, преры-
ваемый только для того, чтобы не пропустить новых перлов диалога:
— Говорите, привычка? Давно это с вами?
— Та що вы, хай бог милуеть, — краснеет и смущается пациент, но
как-нибудь решительно протестовать боится, ибо у реки девятый отряд
еще не оставил ведер.
— Значит, недавно? А родители ваши матюкались?
— Та само ж собой, — неловко улыбается пациент.
— А дедушка?
— Та й дедушка...
— А дядя?
— Ну да...
— А бабушка?
— Та натурально... Э, шо вы, бог с вами. Бабушка, мабудь, нет...
Вместе со всеми и Лапоть радуется тому, что бабушка была совершенно
здорова. Он обнимает мокрого больного:
— Пройдет, я говорю: пройдет. Вы к нам чаще приезжайте, мы за
лечение ничего не берем.
И больной, и его приятели, и враги умирают от припадков: смеха.
Лапоть серьезно продолжает, направляясь уже к мельнице, где Осадчий
отпирает замок:
— А если хотите, мы можем и на дом выезжать. Тоже бесплатно, но
вы должны заявить за две недели, прислать за профессором лошадей,
а кроме того, ведра и вода ваши. Хотите, и папашу вашего вылечим.
И мамашу можно.
— Та мамаша у него не болееть такой болезнею, — сквозь хохот
заявляет кто-то.
— Позвольте, я же вас спрашивал о родителях, а вы сказали: та
само собой.
— Та ну, — поражается выздоровевший.
Селяне приходят в полное восхищение:
— А га-га-га-га... от смотри ж ты... на ридну маты чого наговорыв...
— Хто?
— Та... Явтух же той... хворый, хворый... Ой, не можу, ой, пропав,
слово чести, пропав, от сволочь! Ну й хлопець же, та хочь бы тоби засмиявся...
Добрый доктор...
Лаптя почти с триумфом вносят в мельницу, и в машинное отделение
отдается приказание продолжать. Теперь тон работы диаметрально про-
тивоположный: клиенты с чрезмерной даже готовностью исполняют все
распоряжения Кудлатого, беспрекословно подчиняются установленной
очереди и с жадностью прислушиваются к каждому слову Лаптя, который
действительно неистощим и на слово и на мимику.
К вечеру помол оканчивается, и селяне нежно пожимают колонистам
руки, а усаживаясь на воз, страстно вспоминают:

225

— А бабушка, каже... Ну й хлопець. От на село хочь бы по одному такому,
так нихто и до церкви не ходыв бы.
— Гей, Карпо, що, просох? Га? А голова як? Все добре? А бабушка?
Га-га-га-га...
Карпа смущенно улыбается в бороду, поправляя мешки на возу, и вертит
головой:
— Не думав ничого, а попав в больныцю...
— А ну, матюкнысь, чи не забув?
— Э, ни, тепер разви як Сторожево проидемо, то, може, на коня за-
матюкается...
— Га-га-га-га...
Слава о водолечебнице девятого отряда скоро разнеслась кругом, и при-
езжающие к нам помольцы то и дело вспоминали об этом прекрасном учреж-
дении и непременно хотели ближе познакомиться с Лаптем. Лапоть серьезно
и дружелюбно подавал им руку:
— Я только первый ассистент. А главный профессор вот, товарищ
Осадчий.
Осадчий холодно оглядывает селян. Селяне осторожно хлопают Лаптя
по голым плечам:
— Систент? У нас тепера и на сели, як бува хто загнеть, так кажуть:
чи не прывести до тебе водяного ликаря з колонии. Во, кажуть, вин можеть
и до дому выихаты...
Скоро на мельнице мы добились нашего тона. Было оживленно, весело
и бодро, дисциплина ходила на строгих мягких лапах и осторожно, «за
ручку», переставляла случайных нарушителей на правильные места19.
В июле мы провели перевыборы сельсовета. Без боя Лука Семенович
и его друзья сдали позиции. Председателем стал Павло Павлович Николаен-
ко, а из колонистов в сельсовет попал Денис Кудлатый.
9. Четвертый сводный
В конце июля заработал четвертый сводный отряд в составе пятидесяти
человек под командой Буруна. Бурун был признанный командир четвертого
сводного, и никто из колонистов не претендовал на эту трудную, но почет-
ную роль.
Четвертый сводный отряд работает «от зари до зари». Хлопцы чаще
говорили, что он работает «без сигнала», потому что для четвертого сводного
ни сигнал на работу, ни сигнал с работы не давался. Четвертый сводный
Буруна сейчас работает у молотилки.
В четыре часа утра, после побудки и завтрака, четвертый сводный
выстраивается вдоль цветника против главного входа в белый дом. На
правом фланге шеренги колонистов выстраиваются все воспитатели. Они,
собственно говоря, не обязаны участвовать в работе четвертого сводного,
кроме двух, назначенных в порядке рабочего дежурства, но давно уже
считается хорошим тоном в колонии поработать в четвертом сводном,
и поэтому ни один уважающий себя человек не прозевает приказа об
организации четвертого сводного. На правом фланге поместились и Шере,
и Калина Иванович, и Силантий Отченаш, и Оксана, и Рахиль, и две прачки,

226

и Спиридон секретарь, и находящийся в отпуску старший вальцовщик
с мельницы, и колесный инструктор Козырь, и рыжий и угрюмый наш
садовник Мизяк, и его жена, красавица Наденька, и жена Журбина, и еще
какие-то люди — я даже всех и не знаю.
И в шеренге колонистов много добровольцев: свободные члены десятого
и девятого отрядов, второго отряда конюхов, третьего отряда коровников —
все здесь.
Только Мария Кондратьевна Бокова, хоть и потрудилась встать рано
и пришла к нам в стареньком ситцевом сарафане, не становится в строй,
а сидит на крылечке и беседует с Буруном. Мария Кондратьевна с некоторых
пор не приглашает меня ни на чай, ни на мороженое, но относится ко
мне не менее ласково, чем к другим, и я на нее ни за что не в обиде.
Мне она нравится даже больше прежнего: серьезнее и строже стали у нее
глаза и душевнее шутка. За это время познакомилась Мария Кондратьевна
со многими пацанами и девчатами, подружилась с Силантием, попробовала
на вес и некоторые наши тяжелые характеры/Милый и прекрасный человек
Мария Кондратьевна, и все же я ей говорю потихоньку:
— Мария Кондратьевна, станьте в строй. Все будут вам рады в рабочих
рядах.
Мария Кондратьевна улыбается на утреннюю зарю, поправляет розовыми
пальчиками капризный и тоже розовый локон и немножко хрипло, из
самой глубины груди отвечает:
— Спасибо. А что я буду сегодня... молоть, да?
— Не молоть, а молотить, — говорит Бурун. — Вы будете записывать
выход зерна.
— А я это смогу хорошо делать?
— Я вам покажу, как.
— А может быть, вы для меня слишком легкую работу дали?
Бурун улыбается:
— У нас вся работа одинаковая. Вот вечером, когда будет ужин
четвертому сводному, вы расскажете.
— Господи, как хорошо: вечером ужин, после работы...
Я вижу, как волнуется Мария Кондратьевна, и, улыбаясь, отворачи-
ваюсь. Мария Кондратьевна уже на правом фланге звонко смеется чему-то,
а Калина Иванович галантерейно пожимает ей руку и тоже смеется, как
квалифицированный фавн.
Выбежали и застрекотали восемь барабанщиков, пристраиваясь справа.
Играя мальчишескими пружинными талиями, вышли и приготовились
четыре трубача. Подтянулись, посуровели колонисты.
— Под знамя — смирно!
Подбросили в шеренге легкие голые руки — салют. Дежурная по
колонии Настя Ночевная, в лучшем своем платье, с красной повязкой
на руке, под барабанный грохот и серебряный привет трубачей провела
на правый фланг шелковое горьковское знамя, охраняемое двумя насторо-
женно холодными штыками.
— Справа по четыре, шагом марш!
Что-то запуталось в рядах взрослых, вдруг пискнула и пугливо огляну-
лась на меня Мария Кондратьевна, но марш барабанщиков всех приводит
к порядку. Четвертый сводный вышел на работу.

227

Бурун бегом нагоняет отряд, подскакивает, выравнивая ногу, и ведет
отряд туда, где давно красуется высокий стройный стог пшеницы, сло-
женный Силантием, и несколько стогов поменьше и не таких стройных —
ржи, овса, ячменя и еще той замечательной ржи, которую даже грачи
не могли узнать и смешивали с ячменем; эти стоги сложены Карабановым,
Чоботом, Федоренко, и нужно признать — как ни парились хлопцы, как
не задавались, а перещеголять Силантия не смогли.
У нанятого в соседнем селе локомобиля ожидают прихода четвертого
сводного измазанные серьезные машинисты. Молотилка же наша собствен-
ная, только весной купленная в рассрочку, новенькая, как вся наша жизнь.
Бурун быстро расставляет свои бригады, у него с вечера все рассчитано,
недаром он старый комсвод-четыре. Над стогом овса, назначенного к обмо-
лоту последним, развевается наше знамя.
К обеду уже заканчивают пшеницу. На верхней площадке молотилки
самое людное и веселое место. Здесь блестят глазами девчата, покрытые
золотисто-серой пшеничной пылью, из ребят только Лапоть. Он неутомимо
не разгибает ни спины, ни языка. На главном, ответственном пункте лысина
Силантия и пропитанный той же пылью его незадавшийся ус.
Лапоть сейчас специализируется на Оксане.
— Это вам колонисты назло сказали, что пшеница. Разве это пшеница?
Это горох.
Оксана принимает еще не развязанный сноп пшеницы и надевает его
на голову Лаптя, но это не уменьшает общего удовольствия от Лаптевых
слов.
Я люблю молотьбу. Особенно хороша молотьба к вечеру. В монотонном
стуке машин уже начинает слышаться музыка, ухо уже вошло во вкус
своеобразной музыкальной фразы, бесконечно разнообразной с каждой
минутой и все-таки похожей на предыдущую. И музыка эта — такой
счастливый фон для сложного, уже усталого, но настойчиво неугомонного
движения: целыми рядами, как по сказочному заклинанию, подымаются
с обезглавленного стога снопы, и после короткого нежного прикосновения
на смертном пути к рукам колонистов вдруг обрушиваются в нутро жадной,
ненасытной машины, оставляя за собой вихрь разрушенных частиц, стоны
взлетающих, оторванных от живого тела крупинок. И в вихрях, и в шумах,
и в сутолоке смертей многих и многих снопов, шатаясь от усталости и воз-
буждения, смеясь над усталостью, наклоняются, подбегают, сгибаются
под тяжелыми ношами, хохочут и шалят колонисты, обсыпанные хлебным
прахом и уже осененные прохладой тихого летнего вечера. Они прибав-
ляют в общей симфонии к однообразным темам машинных стуков, к раз-
дирающим диссонансам верхней площадки победоносную, до самой глубины
мажорную музыку радостной человеческой усталости. Трудно уже разли-
чить детали, трудно оторваться от захватывающей стихии. Еле-еле узнаешь
колонистов в похожих на фотографический негатив золотисто-серых
фигурах. Рыжие, черные, русые — они теперь все похожи друг на друга.
Трудно согласиться, что стоящая с утра с блокнотом в руках под самыми
густыми вихрями призрачно склоненная фигура — это Мария Кондрать-
евна; трудно признать в ее компаньоне, нескладной, смешной, сморщенной
тени, Эдуарда Николаевича, и только по голосу я догадываюсь, когда он
говорит, как всегда, вежливо-сдержанно:

228

— Товарищ Бокова, сколько у нас сейчас ячменя?
Мария Кондратьевна поворачивает блокнот к закату.
— Четыреста пудов уже,—говорит она таким срывающимся, уста-
лым дискантом, что мне по-настоящему становится ее жалко.
Хорошо Лаптю, который в крайней усталости находит выходы.
— Галатенко! — кричит он на весь ток. — Галатенко!
Галатенко несет на голове на рижнатом копье двухпудовый набор
соломы и из-под него откликается, шатаясь:
— А чего тебе приспичило?
— Иди сюда на минуточку, нужно...
Галатенко относится к Лаптю с религиозной преданностью. Он любит
его и за остроумие, и за бодрость, и за любовь, потому что один Лапоть
ценит Галатенко и уверяет всех, что Галатенко никогда не был лентяем.
Галатенко сваливает солому к локомобилю и спешит к молотилке.
Опираясь на рижен и в душе довольный, что может минутку отдохнуть
среди всеобщего шума, он начинает с Лаптем беседу.
— А чего ты меня звал?
— Слушай, друг, — наклоняется сверху Лапоть, и все окружающие
начинают прислушиваться к беседе, уверенные, что она добром не кончится.
— Ну слухаю...
— Пойди в нашу спальню...
— Ну?
— Там у меня под подушкой...
— Що?
— Под подушкой говорю...
— Так що?
— Там у меня найдешь под подушкой...
— Та понял, под подушкой...
— Там лежат запасные руки.
— Ну так що с ними робыть? — спрашивает Галатенко.
— Принеси их скорее сюда, бо эти уже никуда не годятся, — показывает
Лапоть свои руки под общий хохот.
— Ага! — говорит Галатенко.
Он понимает, что смеются все над словами Лаптя, а может быть, и над
ним. Он изо всех сил старался не сказать ничего глупого и смешного
и как будто ничего такого и не сказал, а говорил только Лапоть. Но все
смеются еще сильнее, молотилка уже стучит впустую и уже начинает
• париться» Бурун.
— Что тут случилось? Ну чего стали? Это ты все, Галатенко?
— Та я ничего...
Все замирают, потому что Лапоть самым напряженно-серьезным голосом,
с замечательной игрой усталости, озабоченности и товарищеского доверия
к Буруну, говорит ему:
— Понимаешь, эти руки уже не варят. Так разреши Галатенко пойти
принести запасные руки.
Бурун моментально включается в мотив и говорит Галатенко немного
укорительно:
— Ну конечно, принеси, что тебе — трудно? Какой ты ленивый человек,
Галатенко!

229

Уже нет симфонии молотьбы. Теперь захватила дыхание высокоголосая
какофония хохота и стонов, даже Шере смеется, даже машинисты бросили
машину и хохочут, держась за грязные колени. Галатенко поворачивается
к спальням. Силантий пристально смотрит на его спину:
— Смотри ж ты, какая, брат, история...
Галатенко останавливается и что-то соображает. Карабанов кричит
ему с высоты соломенного намета:
— Ну чего ж ты стал? Иди же!
Но Галатенко растягивает рот до ушей. Он понял, в чем дело. Не спеша
он возвращается к рижну и улыбается. На соломе хлопцы его спрашивают:
— Куда это ты ходил?
— Та Лапоть придумал, понимаешь, — принеси ему запасные руки.
— Ну и что же?
— Та нэма у него никаких запасных рук, брешет всё.
Бурун командует:
— Отставить запасные руки! Продолжать!
— Отставить так отставить, — говорит Лапоть, — будем и этими как-
нибудь.
В девять часов Шере останавливает машину и подходит к Буруну:
— Уже валятся хлопцы. А еще на полчаса.
— Ничего, — говорит Бурун. — Кончим.
Лапоть орет сверху:
— Товарищи горьковцы! Осталось еще на: полчаса. Так я боюсь, что
за полчаса мы здорово заморимся. Я не согласен.
< — А чего ж ты хочешь? — насторожился Бурун.
— Я протестую! За полчаса ноги вытянем. Правда ж, Галатейко?
— Та, конечно ж, правда. Полчаса — это много.
Лапоть подымает кулак.
— Нельзя полчаса. Надо все это кончить, всю эту кучу за четверть
часа. Никаких полчаса!
— Правильно! — орет и Галатенко. — Это он правильно говорит.
Под новый взрыв хохота Шере включает машину. Еще через двадцать
минут — все кончено. И сразу на всех нападает желание повалиться на
солому и заснуть. Но Бурун командует:
— Стройся!
К переднему ряду подбегают трубачи и барабанщики, давно уже ожи-
дающие своего часа. Четвертый сводный эскортирует знамя на его место
в белом доме. Я задерживаюсь на току, и от белого дома до меня долетают
звуки знаменного салюта.
В темноте на меня наступает какая-то фигура с длинной палкой в руке.
— Кто это?
— А это я, Антон Семенович. Вот пришел к вам насчет молотилки, это,
значит, с Воловьего хутора, и я ж буду Воловик по хвамилии...
— Добре. Пойдем в хату.
Мы тоже направляемся к белому дому. Воловик, старый видно, шамка-
ет в темноте.
— Хорошо это у вас, как у людей раньше было...
— Чего это?
— Да вот, видите, с крестным ходом молотите, по-настоящему.

230

— Да где же крестный ход! Это знамя. И попа у нас нету.
Воловик немного забегает вперед и жестикулирует палкой в воздухе:
— Да не в том справа, что попа нету. А в том, что вроде как люди празд-
нуют, выходит так, будто праздник. Видишь, хлеб собрать человеку — тор-
жество из торжеств, а у нас люди забыли про это.
У белого дома шумно. Как ни устали колонисты, все же полезли в речку,
а после купанья — и усталости как будто нет. За столами в саду радостно и
разговорчиво, и Марии Кондратьевне хочется плакать от разных причин:
от усталости, от любви к колонистам, оттого, что восстановлен и в ее жизни
правильный человеческий закон, попробовала и она прелести трудового
свободного коллектива.
— Легкая была у вас работа? — спрашивает ее Бурун.
— Не знаю, — говорит Мария Кондратьевна, — наверное, трудная, толь-
ко не в том дело. Такая работа все равно — счастье.
За ужином подсел ко мне Силантий и засекретничал:
— Там это, сказали вам, здесь это, передать, значит: в воскресенье к вам
люди, как говорится, придут, насчет Ольки. Видишь, какая история.
— Это от Николаенко?
— Здесь это, от Павла Ивановича, старика, значит. Так ты, Антон Семе-
нович, как это говорится, постарайся: рушники, видишь, здесь это, полага-
ется, и хлеб, и соль, и больше никаких данных.
— Голубчик, Силантий, так ты это и устрой все.
— Здесь это, устрою, как говорится, так видишь, такая, брат, история:
полагается в таком месте выпить, самогонку или что, видишь.
— Самогонку нельзя, Силантий, а вина сладкого купи две бутылки.
10. Свадьба
В воскресенье пришли люди от Павла Ивановича Николаенко. Пришли
знакомые: Кузьма Петрович Магарыч и Осип Иванович Стомуха. Кузьму
Петровича в колонии все хорошо знали, потому что он жил недалеко от нас,
за рекой. Это был разговорчивый, но не солидный человек. У него было за-
соренное песчаное поле, на которое он почти никогда не выезжал, и росла
на том поле всякая дрянь, большею частью по собственной инициативе.
Через это поле было протоптано неисчислимое количество дорожек, пото-
му что оно у всех лежало на пути. Лицо Кузьмы Петровича было похоже
на его поле, и на нем ничего путного не растет, и тоже кажется, будто каж-
дый куст грязновато-черной бороденки растет по собственной инициативе,
не считаясь с интересами хозяина. И по лицу его были проложены мно-
гочисленные тропинки морщин, складок, канавок. От своего поля только
тем отличался Кузьма Петрович, что на поле не торчало такого тонкого и
длинного носа.
Осип Иванович Стомуха, напротив, отличался красотой. Во всей Гон-
чаровке не было такого стройного и красивого мужчины, как Осип Ивано-
вич. У него был большой и рыжий ус и нахально-скульптурные, хорошего
рисунка глаза; он носил полугородской, полувоенный костюм и умел всег-
да казаться подтянутым и тонким. У Осипа было много родственников из
очень заможнего селянства, но сам он почему-то земли не имел, а пробав-

231

лялся охотой. Он жил на самом берегу реки в одинокой, убежавшей из се-
ла хате.
Хоть и ожидали мы гостей, но они застали нас слабо подготовленными —
да и кто его знает, как нужно было готовиться к такому непривычному де-
лу? Впрочем, когда они вошли в мой кабинет, в нём было солидно, тихо и
внушительно. Застали они только меня и Калину Ивановича. Гости вошли,
пожали нам руки и уселись на диване. Я не знал, как начинать. Осип Ива-
нович обрадовал меня, когда начал просто:
— Раньше в таких делах про охотников рассказывали: шли мы на охо-
ту та проследили лисицу, красную девицу, а та лисица — красная девица...
та я думаю, что это не надо теперь, хоть я ж и охотник.
— Это правильно, — сказал я.
Кузьма Петрович засеменил ногами, сидя на диване, и помотал бороден-
кой:
— Дурачество это, я так скажу.
— Не то что дурачество, а не ко времени, — поправил Стомуха.
— Время разное бываеть, — начал поучительно Калина Иванович. —
Бываеть народ темный, так ему еще мало, он еще и сам всякую потьму на се-
бя напускаеть, а потом и живеть, как остолоп какой, всего боиться: и гро-
ма, и месяца, и кошки. А теперь совецькая власть, хэ-хэ, теперь разве за-
градительного отряду надо бояться, а то все нестрашно...
Стомуха перебил Калину Ивановича, который, очевидно, забыл, что
собрались не для ученых разговоров:
— Мы просто скажем: прислал нас известный вам Павел Иванович и
супруга его Евдокия Степановна. Вы — как отец здесь, в колонии, так чи
не отдадите вашу, так сказать, вроде приблизительно дочку Олю Воронову
за ихнего сына Павла Павловича, он же теперь председатель сельсовета.
— Просим нам ответ дать, — запищал и Кузьма Петрович. — Если есть
ваше такое согласие, как уже и батько хотят, дадите нам рушники и хлеб,
а если такого согласия вашего не последует, то просим не обижаться, что
побеспокоили.
— Хэ-хэ-хэ, того будет малувато, что просим не обижаться, — сказал
Калина Иванович, — а полагается по этому дурацькому вашему закону гар-
буза домой нести.
— Гарбуза не сподиваемося20, — улыбнулся Осип Иванович, — да и вре-
мя теперь такое, что гарбуз еще не вродился.
— Она-то правда, — согласился Калина Иванович. — То раньше девка,
гордая если сдуру, так она нарочно полную комору гарбузов держала. А
если женихи не приходили, так она, паразитка, кашу варила. Хорошая гар-
бузяная каша, особенно если с пшеном...
— Так какой ваш родительский ответ будет?— спросил Осип Иванович.
Я ответил:
— Спасибо вам, Павлу Ивановичу и Евдокии Степановне за честь. Толь-
ко я не отец, и власть у меня не родительская. Само собой, нужно спросить
Олю, а потом для всяких подробностей надо постановить совету команди-
ров.
— А это мы вам не указчики. Как по новому обычаю полагается, так и
Делайте, — просто согласился Осип Иванович.
Я вышел из кабинета и в следующей комнате нашел дежурного по коло-

232

нии, попросил его протрубить сбор командиров. В колонии чувствовались
непривычные горячка и волнение. Набежала на меня Настя, со смехом спро-
сила:
— Где эти рушники держать? Туда же нельзя нести? — кивнула она
в кабинет.
— Да подожди с рушниками, еще не сговорились. Вы здесь где-нибудь
близко побудьте, я позову.
— А кто будет завязывать?
— Что завязывать?
— Да надевать на этих... сватов чи как их?
Возле меня стоял Тоська Соловьев и держал под мышкой большой пше-
ничный хлеб, а в руках — солонку, потряхивал солонкой и наблюдал, как
подскакивают крупинки соли. Прибежал Силантий.
— Что ж ты, здесь это, трусишь тут хлебом-солью? Это ж надо на блюде...
Он наклонился, скрывая одолевавший его смех:
— Это ж с пацанами беда!.. А закуска как же?
Вошла Екатерина Григорьевна, и я обрадовался:
— Помогите с этим делом.
— Да я их давно ищу. С самого утра таскают этот хлеб по колонии. Идем
со мной. Наладим, вы не беспокойтесь. Мы будем у девочек, пришлете.
В кабинет прибежали голоногие командиры.
У меня сохранился список командиров той счастливой эпохи. Это:
Командир первого отряда — сапожников — Гуд.
Командир второго отряда — конюхов — Братченко.
Командир третьего отряда — коровников — Опришко.
Командир четвертого отряда — столяров — Таранец.
Командир пятого отряда — девочек — Ночевная.
Командир шестого отряда — кузнецов — Белухин.
Командир седьмого отряда — Ветковский.
Командир восьмого отряда — Карабанов.
Командир девятого отряда — мельничных — Осадчий.
Командир десятого отряда — свинарей — Ступицын.
Командир одиннадцатого отряда — пацанов — Георгиевский.
Секретарь совета командиров — Колька Вершнев.
Заведующий мельницей — Кудлатый.
Кладовщик — Алеша Волков.
Помагронома — Оля Воронова.
На деле в совете командиров собиралось народу гораздо больше: по пол-
ному, неоспоримому праву приходили члены комсомола — Задоров, Жор-
ка Волков, Волохов, Бурун, убеленные сединами старики — Приходько,
Сорока, Голос, Чобот, Овчаренко, Федоренко, Корыто, на полу усаживались
любители-пацаны и между ними Митька, Витька, Тоська и Ванька Шела-
путин обязательно. В совете всегда бывали и воспитатели, и Калина Ивано-
вич, и Силантий Семенович. Поэтому в совете всегда не хватало стульев:
сидели на окнах, стояли под стенками, заглядывали в окна снаружи.
Колька Вершнев открыл заседание. Сваты потеряли свою торжествен-
ность, задавленные на диване десятком колонистов, перемешавшиеся с го-
лыми их руками и ногами.
Я рассказал командирам о приходе сватов. Никакой новости в этом из-

233

вестии для совета командиров не было, давно все видели дружбу Павла Пав-
ловича и Ольги, Вершнев только для формальности спросил Ольгу:
— Ты согласна выйти замуж за Павла?
Ольга немного покраснела и сказала:
— Ну конечно.
Лапоть надул губы:
— Никто так не делает. Надо было пручаться*, а мы тебя уговаривали
бы. Так скучно.
Калина Иванович сказал:
— Скучно чи не скучно, а надо о деле говорить. Вы вот нам аккуратно
скажите: как это будет все — хозяйство и все такое?
Осип Иванович потрогал усы:
— Значит, так: если ваше согласие, свадьбу там, венчанье проведем,
молодые после того к старикам — жить, значит, вместе и хозяйство
вместе.
— А для кого новую хату строили?—спросил Карабанов.
— А то хата будет для Михаила.
— Так Павло ж старший?
— Старший, конечно, он старший, от же старый так решил. Во Павло
жинку берет из колонии.
— Ну так что, что из колонии? — недружелюбно забурчал Коваль.
Осип Иванович не сразу нашел слова. Тоненьким голосом затарахтел
Кузьма Петрович:
— Так получается. Павло Иванович говорят: до хозяина и хозяйку нуж-
но, бо у хозяйки и батько есть, тесть, выходит так, — Михайло берет у Сер-
гея Гречаного. А ваша, значит, в невестки пойдет при Павле Павловиче. И
Павло Павлович же и согласие дали.
Карабанов махнул рукой:
— С такими разговорами и до гарбуза можно добалакаться. Какое нам
дело, что Павел Павлович дал согласие! Он просто, выходит, ну, шляпа,
тай годи. Совет командиров Олю так выдать не может. Если так говорить,
так это в батрачки к старому черту...
— Семен... — нахмурился Колька.
— Ну хорошо, хорошо, беру черта обратно. Это раз. А потом, про какое
там венчанье говорили?
— А это уже как полагается — не было такого дела, чтобы без попов
женились. Такого у нас на селе не было.
— Так будет, — сказал Коваль.
Кузьма Петрович зачесал в бородке:
— Кто его знает, чи будет, чи не будет. У нас так считается, будто нехо-
рошо: это же выходит — невенчанным жить.
В совете замолчали. Все думали об одном и том же: свадьбы не выйдет.
Я даже боялся, что в случае неудачи ребята выпроводят сватов без особен-
ных почестей.
— Ольга, ты пойдешь к попам? — спросил Колька.
— Ты что? Плохо позавтракал? Ты забыл, что я комсомолка?
— С попами дело не пойдет, — сказал я сватам, — думайте как-нибудь
* Пручаться — сопротивляться.

234

иначе. Ведь вы знали, куда шли. Как вам могло прийти в голову, что мы со-
гласимся на церковь?
Силантий поднялся с места и наладил для речи свой палец.
— Силантий, говорить будешь? —г спросил Колька.
— Здесь это, спросить хочу.
— Ну спрашивай.
— Здесь это, Кузьма такой, видишь, человек, мечтатель, как говорится.
А вот пусть Осип Иванович скажет: для какого хрена водолазы, здесь это,
понадобились? Ты лучше бы, здесь это, кабана выкормил.
— Да хай они сказятся! — засмеялся Стомуха. — Я если встречу одно-
го, так и с охоты вертаюсь.
— Значит, здесь это, Кузьме нужны долгогривые, как говорится.
Кузьма Петрович заулыбался:
— Хи-хи, не в том дело, что нужны, и никакой же пользы от них, это са-
мо собой. Так видишь что: деды наши и прадеды так делали, а тут еще и
Павло Иванович говорит: девку берем бедную, без этого, сказать бы, прида-
ного, ну и все такое...
Калина Иванович стукнул кулаком по столу:
— Это что за разговоры? Кто тебе дал право такое мурлякать? Кто это
такой богатый прийшов сюда, задаваться тут будеть? Ты думаешь, как ты
с твоим Павлом Ивановичем из земли хату смазали, так уже и губы вам
надувать? У него, паразита, понимаешь, стоить стол та две лавки, та кожух
заховав в скрыне, так он уже миллионер какой?
Кузьма Петрович перепугался и запищал:
— Та разве ж кто задавался тут? Мы только так сказали насчет как бы
приданого.
— Ты знаешь, куда ты прийшов, чи не знаешь? Тут тебе совецькая власть,
чи ты, може, не видав совецькой власти? Совецькая власть может дать та-
кое приданое, что все твои вонючие деды в гробах тричи* перевернуться,
паразиты.
— Та мы ж... — слабо возражал Кузьма Петрович.
Хлопцы хохотали и аплодировали Калине Ивановичу.
Калина Иванович разошелся не на шутку.
— Это пускай совет командиров обсудить хорошенько. Факт: пришли
они свататься к нам, нам же нужно подумать, чи отдавать нашу дочку Оль-
гу за такого голодранция, как этот самый Николаенко, который только и
видит, что картошку с цибулей лопает да лободу разводить, паразит, заместо
хлеба. А мы люди богатые, нам нужно осторожно думать.
Общий восторг совета командиров и всех присутствующих показал,
что никаких проблем не существует больше. Сваты на время были удалены,
и совет командиров приступил к обсуждению, что дать Ольге в приданое.
Хлопцы были задеты за живое всеми предыдущими переговорами
и назначили Ольге приданое, по каким угодно меркам совершенно выдаю-
щееся. Позвали Шере, боялись, что он запротестует против больших выдач,
но Шере и минутки не подумал и сказал строго:
— Это правильно. Пусть нам будет даже тяжело, но Воронову нужно
выдать богато, богаче всех в округе. Куркулям нужно показать место.
* Тричи — трижды.

235

.( Поэтому при обсуждении приданого если и были возражения, то толь-
ко такого типа:
— И что ты мелешь: лошонка! Не лошонка, а коня нужно дать.
Через час отдышавшихся на свежем воздухе сватов вызвали в совет,
и Колька Вершнев поднялся за своим столом и произнес, немного заикаясь,
такую внушительную речь:
— Совет командиров постановил: Ольгу выдать за Павла. Павло пере-
ходит в отдельную хату, и батько выделяет ему хозяйство, какое может.
Никаких попов, записаться в загсе. Первый день свадьбы у нас празднуем,
а вы там, как хотите. Ольге на хозяйство даем:
корову с теленком симментальской породы,
кобылу с лошонком,
пятеро овец,
свинью английской породы...
Колька успел охрипнуть, пока дочитал длиннейший список Ольгиного
приданого. Здесь были и инвентарь, и семена, и запасы кормов, одежда,
белье, мебель, и даже швейная машина. Кончил Колька так:
— Мы будем помогать Ольге всегда, если потребуется, и они обязаны,
если нужно, помогать колонии без всякого отказа. А Павлу дать звание
колониста.
Сваты испуганно хлопали глазами и имели такой вид, будто они при-
чащаются перед смертью. Уже не беспокоясь о том, правильно выходит или
неправильно, прибежали смеющиеся девчата и перевязали сватов рушни-
ками, а пацаны во главе с Тоськой поднесли им на блюде, покрытом рушни-
ком, хлеб и соль. Растерявшиеся, неповоротливые сваты взяли хлеб и не
знали, куда его девать. Тоська из-под мышки Кузьмы Петровича вытащил
блюдо и сказал весело:
— Э, это отдайте, а то попадет мне от мельника. Это его... такая тарелка.
На моем столе разостлали девчата скатерть, поставили три бутылки ка-
гора и полтора десятка стаканов. Калина Иванович налил всем и поднял
стакан:
— Ну, чтоб росла та слухала.
— Кого ей слухать? — спросил Осип Иванович.
— А известно кого: совет командиров и вообще совецькую власть.
Мы все чокнулись, выпили вино и закусили бутербродами с колбасой.
Кузьма Петрович кланялся:
— Ну спасибо вам, что так все хорошо, будем, значить, поздравлять Пав-
ла Ивановича и Евдокию Степановну.
— Поздравляй, поздравляй,— сказал Калина Иванович.
Осип Иванович пожал нам руки:
— А вы того... молодец Народ, куда нам с вами тягаться!
Сваты, тихие и скромные, как институтки, вышли из кабинета и напра-
вились к деревне. Мы смотрели им вслед. Калина Иванович вдруг прищу-
рился весело и недовольно дернул плечом:
— Нет, это не годится так! Что ж они пошли, как адиоты? Нагони их,
Петро, скажи, чтобы ко мне шли на квартиру, а ты, Антон, запряжи через
часик да и подъезжай.
Через час хлопцы со смехом погрузили сватов в бричку, еще перевязан-
ных рушниками, но уже потерявших много других отличий официальных

236

послов, в том числе и членораздельную речь. Кузьма Петрович, правда,
не забыл хлеб и любовно прижимал его к груди. Молодец, как перышко,
понес тяжелую бричку по песчаной дороге.
Калина Иванович сплюнул:
— Это он нарочно таких бедных прислал, паразит.
— Кто?
— Да этот самый Николаенко. Это он, значить, показать хотел: какая
невеста, такие и сваты.
— Здесь это, не то,— сказал Силантий.— Тут такая, видишь, история:
другой сват не пошел бы, как говорится, без попов, а эти люди, здесь это,
на попов плевать, такие люди... уже не такие! А старый хрен, здесь это, им
так сказал: требуйте с попами будто, а в случае, как говорится, не выйдет,
так черт с ними, с попами. Видишь, какая история.
В середине августа назначили свадьбу, работали комиссии, готовили
спектакль. Забот было много, а еще больше расходов, и Калина Иванович
даже грустил:
— Бели бы всех наших девчат выдать замуж таким манером, так бери,
Антон Семенович, хлопцив и меня, старого дурня, тай веди просить мило-
стыню... А нельзя ж иначе...
В день свадьбы с утра колония окружена часовыми — два отряда при-
шлось выделить для охраны. Только семидесяти лицам разослали мы напе-
чатанные в типографии приглашения. На них было написано:
«Совет командиров трудовой колонии имени Максима Горького
просит Вас пожаловать на обед, а вечером на спектакль по случаю
выпуска из колонии колонистки Ольги Вороновой и выхода ее замуж
за тов. П. П. Николаенко.
Совет командиров*.
К двум часам дня в колонии все готово. В саду вокруг фонтана накрыты
парадные столы. Украшение этого места — подарок кружка Зиновия Ива-
новича: на тонких тростях, установленных над столовой, везде, куда с
трудом проникли руки колонистов и куда так легко проникает сейчас глаз,
повисли тонкие зеленые гирлянды, сделанные из нежных березовых побе-
гов. На столах в кувшинах букеты * снежных королев».
Сегодня можно с уверенной радостью видеть, как выросла и похорошела
колония. В парке широкие, посыпанные песком дорожки подчеркивают зе-
леное богатство трех террас, на которых каждое дерево, каждая группа
кустов, каждая линия цветника проверены в ночных раздумьях, политы тру-
довым потом сводных отрядов, как драгоценными камнями, украшены за-
ботами и любовью коллектива. Высоты и низины речного берега сурово и
привольно-ласково дисциплинированы: то десяток деревянных ступенек, то
березовые перильца, то квадратный коверчик цветов, то узенькие витые
дорожки, то платформа набережной, усыпанная песком, еще раз доказы-
вают, насколько умнее и выше природы человек, даже вот такой босоно-
гий. И на просторных дверях этого босоногого хозяина, на месте глубоких
ран, оставленных ему в наследство, он, пасынок старого человечества,
тоже коснулся везде рукой художника. Двести кустов роз высадили здесь
колонисты еще осенью, а сколько здесь астр, гвоздики, левкоев, ярко-
красной герани, синеньких колокольчиков и еще неизвестных и не на-

237

рванных цветов — колонисты даже никогда и не считали. Целые шоссе
протянулись по краям двора, соединяя и отграничивая площадки отдель-
ных домов, квадраты и треугольники райграса21 осмыслили и омолодили
свободные пролеты, кое-где твердо стали зеленые садовые диваны.
Хорошо, уютно, красиво и разумно стало в колонии, и я, видя это, гор-
жусь долей своего участия в украшении земли. Но у меня свои эстетические
капризы: ни цветы, ни дорожки, ни тенистые уголки ни на одну минуту не
заслоняют от меня вот этих мальчиков в синих трусиках и белых рубашках.
Вот они бегают, спокойно прохаживаются между гостями, вот они хлопо-
чут вокруг столов, стоят на постах, сдерживая сотни ротозеев, пришедших
посмотреть на невиданную свадьбу,— вот они, горьковцы. .Они стройны и
собранны, у них хорошие, подвижные талии, мускулистые.и здоровые, не
знающие, что такое медицина, тела и свежие красногубые лица. Лица эти
делаются в колонии — с улицы приходят в колонию совсем не такие лица.
У каждого из них есть свой путь и есть путь у колонии имени Горького.
Я ощущаю в своих руках многие начала этих путей, но как трудно рассмот-
реть в близком тумане будущего их направления, продолжения, концы.
В тумане ходят и клубятся стихии, еще не побежденные человеком, еще не
крещенные в плане и математике. И в нашем марше среди этих стихий есть
своя эстетика, но эстетика цветов и парков уже не волнует меня.
Не волнует еще и потому, что подходит ко мне Мария Кондратьевна ц
спрашивает:
— Что это вы, папаша, грустите в одиночестве?
— Как же мне не грустить, когда меня все бросили, даже и вы?
Я рада вас утешить, я даже нарочно искала вас и выставки прида-
ного не хотела без вас смотреть. Пойдемте.
В двух классах собрано все хозяйство Ольги. На выставке толпятся
гости, сердитые, завистливые бабы поджимают губы и злобно-внимательно
присматриваются ко мне. Они высокомерно обошли нашу невесту и женили
своих сыновей на хуторских девчатах, а теперь оказывается, что самые за-
можные невесты были у них под боком. Я признаю их право относиться ко
мне с негодованием.
Бокова говорит:
— Но что вы будете делать, если к вам сваты станут ходить толпами?
— Я застрахован, — отвечаю я,— наши невесты переборчивы.'
Прибежал вдруг пацан, перепуганный насмерть:
— Едут!
Во дворе уже играют требовательный сигнал общего сбора. У въезда
вытянулся строй колонистов со знаменем и взводом барабанщиков, как по-
лагается. Из-за мельницы показалась наша пара: лошади убраны красными
ленточками, на козлах Братченко, тоже украшенный бантом. Мы отдаем
салют молодым. Антон натягивает вожжи, и Оля радостно бросается мне
на шею. Она волнуется, плачет и смеется и говорит мне:
—г Вы же смотрите, не бросайте меня, а то мне уже страшно.
Мы начинаем маленький митинг. Мария Кондратьевна неожиданно
умиляет меня: от имени наробраза она подносит молодым подарок — сель-
скохозяйственную библиотеку. Целую кучу книг приносят за нею два ко-
лониста-на убранных цветами носилках.
После митинга мы ставим молодых под знамя и всем строем эскортируем

238

их к столам. Им приготовлено почетное место, и сзади них останавливается
знаменная бригада. Дежурный колонист заботливо меняет караул. Двадцать
колонистов в белоснежных халатах начинают подавать пищу. Особый свод-
ный отряд Таранца внимательно проводит глазами по линии карманов
гостей и бесшумно спускает в Коломак несколько бутылок самогона, рекви-
зированных с ловкостью фокусников и вежливостью хозяев.
Я сижу рядом с молодыми, по другую сторону от них Павел Иванович и
Евдокия Степановна. Павел Иванович, строгий человек с бородкой Николая-
чудотворца, тяжело вздыхает: то ли ему досадно отделять сына, то ли скучно
смотреть на бутылку пива, ибо и у него Таранец только что отнял самогон.
Колонисты сегодня чудесны, я любуюсь ими не уставая. Оживленны,
добродушны, приветливы и как-то по-особенному ироничны. Даже один-
надцатый отряд, заседающий на другом конце стола, завел длинные и
задорные разговоры с прикомандированной к ним пятеркой гостей. Я немно-
го беспокоюсь, не очень ли откровенно там высказываются. Подхожу. Ше-
лапутин. до сих пор сохранивший свой дискант, наливает пиво Козырю и
говорит:
— А вас попы венчали, так, видите, и плохо.
— А давайте мы вас перевенчаем, — предлагает Тоська.
Козырь улыбается:
— Поздно мне, сынки, перевенчиваться.
Козырь крестится и выпивает пиво. Тоська хохочет.
— Теперь у вас живот заболит...
— Спаси господи, отчего?
— А зачем перекрестились?
Рядом сидит селянин с запутанной светло-соломенной бородой — гость по
списку Павла Ивановича. Он первый раз в колонии, и его все удивляет:
— Хлопцы, а это правда, что вы тут хозяева?
— Ну а кто ж? — отвечает Шурка.
— А для чего же вам хозяйство?
Тоська Соловьев поворачивается к нему всем телом:
— А разве вы не знаете, для чего? То мы батраками были бы, а то нет.
— А чем ты теперь будешь, к примеру?
— Ого! — говорит Тоська, подымая пирог высоко за ухом. — Я буду ин-
женером, так и Антон Семенович говорит, а Шелапутин будет летчиком.
Он насмешливо посматривал на своего друга Шелапутина. Это потому,
что его линия летчика еще никем не признана в колонии. Шелапутин
энергично жует:
— Угу, буду летчиком.
— А вот, скажем, насчет крестьянства, так у вас нету охочих?
— Как нету? Есть. Только наши будут не такими крестьянами,— Тоська
быстро взглядывает на собеседника.
— Вот оно какое дело! Значится, как же это понять: не такими?
— Ну не такими. Тракторы будут. Вы видели трактор?
— Нет, не довелось.
— А мы видели. Там есть такой совхоз, так мы туда свиней отвозили. Там
трактор есть, как жук такой...
Длинная линия гостей основательно связана нашими отрядами. Я ясно
различаю границы отрядов и вижу их центры, в которых сейчас наиболее

239

шумно. Веселее всего в девятом отряде, потому что там Лапоть, вокруг него
хохочут и стонут и колонисты и гости. Сегодня Лапоть, сговорившись с
своим другом Таранцом, устроили большую и сложную каверзу с компанией
мельничной верхушки, сидящей за столом девятого отряда и порученной
по приказу его вниманию. Это плотный и пушистый мельник, худой и ост-
рый бухгалтер и вальцовщик — человек скромный. Когда-то Таранец
был карманщиком, и для него пустым делом было вынуть из кармана мель-
ника бутылку с самогоном и заменить ее другой, наполненной обыкновенной
водой из Коломака.
За столом мельник и бухгалтер долго стеснялись и оглядывались на свод-
ный отряд Таранца. Но Лапоть успокоительно моргнул:
— Вы люди свои, я устрою.
Он наклоняет к себе голову проходящего Таранца и что-то ему шепчет. Та-
ранец кивает головой.
Лапоть конфиденциально советует:
— Вы под столом налейте и пивом закрасьте, и хорошо.
После акробатических упражнений под столом возле жаждущих стоят
стаканы, полные подозрительно бледного пива, и счастливые обладатели
их нервно готовят закуску под внимательным взглядом притаившегося
девятого отряда. Наконец все готово, и мельник хитро моргает Лаптю,
поднося стакан к бороде. Бухгалтер и вальцовщик еще осторожно равняются
направо и налево, но кругом все спокойно. Таранец скучает у тополя.
Глаза Лаптя начинают пламенеть, и он прикрывает их веками.
Мельник говорит тихонько:
— Ну хай буде все добре.
Девятый отряд, наклонив головы, наблюдает, как три гостя осушают
стаканы. Уже в последних бульканьях замечается некоторая неуверен-
ность. Мельник ставит пустой стакан на стол и посматривает осторожным
глазом на Лаптя, но Лапоть скучно жует и о чем-то далеком думает.
Бухгалтер и вальцовщик изо всех сил стараются показать, что ничего осо-
бенного не случилось,— и даже тыкают вилками в закуску.
Бывалый мельник под столом рассматривает бутылку, но его
нежно кто-то берет за руку. Он подымает голову: над ним продувная вес-
нушчатая физиономия Таранца.
— Как же вам не стыдно — говорит Таранец и даже краснеет от
искренности. — Было же сказано, нельзя приносить самогон, а еще свой
человек... И смотри ты, уже и выпили. А кто с вами?
— Та черт его знает, — потерялся мельник,— чи выпили, чи нет, и не
разберу.
— Как это не разберете? А ну дыхните! Ну... смотри ты, не разберет!
От вас же несет, как из бочки. И как вам не стыдно: прийти в колонию
с такими вещами...
— А что такое? — издали заинтересовывается Калина Иванович.
— Самогон,— говорит Таранец, показывая бутылку.
Калина Иванович грозно смотрит на мельника. Девятый отряд давно
уже находится в припадочном состоянии, вероятно потому, что Лапоть
что-то смешное рассказывает о Галатенко. Ребята положили головы на
столы и больше не могут выносить ничего смешного.
Здесь веселья хватит до конца обеда, потому что Лапоть время от времени
спрашивает мельника:

240

— А что — мало? А больше нет? Вот горе!.. А хорошая была? Так себе?*..
Вот только Федор, жалко, придирается. Ну что ты пристал, Федька, —
свои же люди!
— Нельзя, — говорит серьезно Таранец. — Смотри, они насилу сидят.
У Лаптя впереди еще большая программа. Он еще будет бережно под-
нимать мельника из-за стола и на ухо шептать ему:
— Давайте, мы вас садом проведем, а то заметно очень...
Восьмой отряд Карабанова сегодня на охране, но он сам то и дело
появляется возле столов, в том месте, где ярким костром горит философия,
возбужденная необычной свадьбой. Здесь Коваль, Спиридон, Калина Ива-
нович, Задоров, Вершнев, Волохов и председатель коммуны имени Лу-
начарского, с козлиной рыжей бородкой умный Нестеренко.
Коммуна за рекой живет неладно, не управляется с полями, не умеет
развесить и разложить нагрузки и права, не осиливает бабьих вздорных ха-
рактеров и не в силах организовать терпение в настоящем и веру в завтраш-
ний день. Нестеренко грустно итожит:
— Надо бы новых каких-то людей достать... А где их достанешь?
Калина Иванович горячо отвечает:
— Не так говоришь, товарищ Нестеренко, не так... Эти новые, паразиты,
ничего не способны сделать как следовает. Надо обратно стариков при-
бавить...
За столами становится шумнее. Принесли яблоки и груши наших садов,
и на горизонте показались бочки с мороженым — гордость сегодняшнего
дежурства.
За домом захрипела гармошка, и испортило день визгливое бабье пение—
одна из казней свадебного ритуала. Полдесятка баб кружились и топали
перед пьяненьким кислооким гармонистом, постепенно подвигаясь к нам.
— За приданым приехали, — сказал Таранец.
Румяная костлявая женщина затопала, видимо, специально для меня, вы-
ставляя вперед локти и шаркая по песку неловкими большими башмаками.
— Папаша ридный, папаша дорогый, пропивай дочку, выряжай дочку...
В руках у нее откуда-то взялась бутылка с самогоном и граненая, почему-
то коричневого цвета, рюмка. Она с пьяного размаху налила в рюмку,
поливая землю и свое платье. Между мною и ею стал Таранец:
— Довольно с тебя.
Он легко отнял у нее угощение, но она уже забыла обо мне и жадно
набросилась на Ольгу с радостно-пьяным причитанием:
— Красавица наша, Ольга Петровна! И косы распустила... Не годится
так, не годится. Вот завтра очипок наденем, ходить в очипке будешь.
— И не надену, — неожиданно строго сказала Ольга.
—А как же? Так с косами и будешь?
— Ну да, с косами.
Бабы что-то завизжали, заговорили, наступая на Ольгу. Злой, раздра-
женный Волохов растолкал их и в упор спросил главную:
— А если не наденет, так что?
— Тай не надевай, не надевай, вам же лучше знать, все равно не венча-
лись!
Подошли дипломаты-дядьки и развели хохочущих, облитых самогоном
баб в разные стороны. Мы с Ольгой вышли из парка.

241

— Я их не боюсь, — сказала Ольга, — а только трудно будет.
Мимо нас колонисты проносили мебель и узлы с костюмами. Сегодня
идет «Женитьба» Гоголя, а перед спектаклем еще и лекция Журбина
«Свадебные обычаи у разных народов».
Еще далеко, очень далеко до конца праздника.
11. Лирика
Вскоре после свадьбы Ольги нагрянула на нас давно ожидаемая беда:
нужно было провожать рабфаковцев. Хотя о рабфаке говорили еще со
времен «нашего найкращего» и к рабфаку готовились ежедневно, хотя
ни о чем так жадно не мечтали, как о собственных рабфаковцах, и хотя
все это дело было делом радостным и победным, а пришел день прощанья,
и у всех засосало под ложечкой, навернулись на глаза слезы, и стало
страшно: была колония, жила, работала, смеялась, а теперь вот разъезжа-
ются, а этого как будто никто и не ожидал. И я проснулся в этот день со
стесненным чувством потери и беспокойства.
После завтрака все переоделись в чистые костюмы, приготовили в саду
парадные столы, в моем кабинете знаменная бригада снимала со знамени
чехол и барабанщики приделывали к своим животам барабаны. И эти
признаки праздника не могли потушить огоньков печали; голубые глаза
Лидочки были заплаканы с утра: девчонки откровенно ревели, лежа в по-
стелях, и Екатерина Григорьевна успокаивала их безуспешно, потому что
и сама еле сдерживала волнение. Хлопцы были серьезны и молчаливы, Ла-
поть казался бесталанно скучным человеком, пацаны располагались в
непривычно строгих линиях, как воробьи на проволоке, и у них никогда
не было столько насморков. Они чинно сидят на скамейках и барьерах,
заложив руки между колен, и рассматривают предметы, помещающиеся
гораздо выше их обычного поля зрения: крыши, верхушки деревьев, небо.
Я разделяю их детское недоумение, я понимаю их грусть — грусть лю-
дей, до конца уважающих справедливость. Я согласен с Тоськой Со-
ловьевым: с какой стати завтра в колонии не будет Матвея Белухина?
Неужели нельзя устроить жизнь более разумно, чтобы Матвей никуда
не уезжал, чтобы не было у Тоськи большого, непоправимого, несправедли-
вого горя? А разве у Матвея один корешок Тоська, и разве уезжает один
Матвей? Уезжают Бурун, Карабанов, Задоров, Крайник, Вершнев, Голос,
Настя Ночевная, и у каждого из них корешки насчитываются дюжинами,
а Матвей, Семен и Бурун — настоящие люди, которым так сладко подра-
жать и жизнь без которых нужно начинать сначала.
Угнетали колонию не только эти чувства. И для меня, и для каждого ко-
лониста ясно было, что колонию положили на плаху и занесли над нею тя-
желый топор, чтобы оттяпать ей голову.
Сами рабфаковцы имели такой вид, будто их приготовили для того,
чтобы принести в жертву «многим богам необходимости и судьбы». Кара-
банов не отходил от меня, улыбался и говорил:
— Жизнь так сделана, что как-то все неудобно. На рабфак ехать, так это
ж счастье, это, можно сказать, чи снится, чи якась жар-птица, черт его
знает. А на самом деле, може, оно и не так. А може, и так, что счастье на-
ше сегодня отут и кончается, бо колонии жалко, так жалко... як бы никто

242

не бачив, задрав бы голову и завыв, ой, завыв бы... аж тоди, може, и
легче б стало... Нэма правды на свете.
Из угла кабинета смотрит на нас злым глазом Вершнев:
— Правда одна: люди.
— Сказал! — смеется Карабанов. — А ты что... ты уже и у кошек правду
шукав?
— Н-н-нет, не в том дело... а в том, что люди должны быть хорошие,
иначе к-к ч-черту в-всякая правда. Если, понимаешь, сволочь, так и в
социализме будет мешать. Я это сегодня понял.
Я внимательно посмотрел на Николая:
— Почему сегодня?
— Сегодня люди, к-к-как в зеркале. А я не знаю: to все была работа, и
каждый день такой... рабочий, и все такое. А сегодня к-к-как-то видно.
Горький правду написал, я раньше не понимал, то есть и понимал, а
значения не придавал: человек. Это тебе не всякая сволочь. И правильно:
есть люди, а есть и человеки.
Такими словами прикрывали рабфаковцы свежие раны, уезжая из
колонии. Но они страдали меньше нас, потому что впереди у них стоял лу-
чезарный рабфак, а у нас не было впереди ничего лучезарного.
Накануне собрались вечером воспитатели на крыльце моей квартиры,
сидели, стояли, думали и застенчиво прижимались друг к другу. Колония
спала, было тихо, тепло, звездно. Мир казался мне чудесным сиропом страш-
но сложного состава: вкусно, увлекательно, а из чего он сделан — не
разберешь, какие гадости в нем растворены — неизвестно. В такие минуты
нападают на человека философские жучки, и человеку хочется поскорее по-
нять непонятные вещи и проблемы. А если завтра от вас уезжают «на-
совсем» ваши друзья, которых вы с некоторым трудом извлекли из социаль-
ного небытия, в таком случае человек тоже смотрит на тихое небо и мол-
чит, и мгновениями ему кажется, будто недалекие осокори, вербы, липы
шепотом подсказывают ему. правильные решения задачи.
Так и мы бессильной группой, каждый в отдельности и все согласно,
молчали и думали, слушали шепот деревьев и смотрели в глаза звездам.
Так ведут себя дикари после неудачной охоты.
Я думал вместе со всеми. В ту ночь, ночь моего первого настоящего вы-
пуска, я много передумал всяких глупостей. Я никому не сказал о них
тогда; моим коллегам даже казалось, что это они только ослабели, а я
стою на прежнем месте, как дуб, несокрушимый и полный силы. Им,
вероятно, было даже стыдно проявлять слабость в моем присутствии.
Я думал о том, что жизнь моя каторжная и несправедливая. О том, что
я положил лучший кусок жизни только для того, чтобы полдюжины «пра-
вонарушителей» могли поступить на рабфак, что на рабфаке и в большом го-
роде они подвергнутся новым влияниям, которыми я не могу управлять, и
кто его знает, чем все это кончится? Может быть, мой труд и моя жертва
окажутся просто ненужным никому сгустком бесплодно израсходованной
энергии?..
Думал и о другом: почему такая несправедливость?.. Ведь я сделал хо-
рошее дело, ведь это в тысячу раз труднее и достойнее, чем пропеть ро-
манс на клубном вечере, даже труднее, чем сыграть роль в хорошей
пьесе, хотя бы даже и в МХАТе... Почему там артистам сотни людей ап-

243

лодируют, почему артисты пойдут спать домой с ощущением людского
внимания и благодарности, почему я в тоске сижу темной ночью в забро-
шенной в полях колонии, почему мне не аплодируют хотя бы гончаров-
ские жители? Даже хуже: я то и дело тревожно возвращаюсь к мысли о
том, что для выдачи рабфаковцам «приданого» я истратил тысячу руб-
лей, что подобные расходы нигде в смете не предусмотрены, что инспектор
финотдела, когда я к нему обратился с запросом, сухо и осуждающе по-
смотрел на меня и сказал:
— Если вам угодно, можете истратить, но имейте в виду, что начет
на ваше жалованье обеспечен.
Я улыбнулся, вспомнив этот разговор. В моем мозгу сразу заработало
целое учреждение: в одном кабинете кто-то горячий слагал убийственную
филиппику против инспектора, в соседней комнате кто-то бесшабашный
сказал громко: «Наплевать», — а рядом, нависнув над столами, услуж-
ливая мозговая шпана подсчитывала, в течение скольких месяцев при-
дется мне выплачивать по начету тысячу рублей. Это учреждение работало
добросовестно, несмотря на то что в моем мозгу работали и другие уч-
реждения.
В соседнем здании шло торжественное заседание: на сцене сидели наши
воспитатели и рабфаковцы, стоголосый оркестр гремел «Интернационал»,
ученый педагог говорил речь.
Я снова мог улыбнуться: что хорошего мог сказать ученый педагог?
Разве он видел Карабанова с наганом в руке, «стопорщика»22 на большой
дороге, или Буруна на чужом подоконнике, «скокаря» Буруна, друзья кото-
рого по подоконникам были расстреляны? Он не видел.
— О чем вы все думаете? — спрашивает меня Екатерина Григорьевна.—
Думаете и улыбаетесь?
— У меня торжественное заседание, — говорю я.
— Это видно. А все-таки скажите нам, как мы теперь будем без ядра?
— Ага, вот еще один отдел будущей педагогической науки, отдел о ядре.
— Какой отдел?
— Это я о ядре. Если есть коллектив, то будет и ядро.
— Смотря какое ядро.
— Такое, какое нам нужно. Нужно быть более высокого мнения о нашем
коллективе, Екатерина Григорьевна. Мы здесь беспокоимся о ядре, а кол-
лектив уже выделил ядро, вы даже и не заметили. Хорошее ядро размно-
жается делением, запишите это в блокнот для будущей науки о воспитании.
— Хорошо, запишу, — соглашается уступчиво Екатерина Григорьевна.
На другой день воспитательский коллектив был невыразителен и тор-
жествовал строго официально. Я не хотел усиливать настроения и играл,
как на сцене, играл радостного человека, празднующего достижение лучших
своих желаний.
В полдень пообедали за парадными столами и много и неожиданно смея-
лись. Лапоть в лицах показывал, что получится из наших рабфаковцев
через семь-восемь лет. Он изображал, как умирает от чахотки инженер За-
доров, а у кровати его врачи Бурун и Вершнев делят полученный гонорар,
приходит музыкант Крайник и просит за похоронный марш уплатить не-
медленно, иначе он играть не будет. Но в нашем смехе и в шутках Лаптя
на первый план выпирала не живая радость, а хорошо взнузданная воля.

244

В три часа построились, вынесли знамя. Рабфаковцы заняли места на
правом фланге. От конюшни подъехал на Молодце Антон, и пацаны нагру-
зили на воз корзинки отъезжающих. Дали команду, ударили барабаны, и
колонна тронулась к вокзалу. Через полчаса вылезли из сыпучих песков
Коломака и с облегчением вступили на мелкую крепкую траву просторного
шляха, по которому когда-то ходили татары и запорожцы. Барабанщики
расправили плечи, и палочки в их руках стали веселее и грациознее.
— Подтянись, голову выше! — потребовал я строго.
Карабанов на ходу, не сбиваясь с ноги, обернулся и обнаружил редкий
талант: в простой улыбке он показал мне и свою гордость, и радость, и лю-
бовь, и уверенность в себе, в своей прекрасной будущей жизни. Идущий ря-
дом с ним Задоров сразу понял его движение, как всегда застенчиво поспе-
шил спрятать эмоцию, стрельнул только живыми глазами по горизонту
и поднял голову к верхушке знамени. Карабанов вдруг начал высоко и за-
дорно песню:
Стелыся, барвинку, нызенько,
Присунься, козаче, блызенько.
Обрадованные шеренги подхватили песню. У меня на душе стало, как
Первого мая на площади. Я точно чувствовал, что у меня и у всех колонистов
одно настроение: как-то вдруг стало важно, подчеркнуто главное — коло-
ния имени Горького провожает своих первых. В честь их реет шелковое зна-
мя, и гремят барабаны, и стройно колышется колонна в марше, и порозо-
вевшее от радости солнце уступает дорогу, приседая к западу, как будто по-
ет с нами хорошую песню, хитрую песню, в которой снаружи влюбленный
казак, а на самом деле — отряд рабфаковцев, уезжающий в Харьков по вче-
рашнему приказу совета командиров, «седьмой сводный отряд под коман-
дой Александра Задорова». Ребята пели с наслаждением и искоса погля-
дывали на меня: они были довольны, что и мне с ними весело.
Сзади давно курилась пыль, и скоро мы узнали и всадника: Оля Воро-
нова.
Она спрыгнула и предложила мне:
— Садитесь. Хорошее седло — казацкое. А я чуть-чуть не опоздала.
— Что я за полководец? — сказал я. — Пускай Лапоть садится, он те-
перь ССК*.
— Правильно, — сказал Лапоть и, взгромоздившись на коня, поехал
впереди колонны, подбоченившись и покручивая несуществующий ус.
Пришлось дать команду «вольно», потому что и Ольге нужно было вы-
сказаться, и Лапоть чересчур смешил колонистов.
На вокзале было торжественно-грустно и бестолково-радостно. Студен-
ты залезли в вагон и гордо посматривали на наш строй и на взволнован-
ную нашим приходом публику.
После второго звонка Лапоть сказал короткую речь:
— Смотри ж, сынки, не подкачай. Шурка, ты построже их держи. Да не
забудьте этот вагон сдать в музей. И надпись чтобы написали: в этом ваго-
не ехал на рабфак Семен Карабан.
Назад пошли лугами по узким дорожкам, кладкам, ручейкам и канав-
кам, через которые нужно было прыгать. Поэтому разбились на приятель-
* ССК — секретарь совета командиров.

245

ские кучки, и в наступивших сумерках тихонько выворачивали души й без
всякого хвастовства показывали их друг другу. Гуд сказал:
— От я не поеду ни на какой рабфак. Я буду сапожником и буду шить
хорошие сапоги. Это разве хуже? Нет, не хуже. А жалко, что хлопцы уеха-
ли, правда ж, жалко?
Корявый, кривоногий, основательный Кудлатый строго посмотрел на
Гуда:
— Из тебя и сапожник поганый выйдет. Ты мне на прошлой неделе при-
шил латку, так она отвалилась к вечеру. Такой сапожник, собственно го-
воря, хуже доктора. А хороший сапожник так и лучше доктора может быть.
В колонии вечером была утомленная тишина. Только перед самым сиг-
налом «спать» пришел дежурный командир Осадчий и привел пьяного Гу-
да. Он был не столько, впрочем, пьян, сколько нежен и лиричен. Не обра-
щая внимания на общее негодование, Гуд стоял передо мной и негромко го-
ворил, глядя на мою чернильницу:
— Я выпил, потому что так и нужно. Я сапожник, но душа у меня есть?
Есть. Если столько хлопцев поехали куда-то к чертям и Задоров тоже, могу
я это так перенести? Не могу я так перенести. Я пошел и выпил на зарабо-
танные деньги. Подметки мельнику прибивал? Прибивал. На заработанные
деньги и выпил. Я зарезал кого-нибудь? Оскорбил? Может, девочку какую
тронул? Не тронул. А он кричит: идем к Антону! Ну и идем. А кто такой
Антон... это значит вы, Антон Семенович? Кто такой? Зверь? Нет, не зверь.
Он человек какой, — может, бузовый? Нет, не бузовый. Ну так что ж! Я и
пришел. Пожалуйста! Вот перед вами — плохой сапожник Гуд.
— Ты можешь выслушать, что я скажу?
— Могу. Я могу слушать, что вы скажете.
— Так вот, слушай, сапоги шить — дело нужное, хорошее дело. Ты бу-
дешь хорошим сапожником и будешь директором обувной фабрики только
в том случае, если не будешь пить.
— Ну а если вот уедут столько человек?
— Все равно.
— Значит, я тогда неправильно выпил, по-вашему?
— Неправильно.
— Поправить уже нельзя?— Гуд низко склонил голову.— Накажите,
значит.
— Иди спать, наказывать на этот раз не буду.
— Я ж говорил! — сказал Гуд окружающим, презрительно всех огля-
нул и салютнул по-колонийски:
— Есть идти спать.
Лапоть взял его под руку и бережно повел в спальню, как некоторую кон-
центрированную колонийскую печаль.
Через полчаса в моем кабинете Кудлатый начал раздачу ботинок на
осень. Он любовно вынимал из коробки новые ботинки, пропуская по от-
рядам колонистов по своему списку. У дверей часто кричали:
— А когда менять будешь? Эти на меня тесные.
Кудлатый отвечал, отвечал и рассердился:
— Да говорил же двадцать разов: менять сегодня не буду, завтра менять.
Вот остолопы!
За моим столом щурится уставший Лапоть и говорит Кудлатому:
— Товарищи, будьте взаимно вежливы с покупателями.

246

12. Осень
Снова надвигалась зима. В октябре закрыли бесконечные бурты с бура-
ком, и Лапоть в совете командиров предложил:
— Постановили: вздохнуть с облегчением.
Бурты — это длинные глубокие ямы, метров по двадцать каждая. Та-
ких ям на эту зиму Шере наготовил больше десятка да еще утверждал, что
этого мало, что бурак нужно расходовать очень осторожно.
Бурак нужно было складывать в ямах с такой осторожностью, как буд-
то это оптические приборы. Шере умел с утра до вечера простоять над ду-
шой сводного отряда и вякать:
— Пожалуйста, товарищи, не бросайте так, очень прошу. Имейте в ви-
ду: если вы один бурачок сильно ударите, на этом месте начнется омерт-
вение, а потом он будет гнить, и гниение пойдет по всему бурту. Пожалуй-
ста, товарищи, осторожнее.
Уставшие от однообразной и вообще «бураковой» работы колонисты не
пропускали случая воспользоваться намеченной Шере темой, чтобы немно-
го поразвлечься и отдохнуть. Они выбирают из кучи самый симпатичный,
круглый и розовый корень, окружают его всем сводным отрядом, и коман-
дир сводного, человек вроде Митьки или Витьки, подымает руки с растопы-
ренными пальцами и громко шепчет:
— Отойди дальше, не дыши. У кого руки чистые?
Появляются носилки. Нежные пальцы комсводотряда берут бурачок из
кучи, но уже раздается тревожный возглас:
— Что ты делаешь? Что ты делаешь?
Все в испуге останавливаются и потом кивают головами, когда тот же
голос говорит:
— Надо же осторожно.
Первая попавшаяся под руку спецовка свертывается в уютно-мягкую
подушечку, подушечка помещается на носилках, а на ней покоится и дей-
ствительно начинает вызывать умиление розовенький, кругленький, упитан-
ный бурачок. Чтобы не очень заметно улыбаться, Шере грызет стебелек ка-
кой-то травки. Носилки подымают с земли, и Митька шепчет:
— Потихоньку, потихоньку, товарищи! Имейте в виду: начнется омерт-
вение, очень прошу...
Митькин голос обнаруживает отдаленное сходство с голосом Шере, и по-
этому Эдуард Николаевич не бросает стебелька.
Закончили вспашку на зябь. О тракторе мы тогда только начинали во-
ображать, а плугом на паре лошадей больше полугектара в день никак под-
нять не удавалось. Поэтому Шере сильно волновался, наблюдая работу пер-
вого и второго сводных. В этих сводных работали люди более древней фор-
мации, и командирами их бывали такие массивные колонисты, как Федорен-
ко, Корыто, Чобот. Обладая силой, мало уступающей силе запряженной па-
ры, и зная до тонкости работу вспашки, эти товарищи, к сожалению, оши-
бочно переносили методы вспашки и на все другие области жизни. И в кол-
лективной, и в дружеской, и в личной сфере они любили прямые глубокие
борозды и блестящие могучие отвалы. И работа мысли у них совершалась
не в мозговых коробках, а где-то в других местах: в мускулах железных
рук, в бронированной коробке груди, в монументально устойчивых бедрах.

247

В колонии они стойко держались против рабфаковских соблазнов и с мол-
чаливым презрением уклонялись от всяких бесед на ученые темы. В чем-то
они были до конца уверены, и ни у кого из колонистов не было таких доб-
родушно-гордых поворотов, головы и уверенно-экономного слова.
Как активные деятели первых и вторых сводных, эти колонисты поль-
зовались большим уважением всех, но зубоскалы наши не всегда были в
силах удержаться от сарказмов по их адресу.
В эту осень запутались первый и второй сводные на почве соревнования.
В то время соревнование еще не было общим признаком советской работы,
и мне пришлось даже подвергнуться мучениям в застенках наробраза из-
за соревнования. В оправдание могу только сказать, что соревнование нача-
лось у нас неожиданно и не по моей воле.
Первый сводный работал от шести утра до двенадцати дня, а второй —
от двенадцати дня до шести вечера. Сводные отряды составлялись на не-
делю. На новую неделю комбинация колонийских сил по сводным отрядам
всегда немного изменялась, хотя некоторая специализация и имела место.
Ежедневно перед концом работы сводного отряда на поле выходил наш
помагронома Алешка Волков с двухметровой раскорякой и вымерял, сколь-
ко квадратных метров сделано сводным отрядом.
Сводные отряды на вспашке работали хорошо, но бывали колебания,
зависящие от почвы, лошадей, склона местности, погоды и других причин,
на самом деле объективных. Алешка Волков на фанерной доске, повешен-
ной для всяких объявлений, писал мелом:
19 октября 1-й сводный Корыто . . . 2350 кв. метров
19 октября 1-й сводный Ветковского . . . 2300 кв. метров
19 октября 2-й сводный Федоренко . . . 2410 кв. метров
19 октября 2-й сводный Нечитайло . . . 2270 кв. метров
Само собой так случилось, что ребята увлеклись сравнением результа-
тов их работы и каждый сводный отряд старался перещеголять своих пред-
шественников. Выяснилось, что наилучшими командирами, имеющими
больше шансов остаться победителями, являются Федоренко и Корыто.
С давних пор они были большими друзьями, но это не мешало им ревниво
следить за успехами друг друга и находить всякие грехи в дружеской ра-
боте. В этой области с Федоренко случилась драма, которая доказала всем,
что у него тоже есть нервы. Некоторое время Федоренко оставался впере-
ди других сводных, изо дня в день повторяя на фанерной доске Алешки
Волкова цифры в пределах 2500—2600. Сводные отряды Корыто гнались
за этими пределами, но всегда отставали на сорок-пятьдесят квадратных
метров, и Федоренко шутил над другом:
— Брось, кум, уже ж видно, что ты еще молодой пахарь...
В конце октября заболела Зорька, и Шере пустил в поле одну пару, а для
усиления эффекта выпросил у совета командиров назначение Федоренко
в сводный отряд Корыто.
Федоренко не заметил сначала всей драматичности положения, потому
что и болезнь Зорьки, и необходимость спешить с зябью, имея только одну
запряжку, его сильно удручали. Он взялся горячо за дело и опомнился толь-
ко тогда, когда Алешка Волков написал на своей доске:
24 октября 2-й сводный Корыто ... 2730 кв. метров

248

Гордый Корыто торжествовал победу, а Лапоть ходил по колонии и яз-
вил.
— Да куда ж там Федоренко с Корыто справиться! Корыто ж — это пря-
мо агроном, куда там Федоренко!
Хлопцы качали Корыто и кричали «ура», а Федоренко, заложив руки
в карманы штанов, бледнел от зависти и рычал:
— Корыто — агроном? Я такого агронома не бачив!
Федоренко не давали покоя невинными вопросами:
— Ты признаешь, что Корыто победил?
Федоренко все же додумался. В совете командиров он сказал:
— Чего Корыто задается? На этой неделе опять будет одна пара. Дайте
мне в первый сводный Корыто, я вам покажу три тысячи метров.
Совет командиров пришел в восторг от остроумия Федоренко и исполнил
его просьбу. Корыто покрутил головой и сказал:
— Ой, и хитрый же, чертов Федоренко!
— Ты смотри! — сказал ему Федоренко. — Я у тебя работал на совесть,
попробуй только симулировать...
Корыто еще до начала работы признал свое тяжелое положение: •
— Ну шо его робыть? От же Федоренко Федоренком, а тут же тебе поле.
А если хлопцы скажут, что я подвел Федоренко, плохо робыв, чи як, тоже
нехорошо будет?
И Федоренко и Корыто смеялись, выезжая утром в поле. Федоренко поло-
жил на плуг огромную палку и обратил на нее внимание друга:
— Ты бачив того дрючка? Я там, в поли, не дуже с тобою нежничать буду.
Корыто краснел сначала от серьезности положения, потом от смеха.
Когда Алешка со своей раскорякой возвращался с поля и уже шарил в
карманах, доставая кусок мела, его встречала вся колония, и ребята нетерпе-
ливо допрашивали:
— Ну как?
Алешка медленно, молча выписывал на доске:
26 октября 1-й сводный Федоренко . . . ЗОЮ кв. метров
— Ох ты, смотри ж ты, Федоренко — три тысячи.
Подошли с поля и Федоренко с Корыто. Хлопцы приветствовали Федорен-
ко как триумфатора, и Лапоть сказал:
— Я ж всегда говорил: куда там Корыто до Федоренко! Федоренко —
это тебе настоящий агроном!
Федоренко недоверчиво посматривал на Лаптя, но боялся что-нибудь
выразить по поводу его коварной политики, ибо дело происходило не в поле,
а во дворе, и в руках у Федоренко не было ручек вздрагивающего, напря-
женного плуга.
— Как же ты сдал, Корыто? — спросил Лапоть.
— Это потому что не по правилу, товарищи колонисты. Я так скажу:
Федоренко с дрючком выехал в поле, вот какое дело.
— С дрючком, — подтвердил Федоренко, — плуг надо ж чистить...
— И говорил: нежничать не буду.
— А зачем мне с тобой нежничать? Я и теперь скажу: на что ты мне
сдался с тобой нежничать, ты ж не дивчина.

249

— А сколько раз он тебя потянул дрючком? — интересуются хлопцы.
— Та я перелякався того дрючка, так робыв добре, ни разу не потянул.
От же ты и плуга тем дрючком не чистил, Федоренко.
— А это у меня был запасный дрючок. А там нашлась такая удобная...
toft... палочка.
— Если ни разу не потянул, ничего не поделаешь, — пояснил Лапоть.—
Ты, Корыто, вел неправильную политику. Тебе нужно было так, знаешь,
не спешить да еще заедаться с командиром. Он бы и потянул тебя дрючком.
Тогда другое дело: совет командиров, бюро, общее собрание, о й-о й-ой!..
— Не догадался, — сказал Корыто.
Так и осталась победа за Федоренко благодаря его настойчивости
и остроумию.
Осень подходила к концу, обильная, хорошо упакованная, надежная.
Мы немного скучали по уехавшим в Харьков колонистам, но рабочие дни
и живые люди по-прежнему приносили к вечеру хорошие порции смеха и
бодрости, и даже Екатерина Григорьевна признавалась:
— А вы знаете, наш коллектив молодец: как будто ничего и не случилось.
Я теперь ещё лучше понимал, что, собственно говоря, ничего и не должно
было случиться. Успех наших рабфаковцев на испытаниях в Харькове и по-
стоянное ощущение того, что они живут в другом городе и учатся, оставаясь
колонистами в седьмом сводном отряде, много прибавили в колонии какой-
то хорошей надежды. Командир седьмого сводного Задоров регулярно при-
сылал еженедельные рапорты, и мы их читали на собраниях под одобри-
тельный, приятный гул. Задоров рапорты составлял подробные, с указа-
нием» кто по какому предмету кряхтит, и между делом прибавлял неофи-
циальные замечания:
«Семен собирается влюбиться в одну черниговку. Напишите ему, чтобы
не выдумывал. Вершнев только волынит, говорит, что никакой медицины
на рабфаке не проходят, а грамматика ему надоела. Напишите ему, чтобы
не воображал».
В другом письме Задоров писал:
«Часто к нам приходят Оксана и Рахиль. Мы им даем сала, а они
нам кое в чем помогают, а то у Кольки грамматика, а у Голоса ариф-
метика не выходят. Так мы просим, чтобы совет командиров зачислил
их в седьмой сводный отряд, дисциплине они подчиняются».
И еще Шурка писал:
«У Оксаны и Рахили нет ботинок, а купить не на что. Мы свои ботинки
починили, ходить нужно много и все по камню. Тех денег, которые
прислал Антон Семенович, уже нету, потому что купили книжки и
для моего черчения готовальню. Оксане и Рахили нужно купить
ботинки, стоят по семи рублей на благбазе23. Кормят нас ничего себе,
плохо только то, что один раз в день, а сало уже поели. Семен много
ест сала. Напишите ему, чтобы ел сала меньше, если еще пришлете
сала».
Ребята с горячей радостью постановляли на общем собрании: послать
денег, послать сала побольше, принять Оксану и Рахиль в седьмой сводный
отряд, послать им значки колонистов, а Семену не нужно писать насчет

250

сала, у них там есть командир, пускай командир сам сало выдает, как пола-
гается командиру. Вершневу написать, чтобы не психовал, а Семену насчет
черниговки, пусть будет осторожнее и головы себе не забивает разными
черниговками. А если нужно, так пускай черниговка напишет в совет
командиров.
Лапоть умел делать общие собрания деловыми, быстрыми и веселыми и
умел предложить замечательные формулы для переписки с рабфаковцами.
Мысль о том, что черниговка должна обратиться в совет командиров, очень
всем понравилась и в дальнейшем получила даже некоторое развитие.
Жизнь седьмого сводного в Харькове в корне изменила тон нашей шко-
лы. Теперь все убедились, что рабфак — вещь реальная, что при желании
каждый может добиться рабфака. Поэтому мы наблюдали с этой осени
заметное усиление энергии в школьных занятиях. Открыто пошли к раб-
факу Братченко, Георгиевский, Осадчий, Шнайдер, Глейзер, Маруся Лев-
ченко.
Маруся окончательно бросила свои истерики и за это время влюбилась
в Екатерину Григорьевну, всегда сопутствуя ей и помогая в дежурстве,
всегда провожая ее горящим взглядом. Мне понравилось, что Маруся
стала большой аккуратисткой в одежде и научилась носить строгие
высокие воротнички и с большим вкусом перешитые блузки. На наших гла-
зах из Маруси вырастала красавица.
И в младших группах стал распространяться запах далекого еще раб-
фака, и ретивые пацаны часто стали расспрашивать о том, на какой рабфак
лучше всего направить им стопы.
С особенной жадностью набросилась на ученье Наташа Петренко. Ей
было около шестнадцати лет, но она была неграмотной. С первых же дней
занятий обнаружились у нее замечательные способности, и я поставил перед
ней задачу пройти за зиму первую и вторую группы. Наташа поблагодарила
меня одними ресницами и коротко сказала:
— А чого ж?
Она уже перестала называть меня «дядечкой» и заметно освоилась в
коллективе. Ее полюбили все за непередаваемую прелесть натуры, за
постоянную доверчиво-светлую улыбку, за косой зубик и грациозность
мимики. Она по-прежнему дружила с Чоботом, и по-прежнему Чобот
молчаливо-угрюмо оберегал это драгоценное существо от врагов. Но положе-
ние Чобота с каждым днем становилось затруднительнее, ибо никаких вра-
гов вокруг Наташи не было, а зато постепенно заводились у нее друзья
и среди девочек, и среди хлопцев. Даже Лапоть по отношению к Наташе
выступал совсем новым: без зубоскальства и проказ, внимательным, ласко-
вым и заботливым. Поэтому Чоботу приходилось долго ожидать, пока
Наташа останется одна, чтобы поговорить или, правильнее, помолчать о
каких-то строго конспиративных делах.
Я начал различать в поведении Чобота начало тревоги и не был удивлен,
когда Чобот пришел вечером ко мне и сказал:
— Отпустите меня, Антон Семенович, к брату съездить.
— А разве у тебя есть брат?
— А как же, есть. Хозяйствует возле Богодухова. Я от него письмо
получил.
Чобот протянул мне письмо. Там было написано:

251

«А что ты пишешь насчет твоего положения, то приезжай, дорогой
брат Мыкола Федорович, и прямо оставайся тут, бо у меня ж и хата
большая, и хозяйство не как у другого кого, и моему сердцу будет
хорошо, что брат нашелся, а колы полюбил девушку, привози смело».
— Так я хочу проехать посмотреть.
— Ты Наташе говорил?
— Говорил.
— Ну?
— Наташа мало чего понимает. А надо поехать посмотреть, бо я как
ушел из дому, так и не видел брата.
— Ну что же, поезжай к брату, посмотри. Кулак, наверное, брат твой?
— Нет, такого нет, чтобы кулак, бо коняка у него была одна, а про то
теперь не знаю, как оно будет.
Чобот уехал в начале декабря и долго не возвращался.
Наташа как будто не заметила его отъезда, оставалась такой же радостно-
сдержанной и так же настойчиво продолжала школьную работу. Я видел,
что за зиму эта девочка могла бы пройти и три группы.
Новая политика колонистов в школе изменила лицо колонии. Колония
стала более культурной и ближе к нормальному школьному обществу.
Уж не могло быть ни у одного колониста сомнения в важности и необходи-
мости ученья. А увеличивалось это новое настроение нашей общей мыслью
о Максиме Горьком.
В одном из своих писем колонистам Алексей Максимович писал:
«Мне хотелось бы, чтобы осенним вечером колонисты прочитали мое
«Детство». Из него они увидят, что я совсем такой же человек, каковы
они, только с юности умел быть настойчивым в моем желании учиться
и не боялся никакого труда. Верил, что действительно ученье и труд
все перетрут».
Колонисты давно уже переписывались с Горьким. Наше первое письмо,
отправленное с коротким адресом — «Сорренто, Максиму Горькому», к на-
шему удивлению, было получено им, и Алексей Максимович немедленно
на него ответил приветливым, внимательным письмом, которое мы в течение
недели зачитали до дырок. С той поры переписка между нами происходила
регулярно. Колонисты писали Горькому по отрядам, письма приносили мне
для редакции, но я считал, что никакой редакции не нужно, что чем они бу-
дут естественнее, тем приятнее Горькому будет их читать. Поэтому моя ре-
дакторская работа ограничивалась такими замечаниями:
— Бумагу выбрали какую-то неаккуратную.
— А почему без подписей?
Когда приходило письмо из Италии, раньше чем оно попадало в мои
руки, его должен был подержать в руках каждый колонист, удивиться
тому, что Горький сам пишет адрес на конверте, и осуждающим взглядом
рассмотреть портрет короля на марке:
— Как они могут, эти итальянцы, терпеть так долго? Король... для
чего это?
Письмо разрешалось вскрывать только мне, и я читал его вслух первый
и второй раз, а потом оно передавалось секретарю совета командиров и чи-
талось всласть любителями, от которых Лапоть требовал соблюдения только
одного условия:

252

— Не водите пальцем по письму. Есть у вас глаза, и водите глазами —
для чего тут пальцы?
Ребята умели находить в каждой строчке Горького целую философию,
тем более важную, что это были строчки, в которых сомневаться было
нельзя. Другое дело — книга. С книгой можно еще спорить, можно отрицать
книгу, если она неправильно говорит. А это не книга, а живое письмо самого
Максима Горького.
Правда, в первое время ребята относились к Горькому с некоторым, почти
религиозным благоговением, считали его существом выше всех людей, и
подражать ему казалось им почти кощунством. Они не верили, что в «Дет-
стве» описаны события его жизни:
— Так он какой писатель! Он разве мало всяких жизней видел? Видел
и описал, а сам он, наверное, как и пацаном был, так не такой, как все.
Мне стоило большого труда убедить колонистов, что Горький пишет
правду в письме, что и талантливому человеку нужно много работать и
учиться. Живые черты живого человека, вот того самого Алеши, жизнь ко-
торого так похожа на жизнь многих колонистов, постепенно становились
близкими нам и понятными без всяких напряжений. И тогда в особенности
захотелось ребятам повидать Алексея Максимовича, тогда начали мечтать
о его приезде в колонию, никогда до конца не поверив тому, что это вообще
возможно.
— Доедет он до колонии, как же! Ты думаешь, какой ты хороший, лучше
всех. У Горького тысячи таких, как ты, — нет, десятки тысяч...
— Так что же? Он всем и письма пишет?
— А ты думаешь, не пишет? Он тебе напишет двадцать писем в день —
считай, сколько это в месяц? Шестьсот писем. Видишь?
Ребята по этому вопросу затеяли настоящее обследование и специально
приходили спрашивать у меня, сколько писем в день пишет Горький.
Я им ответил:
— Я думаю: о дно-два письма, да и то не каждый день.
— Не может быть! Больше! Куда!..
— Ничего не больше. Он ведь книги пишет, для этого нужно время. А лю-
дей сколько к нему ходит? А отдохнуть ему нужно или нет?
— Так, по-вашему, выходит: вот он нам написал, так это что ж, это
значит, какие мы, значит, знакомые такие у Горького?
— Не знакомые, — говорю, — а горьковцы. Он — наш шеф. А чаще бу-
дем писать да еще повидаемся, станем друзьями. Таких мало у Горького.
Оживление образа Горького в колонийском коллективе, наконец, достигло
нормы, и только тогда я стал замечать не благоговение перед большим че-
ловеком, не почитание великого писателя, а настоящую живую любовь к
Алексею Максимовичу и настоящую благодарность горьковцев к этому
далекому, немного непонятному, необыкновенному, но все же настоящему,
живому человеку.
Проявить эту любовь колонистам было очень трудно. Писать письма
так, чтобы выразить свою любовь, они не умели, даже стеснялись ее выра-
зить, потому что сурово привыкли никаких чувств не выражать. Только Гуд
со своим отрядом нашел выход. В своем письме они послали Алексею
Максимовичу просьбу, чтобы он прислал мерку со своей ноги, а они ему
пошьют сапоги. Первый отряд был уверен, что Горький обязательно исполнит

253

их просьбу, ибо сапоги — это несомненная ценность; сапоги заказывали
в нашей сапожной очень редкие люди, и это было дело довольно хлопотли-
вое: нужно было долго ходить по толкучке и найти подходящий набор или
хорошие вытяжки, надо было купить и подошвы, и стельку, и подкладку.
Нужен был хороший сапожник, чтобы сапоги не жали, чтобы они были кра-
сивы. Горькому сапоги всегда будут на пользу, а кроме того, ему будет
приятно, что сапоги пошиты колонистами, а не каким-нибудь итальянским
сапожником.
Знакомый сапожник из города, считавшийся большим специалистом
своего дела, приехав в колонию смолоть мешок муки, подтвердил мнение
ребят и сказал:
— Итальянцы и французы не носят таких сапог и шить их не умеют.
А только какие вы сапоги пошьете Горькому? Надо же знать, какие он
любит: вытяжки или с головками, какой каблук и голенище... если мягкое —
одно дело, а бывает, человеку нравится твердое голенище. И материал
тоже: надо пошить не иначе как шевровые сапоги, а голенище хромовое.
И высота какая — вопрос.
Гуд был ошеломлен сложностью вопроса и приходил ко мне советовать-
ся:
— Хорошо это будет, если поганые сапоги выйдут? Нехорошо. А какие
сапоги: шевровые или лакированные, может? А кто достанет лаковой кожи?
Я разве достану? Может, Калина Иванович достанет? А он говорит, куды
вам* паразитам, Горькому сапоги шить! Он, говорит, шьет сапоги у королев-
ского сапожника в Италии.
Калина Иванович тут подтверждал:
— Разве я тебе неправильно сказав? Такой еще нет хвирмы: Гуд и ком-
пания. Хвирменные сапоги вы не пошьете. Сапог нужный такой, чтобы на
чулок надеть и мозолей не наделать. А вы привыкли как? Три портянки
намотаешь, так и то давит, паразит. Хорошо это будет, если вы Горькому
мозолей наделаете?
Гуд скучал и даже похудел от всех этих коллизий.
Ответ пришел через месяц. Горький писал:
«Сапог мне не нужно. Я ведь живу почти в деревне, здесь и без сапог
ходить можно».
Калина Иванович закурил трубку и важно задрал голову:
— Он же умный человек и понимает: лучше ему без сапог ходить, чем
надевать твои сапоги, потому что даже Силантий в твоих сапогах жизнь
проклинает, на что человек привычный...
Гуд моргал глазами и говорил:
— Конечно, разве можно пошить хорошие сапоги, если мастер здесь,
а заказчик аж в Италии? Ничего, Калина Иванович, время еще есть. Он
если к нам приедет, так увидите, какие сапоги мы ему отчубучим...
Осень протекала мирно24.
Событием был приезд инспектора Наркомпроса Любови Савельевны
Джуринской. Она приехала из Харькова нарочно посмотреть колонию, и я
встретил ее, как обыкновенно встречал инспекторов, с настороженностью
волка, привыкшего к охоте на него.
В колонию привезла ее румяная и счастливая Мария Кондратьевна.
— Вот знакомьтесь с этим дикарем, — сказала Мария Кондратьевна. —

254

Я раньше тоже думала, что он интересный человек, а он просто подвижник.
Мне с ним страшно: совесть начинает мучить.
Джуринская взяла Бокову за плечи и сказала:
— Убирайся отсюда, мы обойдемся без твоего легкомыслия.
— Пожалуйста, — ласково согласились ямочки Марии Кондратьев-
ны, — для моего легкомыслия здесь найдутся ценители. Где сейчас ваши
пацаны? На речке?
— Мария Кондратьевна! — кричал уже с речки высокий альт Шелапу-
тина. — Мария Кондратьевна! Идите сюда, у нас ледянка хиба ж такая!
— А мы поместимся вдвоем? — уже на ходу к речке спрашивает
Мария Кондратьевна.
— Поместимся, и Колька еще сядет! Только у вас юбка, падать будет
неудобно.
— Ничего, я умею падать, — стрельнула глазами в Джуринскую Мария
Кондратьевна.
Она умчалась к ледяному спуску к Коломаку, а Джуринская, любовно
проводив ее взглядом, сказала:
— Какое это странное существо. Она у вас, как дома.
— Даже хуже, — ответил я. — Скоро я буду давать ей наряды за слиш-
ком шумное поведение.
— Вы напомнили мне мои прямые обязанности. Я вот приехала по-
говорить с вами о системе дисциплины. Вы, значит, не отрицаете, что на-
кладываете наказания? Наряды эти... потом, говорят, у вас еще кое-что
практикуется: арест... а говорят, вы и на хлеб и на воду сажаете?
Джуринская была женщина большая, с чистым лицом и молодыми
свежими глазами. Мне почему-то захотелось обойтись с нею без какой бы
то ни было дипломатии:
— На хлеб и на воду не сажаю, но обедать иногда не даю. И наряды.
И аресты могу, конечно, не в карцере — у себя в кабинете. У вас правиль-
ные сведения.
— Послушайте, но это же все запрещено.
— В законе это не запрещено, а писания разных писак я не читаю.
— Не читаете педологической литературы? Вы серьезно говорите?
— Не читаю вот уже три года.
— Но как же вам не стыдно! А вообще читаете?
— Вообще читаю. И не стыдно, имейте в виду. И очень сочувствую тем,
которые читают педологическую литературу.
— Я, честное слово, должна вас разубедить. У нас должна быть советская
педагогика.
Я решил положить предел дискуссии и сказал Любови Савельевне:
— Знаете что? Я спорить не буду. Я глубоко уверен, что здесь, в колонии,
самая настоящая советская педагогика, больше того: что здесь коммуни-
стическое воспитание. Вас убедить может либо опыт, либо серьезное иссле-
дование — монография. А в разговоре мимоходом такие вещи не решаются.
Вы долго у нас будете?
— Дня два.
— Очень рад. В вашем распоряжении много всяких способов. Смотри-
те, разговаривайте, с колонистами, можете с ними есть, работать, отдыхать.
Делайте какие хотите заключения, можете меня снять с работы, если найде-

255

те нужным. Можете написать самое длинное заключение и предписать мне
метод, который вам понравится. Это ваше право. Но я буду делать так, как
считаю нужным и как умею. Воспитывать без наказания я не умею, меня
еще нужно научить этому искусству.
Любовь Савельевна прожила у нас не два дня, а четыре, я ее почти не
видел. Хлопцы про нее говорили:
— О, это грубая баба: все понимает.
Во время пребывания ее в колонии пришел ко мне Ветковский:
— Я ухожу из колонии, Антон Семенович...
— Куда?
— Что-нибудь найду. Здесь стало неинтересно. На рабфак я не пойду, сто-
ляром не хочу быть. Пойду, еще посмотрю людей.
— А потом что?
— А там видно будет. Вы только дайте мне документ.
— Хорошо. Вечером будет совет командиров. Пускай совет командиров
тебя отпустит.
В совете командиров Ветковский держался недружелюбно и старался
ограничиться формальными ответами:
— Мне не нравится здесь. А кто меня может заставить? Куда хочу, туда
и пойду. Это уже мое дело, что я буду делать... Может, и красть буду.
Кудлатый возмутился:
— Как это так, не наше дело! Ты будешь красть, а не наше дело? А если
я тебя сейчас за такие разговоры сгребу да дам по морде, так ты, собственно
говоря, поверишь, что это наше дело?
Любовь Савельевна побледнела, хотела что-то сказать, но не успела.
Разгоряченные колонисты закричали на Ветковского. Волохов стоял против
Кости?
— Тебя нужно отправить в больницу. Вот и все. Документы ему, смотри
ты!.. Или говори правду. Может, работу какую нашел?
Больше всех горячился Гуд:
— У нас что, заборы есть? Нету заборов. Раз ты такая шпана — на
все четыре стороны путь. Может, запряжем Молодца, гнаться за тобою
будем? Не будем гнаться. Иди, куда хочешь. Чего ты сюда пришел?
Лапоть прекратил прения:
— Довольно вам высказывать свои мысли. Дело, Костя, ясное: докумен-
та тебе не дадим.
Костя наклонил голову и пробурчал:
— Не надо документа, я и без документа пойду. Дайте на дорогу де-
сятку.
— Дать ему? — спросил Лапоть.
Все замолчали. Джуринская обратилась в слух и даже глаза закрыла,
откинув голову на спинку дивана. Коваль сказал:
— Он в комсомол обращался с этим самым делом. Мы его выкинули
из комсомола. А десятку, я думаю, дать ему можно.
— Правильно, — сказал кто-то. — Десятки не жалко.
Я достал бумажник.
— Я ему дам двадцать рублей. Пиши расписку.
При общем молчании Костя написал расписку, спрятал деньги в карман
и надел фуражку на голову:
— До свидания, товарищи!

256

Ему никто не ответил. Только Лапоть сорвался с места и крикнул уже
в дверях:
— Эй ты, раб божий! Прогуляешь двадцатку, не стесняйся, приходи в
колонию! Отработаешь!
Командиры расходились злые. Любовь Савельевна опомнилась и сказала:
—'• Какой ужас! Поговорить бы с мальчиком нужно...
Потом задумалась и сказала:
— Но какая страшная сила этот ваш совет командиров! Какие люди!
На другой день утром она уезжала. Антон подал сани. В санях были
грязная солома и какие-то бумажки. Любовь Савельевна уселась в сани,
а я спросил Антона:
— Почему это такая грязь в санях?
— Не успел, — пробурчал Антон, краснея.
— Отправляйся под арест, пока я вернусь из города.
— Есть, — сказал Антон и отодвинулся от саней. — В кабинете?
— Да.
Антон поплелся в кабинет, обиженный моей строгостью, а мы молча
выехали из колонии. Только перед вокзалом Любовь Савельевна взяла меня
под руку и сказала:
— Довольно вам лютовать. У вас же прекрасный коллектив. Это ка-
кое-то чудо. Я прямо ошеломлена... Но скажите, вы уверены, что этот ваш...
Антон сейчас сидит под арестом?
Я удивленно посмотрел на Джуринскую:
—- Антон — человек с большим достоинством. Конечно, сидит под аре-
стом. Но в общем... это настоящие звереныши.
— Да не нужно так. Вы все из-за этого Кости? Я уверена, что он вер-
нется. Это же замечательно! У вас замечательные отношения, и Костя этот
лучше всех...
Я вздохнул и ничего не ответил.
13. Гримасы любви и поэзии
Наступил 1925 год. Начался он довольно неприятно.
В совете командиров Опришко заявил, что он хочет жениться, что ста-
рый Лукашенко не отдаст Марусю, если колония не назначит Опришко
такого же приданого, как и Оле Вороновой, а с таким хозяйством Лукашенко
принимает Опришко к себе в дом, и будут они вместе хозяйничать.
Опришко держался в совете командиров с неприятной манерой наслед-
ника Лукашенко и человека с положением.
Командиры молчали, не зная, как понимать всю эту историю.
Наконец Лапоть, глядя на Опришко через острие попавшего в руку ка-
рандаша, спросил негромко:
— Хорошо, Дмитро, а ты как же думаешь? Ну будешь ты хозяйнувать
с Лукашенком, это значит — ты селянином станешь?
Опришко посмотрел на Лаптя немного через плечо и саркастически
улыбнулся:
— Пусть будет по-твоему: селянином.
— А по-твоему как?
— А там видно будет.
— Так, — сказал Лапоть. — Ну, кто выскажется?

Вклейка 1 после с. 256

Колонисты на работе (1921)

Вклейка 2 после с. 256

К. И. Сердюк, завхоз колонии
(снимок 40-х гг.).
Н. Э. Фере, агроном и помощник заведующе-
го колонией (снимок 1926 г.).
Одно из главных зданий колонии ("В"), где размещались зал, столовая, классы, мастерские,
кабинет (публикуется впервые).

Вклейка 3 после с. 256

Одно из зданий колонии («Б»),
где размещались спальни, ком-
ната воспитателей, квартиры
(публикуется впервые).
А. С. Макаренко во дворе ко-
лонии (1925).
Авторская рукопись из пер-
вого варианта текста главы "Го-
пак".

Вклейка 4 после с. 256

Группа горьковцев - бывших куряжан. Справа зда-
ние школы-семилетки.
Главное дежурство по колонии: вос-
питатель-учитель Т. Д. Татаринов, де-
журный командир и дежурный член
санитарной комиссии.
Трактор в колонии.

Вклейка 5 после с. 256

Из письма А. С. Макаренко к А. М. Горькому (от 1 января 1933 г.).

Вклейка 6 после с. 256

Авторская машинопись первой страницы 3-й части "Педагогической поэмы" с правкой
А. М. Горького (вверху) и А. С. Макаренко (последний абзац).

Вклейка 7 после с. 256

Воспитатель колонии (затем комму-
ны им. Ф. Э. Дзержинского) В. Н. Тер-
ский (фото 1941 г., публикуется впер-
вые).
А. М. Горький и А. С. Макаренко с группой девочек-колонисток.

Вклейка 8 после с. 256

Связные колонии - малыши.
Строй колонистов в парадной форме перед выходом в город.

257

Взял слово Волохов, командир шестого отряда:
— Хлопцам нужно искать себе доли, это правда. До старости в колонии
сидеть не будешь. Ну, и квалификация какая у нас? Кто в шестом, или в
четвертом, или в девятом отряде, тем еще ничего — можно кузнецом вый-
ти, и столяром, и по мельничному делу. А в полевых отрядах никакой ква-
лификации, — значит, если он идет в селяне, пускай идет. Но только у Оп-
ришко как-то подозрительно выходит. Ты ж комсомолец?
— Ну так что ж — комсомолец.
— Я думаю так, — продолжал Волохов, — не мешало бы об этом раньше
в комсомоле поговорить. Совету командиров нужно знать, как на это ком-
сомол смотрит.
— Комсомольское бюро об этом деле уже имеет свое мнение, — сказал
Коваль. — Колония Горького не для того, чтобы кулаков разводить. Лу-
кашенко кулак.
— Та чего ж он кулак? — возразил Опришко. — Что дом под железом,
так это еще ничего не значит.
— А лошадей двое?
— Двое.
— И батрак есть?
— Батрака нету.
— А Серега?
— Серегу ему наробраз дал из детского дома. На патронирование —
называется.
— Один черт, — сказал Коваль, — из наробраза чи не из наробраза, а
все равно батрак,
— Так, если дают...
— Дают. А ты не бери, если ты порядочный человек.
Опришко не ожидал такой встречи и рассеянно сказал:
— А почему так? Ольге ж дали?
Коваль ответил:
— Во-первых, с Ольгой другое дело. Ольга вышла за нашего человека,
теперь они с Павлом переходят в коммуну, наше добро на дело пойдет. А во-
вторых, и колонистка Ольга была не такая, как ты. А третье и то, что нам
разводить кулаков не к лицу.
— А как же мне теперь?
— А как хочешь.
— Нет, так нельзя, — сказал Ступицын. — Если они там влюблены,
пускай себе женятся. Можно дать и приданое Дмитру, только пускай он
переходит не к Лукашенку, а в коммуну. Теперь там Ольга будет заворачи-
вать делом.
— Батько Марусю не отпустит.
— А Маруся пускай на батька наплюет.
— Она не сможет этого сделать.
— Значит, мало тебя любит... и вообще куркулька.
— А тебе дело, любит или не любит?
— А вот видишь, дело. Значит, она за тебя больше по расчету выходит.
Если бы любила...
— Она, может, и любит, да батька слухается. А перейти в коммуну она
не может.

258

— А не может, так нечего совету командиров голову морочить! —
грубо отозвался Кудлатый. — Тебе хочется к куркулю пристроиться, а Лу-
кашенку зятя богатого в хату нужно. А нам какое дело? Закрывай совет...
Лапоть растянул рот до ушей в довольной улыбке:
— Закрываю совет по причине слабой влюбленности Маруськи.
Опришко был поражен. Он ходил по колонии мрачнее тучи, задирал
пацанов, на другой день напился пьяным и буянил в спальне25.
Собрался совет командиров судить Опришко за пьянство.
Все сидели мрачные, и мрачный стоял у стены Опришко. Лапоть сказал:
— Хоть ты и командир, а сейчас ты отдуваешься по личному делу, поэто-
му стань на середину.
У нас был обычай: виноватый должен стоять на середине комнаты.
Опришко повел сумрачными глазами по председательскому лицу и про-
бурчал:
— Я ничего не украл и на середину не стану.
— Поставим, — сказал тихо Лапоть.
Опришко оглядел совет и понял, что поставят. Он отвалился от стены
и вышел на середину.
— Ну хорошо.
— Стань смирно, — потребовал Лапоть.
Опришко пожал плечами, улыбнулся язвительно, но опустил руки и вы-
прямился.
— А теперь говори, как ты смел напиться пьяным и разоряться в спаль-
не, ты — комсомолец, командир и колонист? Говори.
Опришко всегда был человеком двух стилей: при удобном случае он не
скупился на удальство, размах и «на BCQ наплевать», но, в сущности, всегда
был осторожным и хитрым дипломатом. Колонисты это хорошо знали, и
поэтому покорность Опришко в совете командиров никого не удивила. Жор-
ка Волков, командир седьмого отряда, недавно выдвинутый вместо Ветков-
ского, махнул рукой на Опришко и сказал:
— Уже прикинулся. Уже он тихонький. А завтра опять будет геройство
показывать.
— Да нет, пускай он скажет, — проворчал Осадчий.
— А что мне говорить: виноват — и все.
— Нет, ты скажи, как ты смел?
Опришко доброжелательно умаслил глаза и развел руками по совету.
— Да разве тут какая смелость? С горя выпил, а человек, выпивши если,
за себя не отвечает.
— Брешешь, — сказал Антон. — Ты будешь отвечать. Ты это по ошибке
воображаешь, что не отвечаешь. Выгнать его из колонии — и все. И каж-
дого выгнать, если выпьет... Беспощадно!
— Так ведь он пропадет, — расширил глаза Георгиевский. — Он же про-
падет на улице...
— И пускай пропадает.
— Так он же с горя! Что вы в самом деле придираетесь? У человека
горе, а вы к нему пристали с советом командиров! — Осадчий с откровенной
иронией рассматривал добродетельную физиономию Опришко.
— И Лукашенко его не примет без барахла, — сказал Таранец.
— А наше какое дело! — кричал Антон. — Не примет, так пускай себе

259

Опришко другого куркуля ищет...
— Зачем выгонять? — несмело начал Георгиевский. — Он старый коло-
нист, ошибся, правда, так он еще исправится. А нужно принять во внима-
ние, что они влюблены с Маруськой. Надо им помочь как-нибудь.
— Что он, беспризорный? — с удивлением произнес Лапоть. — Чего
ему исправляться? Он колонист.
Взял слово Шнайдер, новый командир восьмого, заменивший Карабано-
ва в этом героическом отряде. В восьмом отряде были богатыри типа Федо-
ренко и Корыто. Возглавляемые Карабановым, они прекрасно притерли
свои угловатые личности друг к другу, и Карабанов умел выпаливать ими,
как из рогатки, по любому рабочему заданию, а они обладали талантом са-
мое трудное дело выполнять с запорожским реготом и с высоко поднятым
знаменем колонийской чести. Шнайдер в отряде сначала был недоразуме-
нием. Он пришел маленький, слабосильный, черненький и мелкокучерявый.
После древней истории с Осадчим антисемитизм никогда не подымал голову
в колонии, но отношение к Шнайдеру еще долго было ироническим. Шнай-
дер действительно иногда смешно комбинировал русские слова и формы и
смешно и неповоротливо управлялся с сельскохозяйственной работой. Но
время проходило, и постепенно вылепились в восьмом отряде новые отноше-
ния: Шнайдер сделался любимцем отряда, им гордились карабановские
рыцари. Шнайдер был умница и обладал глубокой, чуткой духовной орга-
низацией. Из больших черных глаз он умел спокойным светом облить самое
трудное отрядное недоразумение, умел сказать нужное слово. И хотя он поч-
ти не прибавил роста за время пребывания в колонии, но сильно окреп и
нарастил мускулы, так что не стыдно было ему летом надеть безрукавку,
и никто не оглядывался на Шнайдера, когда ему поручались напряженные
ручки плуга. Восьмой отряд единодушно выдвинул его в командиры, и мы
с Ковалем понимали это так:
— Держать отряд мы и сами можем, а украшать нас будет Шнайдер.
Но Шнайдер на другой же день после назначения командиром показал,
что карабановская школа для него даром не прошла: он обнаружил намере-
ния не только украшать, но и держать; и Федоренко, привыкший к громам
и молниям Карабанова, так же легко стал привыкать и к спокойно-друже-
ской выволочке, которую иногда задавал ему новый командир.
Шнайдер сказал:
— Если бы Опришко был новеньким, можно было бы и простить. А теперь
нельзя простить ни в коем случае. Опришко показал, что ему на коллектив
наплевать. Вы думаете, это он показал в последний раз? Все знают, что
нет. Я не хочу, чтобы Опришко мучился. Зачем это нам? А пускай он поживет
без нашего коллектива, и тогда он поймет. И другим нужно показать, что
мы таких куркульских выходок не допустим. Восьмой отряд требует уволь-
нения.
Требование восьмого отряда было обстоятельством решающим: в вось-
мом отряде почти не было новеньких. Командиры посматривали на меня,
и Лапоть предложил мне слово:
— Дело ясное. Антон Семенович, вы скажите, как вы думаете?
— Выгнать, — сказал я коротко.
Опришко понял, что спасения нет никакого, и отбросил налаженную дип-
ломатическую сдержанность:

260

— Как выгнать? А куда я пойду? Воровать? Вы думаете, на вас управы
нету? Я и в Харьков поеду...
В совете рассмеялись.
— Вот и хорошо! Поедешь в Харьков, тебе дадут там записочку, и ты
вернешься в колонию и будешь у нас жить с полным правом. Тебе будет
хорошо, хорошо.
Опришко понял, что он сморозил вопиющую глупость, и замолчал.
— Значит, один Георгиевский против, — оглядел совет Лапоть. — Де-
журный командир!
— Есть, — строго вытянулся Георгиевский.
— Выставить Опришко из колонии.
— Есть выставить! — ответил обычным салютом Георгиевский и движе-
нием головы пригласил Опришко к двери.
Через день мы узнали, что Опришко живет у Лукашенко. На каких усло-
виях состоялось между ними соглашение — не знали, но ребята утвержда-
ли, что все дело решала Маруська.
Проходила зима. В марте пацаны откатались на льдинах Коломака, при-
няли полагающиеся по календарю неожиданные все-таки весенние ванны,
потому что древние стихийные силы сталкивали их в штанах и «куфайках»
с самоделковых душегубок, льдин и надречных веток деревьев. Сколько
полагается, отболели гриппом.
Но проходили гриппы, поднимались туманы, и скоро Кудлатый стал
находить «куфайки» брошенными посреди двора и устраивал обычный ве-
сенний скандал, угрожая трусиками и голошейками на две недели раньше,
чем полагалось бы по календарю26.
14. Не пищать!27
В середине апреля приехали на весенний перерыв первые рабфаковцы.
Они приехали похудевшие и почерневшие, и Лапоть рекомендовал пере-
дать их десятому отряду в откормочное отделение. Было хорошо, что они
не гордились перед колонистами своими студенческими особенностями. Ка-
рабанов не успел даже со всеми поздороваться, а побежал по хозяйству и
мастерским. Белухин, обвешанный пацанами, рассказывал о Харькове и о
студенческой жизни.
Вечером мы все уселись под весенним небом и по старой памяти заня-
лись вопросами колонии. Карабанову очень не нравились наши последние
события. Он говорил:
— Что оно правильно сделано, так ничего не скажешь. Раз Костя ска-
зал, что ему тут не нравится, так поступили правильно: иди к чертям, шукай
себе кращего. И Опришко — куркуль, это понятно, и пошел в куркули, так
ему и полагается. А все-таки, если подумать, так оно как-то не так. Надо
что-то думать. Мы вот в Харькове уже повидали другую жизнь. Там другая
жизнь, и люди другие.
— У нас плохие люди в колонии?
— В колонии хорошие люди, — сказал Карабанов, — очень хорошие,
так смотрите ж кругом — куркульни с каждым днем больше. Разве здесь
колонии можно жить? Тут або зубами грызть, або тикать.

261

— Не в том дело, — задумчиво протянул Бурун, — с куркулями все
бороться должны. Это особое дело. Не в том суть. А в том, что в колонии де-
лать нечего. Колонистов сто двадцать человек, силы много, а работа здесь
какая: посеял — снял, посеял — снял. И поту много выходит, и толку не
видно. Это хозяйство маленькое. Еще год прожить, хлопцам скучно станет,
захочется лучшей доли...
— Это правильно он говорит, Гришка, — Белухин пересел ближе ко
мне, — наш народ, беспризорный, как это называется, так он пролетарский
народ, ему дай производство. На поле, конечно, приятно работать и весело,
а только что ж ему с поля? На село пойти, в мелкую буржуазию, значит,—
стыдно как-то, так и пойти ж не с чем, для этого нужно владеть орудиями
производства: и хату нужно, и коня, и плуг, и все. А идти в приймы, вот
как Опришко, не годится. А куда пойдешь? Только один завод паровозоре-
монтный, так рабочим своих детей некуда девать.
Все рабфаковцы с радостью набросились на полевые работы, и совет
командиров с изысканною вежливостью назначал их командирами сводных.
Карабанов возвращался с поля возбужденным:
— Ой, до чего ж люблю работу у поли! И такая жалость, что нема нияко-
го толку с этой работы, хай вона сказыться. От було б хорошо б так:
поробыв в поли, пишов косыты, а тут тоби — мануфактура растеть, чоботы
растуть, машины колыхаются на ныви, тракторы, гармошки, очки, часы,
папиросы... ой-ой-ой! Чего ж мэнэ нэ спыталы, колы свит строили, подлюки?
Рабфаковцы должны были провести с нами и Первое мая. Это очень
украшало и без того радостный для нас праздник.
Колония по-прежнему просыпалась утром по сигналу и стройными свод-
ными бросалась на поля, не оглядываясь назад и не тратя энергии на анализ
жизни. Даже старые наши хвосты, такие, как Евгеньев, Назаренко, Пе-
репелятченко, перестали нас мучить28.
К лету 1925 года колония подходила совершенно компактным коллекти-
вом и при этом очень бодрым — так, по крайней мере, казалось снаружи.
Только Чобот торчком стал в нашем движении, и с Чоботом я не справился.
Вернувшись от брата в марте, Чобот рассказал, что брат живет хорошо,
но батраков не имеет — середняк. Никакой помощи Чобот не просил у ко-
лонии, но заговорил о Наташе. Я ему сказал:
— Что ж тут со мной говорить, это пусть сама Наташа решает...
Через неделю он опять ко мне пришел уже в полном тревожном волне-
нии.
— Без Наташи мне не жизнь. Поговорите с нею, чтобы поехала со мной.
— Слушай, Чобот, какой же ты странный человек! Ведь тебе с нею надо
говорить, а не мне.
— Если вы скажете ехать, так она поедет, а я говорю, так как-то плохо
выходит.
— Что она говорит?
— Она ничего не говорит.
— Как это «ничего»?
— Ничего не говорит, плачет.
Чобот смотрел на меня напряженно-настороженно. Для него важно было
видеть, какое впечатление произвело на меня его сообщение. Я не скрыл от
Чобота, что впечатление было у меня тяжелое:

262

— Это очень плохо... Я поговорю.
Чобот глянул на меня налитыми кровью глазами, глянул в самую глу-
бину моего существа и сказал хрипло:
— Поговорите. Только знайте: не поедет Наташа, я с собой покончу.
— Это что за дурацкие разговоры! — закричал я на Чобота. — Ты
человек или слякоть? Как тебе не стыдно?
Но Чобот не дал мне кончить. Он повалился на лавку и заплакал невы-
разимо горестно и безнадежно. Я молча смотрел на него, положив руку на
его воспаленную голову. Он вдруг вскочил, взял меня за локти и залепетал
мне в лицо захлебывающиеся, нагоняющие друг друга слова:
— Простите... Я ж знаю, что мучаю вас... так я не можу ничего уже
сделать... Я, видите, какой человек, вы же все видите и все знаете... Я на ко-
лени стану... без Наташи я не можу жить.
Я проговорил с ним всю ночь и в течение всей ночи ощущал свою немощ-
ность и бессилие. Я ему рассказывал о большой жизни, о светлых дорогах,
о многообразии человеческого счастья, об осторожности и плане, о том, что
Наташе надо учиться, что у нее замечательные способности, что она и ему
потом поможет, что нельзя ее загнать в далекую богодуховскую деревню,
что она умрет там от тоски, — все это не доходило до Чобота. Он угрюмо
слушал мои слова и шептал:
— Я разобьюсь на части, а все сделаю, абы она со мной поехала...
Отпустил я его в прежнем смятении, человеком, потерявшим управле-
ние и тормоза. На другой же вечер я пригласил к себе Наташу. Она выслу-
шала мой короткий вопрос одними вздрагивающими ресницами, потом
подняла на меня глаза и сказала чистым до блеска, нестыдящимся го-
лосом:
— Чобот меня спас... а теперь я хочу учиться.
— Значит, ты не хочешь выходить за него замуж и ехать к нему?
— Я хочу учиться... А если вы скажете ехать, так я поеду.
Я еще раз взглянул в эти открытые, ясные очи, хотел спросить, знает ли
она о настроении Чобота, но почему-то не спросил, а сказал только:
— Ну иди спать спокойно.
— Так мне не ехать? — спросила она меня по-детски, мотая головой
немного вкось.
— Нет, не ехать, будешь учиться, — ответил я хмуро и задумался,
не заметив даже, как тихонько вышла Наташа из кабинета.
Чобота увидел я на другой день утром. Он стоял у главного входа
в белый дом и явно поджидал меня. Я движением головы пригласил его
в кабинет. Пока я разбирался с ключами и ящиками своего стола, он
молча следил за мной и вдруг сказал, как будто про себя:
— Значит, не поедет Наташа?
Я взглянул на него и увидел, что он не ощущает ничего, кроме своей
потери. Прислонившись одним плечом к двери, Чобот смотрел в верхний
угол окна и что-то шептал. Я крикнул ему:
— Чобот!..
Чобот, кажется, меня не слышал. Как-то незаметно он отвалился от
двери и, не взглянув на меня, вышел неслышно и легко, как призрак.
Я за ним следил. После обеда он занял свое место в сводном отряде.
Вечером я вызвал его командира, Шнайдера:

263

— Как Чобот?
— Молчит.
— Работал как?
— Комсвод Нечитайло говорит — хорошо.
— Не спускай с него глаз несколько дней. Если что-нибудь заметите,
мне сейчас же скажите.
— Знаем, как же, — сказал Шнайдер.
Несколько дней Чобот молчал, но на работу выходил, являлся в столо-
вую. Встречаться со мной, видно, не хотел сознательно. Накануне празд-
ника я приказом поручил персонально ему прибить лозунги на всех зданиях.
Он аккуратно приготовил лестницу и пришел ко мне с просьбой:
— Выпишите гвоздей.
— Сколько?
Он поднял глаза к потолку, пошептал и ответил:
— Я так считаю, килограмм хватит...
Я проверил. Он добросовестно и заботливо выравнивал лозунги и спо-
койно говорил своему компаньону на другой лестнице:
— Нет, выше... Еще выше... Годи. Прибивай.
Колонисты любили готовиться к праздникам и больше всего любили
праздник Первого мая, потому что это весенний праздник. Но в этом
году Первомай подходил в плохом настроении. Накануне с самого утра
перепадал дождик. На полчаса затихнет и снова моросит, как осенью,
мелкий, глуповатый, назойливый. К вечеру зато заблестели на небе звезды,
и только на западе мрачнел темно-синий кровоподтек, бросая на колонию
недружелюбную, грязноватую тень. Колонисты бегали по колонии, чтобы
покончить до собрания с разными делами: костюмы, парикмахер, баня,
белье. На просыхающем крылечке белого дома барабанщики чистили мелом
медь своих инструментов. Это были герои завтрашнего дня.
Барабанщики наши были особенные. Это вовсе не были жалкие неучи,
производящие беспорядочную толпу звуков. Горьковские барабанщики не-
даром ходили полгода на выучку к полковым мастерам, и только один
Иван Иванович протестовал тогда:
— Вы знаете, у них ужасный метод, ужасный!
Иван Иванович с остановившимися от ужаса глазами рассказал мне
об этом методе, заключающемся в прекрасной аллитерации, где речь идет
о бабе, табаке, сыре, дегте, и только одно слово не может быть приведено
здесь, но и это слово служило честно барабанному делу. Этот ужасный
метод, однако, хорошо делал свое воспитательное дело, и марши наших
барабанщиков отличались красотой, выразительностью. Их было несколько:
походный, зоревой, знаменный, парадный, боевой, в каждом из них были
своеобразные переливы трелей, сухое, аккуратное стаккато, приглушенное
нежное рокотанье, неожиданно взрывные фразы и кокетливо-танцевальные
шалости. Наши барабанщики настолько хорошо исполняли свое дело, что
даже многие инспектора наробраза, услышав их, принуждены были, на-
конец, признать, что они не вносят в дело социального воспитания никакой
особенно чуждой идеологии.
Вечером на собрании колонистов мы проверили свою готовность к празд-
нику, и только одна деталь оказалась до конца не выясненной: будет ли
завтра дождь. Шутя предлагали отдать в приказе: предлагается дежурству

264

обеспечить хорошую погоду. Я утверждал, что дождь будет обязательно,
такого же мнения были и Калина Иванович, и Силантий, и другие това-
рищи, понимающие в дождях. Но колонисты протестовали против наших
страхов и кричали:
— А если дождь, так что?
— Измокнете.
— А мы разве сахарные?
Я принужден был решить вопрос голосованием: идти ли в город, если
с утра будет дождь? Против поднялось три руки, и в том числе моя.
Собрание победоносно смеялось, и кто-то орал:
— Наша берет!
После этого я сказал:
— Ну смотрите, постановили — пойдем, пусть и камни с неба падают.
— Пускай падают! — кричал Лапоть.
— Только смотрите, не пищать! А то сейчас храбрые, а завтра хвостики
подожмете и будете попискивать: ой, мокро, ой, холодно...
— А мы когда пищали?
— Значит, договорились — не пищать?
— Есть не пищать!
Утро нас встретило сплошным серым небом и тихоньким коварным
дождиком, который иногда усиливался и поливал землю, как из лейки,
потом снова начинал бесшумно брызгать. Никакой надежды на солнце
не было.
В белом доме меня встретили уже готовые к походу колонисты и внима-
тельно присматривались к выражению моего лица, но я нарочно надел
каменную маску, и скоро начало раздаваться в разных углах ирониче-
ское воспоминание:
— Не пищать!
Видимо, на разведку прислали ко мне знаменщика, который спросил:
— И знамя брать?
— А как же без знамени?
— А вот... дождик...
— Да разве это дождик? Наденьте чехол до города.
— Есть надеть чехол, — сказал знаменщик кротко.
В семь часов проиграли общий сбор. Колонна вышла в город точно
по приказу. До городского центра было километров десять, и с каждым
километром дождь усиливался. На городском плацу мы никого не за-
стали, — ясно было, что демонстрация отменена. В обратный путь трону-
лись уже под проливным дождем, но для нас было теперь все равно:
ни у кого не осталось сухой нитки, а из моих сапог вода выливалась,
как из переполненного ведра. Я остановил колонну и сказал ребятам:
— Барабаны намокли, давайте песню. Обращаю ваше внимание, не-
которые ряды плохо равняются, идут не в ногу, кроме того, голову нужно
держать выше.
Колонисты захохотали. По их лицам стекали целые реки воды.
— Шагом марш!
Карабанов начал песню:
Гей, чумаче, чумаче!
Життя твое собаче...

265

Но слова песни показались всем настолько подходящими к случаю,
что и песню встретили хохотом. При втором запеве песню подхватили и
понесли по безлюдным улицам, затопленным дождевыми потоками.
Рядом со мной в первом ряду шагал Чобот. Песни он не пел и не за-
мечал дождя, механически упорно вглядываясь куда-то дальше барабан-
щиков и не замечая моего пристального внимания.
За вокзалом я разрешил идти вольно. Плохо было то, что ни у кого не
осталось ни одной сухой папиросы или щепотки махорки, поэтому все
накинулись на мой кожаный портсигар. Меня окружили и гордо напоми-
на ли:
— А все ж таки никто не запищал.
— Постойте, вон за тем поворотом камни будут падать, тогда что ска-
жете?
— Камни — это, конечно, хуже, — сказал Лапоть, — но бывает еще
и хуже камней, например пулемет.
Перед входом в колонию снова построились, выровнялись и снова за-
пели песню, хотя она уже с большим трудом могла осилить нараставший
шум ливня и неожиданно приятные, как салют нашему возвращению,
первые в этом году раскаты грома. В колонию вошли с гордо поднятой
головой, на очень быстром марше. Как всегда, отдали салют знамени,
и только после этого все приготовились разбежаться по спальням. Я крик-
нул:
— Да здравствует Первое мая! Ура!
Ребята подбросили вверх мокрые фуражки, заорали и, уже не ожидая
команды, бросились ко мне. Они подбросили меня вверх и из моих сапог
вылились на меня новые струи воды.
Через час в клубе был прибит еще один лозунг. На огромном длин-
ном полотнище было написано только два слова:
Не пищать!
15. Трудные люди
Чобот повесился ночью на третье мая.
Меня разбудил сторожевой отряд, и, услышав стук в окно, я догадался,
в чем дело. Возле конюшни, при фонарях, Чобота, только что снятого
с петли, приводили в сознание. После многих усилий Екатерины Гри-
горьевны и хлопцев удалось возвратить ему дыхание, но в сознание он так
и не пришел и к вечеру умер. Приглашенные из города врачи объяснили
нам, что спасти Чобота было невозможно: он повесился на балконе ко-
нюшни; стоя на этом балконе, он, очевидно, надел на себя и затянул
петлю, а потом бросился с нею вниз — у него повреждены были шей-
ные позвонки.
Хлопцы встретили самоубийство Чобота сдержанно. Никто не выра-
жал особенной печали, и только Федоренко сказал:
— Жалко казака — хороший был бы буденовец!
Но Федоренко ответил Лапоть:
— Далеко Чоботу до Буденного: граком жил, граком и помер, от жад-
ности помер.

266

Коваль с гневным презрением посматривал в сторону клуба, где стоял
гроб Чобота, отказался стать в почетный караул и на похороны не при-
шел:
— Я таких, как Чобот, сам вешал бы: лезет под ноги с драмами
своими дурацкими I
Плакали только девочки, да и то Маруся Левченко иногда вытирала
глаза и злилась:
— Дурак такой, дубина какая, ну что ты скажешь, иди с ним «хозяй-
нуваты»! Вот счастье какое для Наташи! И хорошо, сделала, что не по-
ехала! Много их, таких; Чоботов, найдется, да всем ублажать? Пускай
вешаются побольше.
Наташа не плакала. Она с испуганным удивлением глянула на меня,
когда я пришел к девочкам в спальню, и негромко спросила:
— Що мени теперь робыты?
Маруся ответила за меня:
— Может, и ты вешаться захочешь? Скажи спасибо, что этот дурень
догадался смыться. А то он тебя всю жизнь мучил бы. Что ей «робыть»,
задумалась, смотри! На рабфаке будешь, тогда и задумывайся.
Наташа подняла глаза на сердитую Маруську и прислонилась к ее
поясу:
— Ну добре.
— Я принимаю шефство над Наталкой, — сказала Маруся, вызывающе
сверкнув на меня глазами.
Я шутя расшаркался перед нею:
— Пожалуйста, пожалуйста, товарищ Левченко. А мне можно с вами
•на пару»?
— Только с условием: не вешаться! А то видите, какие шефы бывают,
ну их к собакам. Не столько того шефства, сколько неприятностей.
— Есть не вешаться!
Наташа оторвалась от Марусиного пояса и улыбалась своим новым
шефам, даже порозовела немного.
— Идем завтракать, бедная девочка, — сказала весело Маруся.
У меня на этом участке сердца стало... ничего себе. К вечеру приехали
следователь и Мария Кондратьевна. Следователя я упросил не допрашивать
Наташу, да он и сам был человек сообразительный. Написав короткий
акт, он пообедал и уехал. Мария Кондратьевна осталась погрустить.
Поздно ночью, когда уже все спали, она зашла в мой кабинет с Калиной
Ивановичем и устало опустилась на диван:
— Безобразные ваши колонисты! Товарищ умер, а они хохочут, а этот
самый ваш Лапоть так же валяет дурака, как и раньше.
На другой день я проводил рабфаковцев. По дороге на вокзал Вершнев
говорил:
— Хлопцы н-не понимают, в чем дело. Ч-ч-человек решил умереть, зна-
чит, жизнь плохая. Им к-кажется, ч-что из-з-за Наталки, а на самом деле
не из-за Наталки, а такая жизнь.
Белухин завертел головой:
— Ничего подобного! У Чобота все равно никакой жизни не бы-
ло. Чобот не человек, а раб. Барина у него отняли, так он Наташку вы-
думал.

267

— Выкручуете*, хлопцы,— сказал Семен.— Этого я не люблю. Пове-
сился человек, ну и вычеркни его из списков. Надо думать про завтрашний
день. А я вам скажу: тикайте отсюда с колонией, а то у вас все пере-
вешаются.
На обратном пути я задумался над путями нашей колонии. В полный
рост встал перед моими глазами какой-то грозный кризис, и угрожали
полететь куда-то в пропасть несомненные для меня ценности, ценности
живые, живущие, созданные, как чудо, пятилетней работой коллектива,
исключительные достоинства которого я даже из скромности скрывать
от себя не хотел.
В таком коллективе неясность личных путей не могла определять кри-
зиса. Ведь личные пути всегда неясны. И что такое ясный личный путь?
Это отрешение от коллектива, это концентрированное мещанство: такая
ранняя, такая скучная забота о будущем куске хлеба, об этой самой хвале-
ной квалификации. И какой квалификации? Столяра, сапожника, мельника.
Нет, я крепко верю, что для мальчика в шестнадцать лет нашей совет-
ской жизни самой дорогой квалификацией является квалификация борца
и человека.
Я представил себе силу коллектива колонистов и вдруг понял, в чем
дело: ну конечно, как я мог так долго думать! Все дело в остановке.
Не может быть допущена остановка в жизни коллектива.
Я обрадовался по-детски: какая прелесть! Какая чудесная, захватываю-
щая диалектика! Свободный рабочий коллектив не способен стоять на
месте. Всемирный закон всеобщего развития только теперь начинает по-
казывать свои настоящие силы. Формы бытия свободного человеческого
коллектива — движение вперед, форма смерти — остановка.
Да, мы почти два года стоим на месте: те же поля, те же цветники,
та же столярная и тот же ежегодный круг.
Я поспешил в колонию, чтобы взглянуть в глаза колонистам и про-
верить мое великое открытие.
У крыльца белого дома стояли два извозчичьих экипажа, и Лапоть
меня встретил сообщением:
— Приехала комиссия из Харькова.
«Вот и хорошо, — подумал я, — сейчас мы это дело решим».
В кабинете ожидали меня: Любовь Савельевна Джуринская, полная
дама, в темно-малиновом, не первой чистоты платье, уже немолодая, но
с живыми и пристальными глазами, и невзрачный человек, полуры-
жий, полурусый, не то с бородкой, не то без бородки; очки на нем очень
перекосились, и он все поправлял их свободной от портфеля рукой.
Любовь Савельевна заставила себя приветливо улыбнуться, когда знако-
мила меня с остальными:
— А вот и товарищ Макаренко. Знакомьтесь: Варвара Викторовна
Брегель, Сергей Васильевич Чайкин.
Почему не принять в колонии Варвару Викторовну Брегель — мое высшее
начальство, но с какой стати этот самый Чайкин? О нем я слышал —
профессор педагогики. Не заведовал ли он каким-нибудь детским до-
мом?
* Выкручуете — хитрите.

268

Бреге ль сказала:
— Мы к вам специально — проверить ваш метод.
— Решительно протестую, — сказал я. — Нет никакого моего метода.
— А какой же у вас метод?
— Обыкновенный, советский.
Брегель зло улыбнулась.
— Может быть, и советский, но во всяком случае не обыкновенный.
Надо все-таки проверить.
Начиналась самая неприятная беседа, когда люди играют терминами
в полной уверенности, что термины определяют реальность. Я поэтому
сказал:
— В такой форме я беседовать не буду. Если угодно, я вам сделаю
доклад, но предупреждаю, что он займет не меньше трех часов.
Брегель согласилась. Мы немедленно уселись в кабинете, заперлись,
и я занялся мучительным делом: переводом на слова накопившихся у
меня за пять лет впечатлений, соображений, сомнений и проб. Мне ка-
залось, что я говорил красноречиво, находил точные выражения для очень
тонких понятий, аналитическим ножом осторожно и смело вскрывал тай-
ные до сих пор области, набрасывал перспективы будущего и затруднения
завтрашнего дня. Во всяком случае, я был искренним до конца, не щадил
никаких предрассудков и не боялся показать, что в некоторых местах
«теория» казалась мне уже жалкой и чуждой.
Джуринская слушала меня с радостным, горящим лицом, Брегель была
в маске, а о Чайкине мало я заботился.
Когда я окончил, Брегель постучала полными пальцами по столу и
сказала таким тоном, в котором трудно было разобрать, говорит ли она
искренно или издевается:
— Так... Скажу прямо: очень интересно, очень интересно. Правда, Сер-
гей Васильевич?
Чайкин попытался поправить очки, впился в свой блокнот и очень
вежливо, как и полагается ученому, со всякими галантными ужимочками
и с псевдопочтительной мимикой произнес такую речь:
— Хорошо, это, конечно, нужно все осветить, да... но я бы усомнился
и сейчас в некоторых, если можно так выразиться, ваших теоремах, ко-
торые вы любезно нам изложили с .таким даже воодушевлением, что,
разумеется, говорит о вашей убежденности. Хорошо. Ну вот, например,
мы и раньше знали, а вы как будто умолчали. У вас здесь организована,
так сказать, некоторая конкуренция между воспитанниками: кто больше
сделает — того хвалят, кто меньше — того порицают. Поле у вас пахали,
и была такая конкуренция, не правда ли? Вы об этом умолчали, вероятно,
случайно. Мне желательно было бы услышать от вас: известно ли вам,
что мы считаем конкуренцию методом сугубо буржуазным, поскольку она
заменяет прямое отношение к вещи отношением косвенным? Это — раз.
Другой: вы выдаете воспитанникам карманные деньги, правда к празд-
никам, и выдаете не всем поровну, а, так сказать, пропорционально за-
слугам. Не кажется ли вам, что вы заменяете внутреннюю стимулировку
внешней и при этом сугубо материальной? Дальше: наказания, как вы
выражаетесь. Вам должно быть известно, что наказание воспитывает ра-
ба, а нам нужна свободная личность, определяющая свои поступки не

269

боязнью палки или другой меры воздействия, а внутренними стимулами
и политическим самосознанием...
Он еще много говорил, этот самый Чайкин. Я слушал и вспоминал рассказ
Чехова, в котором описывается убийство при помощи пресс-папье; потом
мне показалось, что убивать Чайкина не нужно, а следует выпороть, только
не розгой и не какой-либо царскорежимной нагайкой, а обыкновенным
пояском, которым рабочий класс подвязывает штаны. Это было бы идео-
логически выдержано.
Брегель меня спросила, перебивая Чайкина:
— Вы чему-то улыбаетесь? Разве смешно то, что говорит товарищ Чай-
кин?
— О нет, — сказал я, — это не смешно...
— А грустно, да? — улыбнулась, наконец, и Брегель.
— Нет, почему же, и не грустно. Это обыкновенно.
Брегель внимательно глянула на меня и, вздохнув, пошутила:
— Трудно вам с нами, правда?
— Ничего, я привык к трудным. У меня бывают гораздо труднее.
Брегель вдруг раскатилась смехом.
— Вы все шутите, товарищ Макаренко, — успокоилась она наконец. —
Вы все-таки что-нибудь ответите Сергею Васильевичу?
Я умильно посмотрел на Брегель и взмолился:
— Я думаю, пускай и по этим вопросам тоже научпедком займется.
Ведь там все сделают как следует? Лучше давайте обедать.
— Ну хорошо, — немного надулась Брегель. — Да, скажите, а что это
за история: выгнали воспитанника Опришко?
— За пьянство.
— Где же он теперь? Конечно, на улице?
— Нет, живет рядом, у одного куркуля.
— Значит, что же, отдали на патронирование?
— В этом роде, — улыбнулся я.
— Он там живет? Это вы хорошо знаете?
— Да, хорошо знаю: живет у куркуля местного, Лукашенко. У этого доб-
рого человека уж два беспризорных «на патронировании».
— Ну это мы проверим.
— Пожалуйста.
Мы отправились обедать. После обеда Брегель и Чайкин захотели убе-
диться в чем-то собственными глазами, а я снял шапку перед Любовью Са-
вельевной.
— Милый, дорогой, родненький Наркомпрос! Нам здесь тесно и все сде-
лано. Мы запсихуем здесь через полгода. Дайте нам что-нибудь большое,
чтобы голова закружилась от работы. У вас же много всего! У вас же не толь-
ко принципы!
Любовь Савельевна засмеялась и сказала:
— Я вас хорошо понимаю. Это можно будет сделать. Пойдем, поговорим
подробнее... Но постойте, вы все о будущем. Вас очень обижает эта ревизия?
— О нет, пожалуйста! А как же иначе?
— Ну а выводы, все эти вопросы Чайкина вас не беспокоят?
— А почему? Ведь ими будет заниматься научпедком? Это ему беспо-
койство, а мне ничего...

270

Вечером Брегель, уходя спать, поделилась впечатлениями:
— Коллектив у вас чудесный. Но это ничего не значит, методы ваши
ужасны.
Я в глубине души обрадовался: хорошо еще, что она ничего не знает об
обучении наших барабанщиков.
— Спокойной ночи, — сказала Брегель. — Да, имейте в виду, вас никто
и не думает обвинять в смерти Чобота...
Я поклонился с глубокой благодарностью.
16. Запорожье
Снова наступило лето. Снова, не отставая от солнца, заходили по полям
сводные отряды, снова время от времени заработали знаменные четвертые
сводные, и командовал ими все тот же Бурун.
Рабфаковцы приехали в колонию в середине июня и привезли с собою,
кроме торжества по случаю перехода их на второй курс, еще и двух новых
членов — Оксану и Рахиль, которым как колонисткам уже и выбора ника-
кого не оставалось: обязаны были ехать в колонию. А также приехала и
черниговка, существо, донельзя чернобровое и черноглазое. Звани черни-
говку Галей Подгорной. Семен ввел ее в общее собрание колонистов, пока-
зал всем и сказал:
— Шурка написал в колонию, нибы я заглядывался на вот эту самую
черниговку. Ничего не было, честное комсомольское слово. А важное что:
Галя Подгорная не имеет, можно сказать, никакой территории, чтоб поехать
на каникулы. Судите нас, товарищи колонисты: кто прав, а кто, может, и
виноват.
Семен уселся на землю, — собрание происходило в парке.
Черниговка с удивлением рассматривала наше общество, голоногое, го-
лорукое, а в некоторых частях и голопузое. Лапоть поджал губы, прищу-
рился, похлопал лысыми огромными веками и захрипел:
— А скажите, пожалуйста, товарищ черниговка... это... как его...
Черниговка и собрание насторожились.
— ...а вы знаете «Отче наш»?
Черниговка улыбнулась, смутилась, покраснела и несмело ответила:
— Не знаю...
— Ага, не знаете? — Лапоть еще больше поджал губы и опять захлопал
веками. — А «Верую» знаете?
— Нет, не знаю...
— Угу. А Днепр переплывете?
Черниговка растерянно посмотрела по сторонам:
— Да как вам сказать? Плаваю я хорошо, наверное, переплыву...
Лапоть повернулся к собранию с таким выражением лица, какое бывает
у напряженно думающих дураков: надувался, хлопал глазами, поднимал
палец, задирал нос, и все это без какого бы то ни было намека на улыбку.
— Значиться, так будэмо говорыты: «Отче наша» вона нэ тямыть, «Ве-
рую» ни в зуб ногой, Днипро пэрэплывэ. А може, нэ пэрэплывэ?
— Пэрэплывэ! — кричит собрание.
— Ну добре, а колы не Днипро, так Коломак пэрэплывэ?
— Пэрэплывэ Коломак! — кричат хлопцы в хохоте.

271

— Выходыть так, що для нашои лыцарськои запорожськои колонии го-
диться?
— Годыться.
— До якого куреня29?
— До пятого.
— В таким рази посыпьте ий голову писочком и вэдить до куреня.
— Та куды ж ты загнув?— кричит Карабанов.— То ж тилько кошевым
писочком посыпалы...
— А скажи мени, козачэ,— задает вопрос Семену Лапоть,— а чи життя
розвываеться, чи нэ розвываеться?
— Розвываеться. Ну?
— Ну так раньше посыпали голову кошевому, а теперь всем.
— Ага, — говорит Карабанов, — правильно!
Мысль о переезде на Запорожье возникла у нас после одного из писем
Джуринской, в котором она сообщала темные слухи, что есть проект орга-
низовать на острове Хортице большую детскую колонию, причем в Нарком-
просе будут рады, если центральным организатором этой колонии явится
колония имени Горького.
Детальная разработка этого проекта еще и не начиналась. На мои вопро-
сы Джуринская отвечала, что окончательного решения вопроса, нельзя ожи-
дать скоро, что все это связано с проектом Днепростроя.
Что там делалось в Харькове, мы хорошо не знали, но в колонии делалось
много. Трудно было сказать, о чем мечтали колонисты: о Днепре, об остро-
ве, о больших полях, о какой-нибудь фабрике. Многих увлекала мысль о
том, что у нас будет собственный пароход. Лапоть дразнил девочек, утверж-
дая, что на остров Хортицу по старым правилам девочки не допускаются,
поэтому придется для них выстроить что-нибудь на берегу Днепра.
— Но это ничего, — утешал Лапоть. — Мы будем приезжать к вам в гос-
ти, а вешаться будем на острове — вам же спокойнее.
Рабфаковцы приняли участие в шутливых мечтах получить в наследство
запорожский остров и охотно отдали дань еще не потухшему стремлению
к игре. Целыми вечерами колония хохотала до слез, наблюдая на дворе ши-
рокую имитацию запорожской жизни, — для этого большинство как сле-
дует штудировало «Тараса Бульбу». В такой имитации хлопцы были не-
исчерпаемы. То появится на дворе Карабанов в штанах*, сделанных из теат-
рального занавеса, и читает лекцию о том, как пошить такие штаны, на ко-
торые, по его словам, нужно сто двадцать аршин материи. То разыгрывает-
ся на дворе страшная казнь запорожца, обвиненного всей громадой в кра-
же. При этом в особенности стараются сохранить в неприкосновенности та-
кую легендарную деталь: казнь совершается при помощи киев, но право
на удар кием имеет только тот, кто перед этим выпьет «кухоль горилки».
За неимением горилки для колонистов, приводящих казнь в исполнение,
ставится огромный горшок воды, выпить который даже самые большие пи-
тухи, водохлебы не в состоянии. То четвертый сводный, отправляясь на
работу, подносит Буруну булаву и бунчук. Булава сделана из тыквы, а
бунчук из мочалы, но Бурун обязан принять все эти «клейноды»30 с поч-
тением и кланяться на четыре стороны.
Так проходило лето, а запорожский проект оставался проектом, ребятам
уже и играть надоело. В августе уехали рабфаковцы и увезли с собою но-

272

вую партию. Целых пять командиров выбыли из строя, и самая /кровавая
рана была на месте командира второго — уехал-таки на рабфак Антон
Братченко, мой самый близкий друг и один из основателей колонии имени
Максима Горького. Уехал, и Осадчий, за которого я заплатил хорошим кус-
ком жизни. Был это бандит из бандитов, а уехал в Харьков в технологичес-
кий институт стройный красавец, высокий, сильный, сдержанный, полный
какого-то особенного мужества и силы. Про него Коваль говорил:
— Комсомолец какой Осадчий, жалко провожать такого комсомольца!
Это верно: Осадчий вынес на своих плечах в течение двух лет сложней-
шую нагрузку командира мельничного отряда, полную бесконечных забот,
вечных расчетов с селами и комнезамами.
Уехал и Георгиевский, сын иркутского губернатора, так и не смывший
с себя позорного пятна, хотя в официальной анкете Георгиевского и было
написано: «Родителей не помнит».
Уехал и Шнайдер — командир славного восьмого отряда, и командир
пятого, Маруся Левченко, уехала.
Проводили рабфаковцев и вдруг заметили, как помолодело общество
горьковцев. Даже в совете командиров засели недавние пацаны: во втором
отряде Витька Богоявленский, в третьем отряде заменил Опришко Шаров-
ский Костя, в пятом Наташа Петренко, в девятом Митька Жевелий, и толь-
ко в восьмом добился, наконец, командирского поста огромный Федоренко.
Отряд пацанов передал Георгиевский после трехлетнего командования Тось-
ке Соловьеву.
Снова закопали бураки и картошку, обложили конюшни соломой, очис-
тили и спрятали семена на весну, и снова на зябь, уже без конкуренции,
заработали первые и вторые сводные. И только тогда получили мы из Харь-
кова официальное предложение Наркопроса осмотреть в Запорожском ок-
руге имение Попова.
Общее собрание колонистов, выслушав мое сообщение и пропустив через
все руки бумажку Наркомпроса, сразу почувствовало, что дело серьезное.
Ведь у нас на руках была и другая бумажка, в которой Наркомпрос про-
сил Запорожский окрисполком передать имение Попова в распоряжение
колонии.
В тот момент эти бумажки казались нам окончательным решением во-
проса; оставалось вздохнуть свободно, забыть бесконечные разговоры о
разных пустопорожних имениях, неудачных колониях, еще не умерших
монастырях, еще не оживших помещичьих гнездах, потушить сказку о Хор-
тицком острове, собираться и ехать.
Осмотреть и принять имение Попова поехали я и Митька Жевелий, из-
бранный общим собранием. Митьке было уже пятнадцать лет. Он давно сто-
ял в строю пацанов на голову выше других, давно прошел сложные искусы
комсводотряда, больше года уже косомолец, а в последнее время заслужен-
но был выдвинут на ответственный пост командира девятого. Митька был
представителем новейшей формации горьковцев: к пятнадцати годам он
приобрел большой хозяйственный опыт, и пружинный стан, и удачу орга-
низатора, заразившись в то же время многими ухватками старшего боевого
поколения. Митька с первого дня был корешком Карабанова и от Карабано-
ва получил как будто в наследство черный огневой глаз и энергичное
красочное движение; но и отличался Митька от Семена заметно хотя

273

бы уже потому, что к пятнадцати годам Митька был в пятой группе.
Мы с Митькой выехали в ясный морозный бесснежный день в конце
ноября и через сутки были в Запорожье. По молодости нашей воображали,
что новая счастливая эра трудовой колонии имени Горького начнется при-
близительно так: председатель окрисполкома, человек с революционным
приятным лицом, встретит нас ласково, обрадуется и скажет:
— Имение Попова? Для колонии имени Горького? Как же, как же, знаю.
Пожалуйста, пожалуйста! Вот вам ордер на имение, идите и владейте.
Останется нам только узнать, где дорога в имение, и лететь в колонию
с приглашением:
— Скорее, скорее собирайтесь!..
В том, что имение Попова нам понравится, мы не сомневались. На что
уже Брегель в Наркомпросе женщина строгая, а и та сказала нам с Митькой,
когда мы заехали к ней в Харьков:
— Попова имение? Как раз для Макаренко! Этот самый Попов был не-
множко чудак, он там такого настроил... да вот увидите. Хорошее имение,
и вам понравится.
Джуринская говорила то же:
— Там хорошо, и богато, и красиво. Это место нарочно сделано для дет-
ской колонии.
И Мария Кондратьевна сказала:
— Прелесть что за такое имение!
Уже одно то, что всем это имение известно, много значило, и поэтому и
я и Митька были в фаталистическом настроении: это для нас, горьковцев,
специально судьба приготовила.
Но из всех наших ожиданий правильным оказалось только одно: лицо
предокрисполкома было действительно симпатичное и революционное.
Все остальное вышло не так, и прежде всего не таковы были его речи.
Прочитав бумажку Наркомпроса, председатель сказал:
— Да, но там ведь крестьянская коммуна! А что это за колония Горького?
Он откровенно разглядывал нас с Митькой, и, кажется, Митька понра-
вился ему больше, чем я, ибо он улыбнулся черноглазой Митькиной насто-
роженности и спросил:
— Так это такие мальчики будут там хозяйничать?
Митька решительно покраснел и начал грубиянить:
— А чем у нас бузовые пацаны? Наверное, не хуже ваших граков бу-
дем хозяйничать.
После этих слов Митька еще больше покраснел, а председатель еще боль-
ше улыбнулся и доверчиво признал:
— Это крестьян вы так называете — «граки»? Действительно, хозяйни-
чают плохо. Но ведь там полторы тысячи гектаров. Дело это выше компетен-
ции окрисполкома, придется вам воевать в Наркомземе.
Митька недоверчиво прищурился на председателя:
— Вы сказали: дело выше... как это... компенции? Это значит как?
— А я ваш язык лучше понимаю, чем вы мой... Ну хорошо, вам заведую-
щий объяснит, что такое компетенция. А что я могу сделать? Я дам вам ма-
шину, езжайте, посмотрите. Кстати, на месте поговорите с коммуной, —
может быть, договоритесь. Но решать дело придется в Харькове, в Нарком-
земе.

274

Улыбаясь, председатель пожал руку Митьке:
— Если у вас все такие «пацаны», я буду вас поддерживать.
Мы с Митькой видели имение Попова и были отравлены его красотой.
На краю знаменитого Великого луга, кажется, на том самом месте, где
стояла хата Тараса Бульбы, в углу между Днепром и Кара-Чекраком не-
ожиданно в степи вытянулись длинные холмы. Между ними Кара-Чекрак
прямой стрелкой стремится к Днепру, даже и на речку не похоже — канал,
а на высоком берегу его — чудо. Высокие зубчатые стены, за стенами двор-
цы, остроконечные и круглые кровли, перепутанные в сказочном своево-
лии. На некоторых башнях еще и флюгера мотались, но окна смотрели чер-
ными пустыми провалами, и в этом было тяжелое противоречие с живой
вычурностью мавританской или арабской фантазии.
Через ворота в двухэтажной кружевной башне въехали мы на огромный
двор, выложенный квадратными плитами, между которыми торчали с уг-
рюмым нахальством сухие, дрожащие от мороза стебли украинского бурь-
яна и на которых коровы, свиньи, козы понабрасывали черт знает чего. Во-
шли в первый дворец. Ничего в нем уже не было, кроме сквозняков, пахнув-
ших известкой, да в вестибюле на куче мусора валялась гипсовая Венера
Милосская не только без рук, но и без ног. В других дворцах, таких же вы-
соких и изящных, тоже сильно еще пахло революцией. Опытным глазом
восстановителя я прикидывал, во что обойдется ремонт. Собственно говоря,
ничего страшного и не было: окна, двери, поправить паркет, штукатурка,
Милосскую можно было и не восстанавливать; лестницы, потолки, печи бы-
ли целы. Митька был менее прозаичен, чем я. Никакие разрушения не могли
потушить в нем эстетического восторга. Он бродил по залам, башням, пе-
реходам, дворам и дворикам и ахал:
— Ох ты ж, черт! От смотри ж ты! Ну и здорово, честное слово! Ой, и гру-
бое ж место, Антон Семенович! От хлопцы будут довольны! Хорошо, чест-
ное слово, хорошо! А сколько же тут можно пацанов поместить? Мабудь,
тысячу?
По моим расчетам выходило: пацанов можно поместить восемьсот.
— А чи справимся? Восемьсот — это ж, наверное, с улицы. А наши все
командиры на рабфаке...
О том, справимся или не справимся, некогда было думать — смотрели
дальше. На черном дворе хозяйничала коммуна и хозяйничала отвратитель-
но. Бесконечная конюшня была забита навозом, и в навозных куча*, дав-
но без подстилки и уборки, стояли кое-где классические клячи с выпираю-
щими остряками костей и с испачканными задами, многие плешивые. Ог-
ромная свинарня вся сквозила дырками, свиней было мало, и свиньи были
плохие. На замерзших кочках двора торчали и валялись беспризорные
возы, сеялки, колеса, отдельные части, и все это покрывалось, как лаком, ди-
ким, одуряющим безлюдьем. Только в свинарне вытянул к нам грязную бо-
роду корявый дедушка и сказал:
— Колы в контору, так он в ту хатынку зайдить.
— А где же ваши свиньи? — спросил Митька.
— Как вы говорите?.. Ага ж... свиньи дэ?..
Дед затоптался на месте, потрогал прозрачными пальцами усы и огля-
нулся на станки. Видно, Митькин вопрос был для деда дипломатически
непосилен. Но он храбро махнул рукой:

275

— Та... поилы, сволочи, свиней, поилы...
— Кто это?
— Та хто ж? Свои поилы... коммуна оця самая...
— Так и вы ж, дедушка, в коммуне?
— Хе-хе, голубе, я в коммуни, як теля в отари. Теперь хто галасуваты
глотку мае, той и старший. А диду не далы свинячины, не далы. А вы ж чого?
— Да по делу.
— Ага ж, по делу значить... Ну конечно, раз по делу, так идить, от там
заседають... Заседають, как же... Они все заседають, а тут...
Дед разгонялся, видимо, на большие откровенности, но нам было некогда.
В тесной конторе на издыхающих барских стульях в самом деле заседа-
ли. Сквозь махорочный дым трудно было разглядеть, сколько сидело че-
ловек, но галдеж был порядка двух десятков. К сожалению, мы так и не
узнали повестки дня, потому что, как только мы вошли, темнобородый ку-
черявый мужчина, с глазами нежными и круглыми, как у девочки, спро-
сил нас:
— А что за люди?
Начался разговор, сначала недружелюбно-официальный, потом враж-
дебно-страстный и только часа через два просто деловой.
Я, оказывается, ошибался. Коммуна была тяжело больна, но умирать
не собиралась и, распознав в нас непрошеных могильщиков, возмутилась
и из последних сил проявила жажду жить.
Ясно было одно: для коммуны полторы тысячи га было много. В этом
чрезмерном богатстве и заключалась одна из причин ее бедности. Мы легко
договорились, что землю можно будет поделить. Еще легче коммуна согла-
силась отдать нам дворцы, зубцы и башни вместе с Венерой Милосской. Но
когда очередь дошла до хозяйственного двора, и у коммунаров и у нас раз-
горелись страсти, Митька даже не удержался на линии спора и перешел на
личности:
— А почему у вас до сих пор бурак в поле лежит?
И председатель ответил:
— А молодой ты еще меня про бурак спрашивать!
Только поздно вечером мы и по этому пункту договорились. Митька ска-
зал:
— Ну чего мы споримся, как ишаки? Можно ж хозяйственный двор по-
делить стенкой.
На том и помирились.
На чем мы добрались до колонии Горького, не помню, но кажется — это
было что-то вроде крыльев. Наш рассказ на общем собрании встречен был
еще невиданной овацией. Меня и Митьку качали, чуть не разбили мои оч-
ки, а у Митьки что-то таки разбили — нос или лоб.
В колонии началась действительно счастливая эра. Месяца три колонис-
ты жили планами. Брегель упрекала меня, заехавши в колонию:
— Макаренко, кого вы воспитываете? Мечтателей?
Пусть даже и мечтателей. Я не в восторге от самого слова «мечта». От не-
го действительно несет чем-то барышенским, а может быть, и хуже. Но ведь
и мечта разная бывает: одно дело мечтать о рыцаре на белом коне, а дру-
гое — о восьми сотнях ребят в детской колонии. Когда мы жили в тесных
казармочках разве мы не мечтали о высоких, светлых комнатах? Обвязы-

276

вая ноги тряпками, мечтали о человеческой обуви. Мечтали о рабфаке, о
комсомоле, мечтали о Молодце и о симментальском стаде. Когда я привез
в мешке двух английских поросят, один такой мечтатель, нестриженый
пацан Ванька Шелапутин, сидел на высокой скамье, положив под себя ру-
ки, болтая ногами, и глядел в потолок:
— Это ж только два поросенка. А потом они приведут еще сколько. А те
еще сколько. И через... пять лет у нас будет сто свиней. Го-го! Ха-ха! Слы-
шишь, Тоська, сто свиней!
И мечтатель и Тоська непривычно хохотали, заглушая деловые разго-
воры в моем кабинете. А теперь у нас больше трехсот свиней, и никто не вспо-
минает, как мечтал Шелапутин.
Может быть, главное отличие нашей воспитательной системы от бур-
жуазной в том и лежит, что у нас детский коллектив обязательно должен
расти и богатеть, впереди должен видеть лучший завтрашний день и стре-
миться к нему в радостном общем напряжении, в настойчивой веселой меч-
те. Может быть, в этом и заключается истинная педагогическая диалектика.
Поэтому я не надевал на мечту колонистов никакой узды и вместе с ними
залетел, может быть, и слишком далеко. Но это было очень счастливое вре-
мя в колонии, и теперь о нем все мои друзья вспоминают радостно. С на-
ми мечтал и Алексей Максимович, которому мы подробно писали о наших
делах.
Не радовались и не мечтали в колонии только несколько человек, и меж-
ду ними Калина Иванович. У него была молодая душа, но, оказывается, для
мечты одной души мало. И сам Калина Иванович говорил:
— Ты видав, как хороший конь автомобиля боится? Это потому, что он,
паразит, жить хочет. А шкапа если какая, так она не только что автомобиля,
а и черта не боится, потому что ей все равно: чи хлеб, чи толокно, как ка-
цапы говорят...
Я уговаривал Калину Ивановича ехать с нами, и хлопцы просили, но
Калина Иванович был тверд:
— Я вже теперь ничего не боюся, и вам такие паразиты ни к чему. По-
гуляв с вами, и довольно! А теперь на пенсию: при совецькой власти хоро-
шо дармоедам — старым перхунам.
И Осиповы заявили, что они никуда с колонией не поедут, что с них до-
вольно сильных переживаний.
— Мы люди скромные, — говорила Наталья Марковна. — Мы даже не
понимаем, для чего это вам нужно восемьсот душ. Честное слово, Антон
Семенович, вы сорветесь на этой затее.
В ответ на эту декларацию я декламировал: «Безумству храбрых поем
мы песню».
Ребята аплодировали и смеялись, но Осиповых таким способом смутить
было нельзя. Впрочем, Силантий меня утешал:
— Здесь это, пускай остаются. Ты это, Антон Семенович, любишь, как
говорится, всех в беговые дрожки запрягать. Корова, здесь это, для такого
дела не годится, а ты ее все цепляешь. Видишь, какая история.
— А тебя можно, Силантий Семенович?
— Куда это?
— Да вот — в беговые дрожки.
— Меня, здесь это, куда хочешь, хоть Буденному под седло. Это, пони-

277

маешь, сволочи меня прилаживали, как говорится, воду возить. А не раз-
глядели, гады, конь какой боевой!
Силантий задирал голову и топал ногой, с некоторым опозданием при-
бавляя:
— Видишь, какая история.
То обстоятельство, что почти все воспитатели, и Силантий, и Козырь,
и Елисов, и кузнец Годанович, и все прачки, кухарки и даже мельничные
решили ехать с нами, делало этот переезд как-то по-особенному уютным и
надежным.
А между тем дела в Харькове были плохие. Я часто туда ездил. Нарком-
прос нас дружно поддерживал. Даже Брегель заразилась нашей мечтой,
хотя в этот период меня иначе не называла, как Дон-Кихот Запорожский.
На что уже Наркомзем, хотя и выпячивал губы и ошибался презритель-
но: то колония Горького, то колония Короленко, то колония Шевченко, — и
тот уступил: берите, мол, и восемьсот десятин и поповское имение, только
отвяжитесь.
Враги наши оказались не на боевом фронте, а в засаде. Наткнулся я на
них в горячей атаке, воображая, что это последний победный удар, после
которого только в трубы трубить. А против моей атаки вышел из-за кустов
маленький такой, в куцем пиджачке человечек, сказал несколько слов, и
я оказался разбитым наголову и покатился назад, бросая орудия и знамена,
комкая ряды разогнавшихся в марше колонистов.
— Наркомфин не может согласиться на эту аферу — дать вам тридцать
тысяч, чтобы ремонтировать никому не нужный дворец. А ваши детские
дома стоят в развалинах.
— Да ведь это не только на ремонт. В эту смету входят и инвентарь и до-
рога.
— Знаем, знаем: восемьсот десятин, восемьсот беспризорных и восемь-
сот коров. Времена таких афер кончились. Сколько мы Наркомпросу мил-
лионов давали, все равно ничего не выходит: раскрадут все, поломают и
разбегутся.
И человечек наступил на грудь повергнутой так неожиданно нашей жи-
вой, нашей прекрасной мечты. И сколько она ни плакала под этой ногой,
сколько ни доказывала, что она мечта горьковская, ничего не помогло —
она умерла.
И вот я, печальный, возвращаюсь домой, судорожно вспоминая: ведь
в нашей школе комплексом проходит тема «Наше хозяйство в Запорожье».
Шере два раза ездил в имение Попова. Он составил и рассказал колонистам
переливающий алмазами, изумрудами, рубинами хозяйственный план,
в котором лучились, играли, ослепляли тракторы, сотни коров, тысячи овец,
сотни тысяч птиц, экспорт масла и яиц в Англию, инкубаторы, сепараторы,
сады.
Ведь еще на прошлой неделе вот так же я возвращался из Харькова, и
меня встречали возбужденные пацаны, стаскивали с экипажа и вопили:
— Антон Семенович, Антон Семенович! У Зорьки жеребенок! Вот по-
смотрите, посмотрите! Нет, вы сейчас посмотрите!..
Они потащили меня в конюшню и окружили там еще сырого, дрожаще-
го золотого лошонка. Улыбались молча, и только один сказал задушевно:
— Запорожцем назвали...

278

Милые мои пацаны! Не ходить вам за плугом по Великому лугу, не жить
в сказочном дворце, не трубить вашим трубачам с высоты мавританских
башен, и золотого конька напрасно вы назвали Запорожцем.
17. Как нужно считать
Удар, нанесенный человеком из Наркомфина, оказался ударом тяжелым.
Защемило под сердцем у колонистов, заухмылялись и заржали недруги,
и я растерялся не на шутку. Но никому уже не приходило в голову, что мы
можем остаться на Коломаке. И в Наркомпросе покорно ощущали нашу
неподатливость, и у них вопрос стоял только в одной форме: куда ехать?
Февраль и март 1926 года были поэтому очень сложно построены. Не-
удача с Запорожьем потушила последние вспышки торжественной и празд-
ничной надежды, но взамен ее осталась у коллектива упрямая уверенность.
Не было недели, чтобы на общем собрании колонистов не обсуждалось кат
кое-нибудь предложение. На просторных степях Украины много еще было
таких мест, где либо никто не хозяйничал, либо хозяйничали плохо. Их
по очереди подкладывали нам друзья из Наркомпроса, комсомольские
организации, соседи-старожилы и далекие знакомцы-хозяйственники. И я,
и Шере, и хлопцы много исколесили в то время дорог и шляхов и в поездах,
и в машинах, и на Молодце, и на разных конях и клячах местного транс-
порта.
Но разведчики привозили домой почти одну усталось; на общих собра-
ниях колонисты выслушивали их с холодными деловыми лицами и расхо-
дились по своим делам, метнув в докладчика первым попавшимся тяжелым
вопросом:
— Сколько там можно поместить? Сто двадцать человек? Чепуха!
— А город какой? Пирятин? Брунда!
Да и сами докладчики были рады такому концу, ибо в глубине души
больше всего боялись, как бы собрание чем-нибудь не соблазнилось.
Так прошли перед нашими глазами имение Старицкого в Валках, мо-
настырь в Пирятине, монастырь в Лубнах, хоромы князей Кочубеев в Ди-
каньке и еще кое-какая дрянь.
Еще больше пунктов называлось и сразу отбрасывалось, не удостоиваясь
разведки. И между ними был и Куряж — детская колония под самым Харь-
ковом, в которой было четыреста ребят, по слухам, разложившихся вко-
нец. Представление о разложившемся детском учреждении было для нас
таким отвратительным, что мысль о Куряже вздувалась только мелкими
чахоточными пузырьками, которые лопались в момент появления.
Однажды во время моей очередной поездки в Харьков попал я на засе-
дание помдета. Обсуждался вопрос о положении Куряжской колонии, сос-
тоявшей в его ведомстве. Инспектор наробраза Юрьев озлобленно-сухо
докладывал о положении в колонии, сжимал и укорачивал выражения, и
тем глупее и возмутительнее представлялись тамошние дела. Сорок воспи-
тателей и четыреста воспитанников казались слушателю сотнями изде-
вательских анекдотов о человеке, измышлением какого-то извращенного
негодяя, мизантропа и пакостника. Я готов был стукнуть кулаком по столу
и кричать:

279

— Не может быть! Сплетни!
Но Юрьев казался очень основательным человеком, а сквозь вежливую
серьезность докладчика хорошо просвечивала давно насиженная наробра-
зовская грусть, в которой сомневаться я меньше всего имел оснований.
Юрьев меня стыдился и поглядывал иногда с таким выражением, как буд-
то у него случился беспорядок в костюме. После заседания он подошел, ко
мне и прямо сказал:
— Честное слово, при вас стыдно было рассказывать обо всех этих га-
достях. Ведь у вас, рассказывают, если колонист опоздает на пять минут
к обеду, вы его сажаете под арест на хлеб и на воду на сутки, а он улыбает-
ся и говорит «есть».
— Ну, не совсем так. Если бы я практиковал такой удачный метод, вам
пришлось бы и о колонии Горького докладывать приблизительно в стиле
сегодняшнего вашего доклада.
Мы с Юрьевым разговорились, заспорили. Он пригласил меня обедать
и за обедом сказал:
— Знаете что? А почему вам не взять Куряж?
— Да что ж там хорошего? И ведь там полно?
— Да зачем полно? Мы очистим для ваших сто двадцать мест.
— Не хочется. Грязная работа. Да и не дадите работать...
— Дадим! Чего вы нас так боитесь? Дадим вам открытый лист — де-
лайте, что хотите. Этот Куряж — это ужас какой-то! Подумайте, под са-
мой столицей такое бандитское гнездо. Вы же слышали. На дороге грабят!
На восемнадцать тысяч рублей раскрали только в самой колонии — за
четыре месяца.
— Значит, там нужно весь персонал выгнать.
— Нет, зачем же... там есть отличные работники.
— Я в таких случаях сторонник полной асептики.
— Ну хорошо, выгоняйте, выгоняйте!..
— Да нет, в Куряж мы не поедем.
— Но вы же еще не видели?
— Не видел.
— Знаете что? Оставайтесь на завтра, возьмем Халабуду и поедем, по-
смотрим.
Я согласился. На другой день мы втроем поехали в Куряж. Я ехал сюда,
не предчувствуя, что еду выбирать могилу для моей колонии.
С нами был Халабуда Сидор Карпович, председатель помдета. Он чест-
но председательствовал в этом учреждении, состоявшем тогда из плохих,
развалившихся детских домов и колоний, бакалейных магазинов, кино-
театров, магазинов плетеной мебели, увеселительных садов, рулеток и бух-
галтерий. Сидор Карпович был покрыт паразитами: коммерсантами, ко-
миссионерами, крупье, шарлатанами, жуликами, шулерами и растратчи-
ками, и мне от души хотелось подарить ему большую бутылку сабадилло-
вой настойки. Он давно уже был оглушен различными соображениями,
которые ему со всех сторон подсказывали: экономическими, педагогически-
ми, психологическими и прочими, и прочими, и поэтому давно потерял на-
дежду понять, отчего в его колониях нищета, повальное бегство, воровст-
во и хулиганство, покорился действительности, глубоко верил, что беспри-
зорный — это соединение всех семи смертных грехов, и от всего своего бы-

280

лого прекраснодушия оставил себе только веру в лучшее будущее и веру
в жито.
Последнюю черту его характера я выяснил уже в дальнейшем, а сейчас,
сидя в автомобиле, я без какого бы то ни было подозрения выслушивал его
речи:
— Надо, чтобы у людей жито было. Если у людей есть жито, так ничего
не страшно. Что с того, понимаешь, что ты его Гоголю научишь, а если у
него хлеба нету? Ты дай ему жита, а потом и книжку подсунь... Вот и эти
бандиты жита посеять не умеют, а красть умеют.
— Плохой народ?
— Они? Ох, и народ же, понимаешь! Они ко мне, это: дай, Сидор Кар-
пович, пятерку, курить хочется. Дал я, конечно, а он через неделю опять:
Сидор Карпович, дай пять рублей. Я ж тебе, говорю, дал. Так, говорит, ты
на папиросы дал, а теперь на водку дай...
Пролетев километров шесть от города по песчаной скучной дороге,
взобрались мы на пригорок и въехали в облезшие ворота монастыря.
Посреди круглого двора бесформенная громада древнего, тем не менее
безобразного храма, за ним что-то трехэтажное, а по окружности длинные
приземистые флигели, подпертые полусгнившими крылечками. Немного в
стороне по краю обрыва деревянная двухэтажная гостиница в период пе-
рестройки. По углам и закоулкам попрятались черт его знает из чего слеп-
ленные домики, сарайчики, кухоньки, всякая дрянь, скопившаяся за триста
молитвенных лет. Меня прежде всего поразил царящий в колонии запах.
Это была сложная смесь из уборных, борща, навоза и... ладана. В церкви
пели, на ступенях у входа сидели сухие несимпатичные старухи и, навер-
ное, вспоминали о тех счастливых временах, когда было у кого просить ми-
лостыню. Но колонистов не было видно.
Серенький, поношенный заведующий с тоской посмотрел на наш фиат,
хлопнул рукой по крылу машины и повел нас показывать колонию. Видно
было, что он уже привык показывать ее не для славы, а для осуждения, и
тропы его мучений были ему хорошо известны.
— Вот здесь спальни первого коллектива, — сказал он, проходя в то
место, где раньше были двери, а теперь только дверная рама, даже и на-
личников не было. Так же беспрепятственно мы переступили и через вто-
рой порог и повернули в коридор влево. Я тогда только понял, что коридор
этот ничем не отделяется от воздуха, бывшего когда-то свежим. Это, между
прочим, доказывалось и наметами снега под стенами, успевшими уже по-
крыться пылью.
— А как же это... без дверей? — спросил д.
Заведующий с трудом показал нам, что когда-то он умел улыбаться, и
пошел дальше. Юрьев сказал громко:
— Двери давно сгорели. Если бы только двери! Уже полы срывают и
жгут, сожгли и навесы над погребами и даже часть возов.
— А дрова?
— А черт их знает, почему у них дров нет! Деньги были отпущены на
дрова.
Халабуда высморкался и сказал:
— Дрова, наверное, и теперь есть. Не хотят распилить и поколоть, а на-
нять не на что. Есть дрова у сволочей... Знаете же, какой народ — бандиты!

281

Наконец, мы подошли к настоящей закрытой двери в спальню. Ха-
лабуда стукнул по ней ногой, и она немедленно повисла на одной нижней
петле, угрожая свалиться нам на головы. Халабуда поддержал ее рукой
и засмеялся:
— Э, нет, чертова ведьма! Я тебя уже хорошо знаю...
Мы вошли в спальню. На изломанных грязных кроватях, на кучах бес-
форменного мусорного тряпья сидели беспризорные, настоящие беспризор-
ные, во всем их великолепии, и старались согреться, кутаясь в такое же
тряпье. У облезшей печки двое разбивали колуном доску, окрашенную, вид-
но, недавно в желтый цвет. По углам и даже в проходах было нагажено.
Здесь были те же запахи, что и на дворе, минус ладан.
Нас провожали взглядами, но головы никто не повернул. Я обратил вни-
мание, что все беспризорные были в возрасте старше шестнадцати лет.
— Это у вас самые старшие? — спросил я.
— Да, это первый коллектив — старший возраст,— любезно пояснил
заведующий.
Из дальнего угла кто-то крикнул басом:
— Вы не верьте им, что они говорят! Врут все!
В другом конце сказали свободно, отнюдь ничего не подчеркивая:
— Показывают... Чего тут показывать? Показали бы лучше, что накрали.
Мы не обратили никакого внимания на эти возгласы, только Юрьев
покраснел и украдкой посмотрел на меня.
Мы вышли в коридор.
— В этом здании шесть спальных комнат,— сказал заведующий.—
Показать?
— Покажите мастерские, — попросил я.
Халабуда оживился и начал длинную повесть о том, с каким успехом
он покупал станки.
Мы снова вышли во двор. Навстречу нам, завернувшись в клифт, прыгал
по кочкам пацан, стараясь не попадать босыми черными ногами на полосы
снега. Я его остановил, отставая от других:
— Ты откуда бежишь, пацан?
Он остановился и поднял лицо:
— А я ходил узнавать, чи не будут нас отправлять?
— Куда?
— Говорили, что будут отправлять куда-то.
— А здесь плохо?
— Здесь уже нельзя жить,— тихо и грустно сказал пацан, почесывая
ухо о край клифта.— Здесь можно и замерзнуть... И бьют...
— Кто бьет?
— Все.
Пацан был из смышленых и, кажется, без уличного стажа; у него боль-
шие голубые глаза, еще не обезображенные уличными гримасами; если
его умыть, получится милый ребенок.
— За что бьют?
— А так. Если не дашь чего. Или обед отнимут когда. У нас пацаны
так давно не обедают. Бывает, и хлеб отнимают... Или, если не украдешь...
тебе скажут украсть, а ты не украдешь... А вы не знаете, будут отправлять?
— Не знаю, голубчик.

282

— А говорят, скоро будет лето...
— А тебе для чего лето?
— Пойду.
Меня звали к мастерским. Мне казалось невозможным уйти от пацана,
не оказав ему никакой помощи, но он уже прыгал по кочкам, прибли-
жаясь к спальням, — вероятно, в спальнях все-таки теплее, чем на кочках.
Мастерские нам не удалось посмотреть: кто-то таинственный владел
ключами, и никакие поиски заведующего не привели к выяснению тайны.
Мы ограничились тем, что заглянули в окна. Здесь были штамповальные
станки, деревообделочные и два токарных, всего двенадцать станков.
В отдельных флигелях помещались сапожная и швейная — столп и ут-
верждение педагогики.
— У вас сегодня праздник, что ли?
Заведующий не ответил. Юрьев взял снова на себя этот каторжный труд:
— Я вам удивляюсь, Антон Семенович. Вы должны уже все понять.
Никто здесь не работает, это общее положение. А кроме того, инструмен-
ты раскрадены, материала нет, энергии нет, заказов нет, ничего нет. Да
ведь и работать никто не умеет.
Собственная электростанция, о которой Халабуда тоже рассказал целую
историю, само собой, не работала: что-то было поломано...
— Ну а школа?
— Школа имеется, — сказал лично заведующий,— только... нам не до
школы...
Халабуда настойчиво тянул на поле. Мы вышли из круга, ограниченно-
го стенами саженной толщины, и увидели большую впадину бывшего когда-
то пруда, а за ним до леса поля, покрытые тонким разветренным снегом.
Халабуда, как Наполеон, вытянул руку и торжественно произнес:
— Сто двадцать десятин! Богатство!
— Озимые посеяны? — спросил я неосторожно.
— Озимые! — вскричал в восторге Халабуда. — Тридцать десятин жита,
считайте по сто пудов, три тысячи пудов одного жита! Без хлеба не будут.
А жито какое! Если люди будут сеять жито, можно одно жито. Пшеница —
это что? Житный хлеб, ты знаешь, немцы его не могут есть, да и французы
не могут... А наш брат, если есть житный хлеб...
Мы успели возвратиться к машине, а Халабуда все говорил о жите.
Сначала нас это раздражало, а потом стало даже интересно: что еще можно
сказать о жите?
Мы сели в машину и уехали, провожаемые одиноким, скучным заведую-
щим. Молчали до самой Холодной горы. Когда проезжали через базар,
Юрьев кивнул на группу беспризорных и сказал:
— Это воспитанники из Куряжа... Ну что, берете?
— Нет.
— Чего вы боитесь! Ведь колония имени Горького правонарушительская?
Все равно к вам Всеукраинская комиссия присылает всякую дрянь. А здесь
мы вам даем нормальных детей.
Даже Халабуда захохотал в машине:
— Нормальные, тоже сказал!..
Юрьев продолжал свое:
— Заедем сейчас к Джуринской, поговорим. Помдет уступит колонию

283

Наркомпросу. Харькову неудобно посылать к вам правонарушителей, а
своей колонии нет. А здесь будет своя, да еще какая: на четыреста человек!
Это шикарно. Мастерские здесь неплохие. Сидор Карпович, отдадите
колонию?
Халабуда подумал:
— Тридцать десятин жита — это двести сорок пудов семян. А работа?
Заплатите? А колонию почему не отдать? Отдадим.
— Заедем к Джуринской,— твердил Юрьев.— Сто двадцать ребят помо-
ложе куда-нибудь переведем, а двести восемьдесят оставим вам. Они хоть
и не правонарушители формально, так после куряжского воспитания еще
хуже.
— Зачем я полезу в эту яму? — сказал я Юрьеву. — И, кроме того, здесь
нужно как-то прибрать. Это будет стоить не меньше двадцати тысяч рублей.
— Сидор Карпович даст.
Халабуда проснулся;
— За что двадцать тысяч?
— Цена крови, — сказал Юрьев, — цена преступления.
— За:чем двадцать тысяч? — еще раз удивился Халабуда.
— Ремонт, двери, инструменты, постели, одежда, все!
Халабуда надулся:
— Двадцать тысяч! За двадцать тысяч мы и сами все сделаем.
У Джуринской Юрьев продолжал агитацию. Любовь Савельевна слуша-
ла его, улыбаясь, и с любопытством посматривала на меня.
— Это был бы слишком дорогой эксперимент. Рисковать колонией име-
ни Горького мы не можем. Надо просто: Куряж закрыть, а детей распреде-
лить между другими колониями. Да и товарищ Макаренко не пойдет
в Куряж.
— Нет, — сказал я.
— Это окончательный ответ? — спросил Юрьев.
— Я поговорю с колонистами, но, вероятно, они откажутся.
Халабуда хлопнул глазами.
— Кто откажется?
— Колонисты.
— Эти... ваши воспитанники?
— Да.
— А что они понимают?
Джуринская положила руку на рукав Халабуды:
— Голубчик Сидор! Они там больше нас с тобой понимают. Хотела бы
я посмотреть на их лица, когда они увидят твой Куряж.
Халабуда рассердился:
— Да что вы ко мне пристали: «твой Куряж»! Почему он мой? Я дал
вам пятьдесят тысяч рублей. И двигатель. И двенадцать станков. А педагоги
ваши... Какое мне дело, что они плохо работают?..
Я оставил этих деятелей соцвоса сводить семейные счеты, а сам поспе-
шил на поезд. Меня провожали на вокзале Карабанов и Задоров. Выслушав
мой рассказ о Куряже, они уставились глазами в колеса вагона и думали.
Наконец, Карабанов сказал:
— Нужники чистить — не большая честь для горьковцев, однако, черт
его знает, подумать нужно...

284

— Зато мы будем близко, поможем,— показал зубы Задоров. — Знаешь
что, Семен... поедем, посмотрим завтра.
Общее собрание колонистов, как и все собрания в последнее время,
сдержанно-раздумчиво выслушало мой доклад. Делая его, я любопытно
прислушивался не только к собранию, но и к себе самому. Мне вдруг захо-
телось грустно улыбнуться. Что это происходит: был ли я ребенком четыре
месяца назад, когда вместе с колонистами бурлил и торжествовал в создан-
ных нами запорожских дворцах? Вырос ли я за четыре месяца или оскудел
только? В своих словах, в тоне, в движении лица я ясно ощущал неприятную
неуверенность.
В течение целого года мы рвались к широким, светлым просторам, не-
ужели наше стремление может быть увенчано каким-то смешным, загажен-
ным Куряжем? Как могло случиться, что я сам, по собственной воле, говорю
с ребятами о таком невыносимом будущем? Что могло привлекать нас в
Куряже? Во имя каких ценностей нужно покинуть нашу украшенную цвета-
ми и Коломаком жизнь, наши паркетные полы, нами восстановленное
имение?
Но в то же время в своих скупых и правдивых контекстах, в кото-
рых невозможно было поместить буквально ни одного радужного слова,
я ощущал неожиданный для меня самого большой суровый призыв,
за которым где-то далеко пряталась еще несмелая, застенчивая ра-
дость.
Ребята иногда прерывали мой доклад смехом, как раз в тех местах, где
я рассчитывал повергнуть их в смятение. Затормаживая смех, они задавали
мне вопросы, а после моих ответов хохотали еще больше. Это не был смех
надежды или счастья — это была насмешка.
— А что же делают сорок воспитателей?
— Не знаю.
Хохот.
— Антон Семенович, вы там никому морды не набили? Я бы не удер-
жался, честное слово.
Хохот.
— А столовая есть?
— Столовая есть, но ребята все же босые, так кастрюли носят в спальни
и в спальнях едят...
Хохот.
— А кто же носит?
— Не видал. Наверное, ребята...
— По очереди, что ли?
— Наверное, по очереди.
— Организованно, значит.
Хохот.
— А комсомол есть?
Здесь хохот разливается, не ожидая моего ответа.
Однако когда я окончил доклад, все смотрели на меня озабоченно и
серьезно.
— А какое ваше мнение? — крикнул кто-то.
— А я так, как вы...
Лапоть присмотрелся ко мне и, видно, ничего не разобрал.

285

— Ну высказывайтесь... Ну?.. Чего же вы молчите?.. Интересно, до чего
вы домолчитесь?
Поднял руку Денис Кудлатый.
— Ага, Денис? Интересно, что ты скажешь.
Денис привычным национальным жестом полез «в потылыцю», но,
вспомнив, что эта слабость всегда отмечается колонистами, сбросил не-
нужную руку вниз.
Ребята все-таки заметили его маневр и засмеялись.
— Да я, собственно говоря, ничего не скажу. Конечно, Харьков там
близко, это верно... Все ж таки браться за такое дело... кто ж у нас есть?,Все
на рабфаки позабирались...
Он покрутил головой, как будто муху проглотил.
— Собственно говоря, про этот Куряж и говорить бы не стоило. Чего
мы туда попремся? А потом считайте: их двести восемьдесят, а нас сто
двадцать, да у нас новеньких сколько, а старые какие? Тоська тебе коман-
дир, и Наташка командир, а Перепелятченко, а Густоиван, а Галатенко?
— А чего — Галатенко?— раздался сонный, недовольный голос.—
Как что, так и Галатенко.
— Молчи!— остановил его Лапоть.
— А чего я буду молчать? Вон Антон Семенович рассказывал, какие
там люди. А я что, не работаю или что?
— Ну добре,— сказал Денис,— я извиняюсь, а все ж таки нам там
морды понабивают, только и дела будет.
— Потише с мордами,— поднял голову Митька Жевелий.
— А что ты сделаешь?
— Будь покоен!
Кудлатый сел.
Взял слово Иван Иванович:
— Товарищи колонисты, я все равно никуда не поеду, так я со сторо-
ны, так сказать, смотрю, и мне виднее. Зачем ехать в Куряж? Нам оставят
триста ребят самых испорченных, да еще харьковских...
— А сюда харьковских не присылают разве?— спросил Лапоть.
— Присылают. Так посудите — триста! И Антон Семенович говорит —
ребята там взрослые. И считайте еще и так: вы к ним приедете, а они у
себя дома. Если они одной одежи раскрали на восемнадцать тысяч рублей,
то вы представляете себе, что они с вами сделают?
— Жаркое!— крикнул кто-то.
— Ну, жаркое еще жарить нужно — живьем съедят!
— А многих из наших они и красть научат,— продолжал Иван Ивано-
вич.— Есть у нас такие?
— Есть, сколько хотите,— ответил Кудлатый,— у нас шпаны человек
сорок, только боятся красть.
— Вот-вот!— обрадовался Иван Иванович.— Считайте: вас будет
восемьдесят, а их триста двадцать, да еще откиньте наших девочек и ма-
лышей... А зачем всё? Зачем губить колонию Горького? Вы на погибель
идете, Антон Семенович!
Иван Иванович сел на место, победоносно оглядываясь. Колонисты
полуодобрительно зашумели, но я не услышал в этом шуме никакого ре-
шения.

286

При общем одобрении вышел говорить Калина Иванович в своем ста-
реньком плаще, но выбритый и чистенький, как всегда. Калина Иванович
тяжело переживал необходимость расстаться с колонией, и сейчас в его
голубых глазах, мерцающих старческим неверным светом, я вижу большую
человеческую печаль.
— Значит, такое дело,— начал Калина Иванович не спеша,— я тоже
с вами не поеду, выходит, и мое дело сторона, а только не чужая сторона.
Куды вы поедете, и куды вас жизнь поведет — разница. Говорили на про-
шлом месяце: масло будем грузить английцям. Так скажите на милость мне,
старому, как это можно такое допустить — работать на этих паразитов,
английцев самых? А я ж видав, как наши стрыбали*: поедем, поедем!
Ну й поехав бы ты, а потом что? Теорехтически оно, конечно, Запорожье,
а прахтически — ты просто коров бы пас, тай и все. Пока твое масло до
английця дойдеть, сколько ты поту прольешь, ты считав? И тоби пасты,
и тоби навоз возить, и коровам задницы мыть, а то ж англиець твоего масла
исты не захотит, паразит. Так ты ж того не думав, дурень, а — поеду тай
поеду. И хорошо так вышло, что ты не поехав, хай соби англиець сухой
хлеб кушаеть. А теперь перед тобой Куряж. А ты сидишь и думаешь. А
чего ж тут думать? Ты ж человек передовой, смотри ж ты, триста ж твоих
братив пропадаеть, таких же Максимов Горьких, как и ты. Рассказывал тут
Антон Семенович, а вы реготали, а что ж тут смешного? Как это можеть
совецькая власть допустить, чтобы в самой харьковской столице, под боком
у самого Григория Ивановича31 четыреста бандитов росло? А совецькая
власть и говорить вам: а ну, поезжайте зробить, чтобы из них люди пра-
вильные вышли,— триста ж людей, вы ж подумайте! А на вас же будет
смотреть не какая-нибудь шпана, Лука Семенович чи што, а весь харьков-
ский пролетарий! Так вы — нет! Нам лучше английцев годуваты, чтоб тем
маслом подавились. А тут нам жалко. Жалко з розами разлучиться и
страшно: нас сколько, а их, паразитов, сколько. А как мы с Антонов Се-
меновичем вдвох начинали эту колонию, так что? Може, мы собирали общее
собрание та говорили речи? От Волохов, и Таранець, и Гуд пускай скажут,
чи мы их злякались, паразитов? А это ж работа будет государственная,
совецькой власти нужная. От я вам и говорю: поезжайте, и все. И Горький
Максим скажеть: вот какие мои горьковцы, поехали, паразиты, не
злякались32!
По мере того как говорил Калина Иванович, румянее становились его
щеки, и теплее горели глаза колонистов. Многие из сидящих на полу ближе
подвинулись к нам, а некоторые положили подбородки на плечи соседей
и неотступно вглядывались не в лицо Калины Ивановича, а куда-то даль-
ше, в какой-то свой будущий подвиг. А когда сказал Калина Иванович о
Максиме Горьком, ахнули напряженные зрачки колонистов человеческим
горячим взрывом, загалдели, закричали, задвигались пацаны, бросились
аплодировать, но и аплодировать было некогда. Митька Жевелий стоял по-
среди сидящих на полу и кричал задним рядам, очевидно, оттуда ожидая
сопротивления:
— Едем, паразиты, честное слово, едем!
Но и задние ряды стреляли в Митьку разными огнями и решительными
* Стрыбали — прыгали.

287

гримасами — и тогда Митька бросился к Калине Ивановичу, окруженному
копошащейся кашей пацанов, способных сейчас только визжать.
— Калина Иванович, раз так, и вы с нами едете?
Калина Иванович горько улыбнулся, набивая трубку. Лапоть говорил
речь:
— У нас что написано, читайте!
Все закричали хором:
— Не пищать!
— А ну, еще раз прочитайте!
Лапоть низвергнул вниз сжатый кулак, и все звонко, требовательно
повторили:
— Не пищать!
— А мы пищим! Какие все математики: считают восемьдесят и триста
двадцать. Кто так считает? Мы приняли сорок харьковских, мы считали?
Где они?
— Здесь мы, здесь!— крикнули пацаны.
— Ну и что?
Пацаны крикнули:
— Груба!
— Так какого черта считать? Я на месте Иван Ивановича так считал бы:
у нас нет вшей, а у них десять тысяч — сидите на месте.
Хохочущее собрание оглянулось на Ивана Ивановича, покрасневшего от
стыда.
— Мы должны считать просто,— продолжал Лапоть,— с нашей сто-
роны колония Горького, а с ихней стороны кто? Никого нет!
Лапоть кончил. Колонисты закричали:
— Правильно! Едем, и всё! Пусть Антон Семенович пишет в Нарком-
прос!
Кудлатый сказал:
— Добре! Ехать так ехать. Только и ехать нужно с головой. Завтра уже
март, ни одного дня нельзя терять. Надо не писать, а телеграмму, а то без
огорода останемся. И другое дело: без денег ехать все равно нельзя. Два-
дцать тысяч чи сколько, а все равно нужны деньги.
— Голосовать?— спросил Лапоть моего совета.
— Пусть Антон Семенович скажет свое мнение!— крикнули из толпы.
— А ты не видишь, что ли?— сказал Лапоть.— А для порядка все
равно нужно. Слово Антону Семеновичу.
Я поднялся перед собранием и сказал коротко:
— Да здравствует колония имени Горького!..
Через полчаса новый старший конюх и командир второго отряда Витька
Богоявленский выехал верхом в город.
Зачем он шапкой дорожит?
А в шапке у него депеша:
«Харьков Наркомпрос Джуринской.
Настойчиво просим передать Куряж нам возможно
скоро обеспечить посевную смета дополнительно.
Общее собрание колонистов.
Макаренко*.

288

18. Боевая разведка
Джуринская вызвала меня телеграммой на следующий день. Колонисты
доверчиво придали этой телеграмме большое значение:
— Видите как: бах-бах-бах, телеграмма, телеграмма...
На самом деле история развивалась без особого баханья. Несмотря на
то что Куряж по общему признанию был нетерпим хотя бы потому, что все
окрестные дачи, поселки и села настойчиво просили ликвидировать эту
«малину», у Куряжа нашлись защитники. Собственно говоря, только Джу-
ринская и Юрьев требовали перевода колонии без всяких оговорок. При
этом Юрьев действительно не сомневался в правильности задуманной
операции, Джуринская же шла ца нее, только доверяя мне, и в минуту от-
кровенности признавалась:
— Боюсь все-таки, Антон Семенович. Ничего не могу поделать с со-
бой, боюсь...
Брегель поддерживала перевод, но предлагала такие формы его, на
которые я согласиться не мог: особая тройка должна была организовать
всю операцию, горьковские формы постепенно внедрятся в новый коллек-
тив, и на один месяц должны быть мобилизованы для помощи мне пятьде-
сят комсомольцев в Харькове.
Халабуда кем-то накачивался из своего продувного окружения и слушать
не хотел о двадцати тысячах единовременной дотации, повторяя одно и
то же:
— За двадцать тысяч мы и сами сделаем.
Неожиданные враги напали из профсоюза. Особенно бесчинствовал
Клямер, страстный брюнет и друг народа. Я и теперь не понимаю, почему
раздражала его колония Горького, но говорил о ней он исключительно с
искаженным от злобы лицом, сердито плевался, стучал кулаками:
— На каждом шагу реформаторы! Кто такой Макаренко? Почему из-
за какого-то Макаренко мы должны нарушать законы и интересы трудя-
щихся? А кто знает колонию Горького? Кто видел? Джуринская видела,
так что? Джуринская все понимает?
Раздражали Клямера мои такие требования:
1. Уволить весь персонал Куряжа без какого бы то ни было обсуждения.
2. Иметь в колонии Горького пятнадцать воспитателей (по нормам
полагалось сорок).
3. Платить воспитателям не сорок, а восемьдесят рублей в месяц.
4. Педагогический персонал должен приглашаться мною, за профсою-
зом остается право отвода.
Эти скромные требования раздражали Клямера до слез:
— Я хотел бы посмотреть, кто посмеет обсуждать этот наглый ультима-
тум? Здесь в каждом слове насмешка над советским правом. Ему нужно
пятнадцать воспитателей, а двадцать пять пускай остаются за бортом.
Он хочет навалить на педагогов каторжный труд, так сорока воспитателей
он боится...
Я не вступал в спор с Клямером, так как не догадывался, каковы его
настоящие мотивы.
Я вообще старался не участвовать в прениях и спорах, так как, по со-
вести, не мог ручаться за успех и никого не хотел заставить принять на себя

289

не. оправданную его логикой ответственность. У меня ведь, собственно
говоря, был только один аргумент — колония имени Горького, но ее виде-
ли немногие, а рассказывать о ней было мне неуместно.
Вокруг вопроса о переводе колонии завертелось столько лиц, страстей
и отношений, что скоро я и вовсе потерял ориентировку, тем более что в
Харьков не приезжал больше как на один день и не попадал ни на какие
заседания. Почему-то я не верил в искренность моих врагов и подозревал,
что за высказанными доводами прячутся какие-то другие основания.
Только в одном месте, в Наркомпросе, наткнулся я на настоящую убеж-
денную страстность в человеке и залюбовался ею открыто. Это была жен-
щина, судя по костюму, но, вероятно, существо бесполое по существу:
низкорослая, с лошадиным лицом, небольшая дощечка груди и огромные
неловкие ноги. Она всегда размахивала ярко-красными руками, то жести-
кулируя, то поправляя космы прямых светло-соломенных волос. Звали ее
товарищ Зоя. Она в кабинете Брегель имела какое-то влияние.
Товарищ Зоя возненавидела меня с первого взгляда и не скрывала этого,
не отказываясь от самых резких выражений.
— Вы, Макаренко, солдат, а не педагог. Говорят, что вы бывший полков-
ник, и это похоже на правду. Вообще не понимаю, почему здесь с вами
носятся. Я бы не пустила вас к детям.
Мне нравились кристально-чистая искренность и прозрачная страсть
товарища Зои, и я этого тоже не скрывал в своем обычном ответе:
— Я от вас всегда в восторге, товарищ Зоя, но только я никогда не был
полковником.
К переводу колонии товарищ Зоя относилась как к неизбежной катаст-
рофе, стучала ладонью по столу Брегель и вопила:
— Вы чем-то ослеплены! Чем вас одурманил всех этот...— она огляды-
валась на меня.
—...полковник,— серьезно подсказывал я.
— Да, полковник... Я вам скажу, чем это кончится: резней! Он приве-
зет своих сто двадцать, и будет резня! Что вы об этом думаете, товарищ
Макаренко?
— Я в восторге от ваших соображений, но любопытно было бы знать: кто
кого будет резать?
Брегель тушила наши пререкания:
— Зоя! Как тебе не стыдно! Какая там резня!.. А вы, Антон Семенович,
все шутите.
Клубок споров и разногласий катился по направлению к высоким пар-
тийным сферам, и это меня успокаивало. Успокаивало и другое: Куряж
все сильнее и сильнее смердел, все больше и больше разлагался и требовал
решительных, срочных мер. Куряж подталкивал решение вопроса, несмотря
даже на то, что куряжские педагоги протестовали тоже:
— Колонию окончательно разлагают разговоры о переводе горьков-
ской.
Те же воспитатели сообщали конспиративно, что в Куряже готовятся
ножевые расправы с горьковцами. Товарищ Зоя кричала мне в лицо:
— Видите, видите?
— Да,— отвечал я,— значит, выяснилось: резать будут они нас, а не
мы их.

290

— Да, выясняется... Варвара, ты за все будешь отвечать, смотри! Где
это видано? Науськивать друг на друга две партии беспризорных!
Наконец, меня вызвали в кабинет высокой организации. Бритый человек
поднял голову от бумаг и сказал:
— Садитесь, товарищ Макаренко.
В кабинете были Джуринская и Клямер.
Я уселся.
Бритый негромко спросил:
— Вы уверены, что с вашими воспитанниками вы одолеете разложение
в Куряже?
Я, вероятно, побледнел, потому что мне пришлось прямо в глаза, в ответ
на честно поставленный вопрос солгать:
— Уверен.
Бритый пристально на меня посмотрел и продолжал:
— Теперь еще один технический вопрос — имейте в виду, товарищ Кля-
мер, технический, а не принципиальный,— скажите, коротко только, по-
чему вам нужно не сорок воспитателей, а пятнадцать, и почему вы против
оклада в сорок рублей?
Я подумал и ответил:
— Видите ли, если коротко говорить: сорок сорокарублевых педагогов
могут привести к полному разложению не только коллектив беспризорных,
но и какой угодно коллектив.
Бритый вдруг откинулся на спинку кресла в открытом закатистом смехе
и, показывая пальцем, спросил сквозь слезы:
— И даже коллектив, состоящий из Клямеров?
— Неизбежно,— ответил я серьезно.
С бритого как ветром сдуло его осторожную официальность. Он протя-
нул руку к Любови Савельевне:
— Не говорил ли я вам: «числом поболее, ценою подешевле»?
Он вдруг устало покачал головой и, снова возвращаясь к официальному
деловому тону, сказал Джуринской:
— Пусть переезжает! И скорее!
— Двадцать тысяч,— сказал я, вставая.
— Получите. Не много?
— Мало.
— Хорошо. До свиданья. Переезжайте и смотрите: должен быть пол-
ный успех.
В колонии имени Горького в это время первое горячее решение посте-
пенно переходило в формы спокойно-точной военной подготовки. Колонией
фактически правил Лапоть, да Коваль помогал ему в трудных случаях, но
править было нетрудно. Никогда не было в колонии такого дружного тона,
такой глубоко ощущаемой обязанности друг перед другом. Даже мелкие
проступки встречались великим изумлением и коротким выразительным
протестом:
— А ты еще собираешься ехать в Куряж!
Уже ни для кого в колонии не оставалось никаких сомнений в сущ-
ности задачи. Колонисты даже не знали, а ощущали особенным тончайшим
осязанием висевшую в воздухе необходимость все уступить коллективу,
и это вовсе не было жертвой. Было наслаждением, может быть, самым слад-

291

ким наслаждением в мире, чувствовать эту взаимную связанность, кре-
пость и эластичность отношений, вибрирующую в насыщенном силой покое
великую мощь коллектива. И это все читалось в глазах, в движении, в ми-
мике, в походке, в работе. Глаза всех смотрели туда, на север, где в саженных
стенах сидела и урчала в нашу сторону темная орда, объединенная нище-
той, своеволием и самодурством, глупостью и упрямством.
Я отметил, что никакого бахвальства у колонистов не было. Где-то тай-
но каждый носил страх и неуверенность, тем более естественные, что никто
противника в глаза еще не видел.
Каждого моего возвращения ожидали нетерпеливо и жадно, дежурили
на дорогах и деревьях, выглядывали с крыш. Как только мой экипаж въез-
жал во двор, сигналист хватал трубу и играл общий сбор, не спрашивая
моего согласия. Я покорно шел на собрание. В это время сделалось обыкно-
вением встречать меня, как народного артиста, аплодисментами. Это, ко-
нечно, относилось не столько ко мне, сколько к нашей общей задаче.
Наконец, в первых числах мая, на такое собрание пришел я с готовым
договором.
По договору и по приказу Наркомпроса колония имени Максима Горь-
кого переводилась в полном составе воспитанников и персонала, со всем
движимым имуществом и инвентарем, живым и мертвым, в Куряж. Куряж-
ская колония объявлялась ликвидированной, с передачей двухсот восьми-
десяти воспитанников и всего имущества в распоряжение и управление
колонии имени Горького. Весь персонал Куряжской колонии объявлялся
уволенным с момента вступления в заведование завколонией Горького, за
исключением некоторых технических работников.
Принять колонию мне предлагалось пятого мая. Закончить перевод
колонии Горького — к пятнадцатому мая.
Выслушав договор и приказ, горьковцы не кричали «ура» и никого не
качали. Только Лапоть сказал в общем молчании:
— Напишем об этом Горькому. И самое главное, хлопцы: не пищать!
— Есть не пищать!— пропищал какой-то пацан.
А Калина Иванович махнул рукой и прибавил:
— Рушайте, хлопцы, не бойтесь!

292

Часть третья
1. Гвозди
Через день я должен был приступить к приему Куряжской колонии, а
сегодня в совете командиров необходимо что-то сделать, что-то сказать с
таким расчетом, чтобы колонисты без меня могли организовать трудней-
шую операцию свертывания всего нашего хозяйства и перевозки его в
Куряж.
В колонии и страхи, и надежды, и нервы, и сияющие глаза, и лошади, и
возы, и бурные волны мелочей, забытых «нотабене» и затерявшихся вере-
вок — все сплелось в такой сложнейший узел, что я не верил в способности
хлопцев развязать его успешно.
После получения договора на передачу Куряжа прошла только одна
ночь, а в колонии все успело перестроиться на походный лад: и настроения,
и страсти, и темпы. Ребята не боялись Куряжа, может быть, потому, что
не видели его во всем великолепии. Зато перед моим духовным взором
Куряж неотрывно стоял как ужасный сказочный мертвец, способный
крепко ухватить меня за горло, несмотря на то что смерть его была давно
официально констатирована.
В совете командиров постановили: вместе со мной ехать в Куряж только
девяти колонистам и одному воспитателю. Я просил большего. Я доказы-
вал, что с такими малыми силами мы ничего не сделаем, только подорвем
горьковский авторитет, что в Куряже снят с работы весь персонал, что в
Куряже многие озлоблены против нас.
Мне отвечал Кудлатый, иронически-ласково улыбаясь:
— Собственно говоря, чи вас поедет десять человек, чи двадцать — один
черт: ничего не сделаете. Вот когда все приедут, тогда другое дело — нава-
лом возьмем. Вы ж примите в расчет, что их триста человек. Надо здесь
хорошо собраться. Попробуйте, собственно говоря, одних свиней погрузить
триста двадцать душ. А кроме того, обратите внимание: чи сказились там
в Харькове, чи, может, нарочно, что это такое делается,— каждый день
к нам новенькие.
Новенькие и меня удручали. Разбавляя наш коллектив, они мешали
сохранить горьковскую колонию в полной чистоте и силе. А нашим не-
большим отрядом нужно было ударить по толпе в триста человек.
Подготовляясь к борьбе с Куряжем, я рассчитывал на один молниенос-
ный удар,— куряжан надо было взять сразу. Всякая оттяжка, надежды на
эволюцию, всякая ставка на «постепенное проникновение» обращали всю

293

нашу операцию в сомнительное дело. Я хорошо знал, что «постепенно про-
никать» будут не только наши формы, традиции, тон, но и традиции ку-
ряжской анархии. Харьковские мудрецы, настаивая на «постепенном про-
никновении», собственно говоря, сидели на старых, кустарной работы,
стульях: хорошие мальчики будут полезно влиять на плохих мальчиков.
А мне уже было известно, что самые первосортные мальчики в рыхлых орга-
низационных формах коллектива очень легко превращаются в диких зве-
ренышей. С «мудрецами» я не вступал в открытый спор, арифметически
точно подсчитывая, что решительный удар окончится раньше, чем начнется
разная постепенная возня. Но новенькие мне мешали. Умный Кудлатый
понимал, что их нужно подготовить к перевозке в Куряж с такой же забо-
той, как и все наше хозяйство.
Поэтому, выезжая в Куряж во главе передового сводного отряда, я не
мог не оглядываться назад с большим беспокойством. Калина Иванович,
хоть и обещал руководить хозяйством до самого последнего момента, был
так подавлен и ошеломлен предстоящей разлукой, что был способен только
топтаться среди колонистов, с трудом вспоминая отдельные детали хозяй-
ства и немедленно забывая о них в приливе горькой старческой обиды.
Колонисты бережно и любовно выслушивали распоряжения Калины Ива-
новича, отвечали подчеркнутым салютом и бодрой готовностью «есть», но
на рабочих местах быстро вытряхивали из себя неудобное чувство жалости
к старику и начинали собственную самоделковую заботу.
Во главе колонии я оставлял Коваля, который больше всего боялся, что
его «обдурит» коммуна имени Луначарского, принимающая от нас усадь-
бу, засеянные поля и мельницу. Представители коммуны уже мелькали
между частями колонистской машины, и рыжая борода председателя Не-
стеренко уже давно недоверчиво посматривала на Коваля. Оля Воронова
не любила дипломатических дуэлей этих двух людей и уговаривала Не-
стеренко:
— Нестеренко, иди домой. Чего ты боишься? Никаких мошенников
здесь нет. Иди домой, тебе говорю!
Нестеренко хитро улыбается одними глазами и кивает на краснеющего
сердитого Коваля:
— Ты знаешь, Олечка, этого человека? Он же куркуль. Он от природы
куркуль-
Коваль еще больше смущается и пламенеет и с трудом, но упрямо выго-
варивает*
— А ты думал, как? Сколько здесь хлопцы труда положили, а я тебе
даром отдам? За что? Потому что ты Луначарский? Животы вон понаедали,
а все незаможниками прикидываетесь!.. Заплатите!..
— Да ты подумай: чем я тебе заплачу?
— Чего я буду про это думать?,Ты чем думал, когда я тебя спрашивал:
сеять? Ты тогда таким барином задавался: сейте! Ну, вот плати! И за пше-
ницу, и за жито, и за буряк...
Наклонив вбок голову, Нестеренко развязывает кисет с махоркой, чутко
разыскивает что-то на дне кисета и улыбается виновато:
— Это верно, справедливо, конешно ж... семена... А зачем же за рабо-
ту требовать? Могли ж бы хлопцы, так сказать, поробыть для обще-
ства...

294

Коваль свирепо срывается со стула и, уже на выходе, оборачивается,
горячий, как в лихорадке:
— С какой стати, дармоеды чертовы? Что вы — больные? Коммунары
называетесь, а на детский труд рты раззявили... Не заплатите — гончаров-
цам отдам!
Оля Воронова прогоняет Нестеренко домой, а через четверть часа уже
шепчется в саду с Ковалем, с чисто женским талантом примиряя в себе
противоречивые симпатии к колонии и коммуне. Колония для Оли —
родная мать, а в коммуне она открыто верховодит, побеждая мужчин широ-
кой агрономической ухваткой, унаследованной от Шере, привлекая женщин
настойчиво-язвительной проповедью бабьей эмансипации, а для тяжелых
конъюнктур и случаев пользуясь тараном, составленным из двух десятков
парубков и девчат, идущих за нею, как за Орлеанской девой. Она забирала
за живое культурой, энергией, бодрой верой, и Коваль, глядя на нее, гор-
дился коротко:
— Нашей работы!
Оля гордилась щедрым подарком, который колония имени Горького
оставляла луначарцам в виде упорядоченного имения на полном полевом
шестиполье, а для нас этот подарок был хозяйственной катастрофой. Нигде
так не ощущается великое значение заложенного в прошлом труда, как в
сельском хозяйстве. Мы очень хорошо знали, чего это стоит вывести сорня-
ки, организовать севооборот, приладить, оборудовать каждую деталь, сбе-
речь, сохранить в чистоте каждый элементик медленного, невидного, много-
дневного процесса. Настоящее наше богатство располагалось где-то глубо-
ко, в переплетении корней растений, в обжитых и философски обработанных
стойлах, в сердцевине вот этих, таких простых, колес, оглобель, штурвалов,
крыльев. И теперь, когда многое нужно было бросить, а многое вырвать из
общей гармонии и втиснуть в тесноту жарких товарных вагонов, станови-
лось понятным, почему таким зеленовато-грустным сделался Шере, почему
в его движениях появилось что-то напоминавшее погорельца.
Впрочем, печальное настроение не мешало Эдуарду Николаевичу мето-
дически спокойно приготовлять свои драгоценности к путешествию, и,
уезжая в Харьков с передовым сводным, я без душевной муки обходил его
поникшую фигуру. Вокруг нас слишком радостно и хлопотливо, как эльфы,
кружились колонисты.
Отбивали счастливейшие часы моей жизни. Я теперь иногда грустно
сожалею, почему в то время я не остановился с особенным благоговейным
вниманием, почему я не заставил себя крепко-пристально глянуть в глаза
прекрасной жизни, почему не запомнил на веки вечные и огни, и линии,
и краски каждого мгновения, каждого движения, каждого слова.
Мне тогда казалось, что сто двадцать колонистов — это не просто сто
двадцать беспризорных, нашедших для себя дом и работу. Нет, это сотня
этических напряжений, сотня музыкально настроенных энергий, сотня
благодатных дождей, которых сама природа, эта напыщенная самодурная
баба, и та ожидает с нетерпением и радостью.
В те дни трудно было увидеть колониста, проходящего спокойным шагом.
Все они приобрели привычку перебегать с места на место, перепархивать,
как ласточки, с таким же деловым щебетаньем, с такой же ясной, счастли-
вой дисциплиной и красотой движения. Был момент, когда я даже согрешил

295

и подумал: для счастливых людей не нужно никакой власти, ее заменит
вот такой радостный, такой новый, такой человеческий инстинкт, когда
каждый человек точно будет знать, что ему нужно делать и как делать, для
чего делать.
Были такие моменты. Но меня быстро низвергали с анархических высот
реплики какого-нибудь Алешки Волкова, недовольно обращающего пятни-
стое лицо к месту тревоги:
— Что же ты, балда, делаешь? Какими гвоздями ты этот ящик сби-
ваешь? Может, ты думаешь, трехдюймовые гвозди на дороге валяются?
Энергичный, покрасневший пацан бессильно опускает молоток и расте-
рянно почесывает молотком голую пятку:
— А? А сколькадюймовые?
— Для этого есть старые гвозди, понимаешь, бывшие в употреблении.
Стой! А где ты этих набрал... трехдюймовых?
Итак... началось! Волков уже стоит над душой пацана и гневно анализи-
рует его существо, неожиданно оказавшееся в противоречии с идеей новых
трехдюймовых гвоздей.
— Да. Есть еще трагедии в мире!
Немногие знают, что такое гвозди, бывшие в употреблении!
Их нужно при помощи разных хитрых приспособлений выдергивать
из старых досок, из разломанных, умерших вещей, и выходят оттуда гвоз-
ди ревматически кривые, ржавые, с исковерканными шляпками, с испор-
ченными остриями, часто согнувшиеся вдвое, втрое, часто завернутые в
штопоры и узлы, которые, кажется, и нарочно не сделает самый талантли-
вый слесарь. Их нужно выправлять молотками на куске рельса, сидя на
корточках и часто попадая молотком не по гвоздю, а по пальцам. А когда
потом заколачивают старые гвозди в новое дело, они гнутся, ломаются и
лезут не туда, куда нужно.
Может быть, поэтому горьковские пацаны с отвращением относятся к
старым гвоздям и совершают подозрительные аферы с новыми, кладя на-
чало следственным процессам и опорочивая большое, радостное дело похода
на Куряж.
Да разве одни гвозди? Все эти некрашеные столы, скамьи самого мелко-
буржуазного фасона —«ослоны», мириады разных табуреток, старых колес,
сапожных * колодок, изношенных шерхебелей, истрепанных книг — вся
эта накипь скопидомной оседлости и хозяйственного глаза оскорбляла наш
героический поход... А бросить жалко.
И новенькие! У меня начинали болеть глаза, когда я встречал их плохо
сшитые, чужие фигуры. Не оставить ли их здесь, не подкинуть ли их како-
му-нибудь бедному детскому дому, всучив ему взятку в виде пары поросят
или десятка кило картошки? Я то и дело пересматривал их состав и рас-
кладывал его на кучки, классифицируя с точки зрения социально-челове-
ческой ценности. Мой глаз в то время был уже достаточно набит, и я умел
с первого взгляда, по внешним признакам, по неуловимым гримасам физио-
номии, по голосу, по походке, еще по каким-то мельчайшим завиткам лич-
ности, может быть, даже по запаху, сравнительно точно предсказывать,
какая продукция может получиться в каждом отдельном случае из этого
сырья.
Вот, например, Олег Огнев. Взять его с собой в Куряж или не стоит?

296

Нет, этого бросить нельзя. Это редкая и интересная марка. Олег Огнев —
авантюрист, путешественник и нахал, по всей вероятности, потомок древ-
них норманнов, такой же, как они, высокий, долговязый, белобрысый.
Может быть, между ним и его варяжскими предками стояло несколько по-
колений хороших российских интеллигентов, потому что у Олега высокий
чистый лоб и от уха до уха растянувшийся умный рот, живущий в креп-
ком согласии с ловкими, бодрыми серыми глазами. Олег попался на какой-то
афере с почтовыми переводами, и поэтому его ввергли в колонию в сопро-
вождении двух милиционеров. Олег Огнев весело и добродушно шагал
между ними, любопытно присматриваясь к собственному ненадежному
будущему. Освобожденный наконец от стражи, Олег с вежливым, серьёз-
ным вниманием выслушал мои первые заповеди, приветливо познакомился
с старшими колонистами, удивленно-радостно воззрился на пацанов и,
остановившись посреди двора, расставил тонкие ноги и засмеялся:
— Так вот это какая колония? Максима Горького? Ну, смотри ты! Надо,
значит, попробовать...
Его поместили в восьмой отряд, и Федоренко недоверчиво прищурил на
него один глаз:
— Та, мабудь же, ты до работы... не то... не дуже горячий! Ага ж? И пид-
жачок у тебя мало подходящий... знаешь...
Олег с улыбкой рассмотрел свой франтовской пиджак, попеременно
подымая его полы, и весело глянул в лицо командиру:
— Это, знаешь, ничего, товарищ командир. Пиджачок не помешает.
А хочешь, я тебе его подарю?
Федоренко закатился смехом, закатились и другие богатыри восьмого
отряда.
— А ну, давай посмотрим, как оно будет?
До вечера походил Федоренко в куцом пиджаке Олега, потешая колони-
стов еще не виданным у нас шиком, но вечером возвратил пиджачок вла-
дельцу и сказал строго:
— Эту штуку спрячь подальше, а надевай вот голошейку, завтра за
сеялкой погуляешь.
Олег удивленно посмотрел на командира, ехидно посмотрел на пиджа-
чок:
— Не ко двору, значит, эта хламида?
Наутро он был в голошейке и иронически бубнил про себя:
— Пролетарий! Надо будет погулять за сеялкой... Новое, выходит,
дело!
В новом деле у Олега все не ладилось. Сеялка почему-то мало ему со-
ответствовала, и гулял за ней он печально, спотыкаясь на кочках, то и дело
прыгая на одной ноге в неловком усилии вытащить занозу. С сошниками
сеялки он не справлялся на ходу и через каждые три минуты кричал передо-
вому:
— Сеньор, придержите ваших скотов, у нас здесь маленький карамболь!..
Федоренко переменил Олегу трудовую нагрузку, поручив ему вести
вторую пару, с бороной, но через полчаса он догнал Федоренко и обратился
к нему с вежливой просьбой:
— Товарищ командир, знаете что? Моя сидит!
— Кто сидит?

297

— Моя лошадь сидит! Обратите внимание: села, знаете, и сидит. Погово-
рите с нею, пожалуйста!
Федоренко спешит к рассевшейся Мэри и возмущается:
— От черт!.. Как тебя угораздило?! Запутал все на свете! Чего эта
барка* сюда попала?
Олег честно старается наладить хозяйственную эмоцию:
— Понимаешь, мухи какие-то летают, что ли!.. Села и сидит, когда
нужно работать, правда?
Мэри из-за налезающего на уши хомута злобно поглядывает на Олега,
сердится и Федоренко:
— Сидит... Разве кобыла может сидеть? Погоняй!..
Олег берется за повод и орет на Мэри:
— Но!
Федоренко хохочет:
— Чего ты кричишь «но»? Хиба ты извозчик?
— Видишь ли, товарищ командир...
— Да чего ты заладил: товарищ командир...
— А как же?
— Как же... Есть у меня имя?
— Ага!.. Видишь ли, товарищ Федоренко, я, конечно, не извозчик, но,
поверьте, в моей жизни первый случай близкого общения с Мэри. У меня
были знакомые, тоже Мэри... ну, так с теми, конечно, иначе, потому, знаете...
здесь же эти самые «барки», «хомуты»...
Федоренко дико смотрит спокойными сильными глазами на изысканно-
поношенную фигуру варяга и плюет:
— Не болтай языком, смотри за упряжкой!
Вечером Федоренко разводит руками и не спеша набрасывает приговор:
— Куды ж он к черту годится? Пирожное лопать, за барышнями хо-
дить... Он к нам, я так полагаю, неподходящий. И я так скажу: не нужно
везти его в Куряж.
Командир восьмого серьезно-озабоченно смотрит на меня, ожидая санк-
ции своему приговору. Я понимаю, что проект принадлежит всему восьмо-
му отряду, который отличается, как известно, массивностью убеждений и
требований к человеку. Но я отвечаю Федоренко:
— Огнева мы в Куряж возьмем. Ты там растолкуй в отряде, что из
Огнева нужно сделать трудящегося человека. Если вы не сделаете, так и
никто не сделает, и выйдет из Огнева враг советской власти, босяк выйдет.
Ты же понимаешь?
— Та я понимаю,— говорит Федоренко.
— Так ты там растолкуй, в отряде,..
— Ну, что ж, придется растолковать,— с готовностью соглашается Фе-
доренко, но с такой же готовностю его рука подымается к тому заветному
месту, где у нашего брата, славянина, помещаются проклятые вопросы.
Итак, Олег Огнев едет. А Ужиков? Отвечаю категорически и со
злостью: Аркадий Ужиков не должен ехать, и вообще — ну его к черту!
На всяком другом производстве, если человеку подсунут такое негодное
сырье, он составит десятки комиссий, напишет десятки актов, привлечет к
этому делу и НКВД, и всякий контроль, в крайнем случае обратится в
* Барка — палка, к которой прикрепляются постромки.

298

«Правду», а все-таки найдет виновника. Никто не заставляет делать парово-
зы из старых ведер или консервы из картофельной шелухи. А я должен
сделать не паровоз и не консервы, а настоящего советского человека. Из
чего? Из Аркадия Ужикова?
С малых лет Аркадий Ужиков валяется на большой дороге, и все колес-
ницы истории и географии прошлись по нем коваными колесами. Его
семью рано бросил отец. Пенаты Аркадия украсились новым отцом, что-то
изображавшим в балагане деникинского правительства. Вместе с этим
правительством новый папаша Ужикова и все его семейство решили поки-
нуть пределы страны и поселиться за границей. Взбалмошная судьба
почему-то предоставила для них такое неподходящее место, как Иеруса-
лим. В этом городе Аркадий Ужиков потерял все виды родителей, умерших
не столько от болезней, сколько от человеческой неблагодарности, и остался
в непривычном окружении арабов и других национальных меньшинств.
По истечении времени настоящий папаша Ужикова, к этому времени
удовлетворительно постигший тайны новой экономической политики и
поэтому сделавшийся членом какого-то комбината, вдруг решил изменить
свое отношение к потомству. Он разыскал своего несчастного сына и ухит-
рился так удачно использовать международное положение, что Аркадия
погрузили на пароход, снабдили даже проводником и доставили в одесский
порт, где он упал в объятия родителя. Но уже через два месяца родитель
пришел в ужас от некоторых ярких последствий заграничного воспитания
сына. В Аркадии удачно соединились российский размах и арабская фан-
тазия,— во всяком случае, старый Ужиков был ограблен начисто. Аркадий
спустил на толкучке не только фамильные драгоценности: часы, серебря-
ные ложки и подстаканники, не только костюмы и белье, но и некоторую
мебель, а сверх того, умело использовал служебную чековую книжку отца,
обнаружив в своем молодом автографе глубокое родственное сходство с
замысловатой отцовской подписью.
Те же самые могучие руки, которые так недавно извлекли Аркадия из
окрестностей гроба господня, теперь вторично были пущены в ход. В самый
разгар наших боевых сборов европейски вылощенный, синдикатно-солид-
ный Ужиков-старший, не очень еще и поношенный, уселся против меня на
стуле и обстоятельно изложил биографию Аркадия, закончив чуть-чуть
дрогнувшим голосом:
— Только вы можете возвратить мне сына!
Я посмотрел на сына, сидящего на диване, и он мне так сильно не по-
нравился, что мне захотелось возвратить его расстроенному отцу немедлен-
но. Но отец вместе с сыном привез и бумажки, а спорить с бумажками мне
было не под силу. Аркадий остался в колонии.
Он был высокого роста, худ и нескладен. По бокам его ярко-рыжей го-
ловы торчат огромные прозрачно-розовые уши, безбровое, усыпанное круп-
ными веснушками лицо все стремится куда-то вниз — тяжелый, отекший нос
слишком перевешивает все другие части лица. Аркадий всегда смотрит
исподлобья. Его тусклые глаза, вечно испачканные слизью желтого цвета,
вызывают крепкое отвращение. Прибавьте к этому слюнявый, никогда не
закрывающийся рот и вечно угрюмую, неподвижную мину.
Я знал, что колонисты будут его бить в темных углах, толкать при встре-
чах, что они не захотят спать с ним в одной спальне, есть за одним столом,

299

дао они возненавидят его той здоровой человеческой ненавистью, которую
я в себе самом подавлял только при помощи педагогического усилия.
Ужи ков с первого дня начал красть у товарищей и мочиться в- постель.
Ко мне пришел Митька Жевелий и серьезно спросил, сдвигая черные брови:
— Антон Семенович, нет, вы по-хорошему скажите: для чего такого
возить? Смотрите: из Иерусалима в Одессу, из Одессы в Харьков, из Харь-
кова сюда, а потом в Куряж? Для чего его возить? Разве нет других грузов?
Нет, вы скажите...
Я молчу. Митька ожидает терпеливо моего ответа и хмурит брови в сто-
рону улыбающегося Лаптя; потом он начинает снова:
— Я таких ни разу не видел. Его нужно... так... стрихнина дать или
шарик из хлеба сделать и той... булавками напихать и бросить ему.
— Так он не возьмет!— хохочет Лапоть.
— Кто? Ужиков не возьмет? Вот нарочно давай сделаем, слопает... Ты
знаешь, какой он жадный! А ест как! Ой, не могу вспомнить!..
Митька брезгливо вздрагивает. Лапоть смотрит на него, страдальчески
подымая щеки к глазам. Я тайно стою на их стороне и думаю: *Ну, что
делать?.. Ужиков приехал с такими бумажками...»
Хлопцы задумались на деревянном диване. В двери кабинета загляды-
вает чистая, улыбающаяся мордочка Васьки Алексеева, и Митька момен-
тально разгорается радостью:
— Вот таких давайте хоть сотню!.. Васька, иди сюда!
Васька покрывается румянцем и осторожно подносит к Митьке стыдли-
вую улыбку и неотрывно-влюбленные глазенки, склоняется на Митькины
колени и вдруг выдыхает свое чувство одним непередаваемым полувздо-
хом, полустоном, полусмехом:
— Гхм...
Васька Алексеев пришел в колонию по собственному желанию, пришел
заплаканный и ошеломленный хулиганством жизни. Он попал прямо на
заседание совета командиров в бурный дождливый вечер. Метеорологиче-
ская обстановка, казалось бы совершенно неблагоприятная, послужила все-
таки причиной Васькиной удачи, ибо в хорошую погоду Ваську, пожалуй,
и в дом не пустили бы. А теперь командир сторожевого сводного ввел его в
кабинет и спросил:
— Куда этого девать? Стоит под дверями и плачет, а там дождь.
Командиры прекратили текущие прения и воззрились на пришельца.
Всеми имеющимися в его расцоряжении способами — рукавами, пальца-
ми, кулаками, полами и шапкой — он быстро уничтожил выражение горя
и замигал влажными глазами на Ваньку Лаптя, сразу признав в нем пред-
седателя. У него хорошее краснощекое лицо, а на ногах аккуратные дере-
венские вытяжки, только старая куцая суконная курточка не соответству-
ет его общей добротности. Лет ему тринадцать...
— Ты чего?— спросил строго Лапоть.
— В колонию,— ответил серьезно пацан.
— Почему?
— Нас отец бросил, а мать говорит: иди куда хочешь...
— Как это так? Мать такого не может сказать.
— Так мать не родная...
Лаптя только на мгновение затрудняет это новое обстоятельство.

300

— Стой... Как же это?.. Ну да, не родная. Так отец должен тебя взять.
Обязан, понимаешь?..
У пацана снова заблестели горькие слезы, и он снова хлопотливо занял-
ся их уничтожением, приготовляясь говорить. Острые глаза командиров
заулыбались, отмечая оригинальную манеру просителя. Наконец проси-
тель сказал с невольным вздохом:
— Так отец... отец тоже не родной.
На мгновение в совете притихли и вдруг разразились высоким громким
хохотом. Лапоть даже прослезился от смеха:
— В трудный переплет попал, брат... Как же так вышло?
Проситель просто и без кокетства, не отрываясь взглядом от веселой
морды Лаптя, рассказал, что его зовут Васькой, а фамилия Алексеев.
Отец, извозчик, бросил их семью и «кудысь подався», а мать вышла за
портного. Потом мать начала кашлять и в прошлом году умерла, а порт-
ной «взял и женился на другой». А теперь, «саме на пасху», он поехал в
Конград и написал, что больше не приедет. И пишет: «Живите как хотите».
— Придется взять,— сказал Кудлатый.— Только, собственно говоря,
может, ты брешешь? А? Кто тебя научил?
— Научил? Та там... один человек... живет там... так он научил: гово-
рит, там хлопцы живут и хлеб сеют.
Так и приняли Ваську Алексеева в колонию. Он скоро сделался общим
любимцем, и вопрос о возможности обойтись в Куряже без Васьки даже
не поднимался в наших кулуарах. Не поднимался он еще и потому, что
Васька принят был советом командиров, следовательно, с полным правом
мог считаться «принцем крови». В числе новеньких был и Марк Шейнгауз,
и Вера Березовская.
Марка Шейнгауза прислала одесская комиссия по делам о несовершен-
нолетних за воровство, как значилось в препроводительной бумажке. При-
был он с милиционером, но, только бросив на него первый взгляд, я понял,
что комиссия ошиблась: человек с такими глазами украсть не может. Опи-
сать глаза Марка я не берусь. В жизни они почти не встречаются, их мож-
но найти только у таких художников, как Нестеров, Каульбах, Рафаэль,
вообще же они приделываются только к святым лицам, предпочтительно к
лицам мадонн. Как они попали на физиономию бедного еврея из Одессы,
почти невозможно понять. А Марк Шейнгауз был по всем признакам бе-
ден: его худое шестнадцатилетнее тело было едва прикрыто, на ногах дыря-
вились неприличные остатки обуви, но лицо Марка было чистое, умытое,
и кудрявая голова причесана. У Марка были такие густые, такие пушистые
ресницы, что при взмахе их казалось, будто они делают ветер.
Я спросил:
— Здесь написано, что ты украл. Неужели это правда?
Святая черная печаль огромных глаз Марка заструилась вдруг почти
ощутимой струей. Марк тяжело взметнул ресницами и склонил грустное
худенькое бледное лицо:
— Это правда, конечно... Я... да, украл...
— С голоду?
— Нет, нельзя сказать, чтобы с голоду. Я украл не с голоду.
Марк по-прежнему смотрел на меня серьезно, печально и спокойно-при-
стально.

301

Мне стало стыдно: зачем я допытываю уставшего, грустного мальчика.
Я постарался ласковее ему улыбнуться и сказал:
— Мне не следует напоминать тебе об этом. Украл и украл. У человека
бывают разные несчастья, нужно о них забывать... Ты учился где-нибудь?
— Да, я учился. Я окончил пять групп, я хочу дальше учиться.
— Вот прекрасно! Хорошо!.. Ты назначаешься в четвертый отряд Та-
ранца. Вот тебе записка, найдешь командира четвертого Таранца, он все
сделает, что следует.
Марк взял листок бумаги, но не пошел к дверям, а замялся у стола.
— Товарищ заведующий, я Хочу вам сказать одну вещь, я должен вам
сказать, потому что я ехал сюда и все думал, как я вам скажу, а сейчас я
уже не могу терпеть...
Марк грустно улыбнулся и смотрел прямо мне в глаза умоляющим
взглядом.
— Что такое? Пожалуйста, говори...
— Я был уже в одной колонии, и нельзя сказать, чтобы там было плохо.
Но я почувствовал, какой у меня делается характер. Моего папашу убили
деникинцы, и я комсомолец, а характер у меня делается очень нежный. Это
очень нехорошо, я же понимаю. У меня должен быть большевистский ха-
рактер. Меня это стало очень мучить. Скажите, вы не отправите меня в
Одессу, если я скажу настоящую правду?
Марк подозрительно осветил мое лицо своими замечательными глази-
щами.
— Какую бы правду ты мне ни сказал, я тебя никуда не отправлю.
— За это вам спасибо, товарищ заведующий, большое спасибо! Я так
и подумал, что вы так скажете, и решился. Я подумал потому, что прочитал
статью в газете «Висти» под заглавием: «Кузница нового человека»,—
это про вашу колонию. Я тогда увидел, куда мне нужно идти, и я стал про-
сить. И сколько я ни просил, все равно ничего не помогло. Мне сказали:
эта колония вовсе для правонарушителей, чего ты туда поедешь? Так я
убежал из той колонии и пошел прямо в трамвай. И все так быстро сдела-
лось, вы себе представить не можете: я только в карман залез к одному, и
меня сейчас же схватили и хотели бить. А потом повели в комиссию.
— И комиссия поверила твоей краже?
— А как же она могла не поверить? Они же люди справедливые, и были
даже свидетели, и протокол, и все в порядке. Я сказал, что и раньше лазил
по карманам.
Я открыто засмеялся. Мне было приятно, что мое недоверие к приговору
комиссии оказалось основательным. Успокоенный Марк отправился устраи-
ваться в четвертом отряде.
Совершенно иной характер был у Веры Березовской.
Дело было зимой. Я выехал на вокзал проводить Марию Кондратьевну
Бокову и передать через нее в Харьков какой-то срочный пакет. Марию
Кондратьевну я нашел на перроне в состоянии горячего спора со стрелком
железнодорожной охраны. Стрелок держал за руку девушку лет шестна-
дцати в калошах на босу ногу. На ее плечи была наброшена старомодная
короткая тальма, вероятно, подарок какого-нибудь доброго древнего су-
щества. Непокрытая голова девицы имела ужасный вид: всклокоченные
белокурые волосы уже перестали быть белокурыми, с одной стороны за

302

ухом они торчали плотной, хорошо свалянной подушкой, на лоб и щеки
выходили темными, липкими клочьями. Стараясь вырваться из рук стрелка,
девушка просторно улыбалась — она была очень хороша собой. Но в
смеющихся, живых глазах я успел поймать тусклые искорки беспомощного
отчаяния слабого зверька. Ее улыбка была единственной формой ее защиты,
ее маленькой дипломатией.
Стрелок говорил Марии Кондратьевне:
— Вам хорошо рассуждать, товарищ, а мы с ними сколько страдаем.
Ты на прошлой неделе была в поезде? Пьяная... была?
— Когда я была пьяная? Он все выдумывает,— девушка совсем уже
очаровательно улыбнулась стрелку и вдруг вырвала у него руку и быстро
приложила ее к губам, как будто ей было очень больно. Потом с тихоньким
кокетством сказала:
— Вот и вырвалась.
Стрелок сделал движение к ней, но она отскочила шага на три и расхо-
хоталась на весь перрон, не обращая внимания на собравшуюся вокруг нас
толпу.
Мария Кондратьевна растерянно оглянулась и увидела меня:
Голубчик, Антон Семенович!..
Она утащила меня в сторону и страстно зашептала:
— Послушайте, какой ужас! Подумайте, как же так можно? Ведь это
женщина, прекрасная женщина... Ну да не потому, что прекрасная... но
так же нельзя!..
— Мария Кондратьевна, чего вы хотите?
— Как чего? Не прикидывайтесь, пожалуйста, хищник!
— Ну, смотри ты!..
— Да, хищник! Всё свои выгоды, всё расчеты, да? Это для вас невыгод-
но, да? С этой пускай стрелки возятся, да?
— Послушайте, но ведь она проститутка... В коллективе мальчиков?
— Оставьте ваши рассуждения, несчастный... педагог!
Я побледнел от оскорбления и сказал свирепо:
— Хорошо, она сейчас поедет со мной в колонию!
Мария Кондратьевна ухватила меня за плечи:
— Миленький Макаренко, родненький, спасибо, спасибо!..
Она бросилась к Девушке, взяла ее за плечи и зашептала что-то секрет-
ное. Стрелок сердито крикнул на публику:
— Вы чего рты пораззявили? Что вам тут, кинотеатр? Расходитесь по
своим делам!..
Потом стрелок плюнул, передернул плечами и ушел.
Мария Кондратьевна подвела ко мне девушку, до сих пор еще улы-
бающуюся.
— Рекомендую: Вера Березовская. Она согласна ехать в колонию...
Вера, это ваш заведующий,— смотрите, он очень добрый человек, и вам
будет хорошо.
Вера и мне улыбнулась:
— Поеду... что ж...
Мы распростились с Марией Кондратьевной и уселись в сани.
— Ты замерзнешь,— сказал я и достал из-под сиденья попону.
Вера закуталась в попону и спросила весело:

303

— А что я буду там делать, в колонии?
— Будешь учиться и работать.
Вера долго молчала, а потом сказала капризным «бабским» голосом:
— Ой, господи!.. Не буду я учиться, и ничего вы не выдумывайте...
Надвинулась облачная, темная, тревожная ночь. Мы ехали уже полевой
дорогой, широко размахиваясь на раскатах. Я тихо сказал Вере, чтобы не
слышал Сорока на облучке:
— У нас все ребята и девчата учатся, и ты будешь. Ты будешь хорошо
учиться. И настанет для тебя хорошая жизнь.
Она тесно прислонилась ко мне и сказала громко:
— Хорошая жизнь... Ой, темно как!.. И страшно... Куда вы меня везете?
— Молчи.
Она замолчала. Мы въехали в рощу. Сорока кого-то ругал вполголоса,—
наверное, того, кто выдумал ночь и тесную лесную дорогу.
Вера зашептала:
— Я вам что-то скажу... Знаете что?
— Говори.
— Знаете что?.. Я беременна...
Через несколько минут я спросил:
— Это ты все выдумала?
— Да нет... Зачем я буду выдумывать?.. Честное слово, правда.
Вдали заблестели огни колонии. Мы опять заговорили шепотом. Я сказал
Вере:
— Аборт сделаем. Сколько месяцев?
— Два.
— Сделаем.
— Засмеют.
— Кто?
— Ваши... ребята...
— Никто не узнает.
— Узнают...
— Нет. Я буду знать и ты. И больше никто.
Вера развязно засмеялась:
— Да... Рассказывайте!
Я замолчал. Взбираясь на колонийскую гору, поехали шагом. Сорока
слез с саней, шел рядом с лошадиной мордой и насвистывал «Кирпичики».
Вера вдруг склонилась на мои колени и горько заплакала.
— Чего это она?— спросил Сорока.
— Горе у нее,— ответил я.
— Наверное, родственники есть,— догадался Сорока.— Это нет хуже,
когда есть родственники!
Он взобрался на облучок, замахнулся кнутом:
— Рысью, товарищ Мэри, рысью! Так!
Мы въехали во двор колонии.
Через три дня возвратилась из Харькова Мария Кондратьевна. Я ничего
не сказал ей о трагедии Веры. А еще через неделю мы объявили в колонии,
что Веру нужно отправить в больницу, у нее плохо с почками. Из больницы
она вернулась печально-покорная и спросила у меня тихонько:
— Что мне теперь делать?

304

Я подумал и ответил скромно:
— Теперь будем понемножку жить.
По ее растерянно-легкому взгляду я понял, что жить для нее самая
трудная и непонятная штука.
Разумеется, Вера Березовская едет с нами в Куряж. Выходит так, что
едут все, едут и те двадцать новеньких, которых мне подкинул Наркомпрос
в последние дни, подкинул в полном безразличии к моим стратегическим
планам. Как было бы хорошо, если бы со мной шли на Куряж только испы-
танные старые одиннадцать горьковских отрядов. Отряды эти с боем
прошли нашу шестилетнюю историю. У них было много общих мыслей,
традиций, опыта, идеалов, обычаев. С ними как будто можно не бояться.
Как было бы хорошо, если бы не было этих новичков, которые хотя и
растворились как будто в отрядах, но я встречаю их на каждом шагу и
всегда смущаюсь: они и ходят, и говорят, и смотрят не так, у них еще
«третьесортные», плохие лица.
Ничего, мои одиннадцать отрядов имеют вид металлический. Но какая
будет катастрофа, если эти одиннадцать маленьких отрядов погибнут в
Куряже! Накануне отъезда передового сводного у меня на душе было тоск-
ливо и неразборчиво. А вечерним поездом приехала Джуринская, запер-
лась со мной в кабинете и сказала:
— Антон Семенович, я боюсь. Еще не поздно, можно отказаться.
— Что случилось, Любовь Савельевна?
— Я вчера была в Куряже. Ужас! Я не могу выносить таких впечатле-
ний. Вы знаете, я была в тюрьме, на фронте — я никогда так не страдала,
как сейчас.
— Да зачем вы так?..
— Я не знаю, не умею рассказывать, что ли. Но вы понимаете: три
сотни совершенно отупевших, развращенных, озлобленных мальчиков...
это, знаете, какой-то животный, биологический развал... даже не анархия...
И эти нищета, вонь, вши!.. Не нужно вам ехать, это мы очень глупо приду-
мали.
— Но позвольте! Бели Куряж производит на вас такое гнетущее впечат-
ление, тем более нужно что-то делать.
Любовь Савельевна тяжело вздохнула:
— Ах, долго говорить придется. Конечно, нужно делать, это наша обя-
занность, но нельзя приносить в жертву ваш коллектив. Вы ему цены не
знаете, Антон Семенович. Его нужно беречь, развивать, холить, нельзя
швыряться им по первой прихоти.
— Чьей прихоти?
— Не знаю чьей,— устало сказала Любовь Савельевна,— я о вас не
говорю: у вас совершенно особая позиция. Но вот что я вам хочу сказать:
у вас гораздо больше врагов, чем вы думаете.
— Ну, так что?
— Есть люди, которые будут довольны, если в Куряже вы оскандали-
тесь.
— Знаю.
— Вот! Давайте действовать серьезно! Давайте откажемся. Это еще не
трудно сделать.
Я мог только улыбнуться на предложение Джуринской:

305

— Вы наш друг. Ваше внимание и любовь к нам дороже всякого золо-
та. Но... простите меня: сейчас вы стоите на старой педагогической плос-
кости.
— Не понимаю.
— Борьба с Куряжем нужна не только для куряжан и для моих врагов,
она нужна и для нас, для каждого колониста. Эта борьба имеет реальное
значение. Пройдитесь между колонистами, и вы увидите, что отступление
уже невозможно.
На другое утро передовой сводный выехал в Харьков. В одном вагоне с
нами ехала и Любовь Савельевна.
2. Передовой сводный
Во главе передового сводного шел Волохов. Волохов очень скуп на слова,
жесты и мимику, но он умеет хорошо выражать свое отношение к событиям
или человеку, и отношение его всегда полно несколько ленивой иронии и
безмятежной уверенности в себе. Эти качества в примитивных формах
присутствуют у каждого хорошего хулигана, но, отграненные коллекти-
вом, они сообщают личности благородный сдержанный блеск и глубокую
игру спокойной, непобедимой силы. В борьбе нужны такие командиры, ибо
они обладают абсолютной смелостью и абсолютно доброкачественными тор-
мозами1. Меня больше всего успокаивало то обстоятельство, что о Куряже
и куряжанах Волохов даже не думал. Иногда, вызываемый неугомонной
болтовней хлопцев, Волохов дарил неохотно и свою реплику:
— Да бросьте о куряжанах этих! Увидите: из такого теста, как и все.
Это, однако, не мешало Волохову к составу передового сводного от-
нестись с чрезвычайной внимательностью2. Он аккуратно, молчаливо
обсасывал каждую кандидатуру и решал коротко:
— Не надо!.. Легкого веса!3
Передовой сводный был составлен очень остроумно. Будучи сплошь
комсомольским, он в то же время объединял в себе представителей всех
главных идей и специальных навыков в колонии. В передовой сводный
входили:
1. Витька Богоявленский, которому совет командиров, не желая вы-
ступать на фронте, 6 такой богопротивной фамилией, переменил ее на но-
вую, совершенно невиданного шика: Горьковский. Горьковский был худ,
некрасив и умен, как фокстерьер. Он был прекрасно дисциплинирован,
всегда готов к действию и обо всем имел собственное мнение, а о людях
судил быстро и определенно. Главным талантом Горьковского было видеть
каждого хлопца насквозь и безошибочно оценивать его настоящую сущ-
ность. Вместе с тем Витька никогда не распылялся, и его представление об
отдельных людях немедленно им синтезировалось в коллективные образы,
в знание групп, линий, различий и типических явлений.
2. Митька Жевелий — старый наш знакомый, самый удачный и кра-
сивый выразитель истинного горьковского духа. Митька счастливо вырос
и сделался чудесно стройным юношей с хорошо посаженной, ладной голо-
вой, с живым черно-брильянтовым взглядом несколько косо разрезанных
глаз. В колонии всегда было много пацанов, которые старались подражать
Митьке и в манере энергично высказываться с неожиданным коротким

306

жестом, и в чистоте и прилаженности костюма, и в походке, и даже в убеж-
денном, веселом и добродушном патриотизме горьковца. В нашем пере-
езде в Куряж Митька видел важное дело большого политического значения,
был уверен, что мы нашли правильные формы «организации пацанов» и
для пользы пролетарской республики должны распространять нашу на-
ходку4.
3. Михайло Овчаренко — довольно глуповатый парень, но прекрасный
работник, весьма экспансивно настроенный по отношению к колонии и ее
интересам. Миша имел очень запутанную биографию, в которой сам. раз-
бирался с большим трудом. Перебывал он почти во всех городах Союза, но
из этих городов не вынес никаких знаний и никакого развития. Он с первого
дня влюбился в колонию, и за ним почти не водилось проступков. У Миши
было много всякого умения, но ни в одной области он не приобрел квали-
фикации, так как не выносил оседлости ни у одного станка, ни на одном
рабочем месте. Зато у него были неоспоримые хозяйственные таланты, спо-
собность наладить работу отряда, укладку, перевозку всегда быстро и
удачно, пересыпая работу хозяйственным ворчанием и нравоучениями,
только потому неутомительными, что от них всегда шел приятный запах
Мишиной благонамеренной глупости и неиссякаемой доброты. Миша Овча-
ренко был сильнее всех в колонии, сильнее даже Силантия Отченаша, и,
кажется, Волохов, выбирая Мишу в отряд, имел в виду главным образом
это качество.
4. Денис Кудлатый — самая сильная фигура в колонии эпохи наступ-
ления на Куряж. Многие колонисты покрывались холодным потом,
когда Денис брал слово на общем собрании и упоминал их фамилии. Он
умел замечательно сочно и основательно смешать с грязью человека и са-
мым убедительным образом потребовать его удаления из колонии. Страш-
нее всего было то, что Денис был действительно умен и его аргументация
была часто солидно-убийственна. К колонии он относился с глубокой и
серьезной уверенностью в том, что колония вещь полезная, крепко сбитая
и налаженная. В его представлении она, вероятно, напоминала хорошо сма-
занный, исправный хозяйский воз, на котором можно спокойно и не спеша
проехать тысячу верст, потом с полчаса походить вокруг него с молотком
и мазницей — и снова проехать тысячу верст. По внешнему виду Кудлатый
напоминал классического кулака и в нашем театре играл только кулацкие
роли, а тем не менее он был первым организатором нашего комсомола и
наиболее активным его работником. По-горьковски он был немногословен,
относясь к ораторам с молчаливым осуждением, а длинные речи выслуши-
вал с физическим страданием.
5. Евгеньева командир выбрал в качестве необходимой блатной приман-
ки. Евгеньев был хорошим комсомольцем и веселым, крепким товарищем,
но в его языке и в ухватках еще живы были воспоминания о бурных време-
нах улицы и реформаториума, а так как он был хороший артист, то ему
ничего не стоило поговорить с человеком на его родном диалекте, если
это нужно.
6. Жорка Волков, правая комсомольская рука Коваля, выступал в на-
шем сводном в роли политкома и творца новой конституции. Жорка был
природный политический деятель: страстный, уверенный, настойчивый.
Отправляя его, Коваль говорил:

307

— Жорка их там подергает, сволочей, за политические нервы. А то они
думают, черт бы их побрал, что они живут в эпоху империализма. Ну а
если до кулаков дойдет, Жорка тоже сзади стоять не будет.
7 и 8. Тоська Соловьев и Ванька Шелапутин — представители млад-
шего поколения. Впрочем, они носили оба красивые волнистые «полити-
ки», только Тоська блондин, а Ванька темно-русый. У Тоськи хорошенькая
юношеская свежая морда, а у Ваньки курносое ехидно-оживленное лицо.
Наконец девятым номером шел колонист... Костя Ветковский. Возвра-
щение его в колонию произошло самым быстрым, прозаическим и деловым
образом. За три дня до нашего отъезда Костя пришел в колонию — худой,
синий и смущенный. Его встретили сдержанно, только Лапоть сказал:
— Ну, как там «пронеси господи» поживает?
Костя с достоинством улыбнулся:
— Ну ее к черту! Я там и не был.
— Вот жаль,— сказал Лапоть,— даром стоит, проклятая!
Волохов прищурился на Костю по-приятельски.
— Значит, ты налопался разных интересных вещей по самое горло?
Костя отвечал, не краснея:
— Налопался.
— Ну а что будет у тебя на сладкое?
Костя громко рассмеялся:
— А вот видишь, буду ожидать совета командиров. Они мастера и на
сладкое, и на горькое...
— Сейчас нам некогда возиться с твоими меню,— сурово произнес
Волохов.— А я вот что скажу: у Алешки Волкова нога растерта, поедешь
ты вместо Алешки. Лапоть, как ты думаешь?
— Я думаю: соответствует.
— А совет?— спросил Костя.
— Мы сейчас на военном положении, можно без совета.
Так неожиданно для себя и для нас, без процедур и психологии, Костя
попал в передовой сводный. На другой день он ходил уже в колонийском
костюме.
С нами ехал еще Иван Денисович Киргизов, новый воспитатель, кото-
рого я нарочно сманил с педагогического подвижничества в Пироговке на
место уходящего Ивана Ивановича. Непосвященному наблюдателю Иван
Денисович казался обыкновенным сельским учителем, а на самом деле
Иван Денисович есть тот самый положительный герой, которого так тщатель-
но и давно разыскивает русская литература. Ивану Денисовичу тридцать
лет, он добр, умен, спокоен и в особенности работоспособен — последним
качеством герои русской литературы, и отрицательные и положительные,
как известно, похвастаться не могут. Иван Денисович все умеет делать
и всегда что-нибудь делает, но издали всегда кажется, что ему можно
еще что-нибудь поручить. Вы подходите ближе и начинаете различать,
что прибавить ничего нельзя, но ваш язык, уже наладившийся на известный
манер, быстро перестроиться не умеет, и вы выговариваете, немного все
же краснея и заикаясь:
— Иван Денисович, надо... там... упаковать физический кабинет...
Иван Денисович поднимается от какого-нибудь ящика или тетради
и улыбается:

308

— Кабинет? Ага... добре! Ось возьму хлопцив, тай запакуем...
Вы стыдливо отходите прочь, а Иван Денисович уже забыл о вашем
изуверстве и ласково говорит кому-то:
— Пиды, голубе, поклычь там хлопцив...
В Харьков мы приехали утром. На вокзале встретил нас сияющий в
унисон майскому утру и нашему боевому настроению инспектор наробраза
Юрьев. Он хлопал нас по плечам и приговаривал:
— Вот какие горьковцы!.. Здорово, здорово!.. И Любовь Савельевна
здесь? Здорово! Так знаете что? У меня машина, заедем за Халабудой,
и прямо в Куряж. Любовь Савельевна, вы тоже поедете? Здорово! А ребята
пускай дачным поездом до Рыжова. А от Рыжова близко — два километра...
там лугом можно пройти. А вот только... надо же вас накормить, а?
Или в Куряже накормят, как вы думаете?
Хлопцы выжидательно посматривали на меня и иронически на Юрьева.
Их боевые щупальцы были наэлектризованы до высшей степени и жадно
ощупывали первый харьковский предмет — Юрьева.
Я сказал:
— Видите ли, наш передовой сводный является, так сказать, первым
эшелоном горьковцев. Раз мы приедем, пускай и они приедут. Кажется,
можно нанять две машины?
Юрьев подпрыгнул от восхищения:
— Здорово, честное слово! Как это у них... все как-то... по-своему.
Ах, какая прелесть! И знаете что? Я нанимаю за счет наробраза! И знаете
что? Я поеду с ними... с «хлопцами»...
— Поедем,— показал зубы Волохов.
— Зам-мечательно, зам-мечательно!.. Значит, идем... идем нанимать
машины!
Волохов приказал:
— Ступай, Тоська.
Тоська салютнул, пискнул «есть», Юрьев влепился в Тоську востор-
женным взглядом, потирал руки, танцевал на месте:
— Ну, что ты скажешь, ну, что ты скажешь!..
Он побежал на площадь, оглядываясь на Тоську, который, конечно,
не мог быстро забыть о своей солидности члена передового сводного и
прыгать по вокзалу.
Хлопцы переглянулись.
Горьковский спросил тихо:
— Кто такой... этот чудак?..
Через час три наших авто влетели на куряжскую гору и остановились
возле ободранного бока собора. Несколько нестриженых, грязных фигур
лениво двинулись к машине, волоча по земле длинные истоптанные шта-
нины и без особенного любопытства поглядывая на горьковцев, стройных,
как пажи, и строгих, как следователи.
Два воспитателя подошли к нам и, еле скрывая неприязнь, перегля-
нулись между собой.
— Где мы их поместим? Вам можно поставить кровать в учительской,
а ребята могут расположиться в спальнях.
— Это неважно. Где-нибудь поместимся. Где заведующий?
Заведующий в городе. Но находится некто в светло-серых штанах,

309

украшенных круглыми масляными пятнами, который с некоторым трудом
и воспоминаниями о неправильной очереди соглашается все же объявить
себя дежурным и показать нам колонию. Мне смотреть нечего, Юрьев тоже
мало интересуется зрительными впечатлениями, Джуринская грустно
молчит, а хлопцы, не ожидая официального чичероне, сами побежали
осматривать богатства колонии; за ними не спеша поплелся Иван Дени-
сович.
Халабуда затыкал палкой в различные точки небосклона, вспоминая
отдельные детали собственной организационной деятельности, перечисляя
элементы недвижимого куряжского богатства и приводя все это к одному
знаменателю — житу. Хлопцы прибежали обратно, с лицами, перекошен-
ными от удивления. Кудлатый смотрит на меня с таким выражением,
как будто хочет сказать: «Как это вы могли, Антон Семенович, влопаться
в такую глупую историю?»
У Митьки Жевелия зло поблескивают глаза, руки в карманах, вокруг
себя он оглядывается через плечо, и это презрительное движение хорошо
различает Джуринская:
— Что, мальчики, плохо здесь?
Митька ничего не отвечает. Волохов вдруг смеется:
— Я думаю, без мордобоя здесь не обойдется.
— Как это?— бледнеет Любовь Савельевна.
— Придется брать за жабры эту братву*— поясняет Волохов и вдруг
берет двумя пальцами за воротник и подводит ближе к Джуринской чер-
ненького худого замухрышку в длинном «клифте», но босого и без шапки.
— Посмотрите на его уши.
Замухрышка покорно поворачивается. Его уши действительно при-
мечательны. Это ничего, что они черные, ничего, что грязь в них успела
отлакироваться в разных жизненных трениях/но уши эти еще раскрашены
буйными налетами кровоточащих болячек, заживающих корок и сыпи.
— Почему у тебя такие уши?— спрашивает Джуринская.
Замухрышка улыбается застенчиво, почесывает ногу о ногу, а ноги у
него такие же стильные.
— Короста,— говорит замухрышка хрипло.
— Сколько тебе дней до смерти осталось?спрашивает Тоська.
— Чего до смерти! Ху, у нас таких сколько, а никто еще не умер!
Колонистов почему-то не видно. В засоренном клубе, на заплеванных
лестницах, по забросанным экскрементами дорожкам бродит несколько скуч-
ных фигур. В развороченных, зловонных спальнях, куда даже солнцу не
удается пробиться сквозь засиженные мухами окна, тоже никого нет.
— Где же колонисты?— спрашиваю я дежурного.
Дежурный гордо отворачивается и говорит сквозь зубы:
— Вопрос этот лишний.
Рядом с нами ходит, не отставая, круглолицый мальчик лет пятнадца-
ти. Я его спрашиваю:
— Ну, как живете, ребята?
Он поднимает ко мне умную мордочку, неумытую, как и все мордочки
в Куряже:
— Живем? Какая там жизнь? А вот, говорят, скоро будет лучше,
правда?

310

— Кто говорит?
— Хлопцы говорят, что скоро будет иначе, только, говорят, чуть что,
лозинами будут бить?
— Бить? За что?
— Воров бить. Тут воров много.
— Скажи, почему ты не умываешься?
— Так нечем! Воды нету! Электростанция испорчена и воды не качает.
И полотенцев нету, и мыла...
— Разве вам не дают?
— Давали раньше... Так покрали все. У нас все крадут. А теперь уже
и в кладовой нету.
— Почему?
— Ночью кладовку всю разобрали. Замки сломали и взяли все.
Заведующий- хотел стрелять...
— Ну?
— Ничего... не стрелял. Он говорит: буду стрелять! А хлопцы сказали:
стреляй! Ну а он не стрелял, а только послал за милицией...
— И что же милиция?
— Не знаю.
— И ты взял что-нибудь в кладовой?
— Нет, я не взял. Я хотел взять штаны, а там были большие, а я когда
пришел, так и взял только два ключа, там на полу валялись.
— Давно это было?
— Зимой было.
— Так... Как же твоя фамилия?
— Маликов Петр.
Мы направились к школе. Юрьев молча слушает наш разговор. Отставая
от нас, сзади идет Халабуда, и его уже окружили горьковцы: у них уди-
вительный нюх на занятных людей. Халабуда задирает рыжебородое лицо
и рассказывает хлопцам о хорошем урожае. За ним тащится и царапает
землю толстая суковатая палка.
Наконец заходим в школу. Это бывшая монастырская гостиница, пере-
строенная помдетом. Единственное здание в колонии, где нет спален:
длиннющий коридор и по бокам его длинные узкие классы. Почему здесь
школа? Эти комнаты годятся только для спален.
Один из классов, весь заклеенный плакатами и плохими детскими
рисунками, нам представляют как пионерский уголок. Видимо, он содер-
жится специально для ревизионных комиссий и политического приличия:
нам пришлось подождать не менее получаса, пока нашелся ключ и
открыли пионерский уголок.
Мы присели на скамье отдохнуть. Мои ребята притихли. Витька осто-
рожно из-за моего плеча шепчет:
— Антон Семенович, надо спать в этой комнате. Всем вместе. Только
кроватей не берите. Там, вы знаете, вшей... алла!
Через Витькины колени наклоняется ко мне Жевелий:
— А хлопцы тут есть ничего. Только воспитателей своих, ну, и не любят
же! А работать они так не будут...
— А как?
— Так не будут, чтобы без скандала.

311

Начинается разговор о порядке сдачи. Из города прикатил на извозчике
заведующий. Я смотрю на его тупое бесцветное лицо и думаю: собственно
говоря, его даже и под суд нельзя отдавать. Кто посадил на святое место
заведующего это жалкое существо?
Заведующий берет воинственный тон и доказывает, что колонию нужно
сдавать как можно скорее, что он вообще ни за что не отвечает.
Юрьев спрашивает:
— Как это вы ни за что не отвечаете?
— Да так, воспитанники очень плохо настроены. Могут быть всякие
эксцессы. У них ведь и оружие есть.
— А почему же они так настроены плохо? Не вы ли их так настроили?
— Мне нужно настраивать? Они и так понимают, чем тут пахнет. Вы
думаете, они не знают? Они все знают!
— Что именно знают?
— Они знают, что их ждет,— говорит выразительно заведующий и еще
выразительнее отворачивается к окну, показывая этим, что даже наш
вид ничего хорошего не обещает для воспитанников.
Витька шепчет мне на ухо:
— Вот гад, вот гад!..
— Молчи, Витька!— говорю я.— Какие бы здесь эксцессы ни произошли,
отвечать за них все равно будете вы, независимо от того, произойдут ли
они до сдачи или после сдачи. Впрочем, я тоже прошу о возможно ско-
рейшем окончании всех формальностей.
Мы решаем, что сдача должна произойти завтра, в два часа дня. Весь
персонал — одних воспитателей сорок человек — объявляется уволенным и
в течение трех дней должен освободить квартиры. Для передачи инвен-
таря назначается дополнительный срок в пять дней.
— А когда прибудет ваш завхоз?
— У нас нет завхоза. Выделим для приемки одного из наших воспи-
танников.
— Я воспитаннику не буду сдавать,— начинает топорщиться заве-
дующий.
Меня начинает злить вся эта концентрация глупости. Собственно
говоря, что он будет сдавать?
— Знаете что,— говорю я,— для меня, пожалуй, безразлично, будет
ли какой-нибудь акт или не будет. Для меня важно, чтобы через три дня
из вас здесь не осталось ни одного человека.
— Ага, это значит, чтобы мы не мешали?
— Вот именно.
Заведующий оскорбленно вскакивает, оскорбленно спешит к дверям.
За ним спешит дежурный. Заведующий в дверях выпаливает:
— Мы мешать не будем, но вам другие помешают!
Хлопцы хохочут, Джуринская вздыхает, Юрьев что-то смущенно
наблюдает на подоконнике, один Халабуда невозмутимо рассматривает
плакаты на стене.
— Ну, что же, пожалуй, поедем,— говорит Юрьев.— Завтра мы приедем,
Любовь Савельевна?
Джуринская грустно смотрит на меня.
— Не приезжайте,— прошу я.

312

— А как же?
— Чего вам приезжать? Мне вы ничем не поможете, а время будем
убивать на разные разговоры.
Юрьев прощается несколько обиженный. Любовь Савельевна крепко
жмет руку мне и хлопцам и спрашивает:
— Не боитесь? Нет?
Они уезжают в город.
Мы выходим во двор. Очевидно, раздают обед, потому что от кухни
к спальням несут в кастрюлях борщ. Костя Ветковский дергает меня за
рукав и хохочет: Митька и Витька остановили двух ребят, несущих ка-
стрюлю.
— Разве ж так можно делать?— укоряет Митька.— Ну что это за
люди! Чи ты не понимаешь, чи ты людоед какой?..
Я не сразу соображаю, в чем дело. Костя двумя пальцами поднимает
за рукав одного из куряжских хлебодаров. У него под другой рукой хлеб,
корка которого ободрана наполовину. Костя потрясает рукавом смущен-
ного парня: весь рукав в борще, с него течет, он до самого плеча обложен
кусочками капусты и бурака.
— А вот!— Костя умирает со смеху. Мы тоже не можем удержаться:
в кулаке зажат кусок мяса.
— А другой?
— Тоже!— заливается Митька.— Это они из борща мясо вылавливают...
пока донесут... Как же тебе не стыдно, идиот, рукав закатал бы!
— Ой, трудно здесь будет, Антон Семенович!— говорит Костя.
Ребята мои куда-то расползаются. Ласковый майский день наклонился
над монастырской горой, но гора не отвечает ему ответной теплой улыбкой.
В моем представлении мир разделяется горизонтальной прозрачной пло-
скостью на две части: вверху пропитанное голубым блеском небо,
вкусный воздух, солнце, полеты птиц и гребешки высоких покойных тучек.
К краям неба, спустившимся к земле, привешены далекие группы хат,
уютные рощицы и уходящая куда-то веселая змейка речки. Черные, зеле-
ные и рыжие нивы, как перед праздником, аккуратно разложены под
солнцем. Хорошо все это или плохо, кто его знает, но на это приятно
смотреть, это кажется простым и милым, хочется сделаться частью
ясного майского дня.
А под моими ногами загаженная почва Куряжа, старые стены, пропи-
танные запахом пота, ладана и клопов, вековые прегрешения попов и
кровоточащая грязь беспризорщины. Нет, это конечно, не мир, это что-то
иное, это как будто выдумано!
Я брожу по колонии, ко мне никто не подходит, но колонистов как
будто становится больше. Они наблюдают за мной издали. Я захожу в
спальни. Их очень много, я не в состоянии представить себе, где, наконец,
нет спален, сколько десятков домов, домиков, флигелей набито спальнями.
В спальнях сейчас много колонистов. Они сидят на скомканных грудах
тряпья или на голых досках и железных полосках кроватей. Сидят,
заложив руки между изодранных колен, и переваривают пищу. Кое-кто
истребляет вшей, по углам группы картежников, по другим — доедают
холодный борщ из закопченных кастрюль. На меня не обращают никакого
внимания, я не существую в этом мире.

313

В одной из спален я спрашиваю группу ребят, которые, к моему удив-
лению, рассматривают картинки в старой «Ниве»5:
— Объясните, пожалуйста, ребята, куда подевались ваши подушки?
Все подымают ко мне лица. Остроносый мальчик свободно подставляет
моему взгляду тонкую ироническую физиономию:
— Подушки? Вы будете товарищ Макаренко? Да? Антон Семенович?
— Да.
— Это вы здесь ходите, смотрите?
— Хожу, смотрю.
— Завтра с двух часов...
— Да, с двух часов,— перебиваю я,— а все-таки ты не ответил на мой
вопрос: где ваши подушки?
— Давайте мы вам расскажем, хорошо?
Он мило кивает головой и освобождает место на заплатанном грязном
матраце. Я усаживаюсь.
— Как тебя зовут?— спрашиваю я.
— Ваня Зайченко.
— Ты грамотный?
— Я был в четвертой группе в прошлом году, а в эту зиму... да вы,
наверное, знаете... у нас занятий не было.
— Ну, хорошо... Так где подушки и простыни?
Ваня с разгоревшимся юмором в серых глазах быстро оглядывает
товарищей и пересаживается на стол. Его лохматый рыжий ботинок упи-
рается в мое колено. Товарищи тесно усаживаются на кровати. Среди них
я вдруг узнаю круглолицего Маликова.
— И ты здесь?
— Угу... Это наша компания! Это Тимка Одарюк, а это Илья... Фона-
ренко Илья!
Тимка рыжий, в веснушках, глаза без ресниц и улыбка без предрассудков.
Илья — толстомордый, бледный, в прыщах, но глаза настоящие: карие,
на тугих, основательных мускулах. Ваня Зайченко через головы товарищей
оглядывает почти пустую спальню и начинает приглушенным, заговор-
щицким голосом:
— Вы спрашиваете, где подушки, да? А я вам скажу прямо: нету
подушек, и все!
Он вдруг звонко смеется и разводит растопыренными пальцами. Смеются
и остальные.
— Нам здесь весело,— говорит Зайченко,— потому что смешно очень!
Подушек нету... Были сначала, а потом... ффу... и нету!..
Он снова хохочет.
— Рыжий лег спать на подушке, а проснулся без подушки... ффу...
и нету!..
Зайченко веселыми щелочками глаз смотрит на Одарюка. В смехе он
отклоняется назад и сильнее толкает ногой мое колено.
— Антон Семенович, вы скажите: чтобы были подушки, надо все за-
писывать, правда? Считать нужно и записывать, правда? И когда кому
выдали, и все. А у нас не только подушки, а и людей никто не записы-
вает... Никто!.. И не считают... Никто!..
— Как это так?

314

— А очень просто: так! Вы думаете, кто-нибудь записал, что здесь
живет Илья Фонаренко? Никто! Никто и не знает! И меня никто не знает.
О! Вы знаете, вы знаете? У нас много таких: здесь живет, а потом пойдет
где-нибудь еще поживет, а потом опять сюда приходит. А смотрите:
думаете, Тимку сюда кто-нибудь звал? Никто! Сам пришел и живет.
— Значит, ему здесь нравится?
— Нет, он сюда пришел две недели назад. Он убежал из Богодухов-
ской колонии. Он, знаете, захотел в колонию Горького.
А разве в Богодухове знают?
— Ого! Все знают! А как же!
— Почему он только один прибежал сюда?
— Так кому что нравится, конечно. Многим ребятам не нравится
строгость. У вас, говорят, строгость такая: есть, труба заиграла — бегом,
вставать — раз, два, три. Видите? А потом — работать. У нас тоже хлопцы
такого не хотят...
— Они поубегают,— сказал Маликов.
— Куряжане?
— Угу. Куряжане поубегают. На все стороны. Они так говорят: «Мака-
ренко еще не видели? Ему награды получать нужно, а нам работать?»
Они поубегают все.
— Куда?
— Разве мало куда? Ого! В какую хочешь колонию.
— А вы?
— Ну, так у нас компания,— весело заспешил Зайченко — Нас ком-
пания четыре человека. Вы знаете что? Мы не крадем. Мы не любим это-
го. И всё! Вот Тимка... ну, так и то для себя ни за что, а для компа-
нии...
Тимка добродушно краснеет на кровати и старается посмотреть на
меня сквозь стыдливые, закрывающиеся веки.
— Ну, компания, до свиданья,— говорю я.— Будем, значит, жить
вместе!
Все отвечают мне: «До свиданья»— и улыбаются.
Я иду дальше. Итак, четверо уже на моей стороне. Но ведь, кроме них,
еще двести семьдесят шесть, может быть и больше. Зайченко, вероятно,
прав: здесь люди незаписанные и несчитанные. Я вдруг прихожу в ужас
перед этой страшной, несчитанной цифрой. Как я мог так легкомысленно
броситься в это совершенно губительное дело? Как я мог рискнуть не
только моей удачей, но жизнью целого коллектива? Пока это число «280»
представлялось мне в виде трех цифр, написанных на бумаге, моя сила
казалась мне могучей, но вот сегодня, когда эти двести восемьдесят рас-
положились грязным лагерем вокруг моего ничтожного отряда мальчиков,
у меня начинает холодеть где-то около диафрагмы, и даже в ногах я
начинаю ощущать неприятную тревожную слабость.
Посреди двора ко мне подошли трое. Им лет по семнадцати, их головы
даже пострижены, на ногах исправные ботинки. Один в сравнительно
новом коричневом пиджаке, но под пиджаком испачканная. какой-то
снедью, измятая рубаха; другой — в кожанке, третий — в чистой белой
рубахе. Обладатель пиджака заложил руки в карманы брюк, наклонил
голову к плечу и вдруг засвистел мне в лицо известный вихляющий «одес-

315

ский» мотив, выставляя напоказ белые красивые зубы. Я заметил, что у
него большие мутные глаза и рыжие мохнатые брови. Двое других стояли
рядом, обнявши друг друга за плечи, и курили папиросы, перебрасывая
их языком из одного угла рта в другой. К нашей группе придвинулось
несколько куряжских фигур.
Рыжий прищурил один глаз и сказал громко:
— Макаренко, значит, да?
Я остановился против него и ответил спокойно, стараясь из всех сил
ничего не выразить на своем лице:
— Да, это моя фамилия. А тебя как зовут?
Рыжий, не отвечая, засвистел снова, пристально меня разглядывая при-
щуренным глазом и пошатывая одной ногой. Вдруг он круто повернул
спиной, поднял плечи и, продолжая свистеть, пошел прочь, широко
расставляя ноги и роясь глубоко в карманах. Его приятели направились
за ним, как и раньше, обнявшись, и затянули оглушительно:
Гулял, гулял мальчишка,
Гулял я в городах...
Фигуры, окружающие нас, продолжают рассматривать меня, одна тихо
говорит другой:
— Новый заведующий...
— Один черт,— так же тихо отвечает другая.
— Думаете с чего начинать, товарищ Макаренко?
Оглядываюсь: черноокая молодая женщина улыбается. Так необычно
видеть здесь белоснежную блузку и строгий черный галстук.
— Я — Гуляева.
Знаю: это инструктор швейной мастерской — единственный член партии
в Куряже. На нее приятно смотреть: Гуляева начинает полнеть, но у нее
еще гибкая талия, блестящие черные локоны, тоже молодые, и от нее
пахнет еще не истраченной силой души. Я отвечаю весело:
— Давайте начинать вместе.
— О нет, я вам плохой помощник. Я не умею.
— Я научу вас.
— Ну, хорошо... Я пришла пригласить вас к девочкам, вы еще не
были у них. Они вас ожидают... Даже страстно ожидают. Я могу немножко
гордиться: девочки здесь были под моим влиянием — у них даже три
комсомолки есть. Пойдемте.
Мы направляемся к центральному двухэтажному зданию..
— Вы очень хорошо поступили,— говорит Гуляева,— что потребовали
снятия всего персонала. Гоните всех, до одного, ни на кого не смотрите...
И меня гоните.
— Нет, относительно вас мы уже договорились. Я как раз рассчитываю
на вашу помощь.
— Ну, смотрите, чтобы потом не жалели.
Спальня девочек очень большая, в ней стоит шестьдесят кроватей. Я по-
ражен: на каждой кровати одеяло, правда, старенькое и худое. Под
одеялами простыни. Даже есть подушки.
Девочки нас действительно ожидали. Они одеты в изношенные, запла-
танные ситцевые платьица. Самой старшей из девочек лет пятнадцать.

316

Я говорю:
— Здравствуйте, девочки!
— Ну вот, привела к вам Антона Семеновича, вы хотели его видеть.
Девочки шепотом произносят приветствие и потихоньку сходятся к
нам, по дороге поправляя постели. Мне становится почему-то очень жаль
этих девочек, мне страшно хочется доставить им хотя бы маленькое удо-
вольствие. Они усаживаются на кроватях вокруг нас и несмело смотрят
на меня. Я никак не могу разобрать, почему мне так жаль их. Может быть,
потому, что они бледные, что у них бескровные губы и осторожные взгляды,
а может быть, потому, что у них заплатанные платья. Я мельком думаю:
нельзя девочкам давать носить такую дрянь, это может обидеть на всю
жизнь.
— Расскажите, девчата, как вы живете?— прошу их я.
Девочки молчат, смотрят на меня и улыбаются одними губами. Я вдруг
ясно вижу: только их губы умеют улыбаться, на самом деле девочки и
понятия не имеют, что такое настоящая живая улыбка. Я медленно осмат-
риваю все лица, перевожу взгляд на Гуляеву и спрашиваю:
— Вы знаете, я опытный человек, но я чего-то здесь не понимаю.
Гуляева поднимает брови:
— А что такое?
Вдруг девочка, сидящая прямо против меня, смуглянка, в такой ко-
роткой розовой юбочке, что всегда видны ее колени, говорит, глядя на
меня немигающими глазами:
— Вы скорее к нам приезжайте с вашими горьковцами, потому что
здесь очень опасно жить.
И тотчас я понял, в чем дело: на лице этой смуглянки, в ее остановивших-
ся глазах, в нечаянных конвульсиях рта живет страх, настоящий обыкно-
венный испуг.
— Они запуганы,— говорю я Гуляевой.
— У них тяжелая жизнь, Антон Семенович, у них очень тяжелая
жизнь...
У Гуляевой краснеют глаза, и она быстро уходит к окну.
Я решительно пристал к девочкам:
— Чего вы боитесь? Рассказывайте!
Сначала несмело, подталкивая и заменяя друг друга, потом откровенно
и убийственно подробно девочки рассказали мне о своей жизни.
Сравнительно безопасно чувствуют себя они только в спальне. Выйти
во двор боятся, потому что мальчики преследуют их, щиплют, говорят
глупости, подглядывают в уборную и открывают в ней двери. Девочки
часто голодают, потому что им не оставляют пищи в столовой. Пищу
расхватывают мальчики и разносят по спальням. Разносить по спальням
запрещается, и кухонный персонал не дает этого делать, но мальчики не
обращают внимания на кухонный персонал, выносят кастрюли и хлеб,
а девочки этого не могут сделать. Они приходят в столовую и ожидают,
а потом им говорят, что мальчики все растащили и есть уже нечего, иногда
дадут немного хлеба. И в столовой сидеть опасно, потому что туда забе-
гают мальчики и дерутся, называют проститутками и еще хуже и хотят
научить разным словам. Мальчики еще требуют от них разных вещей для
продажи, но девочки не дают; тогда они забегают в спальню, хватают

317

одеяло, или подушку, или что другое — и уносят продавать в город.
Стирать свое белье девочки решаются только ночью, но теперь и ночью
стало опасно; мальчики подстерегают в прачечной и такое делают, что
и сказать нельзя. Валя Городкова и Маня Василенко пошли стирать,
а потом пришли и целую ночь плакали, а утром взяли и убежали из колонии
кто его знает куда. А одна девочка пожаловалась заведующему, так на
другой день она пошла в уборную, а ее поймали и вымазали лицо...
этим самым... в уборной. Теперь все рассказывают, что будет иначе, а
хлопцы другие говорят, что все равно ничего не выйдет, потому что
горьковцев очень мало и их все равно поразгоняют.
Гуляева слушала девочек, не отрывая взгляда от моего лица. Я улыб-
нулся не столько ей, сколько только что пролитым ею слезам.
Девочки окончили свое печальное повествование, а одна из них, которую
все называли Сменой, спросила меня серьезно:
— Скажите, разве можно такое при советской власти?
Я ответил:
— То, что вы рассказали, большое безобразие, и при советской власти
такого безобразия не должно быть. Пройдет несколько дней, и все у вас
изменится. Вы будете жить счастливо, никто вас не будет обижать, и
платья эти мы выбросим.
— Через несколько дней?— спросила задумчиво белобрысая девочка,
сидящая на окне.
— Ровно через десять дней,— ответил я.
Я бродил по колонии до наступления темноты, обуреваемый самыми
тяжелыми мыслями6.
На самом древнем круглом пространстве, огороженном трехсотлетними
стенами саженной толщины, с облезлым бестолковым собором в центре,
на каждом квадратном метре загаженной земли росли победоносным
бурьяном педагогические проблемы.
В пошатнувшейся старой конюшне, по горло утонувшей в навозе, в
коровнике, представлявшем собой богадельню для десятка старых дев
коровьего племени, на всем хозяйском дворе, в изломанной решетке
уничтоженного давно сада, по всему пространству, окружавшему меня,
торчали засохшие стебли соцвоса. А в спальнях колонистов и поближе
к ним — в пустых квартирах персонала, в так называемых клубах, на
кухне, в столовой на этих стеблях качались тучные ядовитые плоды, ко-
торые я обязан был проглотить в течение самых ближайших дней.
Вместе с мыслями у меня расшевелилась злоба. Я начинал узнавать
в себе гнев тысяча девятьсот двадцатого года. За моей спиной вдруг
обнаружился соблазняющий демон бесшабашной ненависти. Хотелось
сейчас, немедленно, не сходя с места, взять кого-то за шиворот, тыкать
носом в зловонные кучи и лужи, требовать самых первоначальных дейст-
вий... нет, не педагогики, не теории соцвоса, не революционного долга,
не коммунистического пафоса, нет, нет,— обыкновенного здравого смысла,
обыкновенной презренной мещанской честности. Злоба потушила у меня
страх перед неудачей.
Возникшие на мгновение припадки неуверенности безжалостно уничто-
жались тем обещанием, которое я дал девочкам. Эти несколько десятков
запуганных, тихоньких бледных девочек, которым я так бездумно гаран-

318

тировал человеческую жизнь через десять дней, в моей душе вдруг стали
представителями моей собственной совести.
Постепенно темнело. В колонии не было освещения. От монастырских
стен ползли к собору угрюмые деловые сумерки.
По всем углам, щелям, проходам копошились беспризорные, кое-как
расхватывая ужин и устраиваясь на ночлег. Ни смеха, ни песни, ни бод-
рого голоса. Доносилось иногда заглушённое ворчание, ленивая привычная
ссора. На крыльцо одной спальни с утерянными ступенями карабкались
двое пьяных и скучно матюкались. На них с молчаливым презрением
смотрели из сумерек Костя Ветковский и Волохов7.
3. Бытие
На другой день в два часа заведующий Куряжем высокомерно подписал
акт о передаче власти и о снятии всего персонала, сел на извозчика и
уехал. Глядя на его удаляющийся затылок, я позавидовал лучезарной
удаче этого человека: он сейчас свободен, как воробей, никто вдогонку
ему даже камнем не бросил.
У меня нет таких крыльев, поэтому я тяжело передвигаюсь между зем-
ными персонажами Куряжа. и у меня сосет под ложечкой.
Ванька Шелапутин освещен майским солнцем. Он сверкает, как брильянт,
смущением и улыбкой. Вместе с ним хочет сверкать медный колокол,
приделанный к соборной стене. Но колокол стар и грязен, он способен
только тускло гримасничать под солнцем. И, кроме того, он расколот, и,
как ни старается Ванька, ничего нельзя извлечь из колокола путного.
А Ваньке нужно прозвонить сигнал на общее собрание.
Неприятное, тяжелое, сосущее чувство ответственности по природе своей
неразумно. Оно придирается к каждому пустяку, оно пронырливо старается
залезть в самую мелкую щель и там сидит и дрожит от злости и беспо-
койства. Пока звонит Шелапутин, оно привязалось к колоколу: как это
можно допустить, чтобы такие безобразные звуки разносились над ко-
лонией?
Возле меня стоит Витька Горьковский и внимательно изучает мое лицо.
Он переводит взгляд на колокольню у монастырских ворот, зрачки его глаз
вдруг темнеют и расширяются, дюжина чертенят озабоченно выглядывает
оттуда. Витька неслышно хохочет, задирая голову, чуточку краснеет и
говорит хрипло:
— Сейчас это организуем, честное слово!
Он спешит к колокольне и по дороге устраивает летучее совещание с
Волоховым. А Ванька уже второй раз заставляет кашлять старый колокол
и смеется:
— Не понимают они, что ли? Звоню, звоню, хоть бы тебе что!..
Клуб — это бывшая теплая церковь. Высокие окна с решетками, пыль
и две утермарковские печки. В алтарном полукружии на дырявом помосте—
анемичный столик. Китайская мудрость, утверждающая, что «лучше сидеть,
чем стоять», в Куряже не пользуется признанием: сесть в клубе не на чем.
Куряжане, впрочем, и не собираются усаживаться. Иногда в дверь заглянет
всклокоченная голова и немедленно скроется; по двору бродят стайки в

319

три-четыре человека и томятся в ожидании обеда, который благодаря
междоусобному времени сегодня будет поздно. Но это все плебс; истинные
двигатели куряжской цивилизации где-то скрываются.
Воспитателей нет. Я теперь уже знаю, в чем дело. Ночью нам не очень
сладко спалось на твердых столах пионерской комнаты, и хлопцы рас-
сказывали мне захватывающие истории из куряжского быта.
Сорок воспитателей имели в колонии сорок комнат. Полтора года назад
они победоносно наполнили эти комнаты разными предметами культуры,
вязаными скатертями и оттоманками уездного образца. Были у них и дру-
гие ценности, более портативные и более приспособленные к переходу от
одного владельца к другому. Именно эти ценности начали переходить во
владение куряжских воспитанников наиболее простым способом, известным
еще в древнем Риме под именем кражи со взломом. Эта классическая форма
приобретения настолько распространилась в Куряже, что воспитатели
один за другим поспешили перетащить в город последние предметы культу-
ры, и в их квартирах осталась меблировка чрезвычайно скромная, если
можно считать мебелью номер «Известий», распластанный на полу и слу-
живший педагогам постелью во время дежурств.
Но так как воспитатели Куряжа привыкли дрожать не только за свое
имущество, но и за свою жизнь и вообще за целость личности, то в непро-
должительном времени сорок воспитательских комнат приобрели характер
боевых бастионов, в стенах которых педагогический персонал честно
проводил положенные часы дежурства. Ни раньше, ни после того в своей
жизни я никогда не видел таких мощных защитных приспособлений,
какие были приделаны к окнам, дверям и другим отверстиям в квартирах
воспитателей в Куряже. Огромные крюки, толстые железные штанги,
нарезные украинские «прогонычи», российские полупудовые замки целыми
гроздьями висели на рамах и наличниках.
С момента прихода передового сводного я никого из воспитателей не
видел. Поэтому самое увольнение их имело характер символического
действия; даже и квартиры их. я воспринял как условные обозначения,
ибо напоминали о человеческом существе в этих квартирах только водоч-
ные бутылки и клопы8.
Промелькнул мимо меня какой-то Ложкин, человек весьма неопределен-
ной внешности и возраста. Он сделал попытку доказать мне свою педаго-
гическую мощь и остаться в колонии имени Горького, «чтобы под вашим
руководством и дальше вести юношество к прогрессу». Целых полчаса он
ходил вокруг меня и болтал о разных педагогических тонкостях:
— Здесь разброд, полный разброд! Вы вот звоните, а они не идут. А по-
чему? Я говорю: нужен педагогический подход9. Совершенно правильно
говорят: нужно обусловленное поведение, а как же может быть обусловлен-
ное поведение, если, извините, он крадет и ему никто не препятствует?
У меня к ним есть подход, и они всегда ко мне обращаются и уважают, но
все-таки... я был два дня у тещи — заболела, так вынули стекла и все
решительно украли, остался, как мать родила, в одной толстовке. А почему,
спрашивается? Ну, бери у того, кто к тебе плохо относится, но зачем же ты
берешь у того, кто к тебе хорошо относится? Я говорю: нужен педагоги-
ческий подход. Я соберу ребят, поговорю с ними раз, другой, третий, по-
нимаете? Заинтересую их, и хорошо. Задачку скажу. В одном кармане

320

на семь копеек больше, чем в другом, а вместе двадцать три копейки,
сколько в каждом? Хитро, правда?
Ложкин лукаво скосил глаза.
— Ну, и что же?— спросил я из вежливости.
— Нет, а вот вы скажите: сколько?
— Чего — сколько?
— Скажите: сколько в каждом кармане?— приставал Ложкин.
— Это... вы хотите, чтобы я сказал?
— Ну да, скажите, сколько в каждом кармане.
— Послушайте, товарищ Ложкин,— возмутился я,— вы где-нибудь
учились?
— А как же. Только я больше самообразованием взял. Вся моя жизнь
есть самообразование, а, конечно, в педагогических техникумах или там
институтах не пришлось. И я вам скажу: у нас здесь были и такие, кото-
рые с высшим образованием, один даже окончил стенографические курсы
а другой юрист, а вот дашь им такую задачку... Или вот: два брата получи-
ли наследство...
— Это что ж... этот самый стенограф написал там, на стене?
— Он написал, он... Все хотел стенографический кружок завести, но,
как его обокрали, он сказал: не хочу в такой некультуре работать, и
кружка не завел, а нес только воспитательскую работу...
В клубе возле печки висел кусок картона, и на нем было написано:
Стенография — путь к социализму
Ложкин еще долго о чем-то говорил, потом весьма незаметно испа-
рился, и я помню только, что Волохов сказал сквозь зубы ему вдогонку в
качестве последнего прости:
— Зануда!
В клубе нас ожидали неприятные и обидные вещи, куряжане на общее
собрание не пришли. Глаза Волохова с тоской поглядывали на высокие
пустые стены клуба, Кудлатый, зеленый от злости, с напряженными
скулами, что-то шептал, Митька смущенно-презрительно улыбался, один Ми-
ша Овчаренко был добродушно-спокоен и продолжал что-то, давно начатое:
— ...Самое главное, пахать надо... И сеять. Как же можно так, по-
думайте: май же, кони даром стоят, все стоит!..
— Ив спальнях никого нет, все в городе, — сказал Волохов и
отчетливо, крепко выругался, не стесняясь моего присутствия.
— Пока не соберутся, не давать обедать, — предложил Кудлатый.
— Нет, — сказал я.
— Как «нет»! — закричал Кудлатый. — Собственно говоря, чего нам
здесь сидеть? На поле бурьян какой, даже не вспахано, что это такое?
А они тут обеды себе устраивают. Дармоедам воля, значит, или как?
Волохов облизал сухие гневные губы, повел плечами, как в ознобе,
и сказал:
— Антон Семенович, пойдем к нам, поговорим.
— А обед?
— Подождут, черт их не возьмет. Да они все равно в городе.
В пионерской комнате, когда все расселись на скамьях, Волохов произнес
такую речь:

321

— Пахать надо? Сеять надо? А какого чертового дьявола сеять,
когда у них ничего нет, даже картошки нет! Черт с ними, мы и сами
посеяли бы, так ничего нет. Потом... эта гадость всякая, вонь. Бели наши
приедут, стыдно будет, чистому человеку ступить некуда. А спальни,
матрацы, кровати, подушки? А костюмы? Босиком все, а белье где?
Посуда, смотрите, ложки, ничего нет! С чего начинать? Надо с чего-нибудь
начинать?10
Хлопцы смотрели на меня с горячим ожиданием, как будто я знал,
с чего начинать.
Меня беспокоили не столько куряжские ребята, сколько бесчислен-
ные детали чисто материальной работы, представлявшие такое сложное
и неразборчивое месиво, что в нем могли затеряться все триста куряжан.
По договору с помдетом я должен был получить двадцать тысяч рублей
на приведение Куряжа в порядок, но и сейчас уже было видно, что эта
сумма — сущие слезы в сравнении с наличной нуждой. Мои хлопцы
были правы в своем списке отсутствующих вещей. Совершенно исключи-
тельная нищета Куряжа обнаружилась полностью, когда Кудлатый при-
ступил к приемке имущества. Заведующий напрасно беспокоился о том,
что передаточный акт будет иметь недостойные подписи. Заведующий
был просто нахал; акт получился очень короткий. В мастерских были
кое-какие станки, да в конюшне стояло несколько обыкновенных одров, а
больше ничего не было: ни инструмента, ни материалов, ни сельско-
хозяйственного инвентаря. В жалкой, затопленной навозной жижей свинар-
не верещало полдюжины свиней. Хлопцы, глядя на них, не могли
удержаться от хохота — так мало напоминали наших англичан эти
юркие, пронырливые звери, у которых большая голова торчала на
тоненьких ножках. В дальнем углу двора Кудлатый откопал плуг и обра-
довался ему, как родному. А борону еще раньше обнаружили в куче
старого кирпича. В школе нашлись только отдельные ножки столов и
стульев да остатки классных досок — явление вполне естественное, ибо
каждая зима имеет свой конец и у всякого хозяина могут на весну остаться
небольшие запасы топлива.
Все нужно было покупать, делать, строить. Прежде всякого другого
действия необходимо было построить уборные. В методике педагогиче-
ского процесса об уборных ничего не говорится, и, вероятно, поэтому
в Куряже так легкомысленно обходились без этого полезного жизненного
института.
Куряжский монастырь был построен на горе, довольно круто обрывав-
шейся во все стороны. Только на южном обрыве не было стены, и здесь,
через заболоченный монастырский пруд, открывался вид на соломенные
крыши села Подворки. Вид был во всех отношениях сносный, приличный
украинский вид, от которого защемило бы сердце у любого лирика,
воспитанного на созвучиях: маты, хаты, дивчата, с прибавлением неболь-
шой дозы ставка11 и вышневого садка. Наслаждаясь таким хорошим
видом, куряжане платили подворчанам черной неблагодарностью, под-
ставляя их взорам только шеренги сидящих над обрывом туземцев, увлечен-
ных последним претворением миллионов, ассигнованных по сметам
соцвоса, в продукт, из которого уже ничего больше нельзя сделать.
Мои хлопцы очень страдали в области затронутой проблемы. Миша

322

Овчаренко достигал максимума серьезности и убедительности, когда жало-
вался:
— Шо ж это, в самом деле? Как же нам? В Харьков ездить, чи как?
Так на чем ездить?
Поэтому уже в конце нашего совещания в дверях пионерской комнаты
стояло два подворских плотника, и старший из них, солдатского вида
человек в хаковой фуражке, с готовностью поддерживал мои предначерта-
ния:
— Конешно, как же это можно? Раз человек кушает, он же не может так...
А насчет досок — тут на Рыжове склад. Вы не стесняйтесь, меня здесь
все знают, давайте назначенную сумму, сделаем такую постройку —
и у монахов такой не было. Если, конешно, дешево желаете, шелевка
пойдет или, допустим, лапша, — легкое будет строение, а в случае
вашего желания советую полтора дюйма или двухдюймовку взять, тогда
выйдет вроде как лучше и для здоровья удобнее: ветер тебе не задует,
и зимой затышек, и летом жара не потрескает.
Кажется, первый раз в жизни я испытывал настоящее умиление,
взирая на этого прекрасного человека, строителя и организатора зимы
и лета, ветров и «затышка». И фамилия у него была приятная — Боро-
вой. Я дал ему стопку кредиток и еще раз порадовался, слушая, как
он сочно внушал своему помощнику, сдобному румяному парню:
— Так я пойду, Ваня, за лесом пойду, а ты начинай. Сбегай за лопат-
кой и мою забери. Пока сё да то, а людям сделаем строение... А кто-нибудь
нам покажет, где и как...
Киргизов и Кудлатый, улыбаясь, отправились показывать, а Боровой
запеленал деньги в некую тряпочку и еще раз морально поддержал меня:
— Сделаем, товарищ заведующий, будьте в надежде!
Я был в надежде. На душе стало удобнее, мы стряхнули с себя непо-
воротливую, дохлую, подготовительную стадию й приступили к педа-
гогической работе в Куряже.
Вторым вопросом, который мы удовлетворительно разрешили на этот
вечер, был вопрос, тоже относящийся к бытию: тарелки и ложки. В свод-
чатой трапезной, на стенах которой выглядывали из-под штукатурки
черные серьезные глаза святителей и богородиц и кое-где торчали их бла-
гословляющие персты, были столы и скамьи, но никакой посуды куряжане
не знали. Волохов после получасовых хлопот и дипломатических пред-
ставлений в конюшне усадил на старенькую линейку Евгеньева и отпра-
вил его в город с поручением купить четыреста пар тарелок и столько
же деревянных ложек.
На выезде из ворот линейка Евгеньева была встречена восторженными
кликами, объятиями и рукопожатиями целой толпы. Хлопцы нюхом
почувствовали приток знакомого радостного ветра и выскочили к воротам12.
Выскочил и я и моментально попал в лапы Карабанова, который с
недавних пор усвоил привычку показывать на моей грудной клетке
свою силу.
Седьмой сводный отряд под командой Задорова прибыл в полном
составе, и в моем сознании толпа таинственных опасных куряжан вдруг
обратилась в мелкую пустячную задачку, которой отказал бы в уважении
даже Ложкин.

323

Это большое удовольствие — в трудную, неразборчивую минуту встре-
тить всех своих рабфаковцев: и основательно тяжелого Буруна, и Семена
Карабанова, на горячей черной страсти которого так приятно было разли-
чать тонкий орнамент, накладываемый наукой, и Антона Братченко, у ко-
торого и теперь широкая душа умела вместиться в узких рамках ветери-
нарного дела, и радостно-благородного Матвея Белухина, и серьезного
Осадчего, пропитанного сталью, и Вершнева — интеллигента и искателя
истины, и черноокую умницу Марусю Левченко, и Настю Ночевную, и «сына
иркутского губернатора» Георгиевского, и Шнайдера, и Крайника,
и Голоса, и наконец, моего любимца и крестника, командира седьмого
сводного Александра Задорова. Старшие в седьмом сводном отряде уже
заканчивали рабфак, и у нас не было сомнений, что и в вузе дела пойдут
хорошо. Впрочем, для нас они были больше колонистами, чем студента-
ми, и сейчас нам было некогда долго заниматься счетом их учебных
успехов. После первых приветствий мы снова засели в пионерской комнате.
Карабанов залез за стол, поплотнее уселся на стуле и сказал:
— Мы знаем, Антон Семенович, тут дело ясное: або славы добуты,
або дома не буты! Ось мы и приехали!
Мы рассказали рабфаковцам о нашем первом сегодняшнем дне.
Рабфаковцы нахмурились, беспокойно оглянулись, заскрипели стульями.
Задоров задумчиво посмотрел в окно и прищурился:
— Да нет... силой сейчас нельзя: много очень!
Бурун повел пудовыми плечами и улыбнулся:
— Понимаешь, Сашка, не много! Много-то наплевать! Не много,
а... черт его знает, взять не за что. Много, ты говоришь, а где они? Где?
За кого ты ухватишься? Надо их как-нибудь... той... в кучу собрать.
А как ты их соберешь?
Вошла Гуляева, послушала наши разговоры, улыбкой ответила на
подозрительный взгляд Карабанова и сказала:
— Всех ни за что не соберете! Ни за что!..
— А ось побачим! — рассердился Семен. — Как это «ни за что»?
Соберем! Пускай не двести восемьдесят, так сто восемьдесят придут. Там
будет видно. Чего тут сидеть?
Выработали такой план действий. Сейчас дать обед. Куряжане как
следует проголодались, все в спальнях ожидают обеда. Черт с ними,
пускай лопают! А во время обеда всем пойти по спальням и агитнуть.
Надо им сказать, сволочам: приходите на собрание, люди вы или что?
Приходите! Для вас же, гады, интересно, у вас новая жизнь начинается,
а вы, как мокрицы, разлазитесь. А если кто будет налазить, заедаться
с ним не надо. А лучше так сказать: ты здесь герой, возле кастрюли
с борщом, — приходи на собрание и говори, что хочешь. Вот и все.
А после обеда позвонить на собрание.
У дверей кухни сидело несколько десятков куряжан, ожидавших
раздачи обеда. Мишка Овчаренко стоял в дверях и поучал того самого
рыжего, который вчера интересовался моей фамилией.
.— Если кто не работает, так ему никакой пищи не полагается, а ты
мне толкуешь: полагается! Ничего тебе не полагается. Понимаешь,
друг? Ты это должен хорошенько понять, если ты человек с умом.
Я, может, тебе и выдам, так это будет, милый мой, по моему доброму

324

желанию. Потому что ты не заработал, понимаешь, дружок? Каждый
человек должен заработать, а ты, милый мой, дармоед, и тебе ничего не
полагается. Могу подать милостыню, и все.
Рыжий смотрел на Мишку глазом обиженного зверя. Другой глаз не
смотрел, и вообще со вчерашнего дня на физиономии рыжего произошли
большие изменения: некоторые детали этого лица значительно увеличи-
лись в объеме и приобрели синеватый оттенок, верхняя губа и правая
щека измазаны были кровью. Все это давало мне право обратиться
к Мишке Овчаренко с серьезным вопросом:
— Это что такое? Кто его разукрасил?
Но Мишка солидно улыбнулся и усомнился в правильной постановке
вопроса:
— С какой стати вы меня спрашиваете, Антон Семенович? Не моя
это морда, а этого самого Ховраха. А я свое дело делаю, про свое дело
могу вам дать подробный доклад, как нашему заведующему. Волохов
сказал: стой у дверей, и никаких хождений на кухню! Я стал и стою.
Или я за ним гонялся, или я ходил к нему в спальню, или приставал
к нему? Пускай сам Ховрах и скажет: они лазят здесь без дела, может,
он на что-нибудь напоролся сдуру?
Ховрах вдруг захныкал, замотал на Мишку головой и высказал
свою точку зрения:
— Хорошо! Голодом морить будете, хорошо, ты имеешь право бить
по морде? Ты меня не знаешь? Хорошо, ты меня узнаешь!..
В то время еще не были разработаны положения об агрессоре13, и я
принужден был задуматься. Подобные неясные случаи встречались ив
истории и разрешались всегда с большим трудом.
Я вспомнил слова Наполеона после убийства принца Ангиенского:
•Это могло быть преступлением, но это не было ошибкой».
Я осторожно повел среднюю линию:
— Какое же ты имел право бить его?
Продолжая улыбаться, Миша протянул Мне финку:
— Видите: это финка. Где я ее взял? Я, может, украл ее у Ховраха?
Здесь разговоры были большие. Волохов сказал: на кухню — никого!
Я с этого места не сходил, а он с финкой пришел и говорит: пусти!
Я, конечно, не пускаю, Антон Семенович, а он обратно: пусти, и лезет. Ну,
я его толкнул. Полегоньку так, вежливо толкнул, а он, дурак такой,
размахивает и размахивает финкой. Он не может того сообразить, какой
есть порядок. Все равно, как остолоп...
— Все-таки ты его избил, вот... до крови... Твои кулаки?
Миша посмотрел на свои кулаки и смутился:
— Кулаки, конечно, мои, куда я их дену? Только я с места не сходил.
Как сказал Волохов, так я и стоял на месте. А он, конечно, размахивал
тут, как остолоп...
— А ты не размахивал?
— А кто мне может запретить размахивать? Если я стою на посту,
могу я как-нибудь ногу переставить, или, скажем, мне рука не нужна н(а
этой стороне, могу я на другую сторону как-нибудь повернуть? А он напер-
ся, кто ему виноват? Ты, Ховрах, должен разбираться, где ты ходишь!
Скажем, идет поезд... Видишь ты, что поезд идет, стань в сторонку и

325

смотри. А если ты будешь на пути с финкой своей, так, конечно, поезду
некогда сворачивать, от тебя останется лужа, и все. Или, если машина
работает, ты должен осторожно подходить, ты же не маленький!
Миша все это пояснял Ховраху голосом добрым, даже немного раз-
неженным, убедительно и толково жестикулируя правой рукой, показы-
вая, как может идти поезд и где в это время должен стоять Ховрах.
Ховрах слушал его молчаливо-пристально, кровь на его щеках начинала
уже присыхать под майскими лучами солнца. Группа рабфаковцев
серьезно слушала речи Миши Овчаренко, отдавая должное Мишиной
трудной позиции и скромной мудрости его положений.
За время нашего разговора прибавилось куряжан. По их лицам
.я видел, как они очарованы строгими силлогизмами Миши, которые
в их глазах тем более были уместны, что принадлежали победителю.
Я с удовольствием заметил, что умею кое-что прочитать на лицах моих
новых воспитанников. Меня в особенности заинтересовали еле уловимые
знаки злорадства, которые, как знаки истертой телеграммы, начинали
мелькать в слоях грязи и размазанных борщей. Только на мордочке
Вани Зайченко, стоявшего впереди своей компании, злая радость была
написана открыто большими, яркими буквами, как на праздничном
лозунге. Ваня заложил руки за пояс штанишек, расставил босые ноги
и с острым, смеющимся вниманием рассматривал лицо Ховраха. Вдруг
он затоптался на месте и даже не сказал, а пропел, откидывая назад
мальчишескую стройную талию:
— Ховрах!.. Выходит, тебе не нравится, когда дают по морде? Не нра-
вится, правда?
— Молчи ты, козявка, — хмуро, без выражения сказал Ховрах.
— Ха!.. Не нравится! — Ваня показал на Ховраха пальцем. — Набили
морду, и все!
Ховрах бросился к Зайченко, но Карабанов успел положить руку на
его плечо, и плечо Ховраха осело далеко книзу, перекашивая всю его
городскую, в пиджаке, фигуру. Ваня, впрочем, не испугался. Он только
ближе подвинулся к Мише Овчаренко. Ховрах оглянулся на Семена,
перекосил рот, вырвался. Семен добродушно улыбнулся. Неприятные
светлые глаза Ховраха заходили по кругу и снова натолкнулись на
прежний, внимательный и веселый глаз Вани. Очевидно, Ховрах запу-
тался: неудача, и одиночество, и только что засохшая на щеке кровь, и
только что произнесенные сентенции Миши, и улыбка Карабанова требо-
вали некоторого времени на анализ, и поэтому тем труднее было для него
оторваться от ненавистного ничтожества Вани и потушить свой, такой
привычно непобедимый, такой уничтожающий наглый упор. Но Ваня
встретил этот упор всесильной миной сарказма:
— Какой ты ужасно страшный!.. Я сегодня спать не буду!.. Перепугался,
и все! И все!
И горьковцы и куряжане громко засмеялись. Ховрах зашипел:
— Сволочь! — и приготовился к какому-то, особенного пошиба, блат-
ному прыжку.
Я сказал:
— Ховрах!
— Ну, что? — спросил он через плечо.

326

— Подойди ко мне!
Он не спешил выполнить мое приказание, рассматривая мои сапоги
и по обыкновению роясь в карманах. К железному холодку моей воли я
прибавил немного углерода:
— Подойди ближе, тебе говорю!
Вокруг нас все затихли, и только Петька Маликов испуганно шепнул:
— Ого!
Ховрах двинулся ко мне, надувая губы и стараясь смутить меня при-
стальным взглядом. В двух шагах он остановился и зашатал ногою, как
вчера.
— Стань смирно!
— Как это смирно еще? — пробурчал Ховрах, однако вытянулся и
руки вытащил из карманов, но правую кокетливо положил на бедро,
расставив впереди пальцы.
Карабанов снял эту руку с бедра:
— Детка, если сказано «смирно», так гопака танцевать не будешь.
Голову выше!
Ховрах сдвинул брови, но я видел, что он уже готов. Я сказал:
— Ты теперь горьковец. Ты должен уважать товарищей. Насильни-
чать над младшими ты больше не будешь, правда?
Ховрах деловито захлопал веками и улыбнулся каким-то миниатюр-
ным хвостиком нижней губы. В моем вопросе было больше угрозы, чем
нежности, и я видел, что Ховрах на этом обстоятельстве уже поставил
аккуратное нотабене.
Он коротко ответил:
— Можно.
— Не можно, а есть, черт возьми! — зазвенел мажорный тенор
Белухина.
Матвей без церемонии за плечи повернул Ховраха, хлопнул с двух
сторон по его опущенным рукам, точно и ловко вскинул руку в салюте
и отчеканил:
— Есть не насильничать над младшими! Повтори!
Ховрах растянул рот:
— Да чего вы, хлопцы, на меня взъелись? Что я такое изделал?
Ничего такого не изделал. Это он меня в рыло двинул — факт! Так
я ж ничего...
Куряжане, захваченные до краев всем происходящим, придвинулись
ближе. Карабанов обнял Ховраха за плечи и произнес горячо:
— Друг! Дорогой мой, ты же умный человек! Мишка стоит на посту,
он защищает не свои интересы, а общие. Вот пойдем на дубки, я тебе
растолкую...
Окруженные венчиком любителей этических проблем, они удаляются
на дубки.
Волохов дал приказ выдавать обед. Давно торчащая за спиной Мишки
усатая голова повара в белом колпаке дружески закивала Волохову
и скрылась. Ваня Зайченко усиленно задергал всю свою компанию за ру-
кава и зашептал с силой:
— Понимаете, белую шапку надел! Как это надо понимать? Тимка!
Ты сообрази!

327

Тимка, краснея, опустил глаза и сказал:
— Это его собственный колпак, я знаю!
В пять часов состоялось общее собрание. Либо агитация рабфаковцев
помогла, либо от чего другого, но куряжане собрались в клуб довольно
полно. А когда Волохов поставил в дверях Мишу Овчаренко и Осадчий
с Шелапутиным стали переписывать присутствующих, начиная необходи-
мый в педагогическом деле учет объектов воспитания, в двери заломи-
лись запоздавшие и спрашивали с тревогой:
— А кто не записался, дадут ужин?
Бывший церковный зал насилу вместил эту массу человеческой
руды. С алтарного возвышения я всматривался в груду беспризорщины,
поражался и ее объемом, и мизерной выразительностью. В редких
точках толпы выделялись интересные живые лица, слышались человече-
ские слова и открытый детский смех. Девочки жались к задней печке, и среди
них царило испуганное молчание. В черновато-грязном море клифтов,
всклокоченных причесок и ржавых запахов мертвыми круглыми пятнами
стояли лица, безучастные, первобытные, с открытыми ртами, с шероховаты-
ми взглядами, с мускулами, сделанными из пакли.
Я коротко рассказал о колонии Горького, о ее жизни и работе.
Коротко описал наши задачи: чистота, работа, учеба, новая жизнь,
новое человеческое счастье. Они ведь живут в счастливой стране, где нет
панов и капиталистов, где человек может на свободе расти и развиваться
в радостном труде. Я скоро устал, не поддержанный живым вниманием
слушателей. Было похоже, как если бы я обращался к шкафам, бочкам,
ящикам. Я объявил, что воспитанники должны организоваться по отря-
дам, в каждом отряде двадцать человек, просил назвать четырнадцать
фамилий для назначения командирами. Они молчали. Я просил задавать
вопросы, они тоже молчали. На возвышение вышел Кудлатый и сказал:
— Собственно говоря, как вам не стыдно? Вы хлеб лопаете, и картошку
лопаете, и борщ, а кто это обязан для вас Делать? Кто обязан? А я вам
завтра если не дам обедать? Как тогда?
И на этот вопрос никто ничего не ответил. Вообще «народ безмолвство-
вал».
Кудлатый рассердился:
— Тогда я предлагаю с завтрашнего дня работать по шесть часов —
надо же сеять, черт бы вас побрал! Будете работать?
Кто-то один крикнул из далекого угла:
— Будем!
Вся толпа не спеша оглянулась на голос и снова выпрямила линии
тусклых физиономий.
Я глянул на Задорова. Он засмеялся в ответ на мое смущение и положил
руку на мое плечо:
: — Ничего, Антон Семенович, это пройдет!
4. «Все хорошо»
Мы провозились до глубокой ночи в попытках организовать куряжан.
Рабфаковцы ходили по спальням и снова переписывали воспитанников,
стараясь составить отряды. Бродил по спальням и я, захватив с собою

328

Горьковского в качестве измерительного инструмента. Нам нужно было,
хотя бы на глаз, определить первые признаки коллектива, хотя бы в редких
местах найти следы социального клея. Горьковский чутко поводил носом
в темной спальне и спрашивал:
— А ну? Какая тут компания?
Ни компаний, ни единиц почти не было в спальнях. Черт их знает,
куда они расползались, эти куряжане. Мы расспрашивали присутство-
вавших, кто в спальнях живет, кто с кем дружит, кто здесь плохой, кто
хороший, но ответы нас не радовали. Большинство куряжан не знали
своих соседей, редко знали даже имена, в лучшем случае называли проз-
вища: Ухо, Подметка, Комаха, Шофер — или вспоминали внешние при-
меты:
— На этой койке рябой, а на этой — из Валок пригнали.
В некоторых местах мы ощущали и слабые запахи социального клея,
но склеивалось вместе не то, что нам было нужно.
К ночи я все-таки имел представление о составе Куряжа.
Разумеется, это были настоящие беспризорные, но это не были бес-
призорные, так сказать, классические. Почему-то в нашей литературе и
среди нашей интеллигенции представление о беспризорном сложилось
в образе некоего байроновского героя. Беспризорный — это прежде всего
якобы философ, и притом очень остроумный, анархист и разрушитель,
блатняк и противник решительно всех этических систем. Перепуганные
и слезливые педагогические деятели, прибавили к этому образу целый
ассортимент более или менее пышных перьев, надерганных из хвостов
социологии, рефлексологии и других богатых наших родственников.
Глубоко веровали, что беспризорные организованны, что у них есть вожаки
и дисциплина, целая стратегия воровского действия и правила внутрен-
него распорядка. Для беспризорных не пожалели даже специальных
ученых терминов: «самовозникающий коллектив» и т. п.
И без того красивый образ беспризорного в дальнейшем был еще
более разукрашен благочестивыми трудами обывателей (российских и загра-
ничных). Все беспризорные — воры, пьяницы, развратники, кокаинисты
и сифилитики. Во всей всемирной истории только Петру I пришивали
столько смертных грехов. Между нами говоря, все это сильно помогало
западноевропейским сплетникам слагать о нашей жизни самые глупые
и возмутительные анекдоты.
А между тем... ничего подобного в жизни нет.
Надо решительно отбросить -теорию о постоянно существующем беспри-
зорном обществе, наполняющем будто бы наши улицы не только своими
«страшными преступлениями» и живописными нарядами, но и своей «идео-
логией». Составители романтических сплетен об уличном советском
анархисте14 не заметили, что после гражданской войны и голода миллионы
детей были с величайшим напряжением всей страны спасены в детских
домах. В подавляющем большинстве случаев все эти дети давно уже
выросли и работают на советских заводах и в советских учреждениях.
Другой вопрос, насколько педагогически безболезненно протекал процесс
воспитания этих детей.
В значительной мере по вине тех же самых романтиков работа
детских домов развивалась очень тяжело, сплошь и рядом приводя к

329

учреждениям типа Куряжа. Поэтому некоторые мальчики (речь идет
только о мальчиках) очень часто уходили на улицу, но вовсе не для того,
чтобы жить на улице, и вовсе не потому, что считали уличную жизнь для
себя самой подходящей. Никакой специальной уличной идеологии у них
не было, а уходили они в надежде попасть в лучшую колонию или детский
дом. Они обивали пороги спонов15 и соцвосов, помдетов и комиссий, но
больше всего любили такие места., где была надежда приобщиться к нашему
строительству, минуя благодать педагогического воздействия. Последнее
им не часто удавалось. Настойчивая и самоуверенная педагогическая
братия не так легко выпускала из своих рук принадлежащие ей жертвы
и вообще не представляла себе человеческую жизнь без предварительной
соцвосовской обработки. По этой причине большинство беглецов при-
нуждены были вторично начинать хождения по педагогическому процес-
су в какой-нибудь другой колонии, из которой, впрочем, тоже можно было
убежать. Между двумя колониями биография этих маленьких граждан
протекала, конечно, на улицах, и так как для занятий принципиальными
и моральными вопросами они не имели ни времени, ни навыков, ни пись-
менных столов, то естественно, что продовольственные, например, вопросы
разрешались ими и аморально, и апринципиально16. И в других областях
уличные обитатели не настаивали на точном соответствии их поступков
с формальными положениями науки о нравственности; беспризорные
вообще никогда не имели склонности к формализму. Имея кое-какое поня-
тие о целесообразности, беспризорные в глубине души полагали, что они
идут по прямой дороге к карьере металлиста или шофера, что для этого
нужно только две вещи: покрепче держаться на поверхности земного шара,
хотя бы для этого и приходилось хвататься за дамские сумки и мужские
портфели, и поближе пристроиться к какому-нибудь гаражу или меха-
нической мастерской.
В нашей ученой литературе было несколько попыток составить удовлет-
ворительную систему классификации человеческих характеров; при этом
очень старались, чтобы и для беспризорных было там отведено соответ-
ствующее антиморальное и дефективное место. Но из всех классификаций
я считаю самой правильной ту, которую составили для практического
употребления харьковские коммунары-дзержинцы.
По коммунарской рабочей гипотезе все беспризорные делятся на три
сорта. «Первый сорт» — это те, которые самым деятельным образом
участвуют в составлении собственных гороскопов, не останавливаясь ни
перед какими неприятностями; которые в погоне за идеалом металлиста
готовы приклеиться к любой части пассажирского вагона, которые больше
кого-нибудь другого обладают вкусом к вихрям курьерских и скорых
поездов, будучи соблазняемы при этом отнюдь не вагонами-ресторанами,
и не спальными принадлежностями, и не вежливостью проводников.
Находятся люди, пытающиеся очернить этих путешественников, утверждая,
будто они носятся по железным дорогам в расчете на крымские благоуха-
ния или сочинские воды. Это неправда. Их интересуют главным образом
днепропетровские, донецкие и запорожские гиганты, одесские и николаев-
ские пароходы, харьковские и московские предприятия.
«Второй сорт» беспризорных, отличаясь многими достоинствами, все же
не обладает полным букетом благородных нравственных качеств, какими

330

обладает «первый». Эти тоже ищут, но их взоры не отворачиваются с
презрением от текстильных фабрик и кожевенных заводов, они готовы
помириться даже на деревообделочной мастерской, хуже — они способны
заняться картонажным делом, наконец, они не стыдятся собирать лекар-
ственные растения.
«Второй сорт» тоже ездит, но предпочитает задний буфер трамвая,
и ему неизвестно, какой прекрасный вокзал в Жмеринке и какие строгости
в Москве.
Коммунары-дзержинцы всегда предпочитали привлекать в свою ком-
муну только граждан «первого сорта». Поэтому они пополняли свои
ряды, развивая агитацию в скорых поездах. «Второй сорт» в представлении
коммунаров гораздо слабее.
Но в Куряже преобладал не «первый сорт» и не «второй» даже, а
«третий». В мире беспризорных, как и в мире ученых, «первого сорта»
очень мало, немного больше «второго», а подавляющее большинство —
«третий сорт»: подавляющее большинство никуда не бежит и ничего не
ищет, а простодушно подставляет нежные лепестки своих детских душ
организующему влиянию соцвоса.
В Куряже я напоролся на основательную жилу именно «третьего
сорта». Эти дети в своих коротких историях тоже насчитывают три-четыре
детских дома или колонии, а то и гораздо больше, иногда даже до один-
надцати, но это уже результат не их стремлений к лучшему будущему,
а наробразовских стремлений к творчеству, стремлений, часто настолько
туманных, что и самое опытное ухо неспособно бывает17 различить, где
начинается или кончается реорганизация, уплотнение, разукрупнение,
пополнение, свертывание, развертывание, ликвидация, восстановление,
расширение, типизация, стандартизация, эвакуация и реэвакуация.
А так как и я тоже прибыл в Куряж с реорганизаторскими намерениями,
то и встретить меня должно было то самое безразличие, которое является
единственной защитной позой каждого беспризорного против педагоги-
ческих пасьянсов наробраза.
Тупое безразличие было продуктом длительного воспитательного процес-
са и в известной мере доказывает великое могущество педагогики.
Большинство куряжан было в возрасте тринадцати—пятнадцати лет,
но на их физиономиях уже успели крепко отпечататься разнообразные
атавизмы. Прежде всего бросалось в глаза полное отсутствие у них чего
бы то ни было социального, несмотря на то что с самого рождения они
росли под знаком «социального воспитания». Первобытная растительная
непосредственность сквозила в каждом их движении, но это не была не-
посредственность ребенка, прямодушно отзывающегося на все явления
жизни. Никакой жизни они не знали. Их горизонты ограничивались списком
пищевых продуктов, к которым они влеклись в сонном и угрюмом рефлек-
се. До жратвенного котла нужно было дорваться через толпу таких же
зверенышей — вот и вся задача. Иногда она решалась более благополучно,
иногда менее, маятник их личной жизни других колебаний не знал.
Куряжане и крали в порядке непосредственного действия только те
предметы, которые действительно плохо лежат или на которые набрасы-
валась вся их толпа. Воля этих детей давно была подавлена насилиями,
тумаками и матюками старших, так называемых глотов, богато расц-

331

ветших на почве соцвосовского непротивления и «самодисциплины».
В то же время эти дети вовсе не были идиотами, в сущности — они
были обыкновенными детьми, поставленными судьбой в невероятно глупую
обстановку: с одной стороны, они были лишены всех благ человеческого
развития, с другой стороны, их оторвали и от спасительных условий
простой борьбы за существование, подсунув им хотя и плохой, но все же
ежедневный котел.
На фоне этой основной массы выделялись некоторые группы иного
порядка. В той спальне, где жил Ховрах, очевидно, находился штаб «глотов».
Наши рассказывали, что их насчитывалось человек пятнадцать и что глав-
ную роль у них играл Короткое. Самого Короткова я еще не видел, да и
вообще эти воспитанники большую часть времени проводили в городе.
Евгеньев, нашедший среди них старых приятелей, утверждал, что все они
обыкновенные городские воры, что колония нужна им только в качестве
квартиры. Витька Горьковский не соглашался с Евгеньевым:
— Какие они там воры? Шпана!..
Витька рассказывал, что и Короткое, и Ховрах, и Перец, и Чурило,
и Поднебесный, и все остальные промышляют именно в колонии. Сначала
они обкрадывали квартиры воспитателей, мастерские и кладовые. Кое-что
можно было украсть и у воспитанников: к Первому мая многим воспитан-
никам были выданы новые ботинки; по словам Горьковского, ботинки
были главным предметом их деятельности. Кроме того, они промышляли
на селе, а кое-кто даже на дороге. Колония стояла на большом ахтырском
шляху.
Витька вдруг прищурился и рассмеялся:
— А теперь знаете, что они изобрели, гады? Пацаны их боятся, дрожат
прямо, так что они делают: организаторы, понимаете! У них эти пацаны
называются «собачками». У каждого несколько «собачек». Им и говорят
это утром: иди куда хочешь, а вечером приноси. Кто крадет — то в поездах,
а то и на базаре, а больше таких — куда там им украсть, так больше про-
сят. И на улицах стоят, и на мосту, и на Рыжове. Говорят, в день рубля два-
три собирают. У Чурила самые лучшие «собачки» — по пяти рублей при-
носят. И норма у них есть: четвертая часть — «собачке», а три четверти —
хозяину. О, вы не смотрите, что у них в спальнях ничего нету. У них и
костюмы, и деньги, только все попрятано. Тут на Подворках есть такие
дворы и каинов сколько угодно. Они там каждый вечер гуляют.
Вторую группу составляли такие, как Зайченко и Маликов. При бли-
жайшем знакомстве с колонией оказалось, что их не так мало, человек до
тридцати. Каким-то чудом им удалось пронести через жизненные непогоды
блестящие глаза, прелестную мальчишескую агрессивность и свежие анали-
тические таланты, позволявшие им к каждому явлению относиться с
боевой привязчивостью. Я очень люблю этот отдел человечества, люблю за
красоту и благородство душевных движений, за глубокое чувство чести,
даже за то, что все они убежденные холостяки и женоненавистники.
С первыми шагами моего передового сводного люди эти подняли носы,
втянули в себя, отдуваясь, свежий воздух, потом заметались по спаль-
ням, поставив хвосты трубой и приведя в быстрое вращение указанные
выше аналитические таланты. Они еще боялись открыто перейти на
мою сторону, но поддержка их была все равно обеспечена.

332

На третью группу социальных элементов мы наткнулись с Витькой
нечаянно, и Витька остановился перед ней, как сеттер перед зайцем, в
оторопелом удивлении. В дальнем углу двора стоял, прислонившись к
древней стене, одинокий флигель с деревянной резной верандой. Ваня
Зайченко, показывая на это строение, сказал:
— А там живут агрономы.
— Кто это агрономы? Сколько же их?
— А их четырнадцать человек.
— Четырнадцать агрономов? Зачем так много?
— А они жито сеяли, а теперь там живут...
Я услышал запах Халабуды и еще более усомнился:
— Это вы их так дразните?
Но Ваня сделал серьезное лицо и еще настойчивее мотнул головой
по направлению к флигелю:
— Нет, настоящие агрономы, вот посмотрите! Они пахали и сеяли
жито! И смотрите: выросло! Вот такое уже выросло!
Витька воззрился на Зайченко с негодованием:
— Это те... в синих рубашках? Они же воспитанники у вас? Что же ты
брешешь?
— Да не брешу! — запищал Ванька. — Не брешу! Они и аттестаты
должны получить. Как только получат аттестаты, так и поедут...
— Ну, хорошо, пойдем к вашим агрономам.
Во флигеле были две спальни. На кроватях, покрытых сравнительно
свежими одеялами, сидели подростки, действительно в синих сатиновых
рубашках, чистенько причесанные и как-то по-особенному добродетельные.
На стенах были аккуратно разлеплены открытки, вырезки из журналов и
в деревянных рамах маленькие зеркальца. С подоконников свешивались
узорные края чистой бумаги.
Серьезные мальчики суховато ответили на мое Приветствие и не высказа-
ли никакого возмущения, когда Ваня Зайченко с воодушевлением
представил их нам:
— Вот это все агрономы, я ж говорил! А это главный — Воскобойни-
ков!
Витька Горьковский посмотрел на меня с таким выражением, как будто
нас приглашали познакомиться не с агрономами, а с лешими или водяными,
в бытие которых поверить Витька ни в каком случае не мог.
— Вот что, ребята, вы не обижайтесь, только скажите, пожалуйста,
почему вас называют агрономами?
Воскобойников — высокий юноша, на лице которого бледность боролась
с важностью и обе одинаково не могли прикрыть неподвижной, застывшей
темноты, — поднялся с постели, с большим усилием засунул руки в тесные
карманы брюк и сказал:
— Мы — агрономы. Скоро получим аттестаты...
— Кто вам даст аттестаты?
— Как — кто даст? Заведующий.
— Какой заведующий?
— Бывший заведующий.
Витька расхохотался:
— Может быть, он и мне даст?

333

— Нечего насмехаться, — сказал Воскобойников, — ты ничего не пони-
маешь, так и не говори. Что ты понимаешь?
Витька рассердился:
— Я понимаю, что вы здесь все олухи. Говорите подробно, кто тут
дурака валяет?
— Может быть, ты и валяешь дурака, — остроумно начал Воскобой-
ников, но Витька больше не мог выносить никакой чертовщины:
— Брось, говорю тебе!.. Ну, рассказывай!
Мы уселись на кроватях. Пересиливая важность и добродетель, сопротив-
ляясь и оскорбляясь, пересыпая скупые слова недоверчивыми и презри-
тельными гримасами, агрономы раскрыли пред нами секреты халабудов-
ского жита и собственной головокружительной карьеры. Осенью в Куряже
работал какой-то уполномоченный Халабуды, имевший от него специаль-
ное поручение посеять жито. Он уговорил работать пятнадцать старших
мальчиков и расплатился с ними очень щедро: их поселили в отдельном
флигеле, купили кровати, белье, одеяла, костюмы, пальто, заплатили по
пятьдесят рублей каждому и обязались по окончании работы выдать
дипломы агрономов. Поскольку все договоренное, кровати и прочее,
оказалось реальностью, у мальчиков не было оснований сомневаться
и в реальности дипломов, тем более что все они были малограмотны
и никто из них выше второй группы трудовой школы не бывал. Выдача
дипломов затянулась до весны. Это обстоятельство, однако, не очень
беспокоило мальчиков, хотя халабудовский уполномоченный и растворился
в эфире помдетовских комбинатов, но его обязательства благородно
принял на себя заведующий колонией. Уезжая вчера, он подтвердил, что
дипломы уже готовы, только нужно их привезти в Куряж и торжественно
выдать агрономам.
Я сказал мальчикам:
_ — Ребята, вас просто надули! Чтобы быть агрономом, нужно много
учиться, несколько лет учиться, есть такие институты и техникумы, а
чтобы поступить туда, тоже нужно учиться в обыкновенной школе несколь-
ко лет. А вы... Сколько семью восемь?
Черненький смазливый юноша, к которому я в упор обратился с вопро-
сом, неуверенно ответил:
— Сорок восемь.
Ваня Зайченко охнул и вытаращил искренние глазенки:
— Ой-ой-ой, агрономы! Сорок восемь! Вот покупка, так покупка! Скажи-
те, пожалуйста!
— А ты чего лезешь? Тебе какое дело? — закричал на Ваньку Воско-
бойников.
— Так пятьдесят шесть! — Ванька даже побледнел от страстной убеди-
тельности. — Пятьдесят шесть!
— Так как же? — спросил широкоплечий, угловатый парень, которого
все называли Сватко. — Нам обещали, что дадут место в совхозе, а теперь
как?
— А это можно, — ответил я. — Работать в совхозе хорошее дело,
только вы будете не агрономами, а рабочими.
Агрономы запрыгали на кроватях в горячем возмущении. Сватко
побледнел от злости:

334

— Вы думаете, мы правды не найдем? Мы понимаем, все понимаем!
Нас и заведующий предупреждал, да! Вам сейчас нужно пахать, а никто
не хочет, так, значит, вы крутите! И товарища Халабуду подговорили!
По-вашему не будет, не будет!
Воскобойников снова засунул руки в карманы и снова вытянул до
потолка свое длинное тело.
— Чего вы пришли сюда обдуривать? Нам знающие люди говорили.
Мы сколько посеяли и занимались. А вам нужно эксплуатировать?
Довольно!
— Вот дурачье,— спокойно произнес Витька.
— Вот я ему двину в морду!.. Горьковцы!.. Приехали сюда чужими
руками жар загребать?
Я поднялся с кровати. Агрономы направили на нас сердитые тупые
лица. Я постарался как можно спокойнее попрощаться с ними:
— Дело ваше, ребята. Хотите быть агрономами — пожалуйста...
Ваша работа нам сейчас не нужна, обойдемся без вас.
Мы направились к выходу. Витька все-таки не утерпел и уже на пороге
настойчиво заявил:
— А все-таки вы идиоты.
Заявление это вызвало такое недовольство у агрономов, что Витьке
пришлось с крыльца взять третью скорость.
В пионерской комнате Жорка Волков производил смотр куряжан, выде-
ленных разными правдами и неправдами в командиры. Я и раньше говорил
Жорке, что из этого ничего не выйдет, что такие командиры нам не нужны.
Но Жорка захотел увериться в этом на опыте.
Выделенные кандидаты сидели на лавках, и их босые ноги, как у мух,
то и дело прочесывали одна другую. Жорка сейчас похож на тигра: глаза
у него острые и искрящиеся. Кандидаты держат себя так, как будто их
притащили сюда играть в новую игру, но правила игры запутаны, старые
игры вообще лучше. Они стараются деликатно улыбаться в ответ на
страстные объяснения Жорки, но эффект этот Жорку мало радует:
— Ну, чего ты смеешься? Чего ты смеешься? Ты понимаешь? Довольно
жить паразитом! Ты знаешь, что такое советская власть?
Лица кандидатов суровеют, и стыдливо жеманятся разыгравшиеся в
улыбке щеки.
— Я же вам объясняю: раз ты командир, твой приказ должен быть
выполнен.
— А если он не захочет? — снова прорывается улыбкой лобастый
блондин, видимо лодырь и губошлеп, — фамилия его Петрушко.
Среди приглашенных сидит и Спиридон Ховрах. Недавняя беседа
его с Белухиным и Карабановым, кажется, привела его в умиление, но
сейчас он разочарован: от него требуют невыгодных и неприятных ослож-
нений с товарищами.
В этот вечер, после страстных речей Жорки и улыбчивого равнодушия
куряжан, мы все же составили совет командиров, переписали всех обитате-
лей колонии и даже сделали наряд на работы завтрашнего дня. В это время
Волохов и Кудлатый налаживали инвентарь к завтрашнему выезду в поле.
И совет командиров и инвентарь имели очень дрянной вид, и мы улеглись
спать в настроении усталости и неудачи. Хотя Боровой с помощником

335

приступили к работе и вокруг ярко-черных навалов земли уже блестели
свежие щепки, общая задача в Куряже все равно представлялась неразбор-
чивой и лишенной того спасительного хвостика, за который необходимо
дернуть для начала.
На другой день рано утром рабфаковцы уехали в Харьков. Как было
условлено в совете командиров, в шесть часов позвонили побудку. Несмотря
на то что у соборной стены висел уже новый колокол с хорошим голосом,
пробудка не произвела на куряжан никакого впечатления. Дежурный
по колонии Иван Денисович Киргизов в свеженькой красной повязке
заглянул в некоторые спальни, но вынес оттуда только испорченное
настроение. Колония спала; лишь у конюшни возился наш передовой
сводный, собираясь в поле. Через двадцать минут он выступил в составе
трех парных запряжек плугов и борон. Кудлатый уселся на линейку и
поехал в город доставать семенную картошку. Ему навстречу тащились из
города отсыревшие бледные фигуры. В моем распоряжении не осталось
сил, чтобы остановить их и обыскать, поговорить об обстоятельствах минув-
шей ночи. Они беспрепятственно пролезли в спальни, и число спящих,
таким образом, даже увеличилось.
По составленным вчера нарядам, единодушно утвержденным советом
командиров, все силы куряжан предполагалось бросить на уборку спален
и двора, на расчистку площадки под парники, на вскопку огородных
участков вокруг монастырской стены и на разборку самой стены. В моменты
оптимистических просветов я начинал ощущать в себе новое приятное
чувство силы. Четыреста колонистов! Воображаю, как обрадовался бы
Архимед, если бы ему предложили четыреста колонистов. Очень возмож-
но, что он отказался бы даже от точки опоры в своей затее перевернуть
мир. Да и двести восемьдесят куряжан были для меня непривычным
сгустком энергии после ста двадцати горьковцев.
Но этот сгусток энергии валяется в грязных постелях и даже не
спешит завтракать. У нас уже имелись тарелки и ложки, и все это в срав-
нительном порядке было разложено на столах в трапезной, но целый
час тарабанил в колокол Шелапутин, пока в столовой показались первые
фигуры. Завтрак тянулся до десяти часов. В столовой я произнес несколько
речей, в десятый раз повторил, кто в каком отряде, кто в отряде командир
и какая для отряда назначена работа. Воспитанники выслушивали мои
речи, не подымая головы от тарелки. Эти черти даже не учли того обстоятель-
ства, что для них приготовлен был очень жирный и вкусный суп, а на
хлеб положены кубики масла. Они равнодушно сожрали суп и масло,
позапихивали в карманы куски хлеба и вылезли из столовой, облизывая
грязные пальцы и игнорируя мои взгляды, полные архимедовской надеж-
ды.
Никто не подошел к Мише Овчаренко, который возле самой соборной
паперти разложил на ступенях новые, вчера купленные лопаты, грабли,
метлы. В руках Миши новенький блокнот, тоже вчера купленный. В этом
блокноте Миша должен был записывать, какому отряду сколько выдано
инструментов. Миша имел вид очень глупый рядом со своей ярмаркой,
ибо к нему не подошел ни один человек. Даже Ваня Зайченко, командир
десятого отряда куряжан, составленного из его приятелей, на которого
я особенно надеялся, не пришел за инструментами, и за завтраком я его не

336

заметил. Из новых командиров в столовой подошел ко мне Ховрах, стоял
со мной рядом и развязно рассматривал проходящую мимо нас толпу.
Его отряд — четвертый — должен был приступить к разломке монастыр-
ской стены: для него у Миши заготовлены были ломы. Но Ховрах даже
не вспомнил о порученной ему работе. По-прежнему развязно он заговорил
со мной о предметах, никакого отношения к монастырской стене не имею-
щих:
— Скажите, правда, что в колонии имени Горького девчата хорошие?
Я отвернулся от него и направился к выходу, но он пошел со мной
рядом и, заглядывая мне в лицо, продолжал:
— И еще говорят, что воспитательки у вас есть... Такие... хлеб с маслом.
Га-га, интересно будет, когда сюда приедут! У нас здесь тоже были бабенки
подходящие... только знаете что? Глаза моего, ну и боялись! Я как гляну
на них, так аж краснеют! А отчего это так, скажите мне, отчего это у меня
глаз такой опасный, скажите?
— Почему твой отряд не вышел на работу?
— А черт его знает, мне какое дело! Я и сам не вышел...
— Почему?
— Не хочется, га-га-га!..
Он прищурился на соборный крест:
— А у нас тут, на Подворках, тоже есть бабенки забористые...
га-га... если желаете, могу познакомить...
Мой гнев еще со вчерашнего дня был придавлен мертвой хваткой
сильнейших тормозов. Поэтому внутри меня что-то нарастало круто и
настойчиво, но на поверхности моей души я слышал только приглушенный
скрип, да нагревались клапаны сердца. В голове кто-то скомандовал
«смирно», и чувства, мысли и даже мыслишки поспешили выпрямить
пошатнувшиеся ряды. Тот же «кто-то» сурово приказал:
«Отставить Ховраха! Спешно нужно выяснить, почему отряд Вани
Зайченко не вышел на работу и почему Ваня не завтракал?»
И поэтому и по другим причинам я сказал Ховраху:
— Убирайся от меня к чертовой матери!.. Г...о!
Ховрах очень был поражен моим обращением и быстро ушел. Я поспешил
к спальне Зайченко.
Ванька лежал на голом матраце, и вокруг матраца сидела вся его
компания. Ваня положил руку под голову, и его бледная худая ручонка на
фоне грязной подушки казалась чистой.
— Что случилось? — спросил я.
Компания молча пропустила меня к кровати. Одарюк через силу
улыбнулся и сказал еле слышно:
— Побили.
— Кто побил?
Неожиданно звонко Ваня сказал с подушки:
— Кто-то, понимаете, побил! Вы можете себе представить? Пришли
ночью, накрыли одеялом и... здорово побили! В груди болит!
Звонкий голос Вани Зайченко сильно противоречил его похудевшему
синеватому личику.
Я знал, что среди куряжских флигелей один называется больничкой.
Там среди пустых грязных комнат была одна, в которой жила старушка-

337

фельдшерица. Я послал за нею Маликова. В дверях Маликов столкнулся
с Шелапутиным:
— Антон Семенович, там на машине приехали, вас ищут!
У большого черного фиата стояли Брегель, товарищ Зоя и Клямер.
Бретель величественно улыбнулась:
— Приняли?
— Принял.
— Как дела?
—- Все хорошо.
— Совсем хорошо?
— Жить можно.
Товарищ Зоя недоверчиво на меня посматривала. Клямер оглядывался
но все стороны. Вероятно, он хотел увидеть моих сторублевых воспита-
телей. Мимо нас спотыкающимся старческим аллюром спешила к Ване
Зайченко фельдшерица. От конюшни доносились негодующие речи Воло-
хов а:
— Сволочи, людей перепортили и лошадей перепортили! Ни одна пара
не работает, поноровили коней, гады, не кони, а проститутки!
Товарищ Зоя покраснела, подпрыгнула и завертела большой несклад-
ной головой:
— Вот это соцвос, я понимаю!
Я расхохотался:
Это не соцвос. Это просто человек слов не находит.
— Как не находит? — язвительно улыбнулся Клямер. — Кажется,
именно находит?
— Ну да, сначала не находил, а потом уже нашел.
Брегель что-то хотела сказать, пристально глянула мне в глаза и ничего
не сказала.
5. Идиллия
На другой день я отправил Ковалю такую телеграмму:
«Колония Горького Ковалю ускорь отъезд колонии воспитательскому
персоналу прибыть Куряж первым поездом полном составе».
На следующий день к вечеру я получил такой ответ:
«Вагонами задержка воспитатели выезжают сегодня».
Единственная в Куряже линейка в два часа ночи доставила с рыжов-
ской станции Екатерину Григорьевну, Лидию Петровну, Буцая, Журбина
и Горовича. Из бесчисленных педагогических бастионов мы выбрали для
них комнаты, наладили кое-какие кровати, матрацы пришлось купить в
городе.
Встреча была радостная. Шелапутин и Тоська, несмотря на свои пят-
надцать лет, обнимались и целовались, как девчонки, пищали и вешались
на шеи, задирая ноги. Горьковцы приехали жизнерадостные и свежие,
и на их лицах я прочитал рапорт о состоянии дел в колонии. Екатерина
Григорьевна подтвердила коротко:
— Там все готово. Все сложено. Нужны только вагоны.
— Как хлопцы?

338

— Хлопцы сидят на ящиках и дрожат от нетерпения. Я думаю, что
хлопцы наши большие счастливцы. И кажется, мы все счастливые люди.
А вы?
— Я тоже переполнен счастьем, — ответил я сдержанно, — но в Куряже
больше, кажется, нет счастливцев...
— А что случилось?-^ взволнованно спросила Лидочка.
— Да ничего страшного, — сказал Волохов презрительно, — только у
нас сил мало. И не мало, так в поле ж работа. Мы теперь и первый сводный,
и второй сводный, и какой хотите.
— А здешние?
Ребята засмеялись:
— Вот увидите...
Петр Иванович Горович крепко сжал красивые губы, пригляделся к
хлопцам, к темным окнам, ко мне:
— Надо скорее ребят?
— Да, как можно скорее,— сказал я,— надо, чтобы колония спешила
как на пожар. А то сорвемся.
Петр Иванович крякнул:
— Нехорошо выходит... нужно поехать в колонию, хотя бы нам и
трудно пришлось в Куряже. За вагоны просят очень дорого, не дают
никакой скидки, да и вообще волынят. Вам. необходимо на один день...
Коваль уже перессорился на железной дороге.
Мы задумались. Волохов пошевелил плечами и тоже крякнул, как
старик:
— Та ничего... Поезжайте скорише, как-нибудь обойдемся... и все равно,
хуже не будет. А только наши пускай .там не барятся*.
Иван Денисович, сидя на подоконнике, ухмылялся спокойно и рассмат-
ривал часовые стрелки:
— А через два часа и поезд. А какое ваше завещание будет?
— Мое завещание? Черт, какие тут завещания! Силы, конечно, никакой
применять нельзя. Вас теперь шестеро. Если сможете повернуть на нашу
сторону два-три отряда, будет прекрасно. Только старайтесь перетягивать
не одиночками, а отрядами.
— Агитация, значит? — спросил Горович грустно.
— Агитация, только как-нибудь не очень прозрачно. Больше расска-
зывайте о колонии, о разных случаях, о строительстве. Да чего мне учить
вас! Глаза раскрыть, конечно, не сможете так скоро, но понюхать что-ни-
будь дайте.
В моей голове варилась самая возмутительная каша. Прыгали, корчи-
лись, ползали, даже в обморок падали разные мысли и образы, а если
какая-нибудь из них и кричала иногда веселым голосом, я начинал серьезно
подозревать, что она в нетрезвом виде.
Есть педагогическая механика, физика, химия, даже педагогическая
геометрия, даже педагогическая метафизика. Спрашивается: для чего я
оставлял здесь, в Куряже, в темную ночь этих шестерых подвижников?
Я разглагольствовал с ними об агитации, а на самом деле рассчитывал:
вот в обществе куряжан завтра появятся шестеро культурных, серьезных,
* Не барятся — не задерживаются.

339

хороших людей. Честное слово, это была ставка на дожку меда в бочке
дегтя... впрочем, дегтя ли? Жалкая, конечно, химия. И химическая реакция
могла наметиться жалкая, дохлая, бесконечная.
Если уж нужна здесь химия, то другая: динамит, нитроглицерин, вообще
неожиданный, страшный, убедительный взрыв, чтобы стрелой прыгнули
в небеса и стены собора, и «клифты», и детские души, и «глоты», и агро-
номические дипломы.
Между нами говоря, я готов был и себя самого и свой передовой свод-
ный заложить в какую-нибудь хорошую бочку — взрывной силы у нас,
честное слово, было довольно. Я вспомнил тысяча девятьсот двадцатый
год. Да, тогда начинали сильнее, тогда были взрывы и меня самого носило
между тучами, как гоголевского Вакулу, и ничего я тогда не боялся.
А теперь торчали в голове всякие бантики, которыми будто бы необходимо
украшать святейшую ханжу — педагогику. «Будьте добры, grand'maman,
разрешите один разок садануть в воздух». — «Пожалуйста, — говорит
она, — саданите, только чтобы мальчики не обижались».
Какие уж там взрывы!
— Волохов, запрягай, еду.
Через час я стоял у открытого окна вагона и смотрел на звезды. Поезд
был четвертого сорта, сесть было негде.
Не удрал ли я с позором из Куряжа, не испугался ли собственных
запасов динамита? Надо было себя успокоить. Динамит — вещь опасная,
и зачем с ним носиться, когда есть на свете мои замечательные горьков-
цы? Через четыре часа я оставлю душный, гразный чужой вагон и буду в
их изысканном обществе.
В колонию я приехал на извозчике, когда солнце давно уже сожалело,
что у него нет радиатора. Колонисты сбежались ко мне со всех сторон.
Это колонисты или эманация радия? Даже Галатенко, раньше категори-
чески отрицавший бег как способ передвижения, теперь выглянул из две-
рей кузницы и вдруг затопал по дорожке, потрясая землю и напоминая
одного из боевых слонов царя Дария Гистаспа18. В общий гам приветствий,
удивлений и нетерпеливых вопросов и он внес свою долю:
— Как там оно, помогает чи не помогает, Антон Семенович?
Откуда у тебя, Галатенко, такая мужественная, открытая улыбка, где
ты достал тот хорошенький мускул, который так грациозно морщит твое
нижнее веко, чем ты смазал глаза — брильянтином, китайским лаком или
ключевой чистой водой? И хоть медленно еще поворачивается твой тяже-
лый язык, но ведь он выражает эмоцию. Черт возьми, эмоцию!
— Почему вы такие нарядные, что у вас, бал? — спросил я у хлопцев.
— Ого! — ответил Лапоть. — Настоящий бал! Сегодня мы первый день
не работаем, а вечером — «Блоха»19 — последний спектакль, и будем с тра-
ками прощаться... Нет, вы скажите, как там дела?
В новых трусиках и в новых бархатных тюбетейках, специально из-
готовленных, чтобы поразить куряжан, колонисты пахли праздником.
По колонии метались шестые сводные, подготовляя спектакль. В спальнях,
в школе, в мастерских, в клубных помещениях по углам стояли забитые
ящики, завернутые в рогожи вещи, лежали стопки матрацев и груды узлов.
Везде было подметено и помыто, как и полагается для праздника. В моей
квартире царил одиннадцатый отряд во главе с Шуркой Жевелием. Ба-

340

бушка тоже сидела на чемоданах; только кровать-раскладушку пацаны
великодушно оставили ей, и Шурка гордился этим великодушием:
— Бабушке нельзя так, как нам. Вы видели? Хлопцы сейчас все на
току спят, — сено... даже лучше, чем на кроватях. А девчата — на возах.
Так вы смотрите: Нестеренко этот вчера только хозяином стал, сегодня
уже заедается — жалко ему сена. Смотрите, мы ему дали целую колонию,
а он за сеном жалеет. А мы бабушку разве плохо упаковали, а? Как вы
скажете, бабушка?
Бабушка покорно улыбается пацанам, но у нее есть пункты расхожде-
ния с ними:
— Упаковали вы хорошо, а где ваш завкол спать будет?
— Есть,— кричит Шурка.— В нашем отряде, в одиннадцатом, самое
лучшее сено, пырей. Даже Эдуард Николаевич ругался, говорит: такое
сено, разве можно спать? А мы спали, а после того Молодцу давали —
лопает хиба ж так! Мы уложим, вы не беспокойтесь!
Значительная часть колонистов расположилась в квартирах воспита-
телей, изображая из себя целые опекунско-упаковочные организации. В
комнате Лидочки штаб Коваля и Лаптя. Коваль, желтый от злости и
утомления, сидит на подоконнике, размахивает кулаком и ругает железно-
дорожников:
— Чиновники, бюрократы! Акакии! Им говорю: дети, так не верят.
Что, говорю, тебе метрики представить? Так наши сроду метрик не видели.
Ну, что ты ему скажешь, когда он, чтоб ему, ничего не понимает? Гово-
рит: при одном взрослом полагается один ребенок, бесплатно, а если только
ребенки... Я ему, проклятому, толкую: какие ребенки, какие ребенки, черт
тебя нянчил, — трудовая колония, и потом: вагоны ж товарные... Как
пень! Щелкает, щелкает: погрузка, простой, аренда... Накопал каких-то
правил: если кони да если домашняя мебель — такая плата, а если по-
севкомпания — другая. Какая, говорю, домашняя мебель? Что это тебе,
мещане какие-нибудь перебираются, какая домашняя мебель?.. Такие на-
хальные, понимаешь, чинуши, до того нахальные! Сидит себе, дрянь, во-
лынит: мы не знаем никаких мещан-крестьян, мы знаем пассажиров или
грузоотправителей. Я ему — классовый разрез, а он мне прямо в глаза:
раз есть сборник тарифов, классовый разрез не имеет значения.
Лапоть пропускает мимо ушей и трагическое повествование Коваля о
железнодорожниках, и грустные мои рассказы о Куряже и все сворачивает
на веселые местные темы, как будто нет никакого Куряжа, как будто
ему не придется через несколько дней возглавлять совет командиров этой
запущенной страны. Меня начинает печалить его легкомыслие, но и моя
печаль разбивается вдребезги его искрящейся выдумкой. Я вместе со всеми
хохочу и тоже забываю о Куряже. Сейчас, на свободе от текущих забот,
вырос и расцвел оригинальный талант Лаптя. Он замечательный коллек-
ционер; возле него всегда вертятся, в него влюблены, ему верят и поклоняются
дураки, чудаки, одержимые, психические и из-за угла мешком прибитые.
Лапоть умеет сортировать их, раскладывать по коробочкам, лелеять и пере-
бирать на ладони. В руках они играют тончайшими оттенками, красоты
и кажутся интереснейшими экземплярами человеческой породы.
Бледному, молчаливо-растерянному Густоивану он говорит прочувство-
ванно:

341

— Да... там церковь посреди двора. Зачем нам чужой дьякон? Ты бу-
дешь дьяконом.
Густоиван шевелит нежно-розовыми губами. Еще до колонии кто-то
подсыпал в его жидкую душу лошадиную порцию опиума, и с тех пор
он никак не может откашляться. Он молится по вечерам в темных углах
спален, и шутки колонистов принимает как сладкие страдания. Колесник
Козырь не так доверчив:
— Зачем вы так говорите, товарищ Лапоть, господи прости? Как может
Густоиван быть дьяконом, если на него духовной благодати не возлил
господь?
Лапоть задирает мягкий веснушчатый нос:
— Подумаешь, важность какая — благодать! Наденем на него эту
самую хламиду, ого! Такой дьякон будет!
— Благодать нужна, — музыкально-нежным тенором убеждает Ко-
зырь. — Владыка должен руки возложить.
Лапоть присаживается на корточки перед Козырем и пристально мор-
гает на него голыми припухшими веками:
— Ты пойми, дед: владыка — значит «владеет», власть, значит... Так?
— Владыка имеет власть...
— А совет командиров, как ты думаешь? Если совет командиров руки
возложит, это я понимаю!
— Совет командиров, голубчик мой, не может, нет у него благодати, —
склоняет голову на плечо умиленный разговором Козырь.
Но Лапоть укладывает руки на колени Козыря и задушевно-благостно
уверяет его:
— Может, Козырь, может! Совет командиров может такую благодать
выпустить, что твой владыка будет только мекать!
Старый добрый Козырь внимательно слушает влезающий в душу говорок
Лаптя и очень близок к уступке. Что ему дали владыка и все святые
угодники? Ничего не дали. А совет командиров возлил на Козыря реаль-
ную, хорошую благодать: он защитил его от жены, дал светлую, чистую
комнату, в комнате кровать, ноги Козыря обул в крепкие, ладные сапоги,
сшитые первым отрядом Гуда. Может быть, в раю, когда умрет старый
Козырь, есть еще надежда получить какую-нибудь компенсацию от гос-
пода бога, но в земной жизни Козыря совет командиров абсолютно не-
заменим.
— Лапоть, ты тут? — заглядывает в окно угрюмая рожа Галатенко.
— Ага. А что такое? — отрывается Лапоть от благодатной темы.
Галатенко не спеша пристраивается к подоконнику и показывает Лаптю
полную чашу гнева, от которого подымается медленный клубящийся пар
человеческого страдания. Большие серые глаза Галатенко блестят тяжелой,
густой слезой.
— Ты скажи ему, Лапоть, ты скажи... а то я могу ему морду набить...
— Кому?
— Таранцю.
Галатенко узнает меня в комнате и улыбается, вытирая слезы.
— Что случилось, Галатенко?
— Разве он имеет право? Он думает, как он командир четвертого, что ж
с того? Ему сказали — зробыть станок для Молодця, а он говорит: и для

342

Молодця зробыть, и для Галатенко.
— Кому говорит?
— Да столярам своим, хлопцям.
— Ну?
— То ж станок для Молодця, чтоб из вагона не выскочил, а они
поймали меня и мерку снимают, а Таранец каже: для Молодця с левой
стороны, а для Галатенко — с правой.
— Что это?
— Та станок же.
Лапоть задумчиво чешет за ухом, а Галатенко терпеливо-пристально
ждет, какое решение вынесет Лапоть.
— Да неужели ты выскочишь из вагона? Не может быть!
Галатенко за окном что-то выделывает ногами и сам на свои ноги
оглядывается:
— Та чего ж я выскочу? Куда ж я буду выскакуваты? А он говорит:
сделайте крепкий станок, а то он вагон разнесет.
— Кто?
Та я ж...
— А ты не разнесешь?
— Та хиба я буду... там... в самом деле...
— Таранец тебя очень сильным считает. Ты не обижайся.
— Что я сильный, так это другое дело... А станок тут ни при чем.
Лапоть прыгает через окно и деловито спешит к столярной, за ним
бредет Галатенко.
В коллекции Лаптя и Аркадий Ужиков. Лапоть считает Аркадия чрез-
вычайно редким экземпляром и рассказывает о нем с искренним жаром:
— Такого, как Аркадий, за всю жизнь разве одного можно увидеть.
Он от меня дальше десяти шагов не отходит, боится хлопцев. И спит
рядом и обедает.
—. Любит тебя?
— Ого! А только у меня были деньги, на веревки дал Коваль, так
спер...
Лапоть вдруг громко хохочет и спрашивает сидящего на ящике Аркадия:
— Расскажи, чудак, где ты их прятал?
Аркадий отвечает безжизненно-равнодушно, не меняя позы, не сму-
щаясь:
— Спрятал в твоих старых штанах.
— А дальше что было?
— А потом ты нашел.
— Не нашел, дружок, а поймал на месте преступления. Так?
— Поймал.
Испачканные глаза Аркадия не отрываются от лица Лаптя, но это
не человеческие глаза, это плохого сорта мертвые, стеклянные приспособ-
ления.
— Он и у вас может украсть, Антон Семенович. Честное слово, может!
Можешь?
Ужиков молчит.
— Может! — с увлечением говорит Лапоть, и Ужиков так же равно-
душно следит за его выразительным жестом.

343

Ходит за Лаптем и Ниценко. У него тонкая, длинная шея с кадыком
и маленькая голова, сидящая на плечах с глупой гордостью верблюда.
Лапоть о нем говорит:
— Из этого дурака можно всяких вещей наделать: оглобли, ложки,
корыта, лопаты. А он воображает, что он уркаган!
Я доволен, что вся эта компания тянется к Лаптю. Благодаря этому
мне легче выделить ее из общего строя горьковцев. Неутомимые сентенции
Лаптя поливают эту группу как будто дезинфекцией, и от этого у меня
усиливается впечатление дельного порядка и собранности колонии. А это
впечатление сейчас у меня яркое, и почему-то оно кажется еще и новым.
Все колонисты спросили меня, как дела в Куряже, но в то же время
я вижу, что на самом деле спрашивали они только из вежливости, как
обычно спрашивают при встрече: «Как поживаете?» Живой интерес к Ку-
ряжу в каких-то дальних закоулках нашего коллектива присох и зате-
рялся. Доминируют иные живые темы и переживания: вагоны, станки
для Молодца и Галатенко, брошенные на заботу колонистов полные вещей
воспитательские квартиры, ночевки на сене, «Блоха», скаредность Несте-
ренко, узлы, ящики, подводы, новые бархатные тюбетейки, грустные ли-
чики Марусь, Наталок и Татьян с Гончаровки,— свеженькие побеги любви,
приговоренные к консервации. На поверхности коллектива ходят анекдоты
и шутки, переливается смех и потрескивает дружеское нехитрое зубо-
скальство. Вот так же точно по зрелому пшеничному полю ходят волны,
и издали оно кажется легкомысленным и игривым. А на самом деле
в каждом колосе спокойно грезят силы, колос мирно пошатывается под
ласковым ветром, ни одна легкая пылинка с него не упадет, и нет в нем
никакой тревоги. И как не нужно колосу заботиться о молотьбе, так не
нужно колонистам беспокоиться о Куряже. И молотьба придет в свое время,
и в Куряже в свое время будет работа.
По теплым дорожкам колонии с замедленной грацией ступают босые
ноги колонистов, и стянутые узким поясом талии чуть-чуть колеблются
в покое. Глаза их улыбаются мне спокойно, и губы еле вздрагивают в при-
ветном салюте друга. В парке, в саду, на грустных, покидаемых скамей-
ках, на травке, над рекой расположились группки; бывалые пацаны рас-
сказывают о прошлом: о матери, о тачанках, о степных и лесных отрядах.
Над ними притихшие кроны деревьев, полеты пчел, запахи «снежных
королев» и белой акации.
В неловком смущении я начинаю различать идиллию. В голову лезут
иронические образы пастушков, зефиров, любви. Но, честное слово, жизнь
способна шутить, и шутит иногда нахально. Под кустом сирени сидит
курносый сморщенный пацан, именуемый «Мопсик», и наигрывает на со-
пилке. Не сопилка это, а свирель, конечно, а может быть, флейта, а у Мопсика
ехидная мордочка маленького фавна. А на берегу луга девчата плетут
венки, и Наташа Петренко в васильковом венчике трогает меня до слез
сказочной прелестью. А из-за пушистой стеночки бузины выходит на до-
рожку Пан, улыбается вздрагивающим седым усом и щурит светло-синие
глубокие очи:
— А я тебя шукав, шукав! Говорили, ты будто в город ездив. Ну что,
уговорив этих паразитов? Дитлахам20 ехать нужно, придумали, адиоты,
знущаться...

344

— Слушай, Калина Иванович, — говорю я, — пока здесь хлопцы,
лучше будет тебе переехать в город к сыну. А то уедем, тебе будет труднее
это сделать.
Калина Иванович роется в широких карманах пиджака, ищет трубку:
— Первым я сюда приехал, последним уеду. Граки меня сюда привезли,
граки и вывезут, паразиты. Я уже и договорился с этим самым Мусием.
А перевозить меня пустяковое дело. Ты читав, наверное, в книжках,
сколько мир стоит? Так сколько за это время таких старых дураков пере-
возили и ни одного не потеряли. Перевезут, хэ-хэ...
Мы идем с Калиной Ивановичем по аллейке. Он пыхает трубкой и
щурится на верхушки кустов, на блестящую заводь Ко ломака, на девушек
в венках и на Мопсика с сопилкой.
— Када б брехать умев, как некоторые паразиты, сказав бы: приеду,
посмотрю на Куряж. А так прямо скажу: не приеду. Понимаешь ты,
погано человек сделан, нежная тварь, не столько той работы, сколько бес-
покойства. Чи робыв, чи не робыв, а смотришь: теорехтически человек,
а прахтически только на клей годится. Когда люди поумнеют, они из
стариков клей варить будут. Хороший клей может выйти...
После бессонной ночи и разъездов по городу у меня какое-то хрус-
тальное состояние: мир потихоньку звенит и поблескивает кругами. Ка-
лина Иванович вспоминает разные случаи жизни, а я способен ощущать
только его сегодняшнюю старость и обижаться на нее.
— Ты хорошую жизнь прожил, Калина...
— Я тебе так скажу, — остановился, выбивая трубку, Калина Ивано-
вич. — Я ж тебе не какой-нибудь адиот и понимаю, в чем дело. Жизнь —
она плохо была стяпана, если так посмотреть:, нажрався, сходив до ветру,
выспався, опять же за хлеб чи за мясо...
— Постой, а работа?
— Кому же та работа была нужная? Ты ж понимаешь, какая меха-
ника: кому работа нужная, так той же не робыв, паразит, а кому она
вовсе не нужная, так те робылы и робылы, як чорни волы.
Помолчали.
— Жалко, мало пожив при большевиках,— продолжал Калина Ива-
нович. — Они, чорты, все по-своему, и грубияны, конечно, я не люблю,
если человек грубиян. А только при них жизнь не такая стала. Он тебе
говорит, хэ-хэ... чи ты поив, а може, не поив, а може, тебе куда нужно,
все равно, а ты свою работу сделай. Ты видав такое? Стала работа всем
нужная. Бывает такой адиот вроде меня и не понимает ничего, а робыть
и обидать забувае, разве жинка нагонит. А ты разве не помнишь? Я до
тебя прийшов раз и говорю: ты обидав? А уже вечер. А ты, хэ-хэ, стал тай
думаешь, чи обидав, чи нет? Кажись, обидав, а может, то вчера было.
Забув, хэ-хэ. Ты видав такое?
Мы до наступления темноты ходили с Калиной Ивановичем в парке.
Когда на западе выключили даже дежурное освещение, прибежал Костя
Шаровский и, похлопывая себя по босым ногам противокомариной вето-
чкой, возмущался:
— Там уже гримируются, а вы все гуляете и гуляете! И хлопцы гово-
рят, чтобы туда шли. Ой, и царь же смешной выходит! Лапоть царя
играет: нос такой!..

345

В театре собрались все наши друзья из деревни и хуторов. Коммуна
имени Луначарского пришла в полном составе. Нестеренко сидел за за-
крытым занавесом на троне и отбивался от пацанов, обвинявших его в ска-
редности, неблагодарности и черствости. Оля Воронова намазывала перед
зеркалом обличье царской дочери и беспокоилась:
— Они там моего Нестеренко замучат...
«Блоха» ставилась у нас не первый раз, но сейчас спектакль готовился
с большим напряжением, так как главные гримировщики, Буцай и Горо-
вич, были в Куряже. Поэтому гримы получались чересчур яркие. Это
никого не смущало: спектакль был только предлогом для прощальных
приветствий. Во многих пунктах прощальный ритуал не нуждается ни
в каком оформлении. Пироговские и гончаровские девчата возвращались
в доисторическую эпоху, ибо в их представлении история начиналась со
времени прихода на Коломак неотразимых горьковцев. По углам мель-
ничного сарая, возле печек, потухших еще в марте, в притененные про-
ходах за сценой, на случайных скамьях, обрубках, на разных театраль-
ных условностях сидели девушки, и их платки с цветочками сползали
на плечи, открывая грустные склоненные русые головы. Никакие слова,
никакие звуки небес, никакие вздохи не в состоянии уже были напол-
нить радостью девичьи сердца. Нежные, печальные пальчики перебирали
на коленях бахрому платков, и это тоже было ненужным, запоздавшим
проявлением грации. Рядом с девушками стояли колонисты и делали вид,
что у них душа отравлена страданием. Из артистической уборной выгля-
дывал иногда Лапоть, иронически морщил нос над трупиком амура и го-
ворил нежным, полным муки голосом:
— Петя, голубчик!.. Маруся и без тебя помолчит, а ты иди готовься.
Забыл, что ты коня играешь?
Петя мошеннически заменяет нахальный вздох облегчения деликатным
вздохом разлуки и оставляет Марусю в одиночестве. Хорошо, что сердца
Марусь устроены по принципу взаимозаменяемости частей. Пройдет два
месяца, вывинтит Маруся износившийся ржавый образ Пети и, прочистив
сердце керосином надежды, завинтит новую блестящую деталь — образ
Панаса из Сторожевого, который сейчас в группе колонистов тоже грустно
провожает хорошую дружбу с горьковцами, но который в глубине души
мысленно уже приналаживается к резьбе Марусиного сердца. В общем, все
хорошо на свете, и ролью своей, ролью коня в тройке атамана Платова,
Петя тоже доволен.
Началась торжественно-прощальная часть. После хороших, теплых
слов, напутствий, слов благодарности, слов трудового единства взвился
занавес, и вокруг никчемного, глупого царя заходили ветхие генералы,
и чудаковатый, неповоротливый дворник подметает за ними просыпав-
шийся стариковский порох. Из задних дверей мельничного сарая вылетела
тройка жеребцов. Галатенко, Корыто, Федоренко, закусив удила, мотая
тяжелыми головами, разрушая театральную мебель, на натянутых вож-
жах кучера, Таранца, с треском вынесли на сцену, и затрещал старый
пол наших подмостков. За пояс Таранца держится боевой, дурашливо
вымуштрованный атаман Платов — восходящая звезда нашей сцены Олег
Огнев. Публика придавливает большими пальцами последние искорки грус-
ти и ныряет в омут театральной выдумки и красоты. В первом ряду

346

сидит Калина Иванович и плачет, сбивая слезу сморщенным желтым паль-
цем, — так ему смешно!
Я вдруг вспомнил о Куряже.
Нет, ныне не принято молиться о снисхождении, и никто не пронесет
мимо меня эту чашу. Я вдруг почувствовал, что устал и износился до отка-
за.
В уборной артистов было весело и уютно. Лапоть в царской одежде,
в короне набекрень сидел в широком кресле Екатерины Григорьевны и
убеждал Галатенко, что роль коня тот ВЫПОЛНИЛ гениально:
— Я такого коня в жизни не видел, а не то что в театре.
Оля Воронова сказала Лаптю:
— Встань Ванька, пускай Антон Семенович отдохнет.
В этом замечательном кресле я и заснул, не ожидая конца спектакля.
Сквозь сон слышал, как пацаны одиннадцатого отряда спорили оглуши-
тельными дискантами:
— Перенесем! Перенесем! Давайте перенесем!
Силантий, наоборот, шептал, уговаривая пацанов:
— Ты здесь это, не кричи, как говорится. Заснул человек, не мешай,
и больше никаких данных... Видишь, какая история.
6. Пять дней
На другой день, расцеловавшись с Калиной Ивановичем, с Олей, с Нес-
теренко, я уехал. Коваль получил распоряжение точно выполнить план
погрузки и через пять дней выехать с колонией в Харьков.
Мне было не по себе. В моей душе были нарушены какие-то естественные
балансы, и я чувствовал себя неуютно, В Куряжский монастырь я пришел
с Рыжовской станции около часу дня, и, как только вошел в ворота, на
меня сразу навалились так называемые неприятности.
В Куряже сидела целая следственная организация: Брегель, Клямер,
Юрьев, прокурор, и между ними почему-то вертелся бывший куряжский
заведующий. Брегель сказала мне сурово:
— Здесь начались уже избиения.
— Кто кого избивает?
— К сожалению, неизвестно кто... и по чьему наущению...
Прокурор, толстый человек в очках, виновато глянул на Брегель и
сказал тихо:
— Я думаю, случай... ясный... Наущения могло и не быть. Какие-то,
знаете счеты... Собственно говоря, побои легкого типа. Но все-таки инте-
ресно было бы посмотреть, кто это сделал. Вот теперь приехал заведующий...
Вы здесь, может быть, что-нибудь узнаете подробнее и нам сообщите.
Брегель была явно недовольна поведением прокурора. Не сказав мне
больше ни слова, она уселась в машину. Юрьев стыдливо мне улыбнулся.
Комиссия уехала.
Воспитанника Дорошко избили ночью во дворе в тот момент, когда
он, насобирав по спальням полдюжины пар сравнительно новых боти-
нок, пробирался с ними к воротам. Все обстоятельства ночного проис-
шествия доказывали, что избиение было хорошо организовано, что за До-
рошко следили во время самой кражи. Когда он подходил уже к коло-

347

кольне, из-за кустов акации, растущей у соседнего флигеля, на него на-
бросили одеяло, повалили на землю и избили. Горьковский, проходя из
конюшни, видел в темноте, как несколько мелких фигур разбежались
во все стороны, бросив Дорошко, но захватив с собой одеяло. Немедленные
поиски виновников по спальням не открыли ничего: все спали. Дорошко
был покрыт синяками, его пришлось уложить в колонийской больничке,
вызвать врача, но особенно тяжких нарушений в его организме врач не
нашел. Горович все же немедленно сообщил о происшествии Юрьеву.
Приехавшая следственная комиссия во главе с Брегель повела дело
энергично. Наш передовой сводный был возвращен с поля и подвергнут
допросу поодиночке. Клямер в особенности искал доказательств, что из-
бивали горьковцы. Ни один из воспитателей не был допрошен, с ними
вообще избегали разговаривать и ограничились только распоряжением
вызвать того или другого. Из куряжан вызвали к допросу в отдельную
комнату только Ховраха и Переца, и то, вероятно, потому, что они кричали
под окнами:
— Вы нас спросите! Что вы их спрашиваете? Они убивать нас бу-
дут, а пожаловаться некому.
В больничке лежал корявый мальчик лет шестнадцати, Дорошко, смот-
рел на меня внимательным сухим взглядом и шептал:
— Я давно хотел вам сказать...
— Кто тебя побил?
— А что приезжали?.. А кто меня бил, кому какое дело! А я говорю,
не ваши побили, а они хотят — ваши. А если бы не ваши, меня убили бы.
Тот... такой командир, он проходил, а те разбежались, пацаны...
— Это кто'же?
—Я не скажу... Я не для себя крал. Мне еще утром сказал... тот...
— Ховрах?
Молчание.
— Ховрах?
Дорошко уткнулся лицом в подушку и заплакал. Сквозь рыдания я еле
разбирал его слова:
— Он... узнает... Я думал... последний раз... я думал...
Я подождал, пока он успокоится, и еще раз спросил:
— Значит, ты не знаешь, кто тебя бил?
Он вдруг сел на постель, взялся за голову и закачался слева направо
в глубоком горе. Лотом, не отрывая рук от головы, с полными еще слез
глазами улыбнулся:
— Нет, как же можно? Это не горьковцы. Они не так били бы...
— А как?
— Я не знаю как, а только они без одеяла... Они не могут с одеялом...
— Почему ты плачешь? Тебе больно?
— Нет, мне не больно, а только... я думал, последний раз... И вы
не узнаете...
— Это ничего,— сказал я.— Поправляйся, все забудем...
— Угу... Пожалуйста, Антон Семенович, вы забудьте...
Он наконец успокоился.
Я начал собственное следствие. Горович и Киргизов разводили руками
и начинали сердиться. Иван Денисович пытался даже сделать надутое ли-

348

цо и ежил брови, но на его физиономии давно уложены такие мощные
пласты добродушия, что эти гримасы только рассмешили меня:
— Чего вы, Иван Денисович, надуваетесь?
— Как — чего надуваюсь? Они тут друг друга порежут, а я должен
знать! Побили этого Дорошко, ну и что же, какие-то старые счеты...
— Я сомневаюсь, старые ли?
— Ну, а как же?
— Счеты здесь, вероятно, все же новые. А вот — уверены ли вы, что это
не горьковцы?
— Та что вы, бог с вами! — изумился Иван Денисович. — На чертей
это нашим нужно?
Волохов смотрел на меня зверски:
— Кто? Наши? Такую козявку? Бить? Да кто же из наших такое сдела-
ет? Если, скажем, Ховраха, или Чурила, или Короткова, — ого, я хоть сей-
час, только разрешите! А что он ботинки спер? Так они каждую ночь крадут.
Да и сколько тех ботинок осталось? Все равно, пока колония приедет, тут
ничего не останется. Черт с ними, пускай крадут. Мы на это и внимания не
обращаем. Работать не хотят — это другое дело-
Екатерину Григорьевну и Лидочку я нашел в их пустой комнате в со-
стоянии полной растерянности. Их особенно напугал приезд следственной
комиссии. Лидочка сидела у окна и неотступно смотрела на засоренный
двор. Екатерина Григорьевна тяжело всматривалась в мое лицо.
— Вы довольны? — спросила она.
— Чем?
— Всем: обителью, мальчиками, начальством?
Я на минутку задумался: доволен ли я? А пожалуй, что же, какие у меня
особенные основания быть недовольным? Приблизительно это все соответ-
ствовало моим ожиданиям.
— Да, — сказал я, — и вообще я не склонен пищать.
— А я пищу, — сказала без улыбки и оживления Екатерина Гри-
горьевна,— да, пищу. Я не могу понять, почему мы так одиноки. Здесь
большое несчастье, настоящий человеческий ужас, а к нам приезжают
какие-то... бояре, важничают, презирают нас. В таком одиночестве мы обя-
зательно сорвемся. Я не хочу... И не могу.
Лидочка медленно застучала кулачком по подоконнику и начала ее
уговаривать, на самой тоненькой паутинке удерживая рыдания:
— Я маленький, маленький человек... Я хочу работать, хочу страшно ра-
ботать, может- быть, даже... я могу подвиг сделать... Только я... человек...
человек же, а не козявка.
Она снова повернулась к окну, а я плотно закрыл двери и вышел на вы-
сокое шаткое крыльцо. Возле крыльца стояли Ваня Зайченко и Костя Вет-
ковский. Костя смеялся:
— Ну, и что же? Полопали?
Ваня торжественно, как маркиз, повел рукой по линии горизонта й ска-
зал:
— Полопали. Развели костры, попекли и полопали! И все! Видишь?
А потом спать легли. И спали. Мой отряд работал рядом, мы кавуны сеяли.
Мы смеемся, а ихний командир Петрушко тоже смеется... И все... Говорит,
хорошо картошки поели печеной!

349

— Да что же, они всю картошку поели? Там же сорок пудов!
— Поели! Попекли и поели! А то в лесу прятали, а то бросили в поле.
И легли спать. А обедать тоже нё пошли. Петрушко говорит: зачем нам
обед; мы сегодня картошку садили. Одарюк ему сказал: ты свинья! И они
подрались. А ваш Миша, он сначала там был, показывал, как садить кар-
тошку, а потом его позвали в комиссию.
Ваня сегодня не в длинных изодранных штанах, а в трусиках, и трусики
у него с карманами, — такие трусики делались только в колонии имени
Горького. Не иначе как Шелапутин или Тоська поделились с Ваней своим
гардеробом. Рассказывая Ветковскому, размахивая руками, притопывая
стройными ножками, Ваня прищуривался на меня, и в его глазах проскаки-
вали то и дело теплые точечки милой мальчишеской иронии.
—- Ты уже выздоровел, Иван? — спросил я.
— Ofo!—сказал Ваня, поглаживая себя по груди. — Здоров. Мой от-
ряд сегодня был в «первом ка» сводном. Ха-ха, «первый ка» — кавуны
значит! Мы работали с Денисом, а потом его позвали, так мы без Дениса.
Вот увидите, какие кавуны вырастут. А когда приедут горьковцы? Через
пять дней? Ох, и интересно, какие все эти горьковцы? Правда ж, интересно..
— Ваня, как ты думаешь, кто это побил Дорошко?
Вайя вдруг повернулся ко мне серьезным лицом и прицелился неотрыв-
ным взглядом к Моим очкам. Потом поднял щеки, опустил, снова поднял и,
наконец, завертел головой, заводил пальцем около уха и улыбнулся:
— Не знаю.
И быстро двинулся куда-то с самым деловым видом.
— Ваня, подожди! Ты знаешь и должен мне сказать.
У стены собора Ваня остановился, издали посмотрел на меня, на
мгновение смутился, но потом, как мужчина, просто и холодновато-сказал,
подчеркивая каждое слово:
— Скажу вам правду: я там был, а кто еще был, не скажу! И пускай
не крадет!
И я и Ваня задумались. Костя ушел еще раньше. Думали мы, думали,
й я сказал Ване:
— Ступай под арест. В пионерской комнате. Скажи Волохову, что ты
арестован до сигнала «спать».
Ваня поднял глаза, молча кивнул головой и побежал в пионерскую ком-
нату.
Эти пять дней я представляю себе на фоне всей моей жизни как длинное
черное тире. Тире, и больше ничего. Сейчас я с большим трудом вспо-
минаю кое-какие подробности моей тогдашней деятельности. В сущности,
вероятно, это не была деятельность, а какое-то внутреннее движение, а мо-
жет быть, чистая потенция, покой крепко вымуштрованных, связанных сил.
Тогда мне казалось, что я нахожусь в состоянии буйной работы, что я за-
нимаюсь анализом, что я что-то решаю. А на самом деле я просто ожидал
приезда горьковцев.
Впрочем, кое-что мы делали.
Я вспоминаю: мы аккуратно вставали в пять часов утра. Аккуратно и
терпеливо злились, наблюдая полное нежелание куряжан следовать нашему
примеру. Передовой сводный в это время почти не ложился спать: были
работы, которых нельзя откладывать. Шере приехал на другой день после

350

меня. В течение двух часов он мерил поля, дворы, службы, площадки ост-
рым, обиженным взглядом, проходил по ним суворовскими маршами, мол-
чал и грыз всякую дрянь из растительного царства. Вечером загоревшие,
похудевшие, пыльные горьковцы начали расчищать площадку, на которой
нужно было поместить наше огромное свиное стадо.
Начали копать ямы для парников и оранжереи. Волохов в эти дни пока-
зал высокий класс командира и организатора. Он ухитрялся оставлять в по-
ле при двух парах одного человека, а остальных бросал на другую работу.
Петр Иванович Горович выходил утром в метровом бриле21 с какой-то
особенно восхитительной лопатой в руках и, потрясая ею, говорил кучке лю-
бопытных куряжан:
— Идем копать, богатыри!
• Богатыри» отворачивались и расходились по своим делам. По дороге
они встречали черного, как ночь, Буцая в трусиках и так же застенчиво вы-
слушивали его приглашение, оформленное в самых низких тонах регистра:
— Чертовы дармоеды, долго я на вас буду работать?..
По вечерам приезжал кое-кто из рабфаковцев и брался за лопату, но этих
я скоро прогонял обратно в Харьков, — шутить было нельзя, у них шли
весенние зачеты. Первый наш рабфаковский выпуск этой весной переходил
уже в вузы.
Вспоминаю: за эти пять дней много было сделано всякой работы и много
было начато. Вокруг Борового, молниеносно закончившего просторные,
без сквозняков, постройки особого назначения, сейчас работала целая
бригада плотников: погреба, школа, квартиры, парники, оранжерея... В элек-
тростанции возилась тройка монтеров, такая же тройка занималась
изысканиями в недрах земли: узнали мы у подворчан, что еще при мо-
нашеской власти был в Куряже водопровод. Действительно, на верхней
площадке колокольни стоял солидный бак, а от колокольни мы довольно
удачно начали раскапывать прокладки труб.
Весь двор Куряжа через два дня был завален досками, щепками, брев-
нами, изрыт канавами: начинался восстановительный период в полном
смысле этого слова.
Мы очень мало сделали для улучшения санитарного положения куря-
жан, но, по правде сказать, мы и сами редко умывались. Рано утром Шела-
путин и Соловьев отправлялись с ведрами к «чудотворному» источнику
под горой, но, пока они карабкались по отвесному скату, падая и разливая
драгоценную воду, мы спешили разойтись по рабочим местам, ребята выез-
жали в поле, и ведро воды без пользы оставалось нагреваться в нашей жар-
кой пионерской комнате. Точно так же и в других областях, близких к са-
нитарии, у нас было неблагополучно. Десятый отряд Вани Зайченко, так
безоглядно перешедший на нашу сторону, вне всяких планов и распоряже-
ний перебрался в нашу комнату и спал на полу, на принесенных с собой
одеялах. Несмотря на то что отряд этот состоял из хороших, милых маль-
чиков, он натащил в нашу комнату несколько поколений вшей.
С точки зрения мировых педагогических вопросов это была не такая
большая беда, однако Лидочка и Екатерина Григорьевна просили нас по
возможности не заходить к ним в комнаты, а зайдя, по возможности не
пользоваться мебелью, не подходить близко к столам, кроватям и другим
нежным предметам. Как они сами устраивались и откуда у них взялась

351

такая придирчивость по отношению к нам, сказать затрудняюсь, а между
тем в течение круглого дня они почти не выходили из спален воспитанни-
ков, выясняя очень многие детали куряжского общежития по специально-
му программному заданию, выработанному нашей комсомольской органи-
зацией.
Я намечал капитальную реорганизацию всех помещений колонии. Длин-
ные комнаты бывшей монастырской гостиницы, называемой у куряжан
школой, я намечал под спальни. Выходило так, что в одном этом здании
я помещаю все четыре сотни воспитанников. Из этого здания нетрудно бы-
ло выбросить обломки школьной мебели и наполнить его штукатурами,
столярами, малярами, стекольщиками. Для школы я назначил то самое
здание без дверей, в котором помещался «первый коллектив», но, разумеет-
ся, ремонт здесь был невозможен, пока в нем гнездились куряжане.
Да, мы проявили незаурядную деятельность, но это была деятельность
не педагогическая. В колонии не было такого угла, в котором не работали бы
люди. Все чинилось, мазалось, красилось, мылось. Даже столовую мы
выбросили на двор и приступили к решительному замазыванию ликов
святых угодников мужского и женского пола. Только спален не коснулась
идея восстановления.
В спальнях по-прежнему копошились куряжане, спали, переваривали
пищу, кормили вшей, крали друг у друга всякие пустяки и что-то думали
таинственное обо мне и моей деятельности. Я перестал заходить в спальни
и вообще интересоваться внутренней жизнью всех шести куряжских
«коллективов». С куряжанами у меня установились сурово точные отноше-
ния. В семь часов, в двенадцать и в шесть часов вечера открывалась столовая,
кто-нибудь из моих ребят тарабанил в колокол, и куряжане тащились на
кормление. Впрочем, особенно медленно тащиться им было, пожалуй, и не-
выгодно, не потому только, что столовая закрывалась в определенное время,
но и потому, что раньше пришедшие пожирали и свои порции, и порции
опоздавших товарищей. Опоздавшие ругали меня, кухонный персонал и со-
ветскую власть, но на более энергичный протест не решались, так как ко-
мендантом нашего питательного пункта по-прежнему был Миша Овчаренко.
Я научился с тайным злорадством наблюдать, с какими трудностями
теперь приходилось куряжанам пробираться к столовой и расходиться по-
сле приема пищи по своим делам: на пути их были бревна, канавы, попереч-
ные пилы, занесенные топоры, размешанные круги глины и кучи извести...
и собственные души. В душах этих, по всем признакам, зачинались траге-
дии, трагедии не в каком-нибудь шутливом смысле, а настоящие шекспи-
ровские. Я убежден, что в это время многие куряжане про себя декламиро-
вали: «Быть или не быть? — вот в чем вопрос...»
Они небольшими группами останавливались возле рабочих мест, трусли-
во оглядывались на товарищей и виноватым, задумчивым шагом направ-
лялись к спальням. Но в спальнях не оставалось уже ничего интересного, даже
и украсть было нечего. Они снова выходили бродить поближе к работе, из
ложного стыда перед товарищами не решались поднять белый флаг и про-
сить разрешения хотя бы перенести что-нибудь с места на место. Мимо них
пролетали по прямым линиям стремительные, как глиссер, горьковцы,
легко подымаясь в воздух на разных препятствиях; их деловитость оглу-
шала куряжан, и они снова останавливались в позах Гамлета или Кориола-

352

на22. Пожалуй, положение куряжан было трагичнее, ибо Гамлету никто не
кричал веселым голосом:
— Не лазь под ногами, до обеда еще два часа!
С таким же непозволительным, конечно, злорадством я замечал зами-
рание и перебои в сердцах куряжан при упоминании имени горьковцев.
Члены передового сводного иногда позволяли себе произносить реплики,
которые они, конечно, не произносили бы, если бы окончили педагогический
вуз.
— Вот подожди, приедут наши, тогда узнаешь, как это на чужой счет
жить...
Из куряжан, кто постарше и поразвязнее, пробовали даже сомневаться в
значительности предстоящих событий и вопрошали с некоторой иронией:
— Ну, так что ж такое страшное будет?
Денис Кудлатый на такой вопрос отвечал:
— Что будет? Ого! Собственно говоря, они тебя таким узлом завяжут...
жениться будешь, так и то вспомнишь.
Миша Овчаренко, который вообще не любил недоговоренностей и тем-
ных мест, выражался еще понятнее:
— Сколько тут вас есть дармоедов, двести восемьдесят чи сколько,
столько и морд будет битых. Ох, и понабивают морды, смотреть страшно
будет!
Слушает такие речи и Ховрах и цедит сквозь зубы:
— Понабивают... Это вам не колония имени Горького. Это вам Харьков!
Миша считает поднятый вопрос настолько важным, что отвлекается
от работы и ласково начинает:
— Милый человек! Что ты мне говоришь: не колония Горького, а
Харьков и все такое... Ты пойми, дружок, кто это позволит тебе сидеть на
его шее? Ну, на что ты кому сдался, кому ты, дружок, нужен?
Миша возвращается к работе, и уже в руках у него какой-нибудь рабо-
чий инструмент, а на устах заключительный аккорд:
— Как твоя фамилия?
Ховрах удивленно встряхивается:
— Что?
— Фамилия твоя как? Сусликов? Или как? Может, Ежиков?
Ховрах краснеет от смущения и обиды:
— Да какого ты черта?
— Скажи твою фамилию, тебе жалко, что ли?
— Ну, Ховрах...
— Ага! Ховрах... Верно. А я уже забывать начал. Лазит здесь, вижу,
под ногами какой-то рыжий, пользы с тебя никакой... Если бы ты работал,
дружок, смотришь туда-сюда, и бывает, нужно сказать: «Ховрах, принеси
то. Ховрах, ты скоро сделаешь? Ховрах, подержи, голубчик». А так, конеч-
но, можно и забыть... Ну, иди гуляй, дорогой, у меня, видишь, дело, надо
эту штуковину проконопатить, а то возят одной бочкой и на суп, и на чай,
и на посуду. А тебя ж кормить нужно. Если тебя, понимаешь, не накормить,
ты сдохнешь, вонять будешь тут, неприятно все-таки, да еще гроб тебе де-
лать придется — тоже забота...23
Ховрах, наконец, вырывается из Мишиных объятий и уходит. Миша
ласково говорит ему вслед:

353

— Иди, подыши свежим воздухом... Очень полезно, очень полезно...
Кто его знает, убежден ли Ховрах в пользе свежего воздуха, убеждена
ли вместе с ним в этом вся куряжская аристократия? В последние дни они
стараются все-таки меньше попадаться на глаза, но я уже успел познако-
миться с куряжской ветвью голубой крови. В общем они хлопцы ничего
себе, у них все-таки есть личности, а это мне всегда нравится: есть за что
взяться. Больше всех мне нравится Перец. Правда, он ходит в нарочитой
развалке, и чуб у него до бровей, и кепка на один глаз, и курить он умеет,
держа цигарку на одной нижней губе, и плевать может художественно. Но
я уже вижу: его испорченное оспой лицо смотрит на меня с любопытством,
и это — любопытство умного и живого парня.
Недавно я подошел к их компании вечером, когда компания сидела на
могильных плитах нового поросячьего солярия, курила и о чем-то без увле-
чения толковала. Я остановился против них и начал свертывать собачью
ножку, рассчитывая у них прикурить. Перец весело и дружелюбно меня
разглядывал и сказал громко:
— Стараетесь, товарищ заведующий, много, а курите махорку. Неуже-
ли советская власть и для вас папирос не наготовила?
Я подошел к Перецу, наклонился к его руке и прикурил. Потом ска-
зал ему так же громко и весело, с самой микроскопической дозой при-
каза:
— А ну-ка, сними шапку!
Перец перевел глаза с улыбки на удивление, а рот еще улыбается.
— А что такое?
— Сними шапку, не понимаешь, что ли?
— Ну, сниму...
Я своей рукой поднял его чуб, внимательно рассмотрел его уже немно-
го испуганную физиономию и сказал:
— Так... Ну, добре.
Перец снизу пристально уставился на меня, но я в несколько вспышек
раскурил собачью ножку, быстро повернулся и ушел от них к плотникам.
В этот момент буквально при каждом своем движении, даже на сла-
бом блеске моего пояса я ощущал широко разлитый педагогический долг:
надо этим хлопцам нравиться, надо, чтобы их забирала за сердце непобеди-
мая, соблазнительная симпатия, и в то же время дозарезу нужна их глу-
бочайшая уверенность, что мне на их симпатию наплевать, пусть даже оби-
жаются, и кроют матом, и скрежещут зубами.
Плотники кончали работу, и Боровой изо всех сил начал доказывать
преимущество хорошего вареного масла перед плохим вареным маслом.
Я так сильно заинтересовался этим новым вопросом, что не заметил даже,
как меня дернули сзади за рукав. Дернули второй раз. Я оглянулся. Перец
смотрел на меня.
— Ну?
— Слушайте, скажите, для чего вы на меня смотрели? А?
— Да ничего особенного... Так слушай, Боровой, надо все-таки достать
масла настоящего...
Боровой с радостью приступил к продолжению своей монографии о
хорошем масле. Я видел, с каким озлоблением смотрел на Борового Перец,
ожидая конца его речи. Наконец Боровой с грохотом поднял свой ящик, и

354

мы двинулись к колокольне. Рядом с нами шел Перец и пощипывал верх-
нюю губу. Боровой ушел вниз, в село, а я заложил руки за спину и стал пря-
мо перед Перецем:
— Так в чем дело?
— Зачем вы на меня смотрели? Скажите.
— Твоя фамилия Перец?
— Ага.
— А зовут Степан?
— А вы откуда знаете?
— Ты из Свердловска?
— Ну да ж... А откуда вы знаете?
— Я все знаю. Я знаю, что ты и крадешь, и хулиганишь, я только не
знал, умный ты или дурак.
— Ну?
— Ты задал мне очень глупый вопрос, вот — о папиросах, очень глу-
пый... прямо такой глупый, черт его знает! Ты извини, пожалуйста...
Даже в сумерках заметно было, как залился краской Перец, как отяже-
лели от крови его веки и как стало ему жарко. Он неудобно переступил и
оглянулся:
— Ну, хорошо, чего там извиняться... Конечно... А только какая ж там
такая глупость?
— Очень простая. Ты знаешь, что у меня много работы и некогда съез-
дить в город купить папирос. Это ты знаешь. Некогда потому, что советская
власть навалила на меня работу: сделать твою жизнь разумной и счаст-
ливой, твою, понимаешь?.. Или, может быть, не понимаешь? Тогда пой-
дем спать.
— Понимаю,— прохрипел Перец, царапая носком землю.
— Понимаешь?
Я презрительно глянул ему в глаза, прямо в самые оси зрачков. Я видел,
как штопоры моей мысли и воли ввинчиваются в эти самые зрачки. Перец
опустил голову.
— Понимаешь, бездельник, а лаешь на советскую власть. Дурак, на-
стоящий дурак!
Я повернул к пионерской комнате. Перец загородил мне путь вытяну-
той рукой:
— Ну, хорошо, хорошо, пускай дурак... А дальше?
— А дальше я посмотрел на твое лицо. Хотел проверить, дурак ты или
нет?
— И проверили?
— Проверил.
— И что?
— Пойди посмотри на себя в зеркало.
Я ушел к себе и дальнейших переживаний Переца не наблюдал.
Куряжские лица становились для меня знакомее, я уже научился чи-
тать на них кое-какие мимические фразы. Многие поглядывали на меня
с нескрываемой симпатией и расцветали той милой, полной искренности и
смущения улыбкой, которая бывает только у беспризорных. Я уже знал
многих по фамилиям и умел различать некоторые голоса.
Возле меня часто вертится невыносимо курносый Зорень, у которого

355

даже вековые отложения грязи не могут прикрыть превосходного румян-
ца щек и ленивой грации глазных мускулов. Зореню лет тринадцать, руки
у него всегда за спиной, он всегда молчит и улыбается. Этот мальчишка
красив, у него изогнутые темные ресницы. Он медленно открывает их,
включает какой-то далекий свет в черных глазах, не спеша задирает носик,
молчит и улыбается. Я спрашиваю:
— Зорень, скажи мне хоть словечко: какой у тебя голос, страшно ин-
тересно!
Он краснеет и обиженно отворачивается, протягивая хриплым шепо-
том:
— Та-а...
У Зореня друг, такой же румяный, как и он, и тоже красивый, кругло-
лицый,— Митька Нисинов, добродушная, чистая душа. Из таких душ при
старом режиме делали сапожных мальчиков и трактирных молодцов.
Я смотрю на него и думаю: «Митька, Митька, что мы из тебя сделаем? Как
мы разрисуем твою жизнь на советском фоне?»
Митька тоже краснеет и тоже отворачивается, но не хрипит и не такает,
а только сдвигает прямые черные брови и шевелит губами. Но Митькин го-
лос мне известен: это глубочайшего залегания контральто, голос холеной,
красивой, балованной женщины, с такими же, как у женщины, украшения-
ми и неожиданными элементами соловьиного порядка. Мне приятно слу-
шать этот голос, когда Митька рассказывает мне о куряжских жителях:
— То вот побежал... Ах, ты, черт, куда же это он побежал?.. Володька,
смотри, смотри, то Буряк побежал... Так это же Буряк, разве вы не знаете?
Он может выпить тридцать стаканов молока... это он на коровник побежал...
А то — вредный парень, вон из окна выглядывает, ох, и вредный же! Вы
понимаете, он такой подлиза, ну, это же прямо, знаете, масло. Он к вам,
наверное, тоже подлизывается. О, я уже вижу, кто к вам подлизывается,
честное слово, вижу!
— Ванька Зайченко,— обиженно отворачивается Зорень и... краснеет.
Митька умен, чертенок. Он виновато провожает курносую обиду Зореня
и взглядом просит меня простить товарищу бестактность.
— Нет,— говорит он,— Ванька нет! У Ваньки такая линия!
— Какая линия?
— Такая линия вышла, что ж...
Митька большим пальцем ноги начинает что-то рисовать на земле.
— Расскажи.
— Да что ж тут рассказывать? Ванька как пришел в колонию, так у
него сейчас же эта самая компания завелась, видишь, Володька?.. Ну, ко-
нечно, их и били, а все-таки у них такая и была линия...
Я прекрасно понимаю глубокую философию Нисинова, которая «и не
снилась нашим мудрецам»24.
Много здесь таких румяных, красивых и не очень красивых мальчиков,
которым не посчастливилось иметь собственную линию. Среди еще чуж-
дых мне, угрюмо настороженных лиц я все больше и больше вижу таких
детей, жизнь которых тащится по чужим линиям. Это обыкновенная в ста-
ром мире вещь — так называемая подневольная жизнь.
• Зорень и Нисинов, и взлохмаченный острый Собченко, и серьезный
грустный Вася Гардинов, и темнолицый мягкий Сергей Храбренко бродят

356

возле меня и грустно улыбаются, сдвигая брови, но прямо перейти на мою
сторону не могут. Они жестоко завидуют компании Вани Зайченко, тоскли-
выми взглядами провожают смелые полеты ее членов по новым транспа-
рантам жизни и... ждут.
Ждут все. Это так прозрачно и так понятно. Ждут приезда мистически
нематериальных, непонятных, неуловимо притягательных горьковцев.
С каждым часом приближается, может быть, беда, может быть, радость.
Даже у девочек и то с каждым днем разгорается жизнь. Уже Оля Ланова
сбила свой шестой, полный энергии отряд. Отряд деятельно копошится в
своей спальне, что-то чинит, моет, белит, даже поет по вечерам. Туда еже-
минутно пробегает захлопотанная Гуляева и прячет от меня сбитую на сто-
рону, измятую блузку. Там частым гостем по вечерам сидит Кудлатый и
откровенно меценатствует. Только на полевые работы шестой отряд не вы-
ходит — боится, что куряжские традиции, взорванные таким выходом,
похоронят отряд под обломками.
Ждет и Короткое. Это главный центр куряжской традиции. Он восхити-
тельный дипломат. Никакого поступка, слова, буквы, хвостика от буквы
нельзя найти в его поведении, которые позволили бы обвинить его в чем-
либо. Он виноват не больше, чём другие: как и все, он не выходит на рабо-
ту, и только. В передовом сводном все изнывают от злости, от ненависти к
Короткову, от несомненной уверенности, что Короткое в Куряже главный
наш враг.
Я потом уже узнал, что Волохов, Горьковский и Жорка Волков пыта-
лись покончить дело при помощи маленькой конференции. Ночью они вы-
звали Короткова на свидание на берегу пруда и предложили ему убирать-
ся из колонии на все четыре стороны. Но Короткое отклонил это предло-
жение и сказал:
— Мне убираться пока что нет смысла. Останусь здесь.
На том конференция и кончилась. Со мною Короткое ни разу не гово-
рил и вообще не выражал никакого интереса к моей личности. Но при встре-
чах он очень вежливо приподнимал щегольскую светлую кепку и произ-
носил дружелюбным влажным баритоном:
— Здравствуйте, товарищ заведующий.
Его смазливое лицо с темными, прекрасно оттушеванными глазами
внимательно-вежливо обращается ко .мне и совершенно ясно семафорит:
•Видите, наши дороги друг другу не мешают, продолжайте свое, а у меня
есть свои соображения. Мое почтение, товарищ заведующий».
Только после моей вечерней беседы с Перецем, на другой день, Корот-
кое встретил меня во время завтрака у кухонного окна, внимательно отстра-
нился, пока я давал какое-то распоряжение, и вдруг серьезно спросил:
— Скажите, пожалуйста, товарищ заведующий, в колонии Горько-
го есть карцер?
— Карцера нет,— так же серьезно ответил я.
Он продолжал спокойно, рассматривая меня как экспонат:
— Говорят все-таки, что вы сажаете хлопцев под арест?
— Лично ты можешь не беспокоиться: арест существует только для
моих друзей,— сказал я сухо и немедленно ушел от него, не интересуясь
больше тонкой игрой его физиономии.
15 мая я получил телеграмму:

357

«Завтра вечером выезжаем все по вагонам Лапоть».
Я объявил телеграмму за ужином и сказал:
— Послезавтра будем встречать наших товарищей. Я очень хочу, очень
хочу, чтобы встретили их по-дружески. Ведь теперь вы будете вместе
жить... и работать.
Девочки испуганно притихли, как птицы перед грозой. Пацаны разных
сортов закосили глазами по лицам товарищей, некоторое количество го-
лов увеличили ротовое отверстие и секунду побыли в таком состоянии.
В углу, возле окна, там, где вокруг столов стоят не скамьи, а стулья, ком-
пания Короткова вдруг впадает в большое веселье, громко хохочет и, оче-
видно, обменивается остротами.
Вечером в передовом сводном состоялось обсуждение подробностей прие-
ма горьковцев и проверялись мельчайшие детали специальной деклара-
ции комсомольской ячейки. Кудлатый чаще, чем когда-нибудь, поднимал
руку к «потылыце»:
— Честное слово, собственно говоря, аж стыдно сюда хлопцев везти.
Открылась медленно дверь, и с трудом в нее пролез Жорка Волков.
Держась за столы, добрался до скамьи и глянул на нас одним только гла-
зом, да и тот представлял собой неудобную щель в мясистом синем крово-
подтеке.
— Что такое?
— Побили,— прошептал Жорка.
— Кто побил?
— Черт его знает! Граки... Я шел со станции... На переезде... встретили
и... побили...
— Да постой! — рассердился Волохов.— Побили, побили!.. Мы и сами
видим, что побили... Как дело было? Разговор какой был или как?
— Разговор был короткий,— ответил с грустной гримасой Жорка,—
один только сказал: «А-а, комса?..» Ну... и в морду.
— А ты ж?
— Ну, и. я ж, конечно. Только их было четверо.
— Ты' убежал? — спросил Волохов.
— Нет, не убежал,— ответил Жорка.
— А как же?
— Ты видишь: и сейчас сижу на переезде.
Хлопцы разразились запорожским хохотом, и только Волохов с укором
смотрел на искалеченную улыбку друга.
7. Триста семьдесят третий бис
На рассвете семнадцатого я выехал встречать горьковцев на станцию
Люботин, в тридцати километрах от Харькова. На грязненьком перроне
станции было бедно и жарко, бродили ленивые, скучные селяне, измятые
транспортными неудобствами, скрежетали сапогами по перрону непово-
ротливые, пропитанные маслом железнодорожники — деятели товарно-
го движения. Все сегодня сговорились противоречить торжественной пар-
че, в которую оделась моя душа. А может быть, это и не парча, а что-нибудь
попроще — «треугольная шляпа и серый походный сюртук».
Сегодня день генерального сражения. Это ничего, что громоздкий дядя,

358

носильщик, нечаянно меня толкнувший, не только не пришел в ужас от
содеянного, но даже не заметил меня* Ничего также, что дежурный по стан-
ции недостаточно почтительна и даже недостаточно вежливо давал мне
справки, где находится триста семьдесят третий бис. Эти чудаки делали
вид, будто они не понимают, что триста семьдесят третий бис — это глав-
ные мои силы, это славные легионы маршалов Коваля и Лаптя, что вся их
станция Люботин на сегодня назначена быть плацдармом моего наступле-
ния на Куряж. Как растолковать этим людям, что ставки моего сегодняш-
него дня, честное слово, более величественны и значительны, чем ставки
какого-нибудь Аустерлица25. Солнце Наполеона едва ли способно было
затмить мою сегодняшнюю славу. А ведь Наполеону гораздо легче было
воевать, чем мне. Хотел бы я посмотреть, что получилось бы из Наполеона,
если бы методы соцвоса для него были так же обязательны, как для меня.
Бродя по перрону, я поглядывал в сторону Куряжа и вспоминал» что
неприятель сегодня показал некоторые признаки слабости духа26.
Как ни рано я встал, а в колонии уже было движение. Почему-то мно-
гие толкались возле окон пионерской комнаты, другие, гремя ведрами,
спускались к «чудотворному» источнику за водой. У колокольных ворот
стояли Зорень и Нисинов.
— А когда приедут горьковцы? Утром? — спросил серьезно Митька.
— Утром. Вы сегодня рано поднялись.
— Угу... Не спится как-то... Они на Рыжов приедут?
— На Рыжов. А вы будете здесь встречать.
— А скоро?
— Успеете умыться.
— Пойдем, Митька,— медленно реализовал Зорень мое предложение.
Я приказал Горовичу для встречи колонны горьковцев и салюта знаме-
ни выстроить куряжан во дворе, не применяя для этого никакого особен-
ного давления:
— Просто пригласите.
Наконец вышел из тайников станции Люботин добрый, дух в образе
угловатого сторожа и зазвонил в колокол. Отзвонив, он открыл мне тайну
этого символического действия:
— Запросился триста семьдесят третий бис. Через двадцать минут при:
будет.
Вдруг намеченный план встречи неожиданно осложнился, и дальше все
покатилось как-то по-особенному запутанно, горячо и по-мальчишески ра-
достно. Раньше чем прибыл триста семьдесят третий бис, из Харькова под-
катил дачный, и из вагонов полился на меня комсомольско-рабфаковский
освежающий душ. Белухин держал в руке букет цветов:
— Это будем встречать пятый отряд, как будто дамы-графини приезжа-
ют. Мне, старику, можно.
В толпе пищала от избытка чувств златокудрая Оксана, и мирно нежи-
лась под солнцем спокойная улыбка Рахили. Братченко размахивал ру-
ками, как будто в них был кнут, и твердил неизвестно кому:
— Ого! Я теперь вольный казак. Сегодня же на Молодца сяду.
Прибежал кто-то и крикнул:
— Та поезд уже давно тут!.. На десятом пути...

359

— Да что ты?
— Та на десятом пути... Давно стоит!..
Мы не успели опешить от неожиданной прозы этого сообщения. Из-
под товарного вагона на третьем пути на нас глянула продувная физионо-
мия Лаптя, и его припухший взгляд иронически разглядывал нашу группу.
— Дывысь!—крикнул Карабанов.—Ванька вже з-пид вагона лизе.
На Лаптя набросились всей толпой, но он глубже залез под вагон и от-
туда серьезно заявил:
— Соблюдайте очередь! И, кроме того, целоваться буду только с Окса-
ной и Рахилью, для остальных имею рукопожатие.
Карабанов за ногу вытащил Лаптя из-под вагона, и его голые пятки
замелькали в воздухе.
— Черт с вами, целуйте! — сказал Лапоть, опустившись на землю, и
подставил веснушчатую щеку.
Оксана и Рахиль действительно занялись поцелуйным обрядом, а осталь-
ные бросились под вагоны.
Лапоть долго тряс мне руку и сиял непривычной на его лице простой и
искренней радостью.
— Как едете?
— Как на ярмарку, — сказал Лапоть. — Молодец только хулиганит:
всю ночь колотил по вагону. Там от вагона только стойки остались. Долго тут
будем стоять? Я приказал всем быть наготове. Если что, будем стоять, —
умыться ж надо и вообще...
— Иди, узнавай.
Лапоть побежал на станцию, а я поспешил к поезду. В поезде было сорок
пять вагонов. Из широко раздвинутых дверей и верхних люков смотрели
на меня прекрасные лица горьковцев, смеялись, кричали, размахивали
тюбетейками. Из ближайшего1 люка вылез до пояса Гуд, умиленно моргал
глазами и бубнил:
— Антон Семенович, отец родной, хиба ж так полагается? Так же не
полагается. Разве это закон? Это ж не закон.
— Здравствуй, Гуд, на кого ты жалуешься?
— На этого чертового Лаптя. Сказал, понимаете: кто из вагона вылезет
до сигнала, голову оторву. Скорише принимайте команду, а то Лапоть нас
уже замучил. Разве Лапоть может быть начальником? Правда ж, не может?
За моей спиной стоит уже Лапоть и охотно продолжает в гамме Гуда:
— А попробуй вылезти из вагона до сигнала! Ну, попробуй! Думаешь,
мне приятно с такими шмаровозами возиться? Ну, вылазь!
Гуд продолжал умильно:
— Ты думаешь, мне очень нужно вылазить? Мне и здесь хорошо. Это я
принципиально.
— То-то! — сказал Лапоть. — Ну, давай сюда Синенького!
Через минуту из-за плеча Гуда выглянуло хорошенькое детское личико
Синенького, недоуменно замигало заспанными глазенками и растянуло
упругий яркий ротик:
— Антон Семенович...
— «Здравствуй» скажи, дурень! Чи ты не понимаешь? — зажурил Гуд.
Но Синенький всматривается в меня, краснеет и гудит растерянно.
— Антон Семенович... ну, а это что ж?.. Антон Семенович... смотри ты!..

360

Он затер кулачками глаза и вдруг по-настоящему обиделся на Гуда:
— Ты ж говорил: разбужу! Ты ж говорил... У, какой Гудище, а еще
командир! Сам встал, смотри ты... Уже Куряж? Да? Уже Куряж?
Лапоть засмеялся:
— Какой там Куряж! Это Люботин! Просыпайся скорее, довольно тебе!
Сигнал давай!
Синенький молниеносно посерьезнел и проснулся:
— Сигнал? Есть!
Он уже в полном сознании улыбнулся мне и сказал ласково:
— Здравствуйте, Антон Семенович! — и полез на какую-то полку за
сигналкой.
Через две секунды он выставил сигналку наружу, подарил меня еще
одной чудесной улыбкой, вытер губы голой рукой и придавил их в непереда-
ваемо грациозном напряжении к мундштуку трубы. По станции покатился
наш старый сигнал побудки.
Из вагонов попрыгали колонисты, и я занялся бесконечным рукопо-
жатием. Лапоть уже сидел на вагонной крыше и возмущенно гримасничал
по нашему адресу:
— Вы чего сюда приехали? Вы будете здесь нежничать? А когда вы буде-
те умываться и убирать в вагонах? Или, может, вы думаете: сдадим вагоны
грязными, черт с ними? Так имейте в виду, пощады не будет. И трусики
надевайте новые. Где дежурный командир? А?
Таранец выглянул с соседней тормозной площадки. На его теле только
сморщенные, полинявшие трусики, а на голой руке новенькая красная по-
вязка.
— Я тут.
— Порядка не вижу! — заорал Лапоть. — Вода где, знаешь? Сколько
стоять будет, знаешь? Завтрак раздавать, знаешь? Ну, говори!
Таранец взлез к Лаптю на крышу и, загибая пальцы на руках, отве-
тил, что стоять будем сорок минут, умываться можно возле той* башни, а
завтрак у Федоренко уже приготовлен и когда угодно можно начинать.
— Чулы? — спросил у колонистов Лапоть. — А если чулы, так какого
ангела гав* ловите?
Загоревшие ноги колонистов замелькали на всех люботинских путях.
По вагонам заскребли вениками, и четвертый «У» сводный заходил перед
вагонами с ведрами, собирая сор.
Из последнего вагона Вершнев и Осадчий вынесли на руках еще не
проснувшегося Коваля и старательно приделывали его.посидеть на сигналь-
ном столбике.
— Воны ще не проснулысь, — сказал Лапоть, присев перед Ковалем на
корточках.
Коваль свалился со столбика.
— Теперь воны вже проснулысь, — отметил это событие Лапоть.
— Как ты мне надоел, Рыжий! — сказал серьезно Коваль и пояснил
мне, подавая руку: — Чи есть на этого человека какой-нибудь угомон,
чи нету? Всю ночь по крышам, то на паровозе, то ему померещилось, что
свиньи показились. Если я чего уморился за это время, то хиба от Лаптя.
Где тут умываться?
* Гава — ворона.

361

— А мы знаем, — сказал Осадчий. — Берем, Колька!
Они потащили Коваля к башне, а Лапоть сказал:
— А он еще недоволен... А знаете, Антон Семенович, Коваль, мабудь,
за эту неделю первую ночь спал.
Через полчаса в вагонах было убрано, и колонисты в блестящих темно-
синих трусиках и белых сорочках уселись завтракать. Меня втащили в
штабной вагон и заставили есть «Марию Ивановну».
Снизу, с путей, кто-то сказал громко:
— Лапоть, начальник станции объявил — через каких-нибудь пять ми-
нут поедем.
Я выглянул на знакомый голос. Грандиозные очи Марка Шейнгауза
смотрели на меня серьезно, и по ним ходили прежние темные волны
страсти.
— Марк, здравствуй! Как это я тебя не видел?
— А я был на карауле у знамени, — строго сказал Марк.
— Как тебе живется? Ты теперь доволен своим характером?
Я спрыгнул вниз. Марк поддержал меня и, пользуясь случаем, зашептал
напряженно:
— Я еще не очень доволен своим характером, Антон Семенович. Не
очень доволен, хочу вам сказать правду.
— Ну?
— Вы понимаете: они едут, так они песни поют, и ничего. А я все думаю
и думаю и не могу песни с ними петь. Разве это характер?27.
— О чем ты думаешь?
— Почему они не боятся, а я боюсь...
— За себя боишься?
— Нет, зачем мне бояться за себя? За себя я ничуть не боюсь, а я боюсь
и за вас, и за всех, я вообще боюсь. У них была хорошая жизнь, а теперь,
наверное, будет плохо, и кто его знает, чем это кончится?
Зато они идут на борьбу. Это, Марк, большое счастье, когда можно
идти на борьбу за лучшую жизнь.
— Так я же вам говорю: они счастливые люди, потому они и песни поют.
А почему я не могу петь, а все думаю?
Над самым моим ухом Синенький оглушительно заиграл сигнал общего
сбора.
«Сигнал атаки», — сообразил я и вместе со всеми поспешил к вагону.
Взбираясь в вагон, я видел, как свободно, выбрасывая голые пятки, подбежал
к своему вагону Марк, и подумал: сегодня этот юноша узнает, что такое
победа или поражение. Тогда он станет большевиком.
Паровоз засвистел. Лапоть заорал на какого-то опоздавшего. Поезд
тронулся.
Через сорок минут он медленно втянулся на Рыжовскую станцию и оста-
новился на третьем пути. На перроне стояли Екатерина Григорьевна, Ли-
дочка и Гуляева, и у них дрожали лица от радости.
Коваль подошел ко мне:
— Чего будем волынить? Разгружаться?
Он побежал к начальнику. Выяснилось, что поезд для разгрузки нужно
подавать на первый путь, к «рамке», но подать нечем. Поездной паровоз
ушел в Харьков, а теперь нужно вызвать откуда-то специальный маневро-

362

вый паровоз. На станцию Рыжов никогда таких составов не приходило, и
своего маневрового паровоза не было.
Это известие приняли сначала спокойно. Но прошло полчаса, потом час,
нам надоело томиться возле вагонов. Беспокоил нас и Молодец, который,
чем выше поднималось солнце, тем больше бесчинствовал в вагоне. Он успел
еще ночью разнести вдребезги всю вагонную обшивку и теперь добивал
остальное. Возле его вагона уже ходили какие-то чины и в замасленных
книжках что-то подсчитывали. Начальник станции летал по путям, как на
ристалищах28, и требовал, чтобы хлопцы не выходили из вагонов и не ходили
по путям, по которым то и дело пробегали пассажирские, дачные, товар-
ные поезда.
— Да когда же будет паровоз? — пристал к нему Таранец.
— Я не больше знаю, чем вы! — почему-то озлился начальник. — Мо-
жет быть, завтра будет.
— Завтра? О! Так я тогда больше знаю...
— Чего больше? Чего больше?
— Больше знаю, чем вы.
— Как это вы знаете больше, чем я?
— А так: если нет паровоза, мы сами перекатим поезд на первый путь.
Начальник махнул рукой на Таранца и убежал. Тогда Таранец пристал
ко мне:
— Перекатим, Антон Семенович, вот увидите. Я знаю. Вагоны легко ка-
таются, если даже груженые. А нас приходится по три человека на вагон.
Пойдем поговорим с начальником.
— Отстань, Таранец, глупости какие!
И Карабанов развел руками:
— Ну, такое придумал, поезд он перекатит! Это ж нужно аж до семафо-
ра подавать, за все стрелки:
Но Таранец настаивал, и многие ребята его поддерживали.
Лапоть предложил:
— О чем нам спорить? Проиграем сейчас на работу и попробуем. Пере-
катим — хорошо, не перекатим — не надо, будем ночевать в поезде.
— А начальник?— спросил Карабанов, у которого глаза уже заиг-
рали.
— Начальник! — ответил Лапоть. — У начальника есть две руки и одна
глотка. Пускай себе размахивает руками и кричит. Веселей будет.
— Нет, — сказал я, — так нельзя. Нас на стрелках может накрыть ка-
кой-нибудь поезд. Такой каши наделаете!
— Н-ну, это мы понимаем! Семафор закрыть нужно!
— Бросьте, хлопцы!
Но хлопцы окружили меня целой толпой. Задние взлезли на тормозные
площадки й крыши и убеждали меня хором. Они просили у меня только
одного: передвинуть поезд на два метра.
— Только на два метра и — стоп. Какое кому дело? Мы никого не тро-
гаем! Только на два метра, а потом сами скажете.
Я, наконец, уступил. Тот же Синенький заиграл на работу, и колонисты,
давно усвоившие детали задания, расположились у стоек вагонов. Где-то
впереди пищали девочки.
Лапоть вылез на перрон и замахнулся тюбетейкой.

363

— Стой, стой! — закричал Таранец. — Сейчас начальника приведу, а то
он больше меня знает.
Начальник выбежал на перрон и воздел руки:
— Что вы делаете? Что вы делаете?
— На два метра, — сказал Таранец.
— Ни за что, ни за что!.. Как это можно? Как можно такое делать?
— Да на два метра! — закричал Коваль. — Чи вы не понимаете, чи как?
Начальник тупо влепился в Коваля взглядом и забыл опустить руки.
Хлопцы хохотали у вагонов. Лапоть снова поднял руку с тюбетейкой, и все
прислонились к стойкам, уперлись босыми ногами в песок и, закусив губы,
поглядывали на Лаптя. Он махнул тюбетейкой, и, подражая его движению,
начальник мотнул головой и открыл рот. Кто-то сзади крикнул:
— Нажимай!
Несколько мгновений мне казалось, что ничего не выйдет — поезд
стоит неподвижно, но, взглянув на колеса, я вдруг заметил, что они медленно
вращаются, и сразу же после этого увидел и движение поезда. Но Лапоть
заорал что-то, и хлопцы остановились. Начальник станции оглянулся на ме-
ня, вытер лысину и улыбнулся милой старческой, беззубой улыбкой.
— Катите... что ж... бог с вами! Только не придавите никого.
Он повертел головой и вдруг громко рассмеялся:
— Сукины сыны, ну, что ты скажешь, а?.. Ну, катите...
— А семафор?
— Будьте покойны.
— Го-то-о-овсь! — закричал Таранец, и Лапоть снова поднял свою тю-
бетейку.
Через полминуты поезд катился к семафору, как будто его толкал
мощный паровоз. Хлопцы, казалось, просто шли рядом с вагонами и только
Держались за стойки. На тормозных площадках сидели каким-то чудом вы-
деленные ребята, чтобы тормозить на остановке.
От выходной стрелки нужно было прогнать поезд по второму пути в про-
тивоположный конец станции, чтобы уже оттуда подать его обратно к рам-
ке. В тот момент, когда поезд проходил мимо перрона и я полной грудью
вдыхал в себя соленый воздух аврала, с перрона меня окликнули:
— Товарищ Макаренко!
Я оглянулся. На перроне стояли Брегель, Халабуда и товарищ Зоя.
Брегель возвышалась на перроне в сером широком платье и напоминала
мне памятник Екатерине Великой — такая Брегель была величественная.
И так же величественно она вопросила меня со своего пьедестала:
— Товарищ Макаренко, это ваши воспитанники?
Я виновато поднял глаза на Брегель, но в этот момент на мою голову
упало целое екатерининское изречение:
— Вы жестоко будете отвечать за каждую отрезанную ногу.
В голосе Брегель было столько железа и дерева, что ей могла позавидо-
вать любая самодержица. К довершению сходства ее рука с указующим
пальцем протянулась к одному из колес нашего поезда.
Я приготовился возразить в том смысле, что ребята очень осторожны,
что я надеюсь на благополучный исход, но товарищ Зоя помешала честному
порыву моей покорности. Она подскочила ближе к краю перрона и. зата-
раторила быстро, кивая огромной головой в такт своей речи:

364

— Болтали, болтали, что товарищ Макаренко очень любит своих воспи-
танников... Надо показать всем, как он их любит.
К моему горлу подкатился какой-то ком. Но в то время мне казалось, что
я очень сдержанно и вежливо сказал:
— О, товарищ Зоя, вас нагло обманули! Я настолько черствый человек,
что здравый смысл всегда предпочитаю самой горячей любви.
Товарищ Зоя прыгнула бы на меня с высоты перрона, и, может быть,
там и окончилась бы моя антипедагогическая поэма, если бы Халабуда не
сказал просто, по-рабочему:
— А здорово, стервецы, покатили поезд! Ах, ты, карандаш, смотри, смот-
ри, Брегель... Ах, ты, поросенок!., і
Халабуда уже шагает рядом с Васькой Алексеевым, сиротой множества
родителей. О чем-то он с Васькой перемолвился, и не успели мы пережить
еще нашей злости, как Халабуда уже надавил руками на какой-то упор в
вагоне. Я мельком взглянул на окаменевшее величие памятника Екатери-
не, перешагнул через лужу желчи, набежавшую с товарища Зои, и тоже
поспешил к вагонам.
Через двадцать минут Молодца вывели из полуразрушенного вагона,
и Антон Братченко карьером полетел в Куряж, далеко за собой оставляя
полосу пыли и нервное потрясение рыжовских собак.
Оставив сводный отряд под командой Осадчего, мы быстро построились
на вокзальной маленькой площади. Брегель с подругой залезли в автомо-
биль, и я имел удовольствие еще раз позеленить их лица звоном труб и
громом барабана нашего салюта знамени, когда оно, завернутое в шелковый
чехол, плавно прошло мимо наших торжественных рядов на свое место.
Занял свое место и я. Коваль дал команду, и, окруженная толпой станцион-
ных мальчишек, колонна горьковцев тронулась к Куряжу. Машина Бре-
гель, обгоняя колонну, поровнялась со мной, и Брегель сказала:
— Садитесь!
Я удивленно пожал плечами и приложил руку к сердцу.
Было тихо и жарко. Дорога проходила через луг и мостик, перебро-
шенный над узенькой захолустной речкой. Шли по шесть в ряд, впереди
четыре трубача и восемь барабанщиков, с ними я и дежурный командир
Таранец, а за нами знаменная бригада. Знамя шло в чехле, и от сверкающей
его верхушки свешивались и покачивались над головой Лаптя золотые ки-
сти. За Лаптем сверкал свежестью белых сорочек и молодым ритмом голых
ног строй колонистов, разделенный в центре четырьмя рядами девчат в синих
юбках.
Выходя иногда на минутку из рядов, я видел, как вдруг посуровели и
спружинились фигуры колонистов. Несмотря на то что мы шли по безлюдно-
му лугу, они строго держали равнение и, сбиваясь иногда на кочках,
заботливо спешили поправить ногу. Гремели только барабаны, рождая
где-то далеко у стен Куряжа отчетливое сухое эхо. Сегодня барабанный
марш не усыплял и не уравнивал игры сознания. Напротив, чем ближе
мы подходили к Куряжу, тем рокот барабанов казался более энергичным
и требовательным, и хотелось не только в шаге, но и в каждом движении
сердца подчиниться его строгому порядку.
Колонна вошла в Подворки. За плетнями и калитками стояли жители,
прыгали на веревках злые псы, потомки древних монастырских собак, когда-

365

то охранявших его богатства; В этом селе не только собаки, но и люди были
выращены на тучных пастбищах монастырской истории. Их зачинали,
выкармливали, воспитывали на пятаках и алтынах, выручаемых за спасе-
ние души, за исцеление от недугов, за слезы пресвятой богородицы и за перья
из крыльев архангела Гавриила. В Подворках много задержалось разного
преподобного народа: бывших попов и монахов, послушников, конюхов
и приживалов, монастырских поваров, садовников и проституток.
И поэтому, проходя через село, я остро чувствовал враждебные взгляды
и шепоты сбившихся за плетнями групп, точно угадывал и мысли, и слова,
и добрые пожелания по нашему адресу.
Вот здесь, на улицах Подворок, я вдруг ясно понял великое историческое
значение нашего марша, хотя он и выражал только одно из молекулярных
явлений нашей эпохи. Представление о колонии имени Горького вдруг
освободилось у меня от предметных форм и педагогической раскраски.
Уже не было ни излучин Коломака, ни старательных построек старого
Трепке, ни двухсот розовых кустов, ни свинарни пустотелого бетона. При-
сохли также и где-то рассыпались по дороге хитрые проблемы педагогики.
Остались только чистые люди, люди нового опыта и новой человеческой
позиции на равнинах земли. И я понял вдруг, что наша колония выполняет
сейчас хотя и маленькую, но острополитическую, подлинно социалистиче-
скую задачу.
Шагая по улицам Подворок, мы проходили точно по вражеской стране,
где в живом еще содрогании сгрудились и старые люди, и старые интересы,
и старые жадные паучьи приспособления. И в стенах монастыря, который
уже показался впереди, сложены целые штабеля ненавистных для меня
идей и предрассудков: слюноточивое интеллигентское идеальничанье, буд-
ничный, бесталанный формализм, дешевая бабья слеза и умопомрачительное
канцелярское невежество. Я представил себе огромные площади этой без-
граничной свалки: мы уже прошли по ней сколько лет, сколько тысяч ки-
лометров, и впереди еще она смердит, и справа, и слева, мы окружены ею со
всех сторон. Поэтому такой ограниченной в пространстве кажется малень-
кая колонна горьковцев, у которой сейчас нет ничего материального: ни
коммуникации, ни базы, ни родственников — Трепке оставлено навсегда,
Куряж еще не завоеван.
Ряды барабанщиков тронулись в гору — ворота монастыря были уже
перед нами. Из ворот выбежал в трусиках Ваня Зайченко, на секунду остол-
бенел на месте и стрелой полетел к нам под горку. Я даже испугался: что-
нибудь случилось, но Ваня круто остановился против меня и взмолился со
слезами, прикладывая палец к щеке:
— Антон Семенович, я пойду с вами, я не хочу там стоять.
— Иди здесь.
Ваня выровнялся со мной, внимательно поймал ногу и задрал голову.
Потом поймал мой внимательный взгляд, вытер слезу и улыбнулся горячо,
выдыхая облегченно волнение.
Барабаны оглушительно рванулись в колокольном тоннеле ворот. Бес-
конечная масса куряжан была выстроена в несколько рядов, и перед нею
замер и поднял руку для салюта Горович.

366

8. Гопак
Строй горьковцев и толпа куряжан стояли друг против друга на расстоя-
нии семи-восьми метров. Ряды куряжан, наскоро сделанные Петром Ива-
новичем, оказались, конечно, скоропортящимися. Как только остановилась
наша колонна, ряды эти смешались и растянулись далеко от ворот до собора,
загибаясь в концах и серьезно угрожая нам охватом с флангов и даже пол-
ным окружением.
И куряжане и горьковцы молчали: первые — в порядке некоторого обал-
дения, вторые — в порядке дисциплины в строю при знамени. До сих пор
куряжане видели колонистов только в передовом сводном, всегда в рабочем
костюме, достаточно изнуренными, пыльными и немытыми. Сейчас перед
ними протянулись строгие шеренги внимательных, спокойных лиц, блестя-
щих поясных пряжек и ловких коротких трусиков над линией загоревших
ног.
В нечеловеческом напряжении, в самых дробных долях секунды я хотел
ухватить и запечатлеть в сознании какой-то основной тон в выражении ку-
ряжской толпы, но мне не удалось этого сделать. Это уже не была монотон-
ная, тупая толпа первого моего дня в Куряже, Переходя взглядом от группы
к группе, я встречал все новые и новые выражения, часто даже совершенно
неожиданные. Только немногие смотрели в равнодушном нейтральном покое.
Большинство малышей открыто восхищалось — так, как восхищаются они
игрушкой, которую хочется взять в руки и прелесть которой не вызывает
зависти и не волнует самолюбия. Нисинов и Зорень стояли, обнявшись, и
смотрели на горьковцев, склонив на плечи друг другу головы, о чем-то меч-
тая, может быть, о тех временах, когда и они станут в таком же пленитель-
ном ряду и так же будут смотреть на них замечтавшиеся «вольные» пацаны.
Было много лиц, глядевших с тем неожиданно серьезным вниманием, когда
толпятся на месте возбужденные мускулы лица, а глаза ищут скорее удоб-
ного поворота. На этих лицах жизнь пролетала бурно; через десятые доли
секунды эти лица уже что-то рассказывали от себя, выражая то одобрение,
то удовольствие, то сомнение, то зависть. Зато медленно-медленно растворя-
лись ехидные мины, заготовленные заранее, мины насмешки и презрения.
Еще далеко заслышав наши барабаны, эти люди засунули по карманам ру-
ки и изогнули талии в' лениво-снисходительных позах. Многие из них сразу
были сбиты с позиций великолепными торсами и бицепсами первых рядов
горьковцев: Федоренко, Корыто, Нечитайло, против которых их собствен-
ные фигуры казались жидковатыми. Другие смутились попозже, когда стало
слишком очевидно, что из этих ста двадцати самого маленького нельзя
тронуть безнаказанно. И самый маленький — Синенький Ванька — стоял
впереди, поставив трубу на колено, и стрелял глазами с такой свободой,
будто он не вчерашний беспризорный, а путешествующий принц, а за
ним почтительно замер щедрый эскорт, которым снабдил его папаша король.
Только секунды продолжалось это молчаливое рассматривание. Я обя-
зан был немедленно уничтожить и семиметровое расстояние между двумя
лагерями и взаимное их разглядывание.
— Товарищи! — сказал я. — С этой минуты мы все, четыреста человек,
составляем один коллектив, который называется: трудовая колония имени
Горького. Каждый из вас должен всегда это помнить, каждый должен

367

знать, что он — горьковец, должен смотреть на другого горьковца как на
своего ближайшего товарища и первого друга, обязан уважать его, защи-
щать, помогать во всем, если он нуждается в помощи, и поправлять его,
если он ошибается. У нас будет строгая дисциплина. Дисциплина нам нужна
Потому, что дело наше трудное и дела у нас много. Мы его сделаем плохо,
если у нас не будет дисциплины.
Я еще сказал о стоящих перед нами задачах, о том, как нам нужно бога-
теть, учиться, пробивать дорогу для себя и для будущих горьковцев, что
нам нужно жить правильно, как настоящим пролетариям, и выйти из ко-
лонии настоящими комсомольцами, чтобы и после колонии строить и укреп-
лять пролетарское государство.
Я был удивлен неожиданным вниманием куряжан к моим словам. Как
раз горьковцы слушали меня несколько рассеянно, может быть потому,
что мои слова не открывали уже для них ничего нового, все это давно сиде-
ло крепко в каждой крупинке мозга.
Но почему те же куряжане две недели назад мимо ушей пропускали
мои обращения к ним, гораздо более горячие и убедительные? Какая
трудная наука эта педагогика! Нельзя же допустить, что они слушали меня
только потому,, что за моей спиной стоял горьковский легион, или потому,
что на правом- фланге этого легиона неподвижно и сурово стояло знамя
в атласном чехле? Этого нельзя допустить, ибо это противоречило бы всем
аксиомам и теоремам педагогики.
Я кончил речь и объявил, что через полчаса будет общее собрание
колонии имени Горького; за эти полчаса колонисты должны познакомиться
друг с другом, пожать друг другу руки и прийти вместе на собрание. А сей-
час, как полагается, отнесем наше знамя в помещение...
— Разойдись!
Мои ожидания» что горьковцы подойдут к куряжанам и подадут им
руки, не оправдались. Они разлетелись из строя, как заряд дроби, и бро-
сились бегом к спальням, клубам и мастерским. Куряжане не обиделись
таким невниманием и побежали вдогонку, только Короткое стоял среди
своих приближенных, и они о чем-то потихоньку разговаривали. У стены
собора сидели на могильных плитах Брегель и товарищ Зоя. Я подошел к
ним.
— Ваши одеты довольно кокетливо, — сказала Брегель.
— А спальни для них приготовлены? — спросила товарищ Зоя.
— Обойдемся без спален, — ответил я и поспешно заинтересовался но-
вым явлением.
Окруженное колонистами ступицынского отряда, в ворота монастыря
медленно и тяжело входило наше свиное стадо. Оно шло тремя группами:
впереди матки, за ними молодняк и сзади папаши. Их встречал, осклабясь
в улыбке, Волохов со своим штабом, и Денис Кудлатый уже любовно поче-
сывал за ухом у нашего общего любимца, пятимесячного Чемберлена,
названного так в память о знаменитом ультиматуме этого деятеля.
Стадо направилось к приготовленным для него загородкам, и в ворота
вошли занятые увлекательной беседой Ступицын, Шере и Халабуда. Халабу-
да размахивал одной рукой, а другой прижимал к сердцу самого малень-
кого и самого розового поросенка.
— Ох, и свиньи же у них!— сказал Халабуда, подходя к нашей груп-

368

пе. — Если у них и люди такие, как свиньи, толк будет, будет, я тебе говорю.
Брегель поднялась с могильного камня и сказала строго:
— Вероятно, все-таки товарищ Макаренко главную свою заботу обра-
щает на людей?
— Сомневаюсь, — сказала Зоя, — для свиней место приготовлено, а для
детей — обойдутся...
Брегель вдруг заинтересовалась таким оригинальным положением:
— Да, Зоя верно отметила. Интересно, что скажет товарищ Макаренко,
при этом не свиновод Макаренко, а педагог Макаренко?
Я был очень поражен откровенной неприязнью этих слов, но не захотел
в этот день отвечать такой же откровенной грубостью:
— Разрешите этим двум деятелям ответить, так сказать, коллективно.
— Пожалуйста.
— Видите ли, колонисты здесь хозяева, а свиньи — подопечные.
— А вы кто? — спросила Брегель, глядя в сторону.
— Если хотите, я ближе к хозяевам.
— Но для вас спальня обеспечена?
— Я тоже обхожусь без спальни.
Брегель досадливо передернула плечами и сухо предложила товарищу
Зое:
— Прекратим эти разговоры. Товарищ Макаренко любит острые положе-
ния.
Халабуда громко захохотал:
— Что ж тут плохого? И правильно делает, ха — острые положения!
А на что ему тупые положения?
Я нечаянно улыбнулся, и поэтому Зоя на меня снова напала:
— Я не знаю, какое это положение, острое или тупое, если людей нужно
воспитывать по образцу свиней29.
Товарищ Зоя включила какие-то сердитые моторы, и выпуклые глаза
ее засверлили мое существо со скоростью двадцати тысяч оборотов в секун-
ду. Я даже испугался. Но в эту минуту прибежал со своей трубой румяный,
возбужденный Синенький и залепетал приблизительно с такой же скоро-
стью:
— Там... Лапоть сказал... а Коваль говорит: подожди. А Лапоть ругается
и говорит: я тебе сказал, так и делай, да... А еще говорит: если будешь во-
лынить... и хлопцы тоже... Ой, спальни какие, ой-ой-ой, и хлопцы говорят:
нельзя терпеть, а Коваль говорит — с вами посоветуется...
— Я понимаю, что говорят хлопцы и что говорит Коваль, но никак не
пойму, чего ты от меня хочешь?
Синенький застыдился:
— Я ничего не хочу... А только Лапоть говорит...
— Ну?
— А Коваль говорит: посоветуемся...
— Что именно говорит Лапоть? Это очень важно, товарищ Синенький.
Синенькому так понравился мой вопрос, что он даже не расслышал его:
— А?
— Что сказал Лапоть?
— Ага... Он сказал: давай сигнал на сбор.
— Вот это и нужно было сказать с самого начала.

369

— Так я ж говорил вам...
Товарищ Зоя взяла двумя пальцами румяные щеки Синенького и обра-
тила его губы в маленький розовый бантик:
— Какой прелестный ребенок!
Синенький недовольно вырвался из ласковых рук Зои, вытер рукавом
рубашки рот и обиженно закосил на Зою:
— Ребенок... Смотри ты!.. А если бы я так сделал?.. И вовсе не ребенок...
А колонист вовсе.
Халабуда легко поднял Синенького на руки вместе с его трубой.
— Хорошо сказал, честное слово, хорошо, а все-таки ты поросенок.
Синенький с удовольствием принял предложенную ему партию и против
поросенка не заявил протеста. Зоя и это отметила:
— Кажется, звание поросенка у них наиболее почетное.
— Да брось! — сказал недовольно Халабуда и опустил Синенького на,
землю.
Собирался разгореться какой-то спор, но пришел Коваль, а за Ковалем
и Лапоть.
Коваль по-деревенски стеснялся начальства и моргал из-за плеча Бре-
гель, предлагая мне отойти в сторонку и поговорить. Лапоть начальства не
стеснялся:
— Он, понимаете, думал, Коваль, что для него здесь пуховые перины
приготовлены. А я считаю — ничего не нужно откладывать. Сейчас собра-
ние, и прочитаем им нашу декларацию.
Коваль покраснел от необходимости говорить при начальстве, да еще при
«бабском», которое он в глубине души всегда считал начальством второго
сорта, но от изложения своей точки зрения не отказался:
— На что мне твои перины, и не говори глупостей!.. А только — чи за-
ставим мы их подчиниться нашей декларации? И как ты его заставишь?
Чи за комир* его брать, чи за груды?
Коваль опасливо глянул на Брегель, но настоящая опасность грозила
с другой стороны.
— Как это: за груды? — тревожно спросила товарищ Зоя.
— Да нет, это ж только так говорится, — еще больше покраснел Ко-
валь. — На что мени ихние груды, хай им! Я завтра пойду в горком, нехай
меня завтра на село посылает...
— А вот вы сказали: «мы заставим». Как это вы хотите заставить?
Коваль от озлобления сразу потерял уважение к начальству и даже
ударился в другую сторону:
— Та ну его к... Якого черта! Чи тут работа, чи теревени** бабськи...
К чертову дьяволу!..
И быстро ушел к клубу, пыльными сапогами выворачивая из куряж-
ской почвы остатки монастырских кирпичных тротуаров.
Лапоть развел руками перед Зоей:
— Я вам это могу объяснить, как заставить. Заставить — это значит...
ну, значит, заставить, тай годи!
* Комир — воротник.
* * Теревени — болтовня.

370

— Видишь, видишь? — подпрыгнула товарищ Зоя перед Брегель. —
Ну, что ты теперь скажешь?
— Синенький, играй сбор, — приказал я.
Синенький вырвал сигналку из рук Халабуды, задрал ее к крестам собо-
ра и разорвал тишину отчетливым, задорно-тревожным стаккато. Товарищ
Зоя приложила руки к ушам:
— Господи, трубы эти!.. Командиры!.. Казарма!..
—г Ничего, — сказал Лапоть, — зато, видите, вы уже поняли, в чем дело.
— Звонок гораздо лучше, — мягко возразила Брегель.
— Ну, что вы: звонок! Звонок —* дурень, он всегда одно и то же кричит.
А это разумный сигнал: общий сбор. А есть еще «сбор командиров», «спать»,
а есть еще тревога. Ого! Если вот Ванька затрубит тревогу, так и покойник
на пожар выскочит, и вы побежите.
Из-за углов флигелей, сараев, из-за монастырских стен показались груп-
пы колонистов, направляющиеся к клубу. Малыши часто срывались на бег,
но их немедленно тормозили разные случайные впечатления. Горьковцы и
куряжане уже смешались и вели какие-то беседы, по всем признакам имев-
шие характер нравоучения. Большинство куряжан все же держалось в сто-
роне.
В пустом прохладном клубе стали все тесной толпой, но белые сорочки
горьковцев отделились ближе к алтарному возвышению, и я заметил, что это
делалось по указаниям Таранца, на всякий случай концентрировавшего
силы.
Бросалась в глаза малочисленность ударного кулака горьковцев. На
четыреста человек собрания их было десятков пять: второй, третий и деся-
тый отряды возились с устройством скота, да у Осадчего на Рыжове осталось
человек двадцать, не считая рабфаковцев. Кроме того, наши девочки в счет
не шли. Их очень ласково, почти трогательно, с поцелуями и причитаниями
приняли куряжские девчата и разместили в своей спальне, которую недаром
Оля Ланова с таким увлечением приводила в порядок.
Перед тем как открыть собрание, Жорка Волков спросил у меня шепотом:
— Значит, действовать прямо?
— Действуй прямо, — ответил я.
Жорка вышел на алтарное возвышение и приготовился читать то, что мы
все шутя называли декларацией. Это было постановление комсомольской
организации горьковцев, постановление, в которое Жорка, Волохов, Кудла-
тый, Жевелий и Горьковский вложили пропасть инициативы, остроумия,
широкого русского размаха и скрупулезной арифметики, прибавив к этому
умеренную дозу нашего горьковского перца, хорошей товарищеской люб-
ви и любовной товарищеской жестокости.
«Декларация» считалась до сих пор секретным документом, хотя в об-
суждении ее принимали участие очень многие — она обсуждалась несколько
раз на совещании членов бюро в Куряже, а во время моей поездки в коло-
нию была еще раз просмотрена и проверена с Ковалем и комсомольским
активом.
Жорка сказал небольшое вступительное слово:
— Товарищи колонисты, будем говорить прямо: черт его знает, с чего
начинать! Но вот я вам прочитаю постановление ячейки комсомола, и вы
сразу увидите, с чего начинать и как оно все пойдет. Сейчас ты не работаешь,
и не комсомолец, и не пионер, черте-шо, сидишь в грязи, и что ты такое есть

371

в самом деле? С какой точки тебя можно рассматривать? Прямо с такой
точки: ты есть продовольственная база для клопов, вшей, тараканов, блох и
всякой сволочи.
— А мы виноваты, что ли!— крикнул35 кто-то.
— А как же, конечно, виноваты, — немедленно отозвался Жорка. —
Вы виноваты, и здорово виноваты. Какое вы имеете право расти дармоедами,
и занудами, и сявками? Не имеете права. Не имеете права, и все! И грязь
у вас в то же время. Какой же человек имеет право жить в такой грязи?
Мы свиней каждую неделю с мылом моем, надо вам посмотреть. Вы думаете,
какая-нибудь свинья не хочет мыться или говорит: «Пошли вы вон от меня
с вашим мылом»? Ничего подобного: кланяется и говорит: «Спасибо». А у
вас мыла нет два месяца...
— Так не давали, — сказал с горькой обидой кто-то из толпы.
Круглое лицо Жорки, еще не потерявшее синих следов ночной встречи
с классовым врагом, нахмурилось и поострело.
— А кто тебе должен давать? Здесь ты хозяин. Ты сам должен считать,
как и что.
— А у вас кто хозяин? Может, Макаренко? — спросил кто-то и спрятал-
ся в толпе.
Головы повернулись в сторону вопроса, но только круги таких же движе-
ний ходили на том месте, и несколько лиц в центре довольно ухмылялись.
Жорка широко улыбнулся:
— Вот дурачье! Антону Семеновичу мы доверяем, потому что он наш,
и мы действуем вместе. А это здоровый дурень у вас спросил. А только
пусть он не беспокоится, мы и таких дурней научим, а то, понимаете, сидит
и смотрит по сторонам: где ж мой хозяин?
В клубе грохнули хохотом: очень удачно Жорка сделал глупую морду
растяпы, ищущего хозяина.
Жорка продолжал:
— В советской стране хозяин есть пролетарий и рабочий. А вы тут сидели
на казенных харчах, гадили под себя, а политической сознательности у вас,
как у петуха.
Я уже начинаю беспокоиться: не слишком ли Жорка дразнит куряжан,
не мешало бы поласковее. И в этот же момент тот же неуловимый голос
крикнул:
— Посмотрим, как вы гадить будете!
По клубу прошла волна сдержанного, вредного смеха и довольных, по-
нимающих улыбок.
— Можешь свободно смотреть, — серьезно-приветливо сказал Жорка. —
Я тебе могу даже кресло возле уборной поставить, сиди себе и смотри. И даже
очень будет для тебя полезно, а то и на двор ходить не умеешь. Это все-таки
хоть и маленькая квалификация, а знать каждому нужно.
Хоть и краснели куряжане, а не могли отказаться от смеха, держались
друг за друга й пошатывались от удовольствия. Девочки пищали, отвернув-
шись к печке, и обижались на оратора. Только горьковцы деликатно сдер-
живали улыбку, с гордостью посматривая на Жорку.
Куряжане пересмеялись, и взоры их, направленные на Жорку, стали
теплее и вместительнее, точно и на самом деле они выслушали от Жорки
вполне приемлемую и полезную программу.

372

Программа имеет великое значение в жизни человека. Даже самый ник-
чемный человечишка, если видит перед собой не простое пространство земли
с холмами, оврагами, болотами и кочками, а пусть и самую скромную пер-
спективу — дорожки или дороги с поворотами, мостиками, посадками и
столбиками, — начинает и себя раскладывать по определенным этапикам,
веселее смотрит вперед, и сама природа в его глазах кажется более упорядо-
ченной: то — левая сторона, то — правая, то — ближе к дороге, а то —
дальше.
Мы сознательно рассчитывали на великое значение всякой перспектив-
ности, даже такой, в которой нет ни одного пряника, ни одного грамма саха-
ра. Так именно и была составлена декларация комсомольской ячейки,
которую, наконец, Жорка начал читать перед собранием:
«Постановление ячейки ЛКСМ трудовой колонии имени Горького от
15 мая 1926 года.
1. Считать все отряды старых горьковцев и новых в Куряже распущен-
ными и организовать немедленно новые двадцать отрядов в таком составе...
(Жорка прочитал список колонистов с разделением на отряды и имена
командиров отдельно.)
2. Секретарем совета командиров остается товарищ Лапоть, заведующим
хозяйством — Денис Кудлатый и кладовщиком — Алексей Волков.
3. Совету командиров предлагается провести в жизнь все намеченное
в этом постановлении и сдать колонию в полном порядке представителям
Наркомпроса и Окрисполкома в день первого снопа, который отпраздновать,
как полагается.
4. Немедленно, то есть до вечера 17 мая, отобрать у воспитанников быв-
шей куряжской колонии всю их одежду и белье, все постельное белье, одеяла,
матрацы, полотенца и прочее, не только казенное, но, у кого есть, и свое,
сегодня же сдать в дезинфекцию, а потом в починку.
5. Всем воспитанникам и колонистам выдать трусики и голошейки,
сшитые девочками в старой колонии, а вторую смену выдать через неделю,
когда первая будет отдана в стирку.
6. Всем воспитанникам, кроме девочек, остричься под машинку и полу-
чить немедленно бархатную тюбетейку.
7. Всем воспитанникам сегодня выкупаться, где кто может, а прачеч-
ную предоставить в распоряжение девочек.
8. Всем отрядам не спать в спальнях, а спать на дворе, под кустами или
где кто может, там, где выберет командир, до тех пор, пока не будет закон-
чен ремонт и оборудование новых спален в бывшей школе.
9. Спать на тех матрацах, одеялах и подушках, которые привезены ста-
рыми горьковцами, а сколько придется этого на отряд, делить без спора,
много или мало, все равно.
10. Никаких жалоб и стонов, что не на чем спать, чтобы не было, а нахо-
дить разумные выходы из положения.
11. Обедать в две смены целыми отрядами и из отряда в отряд не
лазить.
12. Самое серьезное внимание обратить на чистоту.
13. До 1 августа мастерским не работать, кроме швейной, а работать на
таких работах:

373

Разобрать монастырскую стену и из кирпича строить свинарню на
300 свиней.
Покрасить везде окна, двери, перила, кровати.
Полевые и огородные работы.
Отремонтировать всю мебель.
Произвести генеральную уборку двора и всего ската горы во все стороны,
провести дорожки, устроить цветники и оранжерею.
Пошить всем колонистам хорошую пару костюмов и купить к зиме
обувь, а летом ходить босиком.
Очистить пруд и купаться.
Насадить новый сад на южном склоне горы.
Приготовить станки, материалы и инструмент в мастерских для работы
с августа».
Несмотря на свою внешнюю простоту, декларация произвела на всех
очень сильное впечатление. Даже нас, ее авторов, она поражала жестокой
определенностью и требовательностью действия. Кроме того, — это потом
особенно отмечали куряжане — она вдруг показала всем, что наша бездея-
тельность перед приездом горьковцев прикрывала крепкие намерения и
тайную подготовку, с пристальным учетом разных фактических явлений.
Комсомольцами замечательно были составлены новые отряды. Гений
Жорки, Горьковского и Жевелия позволил им развести куряжан по отрядам
с аптекарской точностью, принять во внимание узы дружбы и бездны нена-
висти, характеры, наклонности, стремления и уклонения. Недаром в тече-
ние двух недель передовой сводный ходил по спальням.
С таким же добросовестным вниманием были распределены и горьков-
цы: сильные и слабые, энергичные и шляпы, суровые и веселые, люди на-
стоящие и люди приблизительные — все нашли для себя место в зависимости
от разных соображений.
Даже для многих горьковцев решительные строчки декларации были но-
востью; куряжане же все встретили Жоркино чтение в полном ошеломлении.
Во время чтения кое-кто еще тихонько спрашивал соседа о плохо расслы-
шанном слове, кое-кто удивленно подымался на носки и оглядывался, кто-то
сказал даже: «Ого!» в самом сильном месте декларации, но, когда Жорка
кончил, в зале стояла тишина, и в тишине несмело подымались еле замет-
ные, молчаливые вопросики: что делать? Куда броситься? Подчиниться,
протестовать, бузить? Аплодировать, смеяться или крыть?
Жорка скромно сложил листик бумаги. Лапоть иронически-вниматель-
но провел по толпе своими припухлыми веками и ехидно растянул рот:
— Мне это не нравится. Я старый горьковец, я имел свою кровать,
постель, свое одеяло. А теперь я должен спать под кустом. А где этот ку-
стик? Кудлатый, ты мой командир, скажи, где этот кустик?
— Я для тебя уже давно выбрал.
— На этом кустике хоть растет что-нибудь? Может, этот кустик с виш-
нями или яблоками? И хорошо б соловья... Там есть соловей, Кудлатый?
— Соловья пока нету, горобцы есть.
— Горобцы? Мне лично горобцы мало подходят. Поют они бузово, и по-
том — неаккуратные. Хоть чижика какого-нибудь посади.
— Хорошо, посажу чижика! — хохочет Кудлатый.
— Дальше... — Лапоть страдальчески оглянулся. — Наш отряд тре-

374

тий... Дай-ка описок... Угу... Третий... Старых горьковцев раз, два, три...
восемь. Значит, восемь одеял, восемь подушек и восемь матрацев, а хлоп-
цев в отряде двадцать два. Мне это мало нравится. Кто тут есть? Ну, скажем,
Стегний. Где тут у вас Стегний? Подыми руку. А ну, иди сюда! Иди, иди,
не бойся!
На алтарное возвышение вылез со времен каменного века не мытый и не
стриженный пацан, с головой, выгоревшей вконец, и с лицом, на котором ру-
мянец, загар и грязь давно обратились в сложнейшую композицию, успев-
шую уже покрыться трещинами. Стегний смущенно переступал на возвыше-
нии черными ногами и неловко скалил на толпу неповоротливые глаза и яр-
ко-белые большие зубы.
— Так это я с тобой должен спать под одним одеялом? А скажи, ты
ночью здорово брыкаешься?
Стегний пыхнул слюной, хотел вытереть рот кулаком, но застеснялся
своего черного кулака и вытер рот бесконечным подолом полуистлевшей
рубахи.
— Не...
— Так... Ну, а скажи, товарищ Стегний, что мы будем делать, если
дождь пойдет?
— Тикать, ги-ги...
— Куда?
Стегний подумал и сказал:
— А хто его знае.
Лапоть озабоченно оглянулся на Дениса:
— Денис, куда тикатымем по случаю дождя?
Денис выдвинулся вперед и по-хохлацки хитро прищурился на собра-
ние:
— Не знаю, как другие товарищи командиры думают на этот счет, и в
декларации, собственно говоря, в этом месте упущение. От же, я так скажу:
если в случае дождь или там другое что — третьему отряду бояться нечего.
Речка близко, поведу отряд в речку. Собственно говоря, если в речку залезть,
так дождь ничего, а если еще нырнуть, ни одна капля не тронет. И не страш-
но, и для гигиены полезно.
Денис невинно взглянул на Лаптя и отошел в сторону. Лапоть вдруг
рассердился и закричал на задремавшего в созерцании великих событий
Стегния.
— Ты чув? Чи ни?
— Чув, — сказал весело Стегний.
— Ну, так смотри, спать вместе будем, на моем одеяле, черт с тобой.
Только я раньше тебя выстираю в этой самой речке и срежу у тебя шерсть
на голове. Понял?
— Та понял, — улыбнулся Стегний.
Лапоть сбросил с себя дурашливую маску и придвинулся ближе к краю
помоста:
— Значит, все ясно?
— Ясно!— закричали в разных местах.
— Ну, раз ясно, будем говорить прямо: постановление это не очень,
конечно, такое... приятное. А надо все-таки принять нашим общим собра-
нием, другого хода нет.

375

Он вдруг взмахнул рукой безнадежно и с неожиданной горькой слезой
сказал:
— Голосуй, Жорка!
Собрание закатилось смехом. Жорка вытянул руку вперед:
— Голосую: кто за наше постановление, подними руку!
Лес рук вытянулся вверх. Я внимательно пересмотрел ряды всей моей
громады. Голосовали все, в том числе и группа Короткова у входных дверей.
Девочки подняли розовые ладони с торжественной нежностью и улыбались,
склонив набок головы. Я был очень удивлен: почему голосовали короткое-
цы? Сам Короткое стоял, прислонившись к стене, и терпеливо держал под-
нятую руку, спокойно рассматривая прекрасными глазами нашу компанию
на сцене.
Торжественность этой минуты была нарушена появлением Борового. Он
ввалился в зал в настроении чрезвычайно мажорном, споткнулся о двери, ог-
лушительно рыкнул огромной гармошкой и заорал:
— А, хозяева приехали? Сейчас... постойте... туш сыграю, я знаю такой...
туш.
Короткое опустил руку на плечо Борового и о чем-то засигналил ему
глазами. Боровой задрал голову, открыл рот и затих, но гармошку про-
должал держать очень агрессивно — ежеминутно можно было ожидать са-
мой настойчивой музыки.
Жорка объявил результаты голосования.
— За принятие предложения ячейки комсомола триста пятьдесят четы-
ре голоса. Против — ни одного. Значит, будем считать, что принято едино-
гласно.
Горьковцы, улыбаясь и переглядываясь, захлопали, куряжане с загорев-
шимся чувством подхватили эту непривычную для них форму выражения,
и, может быть, первый раз со времени основания монастыря под его сводами
раздались радостные легкие звуки аплодисментов человеческого коллектива.
Малыши хлопали долго, отставляя пальцы, то задирая "руки над головой,
то перенося их к уху, хлопали до тех пор, пока на возвышение не вышел
Задоров.
Я не заметил его прихода. Видимо, он что-то привез с Рыжова, потому что
и лицо и костюм его были измазаны белым. Теперь, как и всегда, он вызывал
у меня ощущение незапятнанной чистоты и открытой простой радости. Он
и сейчас прежде всего предложил вниманию собрания свою пленительную
улыбку.
— Друзья, хочу сказать два слова. Вот что: я самый первый горь-
ковец, самый старый и когда-то был самый плохой. Антон Семенович,
наверное, это хорошо помнит. А теперь я уже студент первого курса Техно-
логического института. Поэтому слушайте: вы приняли сейчас хорошее
постановление, замечательное, честное слово, только трудное ж, прямо нуж-
но говорить, ой, и трудное ж!
Он завертел головой от трудности. В зале рассмеялись любовно.
— Но все равно. Раз приняли — кончено. Это нужно помнить. Может
быть, кто подумает сейчас: принять можно, а там будет видно. Это не чело-
век, нет, это хуже гада — это, понимаете, гадик. По нашему закону, если
кто не выполняет постановлений общего собрания — одна дорога: в двери,
за ворота!

376

Задоров крепко сжал побелевшие губы, поднял кулак над головой.
— Выгнать! — сказал резко, опуская кулак.
Толпа замерла, ожидая новых ужасов, но сквозь толпу уже пробирался
Карабанов, тоже измазанный, только уже во что-то черное, и спросил в тиши-
не удивления:
— Кого тут выгонять нужно? Я зараз!
— Это вообще, — пропел безмятежно Лапоть.
— Я могу и вообще и как угодно. А только, чего вы тут стоите и понаду-
валысь, як пип на ярмарку?
— Та мы ничего, — сказал кто-то.
— О так! Приехали, тай головы повесили? Га? А музыка где?
— А есть, есть музыка, как же! — в восторге закричал Боровой и рявкнул
гармошкой.
— О! И музыка! Давай круг! А ну, девчата, годи там биля печи греть-
ся, кто гопака! Наталко, серденько! Смотри, хлопцы, какая у нас На-
талка!
Хлопцы с веселой готовностью уставились на лукавоясные очи Наташи
Петренко, на ее косы и на косой зубик в зарумянившейся ее улыбке.
— Гопак, значит, заказуете, товарищ? — с изысканной улыбкой маэст-
ро спросил Боровой и снова рявкнул гармошкой.
— А тебе чего хочется?
— Я могу и вальс, и падыпатынер, и дэспань, и все могу.
— Падыпатынер, папаша, потом, а зараз давай гопак.
Боровой снисходительно улыбнулся хореографической нетребовательно-
сти Карабанова, подумал, склонил голову, вдруг растянул свой инструмент
и заиграл какой-то особенный, дробный и стрекочущий танец. Карабанов
размахнулся руками и с места в карьер бросился в стремительную, безогляд-
ную присядку. Наташины ресницы вдруг взмахнулись над вспыхнувшим
лицом и опустились. Не глядя ни на кого, она неслышно отплыла от берега,
чуть волнуя отглаженную в складках, парадно-скромную юбку. Семен
ахнул об пол каблуком и пошел вокруг Наташи с нахальной улыбкой, рас-
сыпая по всему клубу отборный частый перебор и выбрасывая во все стороны
десятки ловких, разговорчивых ног. Наташа подняла ресницы и глянула
на Семена тем особенным лучом, который употребляется только в гопаке
и который переводится на русский язык так: «Красивый ты, хлопче, и тан-
цуешь хорошо, а только смотри, осторожнее!..»
Боровой прибавил перца в музыке, Семен прибавил огня, прибавила
Наташа радости: уже и юбка у нее не чуть волнуется, а целыми хоровода-
ми складок и краев летает вокруг Наташиных ножек. Куряжане шире
раздвинули круг, спешно вытерли носы рукавами и загалдели о чем-то.
Дробь и волны, и стремительность гопака пошли кругом по клубу, поды-
мая к высокому потолку забористый ритм гармошки.
Тогда откуда-то из глубины толпы протянулись две руки, безжалостно
раздвинули папанью податливую икру, и Перец, избоченившись, стал над
самым водоворотом танца, подергивая ногой и подмигивая Наталке. Ми-
лая, нежная Наташа гордо повела на Переца чуть-чуть приоткрытым глазом,
перед самым его носом шевельнула вышитым чистеньким плечиком и
вдруг улыбнулась ему просто и дружески, как товарищ, умно и понятли-
во, как комсомолец, только что протянувший Перецу руку помощи.

377

Перец не выдержал этого взгляда. В бесконечном течении мгновения
он тревожно оглянулся во все стороны, взорвал в себе какие-то башни и ба-
стионы и, взлетев на воздух, хлопнул старой кепкой об пол и бросился в водо-
ворот. Семен оскалил зубы, Наташа еще быстрее, качаясь, поплыла мимо
носов куряжан. Перец танцевал что-то свое, дурашливо ухмыляющееся,
издевательски остроумное и немножко блатное.
Я глянул. Затаенные глаза Короткова серьезно прищурились, еле за-
метные тени пробежали с белого лба на встревоженный рот. Он кашлянул,
оглянулся, заметил мой внимательный взгляд и вдруг начал пробираться
ко мне. Еще отделенный от меня какой-то фигурой, он протянул мне руку
и сказал хрипло:
— Антон Семенович! Я с вами сегодня еще не здоровался.
— Здравствуй, — улыбнулся я, разглядывая его глаза.
Он повернул лицо к танцу, заставил себя снова посмотреть на меня, вздер-
нул голову и хотел сказать весело, но сказал по-прежнему хрипло:
— А здорово танцуют, сволочи!..
9. Преображение
Преображение началось немедленно после общего собрания и продолжа-
лось часа три — срок для всякого преображения рекордный.
Когда Жорка махнул рукой в знак того, что собрание закрывается, в клу-
бе начался галдеж. Стоя на цыпочках, командиры орали во всю глотку,
призывая членов своих отрядов. В клубе возникло два десятка течений,
и несколько минут эти течения, сталкиваясь и пересекаясь, бурлили в старых
стенах архиерейской церкви. По отдельным углам клуба, за печками, в ни-
шах и на средине начались отрядные митинги, и каждый из них представ-
лял грязно-серую толпу оборванцев, среди которых не спеша поворачива-
лись белые плечи горьковцев.
Потом из дверей клуба повалили колонисты во двор и к спальням. Еще
через пять минут и в клубе и во дворе стало тихо, и только отрядные мер-
курий31 пролетали со срочными поручениями, трепеща крылышками на
ногах.
Я могу немного отдохнуть.
Я подошел к группе женщин на церковной паперти и с этого возвыше-
ния наблюдал дальнейшие события. Мне хотелось молчать и не хотелось
ни о чем думать. Екатерина Григорьевна и Лидочка, радостные и успокоен-
ные, слабо и лениво отбивались от каких-то вопросов товарища Зои. Бре-
гель стояла у пыльной решетки паперти и говорила Гуляевой:
— Я вижу, эта атрибутика создает впечатление стройности. Ну, так что
же? Ведь это все внешнее.
Гуляева оглянулась на меня:
— Антон Семенович, вы отвечайте, я ничего не понимаю в этих вещах.
— Я в теории тоже разбираюсь слабо, — ответил я неохотно.
Замолчали. Я все же мог организовать минимальную порцию отдыха
и, оглянувшись, заметил тот прекрасный предмет, который издавна назы-
вается миром. Было около двух часов дня. По ту сторону пруда под солнцем
нагревался соломенный лишайник села. На небе замерли белые спокойные

378

тучки, остановившиеся над Куряжем, вероятна, по специальному распи-
санию, впредь до распоряжения: какой-то облачный резерв.
Я знал, что сейчас делается в колонии. В спальнях ребята складывают
кровати, вытряхивают солому из матрацев и подушек, связывают все это в
узлы. В узлах — одеяла, простыни, старые и новые ботинки, все. В карет-
ном сарае Алешка Волков принимает все это барахло, записывает и направ-
ляет в дезкамеру. Дезкамера приехала из города. Она устроена на колесах.
Дезкамера работает на току, и распоряжается там Денис Кудлатый. На про-
тивоположной паперти, с той стороны собора, Дмитрий Жевелий выдает
командирам отрядов или их уполномоченным по списку новую одежду и
мыло.
Из-за стены собора вдруг выпорхнул озабоченный Синенький и, протя-
гивая свою трубу в сторону, заторопился:
— Сказал Таранец сигналить сбор командиров в столовой.
— Давай!
Синенький зашуршал невидимыми крылышками и перепорхнул к две-
рям столовой. Остановившись в дверях, он несколько раз проиграл короткий,
из трех звуков сигнал.
Брегель внимательно рассмотрела Синенького и обернулась ко мне:
— Почему этот мальчик все время спрашивает вашего разрешения
давать... эти самые... сиигналы? Это ведь такой пустяк.
— У нас есть правило: если сигнал дается вне расписания, меня должны
поставить в известность. Я должен знать32.
— Это все, конечно, довольно... я все-таки скажу... атрибутно! Но это же
только внешность. Вы этого не думаете?
Я начинал злиться. С какой стати они пристали ко мне именно сегодня?
И кроме того, чего они, собственно, хотят? Может быть, им жаль Куряжа?
— Ваши знамена, барабаны, салюты — все это ведь только внешне орга-
низует молодежь.
Я хотел сказать: «Отстань!» — но сказал немного вежливее:
— Вы представляете себе молодежь или, скажем, ребенка в виде какой-
то коробочки: есть внешность, упаковка, что ли, а есть внутренность —
требуха. По вашему мнению, мы должны заниматься только требухой?
Но ведь без упаковки вся эта драгоценная требуха рассыплется.
Брегель злым взглядом проводила пробежавшего к столовой Ветковского.
— Все-таки у вас очень похоже на кадетский корпус...
— Знаете что, Варвара Викторовна, — по возможности приветливо ска-
зал я, — давайте прекратим. Нам очень трудно говорить с вами без...
— Без чего?
— Без переводчика.
Массивная серая фигура Брегель тяжело оттолкнулась от решетки и
двинулась на меня. Я за спиной сжал кулаки, но она откуда-то из-за ворот-
ника вытащила кустарно сделанную улыбку и не спеша надела ее на лицо,
как близорукие надевают очки.
— Переводчики найдутся, товарищ Макаренко.
— Подождем.
От ворот подошел первый отряд, и его командир Гуд, быстро оглядев
паперть, спросил громко:
— Так ты говоришь, через эту дверь не ходят, Устименко?

379

Один из куряжан, смуглый мальчик лет пятнадцати, протянул руку к
дверям:
— Нет, нет... Говорю тебе верно. Никто не ходит. Они всегда заперты.
Ходят на те двери и на те двери, а на эти не ходят, верно тебе говорю.
— У них там в середине шкафы стоят. Свечи и всякое... — сказал кто-то
сзади.
Гуд взбежал на паперть, повертелся на ней, засмеялся:
— Так чего нам нужно? Ого! Тут шикарно будет. На чертей им такое ши-
карное крыльцо? И навес есть, если дождь... А только твердо будет. Чи не
очень твердо?
Карпинский, старый горьковец и старый сапожник отряда Гуда, весело
присмотрелся к каменным плитам паперти:
— Ничего не твердо: у нас шесть тюфяков и шесть одеял. А может, еще
что-нибудь найдем.
— Правильно, — сказал Гуд.
Он повернулся лицом к пруду и объявил:
— Чтобы все знали: это крыльцо занято первым отрядом. И никаких раз-
говоров! Антон Семенович, вы свидетель.
— Добре!
— Значит, приступайте... кто тут?.. Стой!
Гуд вытащил из кармана список:
— Слива и Хлебченко, какие вы будете, покажитесь,
Хлебченко — маленький, худенький, бледный. Черные прямые волосы
растут у него почему-то не вверх, а вперед, а нос в черных крапинках. Гряз-
ная рубаха у него до колен, а оторванная кромка рубахи спускается еще
ниже. Он улыбается неумело и оглядывается. Гуд критически его рассмат-
ривает и переводит глаза на Сливу. Слива такой же худой, бледный и обор-
ванный, как и Хлебченко, но отличается от него высоким ростом. На тон-
кой-претонкой шее сидит у него торчком узкая голова, и поражают полные
румяные губы. Слива улыбается страдальчески и посматривает на угол
паперти.
— Черт его знает, — говорит Гуд, — чем вас тут кормят! Чего вы все та-
кие худые... как собаки. Отряд откормить нужно, Антон Семенович! Какой
же это отряд? Разве может быть такой первый отряд? Не может! Пищи у нас
хватит? Ну а как же! Лопать умеете?
В отряде смеются. Гуд еще раз недоверчиво проводит взглядом по лицам
Сливы и Хлебченко и говорит нежно:
— Слушайте, голубчики, Слива и Хлебченко. Сейчас это крыльцо нужно
начисто вымыть. Понимаете, чем нужно мыть? Водой. А куда воду нали-
вать? В ведро. Карпинский, быстро, на носках: получи у Митьки наше вед-
ро и тряпку! И веник! Умеете мыть?
Слива и Хлебченко кивают. Гуд поворачивается к нам, стаскивает с го-
ловы тюбетейку и отводит руку далеко в сторону:
— Просим извинить, дорогие товарищи: территория занята первым от-
рядом, и ничего не поделаешь. На том основании, что здесь будет генераль-
ная уборка, я вам покажу хорошее место, там есть и скамейки. А здесь —
первый отряд.
Первый отряд с восхищением следит за этой галантерейной процедурой.
Я благодарю Гуда за хорошее место и скамейки и отказываюсь.

380

Прибежал, гремя ведрами, Карпинский. Гуд отдал последние распоря-
жения и махнул весело рукой:
А теперь стричься, бриться!
Спускаясь с паперти, Брегель молчаливо-внимательно следит, как ее соб-
ственные ноги ступают по ступеням. Мне страшно хочется, чтобы гости ско-
рее уехали. У той самой паперти, где работает магазин Жевелия и где уже
стоит очередь отрядных уполномоченных и группки их помощников и но-
сильщиков накладывают на плечи синие стопки трусиков и белые стопки
рубах, звенят ведрами, зажимают под мышками коричневые коробки с мы-
лом, стоит и фиат окрисполкома. Сонный, скучный шофер с тоской погля-
дывает на Брегель.
Мы идем к воротам и молчим. Я не знаю, куда нужно идти. Если бы я
был один, я улегся бы на травке возле соборной стены и продолжал бы рас-
сматривать мир и его прекрасные детали. До конца нашей операции остает-
ся еще больше часа, тогда меня снова захватят дела. Одним словом, я хоро-
шо понимаю тоскливые взгляды шофера.
Но из ворот выходит оживленно-говорливая, смеющаяся группа, и на ду-
ше у меня снова радостно. Это восьмой отряд, потому что впереди его я ви-
жу прекрасной лепки фигуру Федоренко, потому что здесь Корыто, Нечи-
тайло, Олег Огнев. Мои глаза с невольным недоумением упираются в совер-
шенно новые фигуры, противоестественно несущие на себе привычные для
меня одежды горьковцев. Наконец я начинаю соображать: здесь все бывшие
куряжане. Это и есть то самое преображение, на организацию которого мы
истратили две недели. Свежие, вымытые лица, еще не потерявшие складок
бархатные тюбетейки на свежеостриженных головах мальчиков. И самое
главное, самое приятное: только что изготовленные веселые и доверчивые
взгляды, только что зародившаяся грация чисто одетого, освободившегося
от вшей человека.
Федоренко со свойственной ему величественно-замедленной манерой от-
ступает в сторону и говорит, округленно располагая солидные баритонные
слова:
— Антон Семенович, можете принять восьмой отряд Федоренко в пол-
ном, как полагается, порядке.
Рядом с ним Олег Огнев растягивает длинные, интеллигентно чуткие
губы и сдержанно кланяется в мою сторону.
— Крещение сих народов совершилось при моем посильном участии.
Отметьте где-нибудь в записной книжке на случай каких-нибудь моих не
столь удачных действий.
Я дружески сжимаю плечи Олега, и делаю это потому, что мне непро-
стительно хочется его расцеловать и расцеловать Федоренко и всех осталь-
ных моих замечательных, моих прелестных пацанов. Трудно мне что-нибудь
отмечать сейчас и в записной книжке, и в душе. В душу мою вдруг налезло
много всяких мыслей, соображений, образов, торжественных хоралов и тан-
цевальных ритмов. Я еле успеваю поймать что-нибудь за хвостик, как это
пойманное исчезает в толпе, и что-нибудь новое кричит, привлекая нахаль-
но мое внимание. «Крещение и преображение, — по дороге соображаю я, —
все какие-то религиозные штуки». Но улыбающееся лицо Короткова мгно-
венно затирает и эту оригинальную схему. Да, ведь я сам настоял на зачис-
лении Короткова в восьмой отряд. На лету поймав мою остановку на Ко-

381

роткове, гениальный Федоренко обнимает его за плечо и говорит, чуть-чуть
вздрагивая зрачками серых глаз:
— Хорошего колониста дали нам в отряд, Антон Семенович. Я уже с ним
говорил. Хороший командир будет по прошествии некоторого времени.
Короткое серьезно смотрит мне в глаза и говорит приветливо:
— Я хочу потом с вами поговорить, хорошо?
Федоренко весело-иронически всматривается в лицо Короткова:
— Какой ты чудак! Зачем тебе говорить! Говорить не надо. Для чего это
говорить?
Короткое тоже внимательно приглядывается к хитрому Федоренко:
— Видишь... у меня особое дело...
— Никакого у тебя особенного дела нет. Глупости!
— Я хочу, чтобы меня... тоже можно было под арест... сажать.
Федоренко хохочет:
— О, чего захотел!.. Скоро, брат, захотел!.. Это надо получить звание ко-
лониста, — видишь, значок? А тебя еще нельзя под арест. Тебе скажи: под
арест, а ты скажешь: «За что? Я не виноват».
— А если и на самом деле не виноват?
— Вот видишь, ты этого дела не понимаешь. Ты думаешь: я не виноват,
так это такое важное дело. А когда будешь колонистом, тогда другое будешь
понимать... как бы это сказать?.. Значит, важное дело — дисциплина, а вино-
ват ты или, там, не виноват — это по-настоящему не такое важное дело.
Правда ж, Антон Семенович?
Я кивнул Федоренко. Брегель рассматривала нас, как уродцев в банке,
и ее щеки начинали принимать бульдожьи формы. Я поспешил от-
влечь ее внимание от неприятных вещей:
— А это что за компания? Кто же это?
— А это тот пацан... — говорит Федоренко. — Боевой такой. Говорят,
побили его крепко.
— Верно, это отряд Зайченко, — узнаю и я.
— Кто его побил? — спрашивает Брегель.
— Избили ночью... здешние, конечно.
— За что? Почему вы не сообщили? Давно?
— Варвара Викторовна, — сказал я сурово, — здесь, в Куряже, на про-
тяжении ряда лет издевались над ребятами. Поскольку это мало вас интере-
совало, я имел основания думать, что и этот случай недостоин вашего вни-
мания... тем более что я заинтересовался им лично.
Брегель мою суровую речь поняла как приглашение уезжать. Она ска-
зала сухо:
— До свидания.
И направилась к машине, из которой уже выглядывала голова товарища
Зои.
Я вздохнул свободно. Я пошел навстречу восемнадцатому отряду Вани
Зайченко.
Ваня вел отряд торжественно. Мы восемнадцатый отряд нарочно соста-
вили из одних куряжан; это придавало отряду и Ваньке блеск особого зна-
чения. Ванька это понял. Федоренко громко расхохотался:
— Ах ты, шкеты такие!..
Восемнадцатый отряд приближался к нам, шеголяя военной выправкой.

382

Двадцать пацанов шли по четыре в ряд, держали ногу и даже руками раз-
махивали по-военному. Когда это Зайченко успел добиться такой милитари-
зации? Я решил поддержать военный дух восемнадцатого отряда и прило-
жил руку к козырьку фуражки:
— Здравствуйте, товарищи!
Но восемнадцатый отряд не был готов к такому маневру. Ребята загал-
дели как попало, и Ванька обиженно махнул рукой:
— Вот еще... граки!
Федоренко в восторге хлопнул себя по коленам:
— Смотри ты, уже научился!
Чтобы как-нибудь разрешить положение, я сказал:
— Вольно, восемнадцатый отряд! Расскажите, как купались...
Петр Маликов улыбнулся светло:
— Купались? Хорошо купались. Правда ж, Тимка?
Одарюк отвернулся и сказал кому-то в плечо, сдержанно:
— С мылом...
Зайченко с гордостью посмотрел на меня:
— Теперь каждый день с мылом будем. У нас завхоз Одарюк, видите?
Он показал на коричневую коробку в руках Одарюка.
— Два куска сегодня мыла вымазали: аж два куска! Ну, так это для пер-
вого дня только. А потом меньше. А вот у нас какой вопрос, понимаете...
Конечно, мы не пищим... Правда ж, мы не пищим?— обратился он к своим.
— Ах, ты, чертовы пацаны! — восхитился Федоренко.
— Не пищим! Нет, мы не пищим! — крикнули пацаны.
Ваня несколько раз обернулся во все стороны:
— А только вопрос такой, понимаете?
— Хорошо. Я понимаю: вы не пищите, а только задаете вопрос.
Ваня вытянул губы и напружинил глаза:
— Вот-вот. Задаем вопрос: в других отрядах есть старые горьковцы, хоть
три, хоть пять. Так же? А у нас нету. Нету, и все!
Когда Ваня произносил слово «нету», он повышал голос до писка и де-
лал восхитительное движение вытянутым пальцем от правого уха в сто-
рону.
Вдруг Ваня звонко засмеялся:
— Одеял нету! Нету, и все! И тюфяков. Ни одного! Нету!
Ваня еще веселее захохотал, засмеялись и члены восемнадцатого отряда.
Я написал командиру восемнадцатого записку к Алешке Волкову: не-
медленно выдать шесть одеял и шесть матрацев.
По дороге к речке началось большое движение. Отряды колонистов за-
ходили по ней, как на маневрах.
За конюшней, среди зарослей бурьяна, расположились четыре парикма-
хера, привезенные из города еще утром. Куряжская корка по частям отва-
ливалась с организмов куряжан, подтверждая мою постоянную точку зре-
ния: куряжане оказались обыкновенными мальчиками, оживленными, го-
ворливыми и вообще «радостным народом».
Я видел, с каким искренним восторгом осматривают хлопцы свой новый
костюм, с каким неожиданным кокетством расправляют складки рубах, вер-
тят в руках тюбетейки. Остроумный Алешка Волков, разобравшись в бес-
конечной ярмарке всяких вещей, расставленных вокруг собора, прежде все-

383

го вытащил на поверхность единственное наше трюмо, и его в первую оче-
редь приладили два пацана на возвышении. И возле трюмо сразу образо-
валась толпа желающих увидеть свое отражение в мире и полюбоваться им.
Среди куряжан нашлось очень много красивых ребят, да и остальные долж-
ны были похорошеть в самом непродолжительном времени, ибо красота есть
функция труда и питания.
У девочек было особенно радостно. Горьковские девчата привезли для
куряжских девчат специально для них сшитые роскошные наряды: синяя
сатиновая юбочка, заложенная в крупную складку, хорошей ткани белая
блузка, голубые носки и так называемые балетки. Кудлатый разрешил де-
вичьим отрядам затащить в спальню швейные машины, и там началась
обыкновенная женская вакханалия: перешивка, примерка, прилаживание.
Куряжскую прачечную на сегодняшний день мы отдали в полное распоря-
жение девчат. Я встретил Переца и сказал ему строго:
— Переоденься в спецовку и нагрей девчатам котел в прачечной. Только,
пожалуйста, без волынки: одна нога здесь, другая там.
Перец вытянул ко мне поцарапанное свое лицо, ткнул себя в грудь и спро-
сил:
— Это... чтобы я нагрел девчатам воды?
— Да.
Перец выпятил живот, надул щеки и заорал на весь монастырь, козыряя
рукой, как обыкновенно козыряют военные:
— Есть нагреть воды!
Вышло это у него достаточно нескладно, но энергично. Но после такого
парада Перец вдруг загрустил:
— Так... А где ж я возьму спецовку? Наш девятый отряд еще не полу-
чил...
Я сказал Перецу:
— Детка! Может быть, нужно взять тебя за ручку и повести переодеть?
И кроме того, скажи, сколько еще времени ты будешь здесь болтать языком?
Окружающие нас ребята захохотали. Перец завертел башкой и закричал
уже без всякой парадности:
— Сделаю!.. Сделаю, будьте покойны!
И убежал.
Лапоть снова трубил совет командиров, на этот раз на паперти собора,
где уже устроил свою спальню отряд Гуда.
Стоя на паперти, Лапоть сказал:
— Командиры, усаживаться не будем, на минутку только. Пожалуйста,
сегодня же растолкуйте пацанам, как нужно носы вытирать. Что это такое,
ходят по всему двору, «сякаются»! Потом другое: насчет уборной скажи-
те, — говорил же Жорка на собрании. И дальше: Алешка ведь поставил
сорные ящики, а бросают куда попало.
— Да ты не спеши, раньше вон всякую гадость прибрать нужно,
какие там ящики! — улыбнулся Ветковский.
— Брось, Костя! То прибрать, а то порядок... А еще путешественник!
Да не забудьте, чтобы все знали наше правило, а то потом скажут: «Не
знали! Откуда мы знали?..»
— Какое правило?
— Наше правило насчет плевать... Повторите хором...

384

Лапоть задирижировал рукой, и смеющиеся командиры устроили хоро-
вую декламацию:
— «Раз плюнешь — три дня моешь».
Ротозеи-пацаны из куряжан, внимавшие совету командиров со священ-
ным трепетом новоиспеченных масонов, ойкнули и прикрыли рты ладонями.
Лапоть распустил' совет, а пацаны понесли новый лозунг по временным
отрядным логовам. Донесли его и до Халабуды, который неожиданно для
меня вылез из коровника, в соломе, в пыли, в каких-то кормовых налетах,
и забасил:
— Чертовы бабы, бросили меня, теперь пешком на станцию. Да. Раз
плюнешь — три раза моешь! Здорово!.. Витька, пожалей старика, ты здесь
лошадиный хозяин, запряги какую клячонку, отвези на станцию.
Витька оглянулся на маститого Антона Братченко, а Антон тоже мог
похвастаться басом:
— Какую там клячонку! Запряги Молодца в кабриолет, отвези старика,
он сегодня сам Зорьку вычистил. Давайте вас теперь вычистим.
Ко мне подошел взволнованный Таранец в повязке дежурного:
— Там... агрономы какие-то живут... Отказались очистить спальни и
говорят: никаких нам не нужно отрядов.
— У них, кажется, чисто?
— Был сейчас у них. Осмотрел кровати и так... барахло на вешалке.
Вшей много. И клопов.
— Пойдем.
В комнате агрономов был полный беспорядок: видно, давно уже не
убиралось. Воскобойников, назначенный командиром отряда коровников,
и еще двое, зачисленные в его отряд, подчинились постановлению, сдали
свои вещи в дезинфекцию и ушли, оставив в агрономическом гнезде зияющие
дыры, брошенные обрывки и куски ликвидированной оседлости. В комнате
было несколько человек. Они встретили меня угрюмо. Но и я и они знали,
на чьей стороне победа, вопрос мог стоять только о форме капитуляции.
Я спросил:
— Не желаете подчиниться постановлению общего собрания?
Молчание.
— Вы были на собрании?
Молчание. Таранец ответил:
— Не были.
— Я вам дал достаточно времени думать и решать. Как вы себя считаете:
колонистами или квартирантами?
Молчание.
— Если вы квартиранты, я могу вам разрешить жить в этой комнате
не больше десяти дней. Кормить не буду.
— А кто нас будет кормить? — сказал Сватко.
Таранец улыбнулся:
— Вот чудаки!
— Не знаю, — сказал я. — Я не буду.
— И сегодня обедать не дадите?
— Нет.
— Вы имеете право?
— Имею.

385

— А если мы будем работать?
— Здесь будут работать только колонисты.
— Мы будем колонистами, только будем жить в этой комнате.
— Нет.
— Так что ж нам делать?
Я достал часы:
— Пять минут можете подумать. Скажите дежурному ваше решение.
— Есть! — сказал Таранец.
Через полчаса я снова проходил мимо флигеля агрономов. Алешка
Волков запирал дверь флигеля на замок. Таранец торчал тут ex officio.
— Выбрались?
— Ого! — засмеялся Таранец.
— Они все в разных отрядах?
— Да, по одному в разных отрядах.
Через полтора часа за парадными столами, накрытыми белыми скатер-
тями, в неузнаваемой столовой, которую передовой сводный еще до зари
буквально вылизал, украсив ветками и ромашками, и где, согласно диспо-
зиции, немедленно по прибытии с вокзала Алешка Волков повесил портреты
Ленина, Сталина, Ворошилова и Горького, а Шелапутин с Тоськой растянули
под потолками лозунги и приветствия, между которыми неожиданным
торчком становилось в голове у зрителя:
НЕ ПИЩАТЬ!
состоялся торжественный обед.
Подавленные, вконец деморализованные куряжане, все остриженные,
вымытые, все в белых новых рубахах, вставлены в изящные тоненькие
рамки из горьковцев и выскочить из рамок уже не могут. Они тихонько
сидят у столов, сложив руки на коленях, и с глубоким уважением смотрят
на горки хлеба на блюдах и хрустально-прозрачные графины с водой.
Девочки в белых фартучках, Жевелий, Шелапутин и Белухин в белых
халатах, передвигаясь бесшумно, переговариваясь шепотом, поправляют
последние ряды вилок и ножей, что-то добавляют, для кого-то освобождают
место. Куряжане подчиняются им расслабленно, как больные в санатории,
и Белухин поддерживает их, как больных, осторожно.
Я стою на свободном пространстве, у портретов, и вижу до конца весь
оазис столовой, неожиданным чудом выросший среди испачканной мона-
стырской пустыни. В столовой стоит поражающая слух тишина, но на
румянце щек, на блеске глаз, на неловкой грации смущения она отражается,
как успокоенная правда, как таинство рождения чего-то нового.
Так же бесшумно, почти незамеченные, в двери входят один за другим
трубачи и барабанщики и, тихонько оглядываясь, озабоченно краснея,
выравниваются у стены. Только теперь увидели их все, и все неотрывно
привязались к ним взглядом, позабыв об обеде33.
Таранец показался в дверях:
— Под знамя встать! Смирно!
Горьковцы привычно вытянулись. Ошарашенные командой куряжане
еле успевали оглянуться и упереться руками в доски столов, чтобы встать,
как были вторично ошарашены громом нашего энергичного оркестра.

386

Таранец ввел наше знамя, уже без чехла, уверенно играющее бодрыми
складками алого шелка. Знамя замерло у портретов, сразу придав нашей
столовой выражение нарядной советской торжественности.
— Садитесь.
Я сказал колонистам короткую речь, в которой не поминал уже им
ни о работе, ни о дисциплине, в которой не призывал их ни к чему и не
сомневался ни в чем. Я только поздравил их с новой жизнью и высказал
уверенность, что эта жизнь будет прекрасна, как только может быть
прекрасна человеческая жизнь.
Я сказал колонистам:
— Мы будем красиво жить, и радостно, и разумно, потому что мы
люди, потому что у нас есть головы на плечах и потому что мы так хотим.
А кто нам может помешать? Нет таких людей, которые могли бы отнять
у нас наш труд и наш заработок. Нет в нашем Союзе таких людей. А по-
смотрите, какие люди есть вокруг нас. Смотрите, среди вас целый день
сегодня был старый рабочий, партизан товарищ Халабуда. Он с вами
перекатывал поезд, разгружал вагоны, чистил лошадей. Посчитать трудно,
сколько хороших людей, больших людей, наших вождей, наших больше-
виков думают о нас и хотят нам помочь. Вот я сейчас прочитаю вам два
письма. Вы увидите, что мы не оДиноки, вы увидите, что вас любят,
о вас заботятся:
Письмо Максима Горького председателю Харьковского исполкома
Разрешите от души благодарить Вас за внимание и помощь,
оказанные Вами колонии имени Горького.
Хотя я знаком с колонией только по переписке с ребятами и за-
ведующим, но мне кажется, что колония заслуживает серьезнейшего
внимания и деятельной помощи.
В среде беспризорных детей преступность все возрастает и наряду
с превосходнейшими здоровыми всходами растет и много уродливого.
Будем надеяться, что работа таких колоний, как та, которой Вы
помогли, покажет пути к борьбе с уродством, выработает из плохого
хорошее, как она уже научилась это делать.
Крепко жму Вашу руку, товарищ. Желаю здоровья, душевной
бодрости и хороших успехов в вашей трудной работе.
М. Горький.
Ответ Харьковского исполкома Максиму Горькому
Дорогой товарищ! Президиум Харьковского окрисполкома просит
Вас принять глубокую благодарность за внимание, оказанное Вами
детской колонии, носящей Ваше имя.
Вопросы борьбы с детской беспризорностью и детскими правона-
рушениями привлекают к себе наше особенное внимание и побуж-
дают нас принимать самые серьезные меры к воспитанию и при-
способлению их к здоровой трудовой жизни.
Конечно, задача эта трудна, она не может быть выполнена
в короткий срок, но к ее разрешению мы уже подошли вплотную.
Президиум исполкома убежден, что работа колонии в новых

387

условиях прекрасно наладится, что в ближайшее же время эта
работа будет расширена и что общим дружным усилием ее положение
будет на высоте, на которой должна стоять колония Вашего имени.
Позвольте, дорогой товарищ, от всей души пожелать Вам по-
больше сил и здоровья для дальнейшей благотворной деятельности,
для дальнейших трудов.
Читая эти письма, я через верхний край бумаги поглядывал на ребят.
Они слушали меня, и душа их, вся целиком, столпилась в глазах, удивлен-
ных и обрадованных, но в то же время не способных обнять всю таинствен-
ность и широту нового мира. Многие привстали за столом и, опершись
на локти, приблизили ко мне свои лица. Рабфаковцы, стоя у стены, улыба-
лись мечтательно, девочки начинали уже вытирать глаза, и на них по-
тихоньку оглядывались мужественные пацаны. За правым столом сидел
Короткое и думал, нахмурив красивые брови. Ховрах смотрел в окно,
страдальчески поджав щеки.
Я кончил. Пробежали за столами первые волны движений и слов, но
Карабанов поднял руку:
— Знаете что? Что ж тут говорить? Тут... черт его знает... тут спивать
надо, а не говорить. А давайте мы двинем... знаете, только так, по-на-
стоящему... «Интернационал».
Хлопцы закричали, засмеялись, но я видел, как многие из куряжан
смутились и притихли, — я догадался, что они не знали слов «Интернацио-
нала».
Лапоть взлез на скамью:
— Ну! Девчата, забирайте звонче!
Он взмахнул рукой, и мы запели.
Может быть, потому, что каждая строчка «Интернационала» сейчас
так близка была к нашей сегодняшней жизни, пели мы наш гимн весело
и улыбаясь. Хлопцы косили глазами на Лаптя и невольно подражали
его живой, горячей мимике, в которой Лапоть умел отразить все челове-
ческие идеи. А когда мы пели:
Чуешь, сурмы загралы,
Час расплаты настав...
Лапоть выразительно показал на наших трубачей, вливающих в наше
пение серебряные голоса корнетов.
Кончили петь. Матвей Белухин махнул белым платком и зазвенел
по направлению к кухонному окну:
— Подавать гусей-лебедей, мед-пиво, водку-закуску и мороженое по
полной тарелке!
Ребята громко засмеялись, глядя на Матвея возбужденными глазами,
и Белухин ответил им, осклабясь в шутке, сдержанно расставленным
тенором:
— Водки, закуски не привезли, дорогие товарищи, а мороженое есть,
честное слово! А сейчас лопайте борщ!
По столовой пошли хорошие, дружеские улыбки. Следя за ними, я не-
ожиданно увидел открытые глаза Джуринской. Она стояла в дверях сто-

388

ловой, и из-за ее плеча выглядывала улыбающаяся физиономия Юрьева.
Я поспешил к ним.
Джуринская рассеянно подала мне руку, будучи не в силах оторваться
от линий остриженных голов, белых плеч и дружеских улыбок.
— Что это такое? Антон Семенович... Постойте!.. Да нет! — У нее за-
дрожали губы. — Это все ваши? А эти... где? Да рассказывайте, что здесь
у вас происходит?
— Происходит? Черт его знает, что здесь происходит... Кажется, это
называется преображением. А впрочем... это все наши.
10. У подошвы Олимпа
Май и июнь в Куряже были нестерпимо наполнены работой. Я не
хочу сейчас об этой работе34 говорить словами восторга.
Если к работе подходить трезво, то необходимо признать, что много
есть работ тяжелых, неприятных, неинтересных, многие работы требуют
большого терпения, привычки преодолевать болевые угнетающие ощущения
в организме; очень многие работы только потому и возможны, что человек
привык страдать и терпеть35.
Преодолевать тяжесть труда, его физическую непривлекательность
люди научились давно, но мотивации этого преодоления нас теперь не
всегда удовлетворяют. Снисходя к слабости человеческой природы, мы
терпим и теперь некоторые мотивы личного удовлетворения, мотивы
собственного благополучия, но мы неизменно стремимся воспитывать
широкие мотивации коллективного интереса. Однако многие проблемы
в области этого вопроса очень запутаны, и в Куряже приходилось решать
их почти без помощи со стороны.
Когда-нибудь настоящая педагогика разработает этот вопрос, разберет
механику человеческого усилия, укажет, какое место принадлежит в нем
воле, самолюбию, стыду, внушаемости, подражанию, страху, соревнованию
и как все это комбинируется с явлениями чистого сознания, убежденности,
разума. Мой опыт, между прочим, решительно утверждает, что расстояние
между элементами чистого сознания и прямыми мускульными расходами
довольно значительно и что совершенно необходима некоторая цепь свя-
зующих более простых и более материальных элементов36.
В день приезда горьковцев в Куряже очень удачно был разрешен вопрос
о сознании. Куряжская толпа была в течение одного дня приведена к уверен-
ности, что приехавшие отряды привезли ей лучшую жизнь, что к куряжанам
прибыли люди с опытом и помощью, что нужно идти дальше с этими
людьми. Здесь решающими не были даже соображения выгоды, здесь
происходило, конечно, коллективное внушение, здесь решали не расчеты,
а глаза, уши, голоса и смех. Все же в результате первого дня куряжане
безоглядно захотели стать членами горьковского коллектива хотя бы уже
и потому, что это был коллектив, еще не испробованная сладость в их
жизни.
Но я приобрел на свою сторону только сознание, а этого было страшно
мало. На другой же день это обнаружилось во всей своей сложности.
Еще с вечера были составлены сводные отряды на разные работы, намечен-

389

ные в декларации комсомола, почти ко всем сводным были прикреплены
воспитатели или старшие горьковцы, настроение у куряжан с самого утра
было прекрасное, и все-таки к обеду выяснилось, что работают очень плохо.
После обеда многие уже не вышли на работу, где-то попрятались, часть
по привычке потянулась в город и на Рыжов. Я сам обошел все сводные
отряды — картина была везде одинакова. Вкрапления горьковцев казались
везде очень незначительными, преобладание куряжан бросалось в глаза,
и нужно было опасаться, что начнет преобладать и стиль их работы, тем
более что среди горьковцев было очень много новеньких, да и некоторые
старики, растворившись в куряжской пресной жидкости, грозили просто
исчезнуть как активная сила.
Взяться за внешние дисциплинарные меры, которые так выразительно
и красиво действуют в сложившемся коллективе, было опасно. Нарушителей
было очень много, возиться с ними было делом сложным, требующим
много времени, и неэффективным, ибо всякая мера взыскания только
тогда производит полезное действие, когда она выталкивает человека из
общих рядов и поддерживается несомненным приговором общественного
мнения. Кроме того, внешние меры слабее всего действуют в области орга-
низации мускульного усилия.
Менее опытный человек утешил бы себя такими соображениями: ребята
не привыкли к трудовому усилию, не имеют «ухватки», не умеют работать,
у них нет привычки равняться по трудовому усилию товарищей, нет той
трудовой гордости, которая всегда отличает коллективиста; все это не
может сложиться в один день, для этого нужно время. К сожалению,
я не мог ухватиться за такое утешение. В этом пункте давал себя знать
уже известный мне закон: в педагогическом явлении нет простых зависимо-
стей, здесь менее всего возможна силлогистическая формула, дедуктивный
короткий бросок.
В майских условиях Куряжа постепенное и медленное развитие трудо-
вого усилия грозило выработать общий стиль работы, выраженный в самых
средних формах, и ликвидировать пружинную, быструю и точную ухватку
горьковцев.
Область стиля и тона всегда игнорировалась педагогической «теорией»,
а между тем это самый существенный, самый важный отдел коллектив-
ного воспитания. Стиль — самая нежная и скоропортящаяся штука. За
ним нужно ухаживать, ежедневно следить, он требует такой же придир-
чивой заботы, как цветник. Стиль создается очень медленно, потому что
он немыслим без накопления традиций, то есть положений и привычек,
принимаемых уже не чистым сознанием, а сознательным уважением к опыту
старших поколений, к великому авторитету целого коллектива, живущего
во времени. Неудача многих детских учреждений происходила оттого,
что у них не выработался стиль и не сложились привычки и традиции,
а если они и начинали складываться, переменные инспектора наробразов
регулярно разрушали их, побуждаемые к этому, впрочем, самыми похваль-
ными соображениями. Благодаря этому соцвосовские «ребенки» всегда
жили без единого намека на какую бы то ни было преемственность не
только «вековую», но даже годовалую.
Побежденное сознание куряжан позволяло мне стать в более близкие
и доверчивые отношения к ребятам. Но этого было мало. Для настоящей

390

победы от меня требовалась теперь педагогическая техника. В области
этой техники я был так же одинок, как и в 1920 году, хотя уже не был
так юмористически неграмотен. Одиночество это было одиночеством
в особом смысле. И в воспитательском, и в ребячьем коллективе у меня
уже были солидные кадры помощников; располагая ими, я мог смело
идти на самые сложные операции. Но все это было на земле.
На небесах и поближе к ним, на вершинах педагогического «Олим-
па», всякая педагогическая техника в области собственно воспитания счи-
талась ересью.
На «небесах» ребенок рассматривался как существо, наполненное осо-
бого состава газом, название которому даже не успели придумать. Впро-
чем, это была все та же старомодная душа, над которой упражнялись
еще апостолы. Предполагалось (рабочая гипотеза), что газ этот обладает
способностью саморазвития, не нужно только ему мешать. Об этом было
написано много книг, но все они повторяли, в сущности, изречения Руссо:
«Относитесь к детству с благоговением...»
«Бойтесь помешать природе...»37.
Главный догмат этого вероучения состоял в том, что в условиях такого
благоговения и предупредительности перед природой из вышеуказанно-
го газа обязательно должна вырасти коммунистическая личность. На са-
мом деле в условиях чистой природы вырастало только то, что естественно
могло вырасти, то есть обыкновенный полевой бурьян, но это никого не
смущало — для небожителей были дороги принципы и идеи. Мои ука-
зания на практическое несоответствие получаемого бурьяна заданным
проектам коммунистической личности называли делячеством, а если хо-
тели подчеркнуть мою настоящую сущность, говорили:
— Макаренко — хороший практик, но в теории он разбирается очень
слабо.
Были разговоры и о дисциплине. Базой теории в этом вопросе были
два слова, часто встречающиеся у Ленина: «сознательная дисциплина».
Для всякого здравомыслящего человека в этих словах заключается про-
стая, понятная и практически необходимая мысль: дисциплина должна
сопровождаться пониманием ее необходимости, полезности, обязатель-
ности, ее классового значения. В педагогической теории это выходило
иначе: дисциплина должна вырастать не из социального опыта, не из
практического товарищеского коллективного действия, а из чистого со-
знания, из голой интеллектуальной убежденности, из пара души, из идей.
Потом теоретики пошли дальше и решили, что «сознательная дисципли-
на» никуда не годится, если она возникает вследствие влияния старших.
Это уже не дисциплина по-настоящему сознательная, а натаскивание и,
в сущности, насилие над паром души. Нужна не сознательная дисципли-
на, а «самодисциплина». Точно так же не нужна и опасна какая бы то
ни была организация детей, а необходима «самоорганизация».
Возвращаясь в свое захолустье, я начинал думать. Я соображал так:
мы все прекрасно знаем, какого нам следует воспитать человека, это зна-
ет каждый грамотный сознательный рабочий и хорошо знает каждый
член партии. Следовательно, затруднения не в вопросе, что нужно сде-
лать, но как сделать. А это вопрос педагогической техники. Технику мож-
но вывести только из опыта. Законы резания металлов не могли бы быть

391

найдены, если бы в опыте человечества никто никогда металлов не ре-
зал. Только тогда, когда есть технический опыт, возможны изобретение,
усовершенствование, отбор и браковка.
Наше педагогическое производство никогда не строилось по техноло-
гической логике, а всегда по логике моральной проповеди38. Это особенно
заметно в области собственного воспитания, в школьной работе как-то
легче.
Именно потому у нас просто отсутствуют все важные отделы произ-
водства: технологический процесс, учет операций, конструкторская рабо-
та, применение кондукторов и приспособлений, нормирование, контроль,
допуски и браковка39.
Когда подобные слова я несмело произносил у подошвы «Олимпа»,
боги швыряли в меня кирпичами и кричали, что это механистическая тео-
рия.
А я, чем больше думал, тем больше находил сходства между про-
цессами воспитания и обычными процессами на материальном произ-
водстве, и никакой особенно страшной механистичности в этом сходстве
не было. Человеческая личность в моем представлении продолжала оста-
ваться человеческой личностью со всей ее сложностью, богатством и кра-
сотой, но мне казалось, что именно потому к ней нужно подходить с бо-
лее точными измерителями, с большей ответственностью и с большей
наукой, а не в порядке простого темного кликушества. Очень глубокая
аналогия между производством и воспитанием не только не оскорбляла
моего представления о человеке, но, напротив, заражала меня особен-
ным уважением к нему, потому что нельзя относиться без уважения и к
хорошей сложной машине.
Во всяком случае для меня было ясно, что очень многие детали в чело-
веческой личности и в человеческом поведении можно было сделать на
прессах, просто штамповать в стандартном порядке, но для этого нужна
особенно тонкая работа самих штампов, требующих скрупулезной осто-
рожности и точности. Другие детали требовали, напротив, индивидуаль-
ной обработки в руках высококвалифицированного мастера, человека с зо-
лотыми руками и острым глазом. Для многих деталей необходимы были
сложные специальные приспособления, требующие большой изобрета-
тельности и полета человеческого гения. А для всех деталей и для всей
работы воспитателя нужна особая наука. Почему в технических вузах
мы изучаем сопротивление материалов, а в педагогических не изучаем
сопротивление личности, когда ее начинают воспитывать? А ведь для
всех не секрет, что такое сопротивление имеет место. Почему, наконец,
у нас нет отдела контроля, который мог бы сказать разным педагогиче-
ским портачам:
— У вас, голубчики, девяносто процентов брака. У вас получилась
не коммунистическая личность, а прямая дрянь, пьянчужка, лежебока
и шкурник. Уплатите, будьте добры, из вашего жалованья.
Почему у нас нет никакой науки о сырье и никто толком не знает,
что из этого материала следует делать — коробку спичек или аэроплан?
С вершин «олимпийских» кабинетов не различают никаких деталей
и частей работы. Оттуда видно только безбрежное море безликого дет-
ства, а в самом кабинете стоит модель абстрактного ребенка, сделанная

392

из самых легких материалов: идей, печатной бумаги, маниловской меч*
ты. Когда люди «Олимпа» приезжают ко мне в колонию, у них не откры-
ваются глаза, и живой коллектив ребят им не кажется новым обстоятель-
ством, вызывающим прежде всего техническую заботу. А я, провожая
их по колонии, уже поднятый на дыбу теоретических соприкосновений
с ними, не могу отделаться от какого-нибудь технического пустяка.
В спальне четвертого отряда сегодня не помыли полов, потому что
ведро куда-то исчезло. Меня интересует и материальная ценность вед-
ра, и техника его исчезновения. Ведра выдаются в отряды под ответст-
венность помощника командира, который устанавливает очередь уборки,
а следовательно, и очередь ответственности. Вот эта именно штука — от-
ветственность за уборку, и за ведро, и за тряпку — есть для меня техно-
логический момент.
Эта штука подобна самому захудалому, старому, без фирмы и года
выпуска, токарному станку на заводе. Такие станки всегда помещают-
ся в дальнем углу цеха, на самом замасленном участке пола и называ-
ются козами. На них производится разная детальная шпана: шайбы,
крепежные части, прокладки, какие-нибудь болтики. И все-таки, когда
такая «коза» начинает заедать, по заводу пробегает еле заметная рябь
беспокойства, в сборном цехе нечаянно заводится «условный выпуск»,
на складских полках появляется досадная горка неприятной продук-
ции — «некомплект»40.
Ответственность за ведро и тряпку для меня такой же токарный ста-
нок, пусть и последний в ряду, но на нем обтачиваются крепежные части
для важнейшего человеческого атрибута: чувства ответственности. Без
этого атрибута не может быть коммунистического человека, будет «не-
комплект».
«Олимпийцы» презирают технику. Благодаря их владычеству давно
захирела в наших педвузах педагогически-техническая мысль, в особен-
ности в деле собственно воспитания. Во всей нашей советской жизни нет
более жалкого технического состояния, чем в области воспитания. И по-
этому воспитательное дело есть дело кустарное, а из кустарных произ-
водств — самое отсталое. Именно поэтому до сих пор действительной оста-
ется жалоба Луки Лукича Хлопова из «Ревизора»:
«Нет хуже служить по ученой части, всякий мешается, всякий хочет
показать, что он тоже умный человек».
И это не шутка, не гиперболический трюк, а простая прозаическая
правда. «Кому ума недоставало» решать любые воспитательные вопро-
сы? Стоит человеку залезть за письменный стол, и он уже вещает, свя-
зывает и развязывает. Какой книжкой можно его обуздать? Зачем книж-
ка, раз у него у самого есть ребенок? А в это время профессор педагоги-
ки, специалист по вопросам воспитания, пишет записку в ГПУ или НКВД:
«Мой мальчик несколько раз меня обкрадывал, дома не ночует, об-
ращаюсь к вам с горячей просьбой...»
Спрашивается: почему чекисты должны быть более высокими педа-
гогическими техниками, чем профессора педагогики?
На этот захватывающий вопрос я ответил не скоро, а тогда, в 1926 го-
ду, я со своей техникой был не в лучшем положении, чем Галилей со
своей трубой. Передо мной стоял короткий выбор: или провал в Куряже,

393

или провал на «Олимпе» и изгнание из рая. Я выбрал последнее. Рай бли-
стал над моей головой, переливая всеми цветами теории, но я вышел к
сводному отряду куряжан и сказал хлопцам:
— Ну, ребята, работа ваша дрянь... Возьмусь за вас сегодня на собра-
нии. К чертям собачьим с такой работой!
Хлопцы покраснели, и один из них, выше ростом, ткнул сапкой в мо-
ем направлении и обиженно прогудел:
— Так сапки тупые... Смотрите...
— Брешешь, — сказал ему Тоська Соловьев, — брешешь. Признай-
ся, что сбрехал. Признайся...
— А что, острая?
— А что, ты не сидел на м'еже целый час? Не сидел?
— Слушайте! — сказал я сводному. — Вы должны к ужину закон-
чить этот участок. Если не закончите, будем работать после ужина. И я
буду с вами.
— Та кончим, — запел владелец тупой сапки. — Что ж тут кончать?
Тоська засмеялся:
— Ну, и хитрый!..
В этом месте оснований для печали не было: если люди отлынивают
от работы, но стараются придумать хорошие причины для своего отлы-
нивания, это значит, что они проявляют творчество и инициативу — ве-
щи, имеющие большую цену на «олимпийском» базаре. Моей технике
оставалось только притушить это творчество, и все, зато я с удовлетво-
рением мог отметить, что демонстративных отказов от работы почти не
было. Некоторые потихоньку прятались, смывались куда-нибудь, но эти
смущали меня меньше всего: для них была всегда наготове своеобраз-
ная техника у пацанов. Где бы ни гулял прогульщик, а обедать волей-
неволей приходил к столу своего отряда. Куряжане встречали его срав-
нительно безмятежно, иногда только спрашивали наивным голосом:
— Разве ты не убежал с колонии?
У горьковцев были языки и руки впечатлительнее. Прогульщик под-
ходит к столу и старается сделать вид, что человек он обыкновенный и не
заслуживает особенного внимания, но командир каждому должен воз-
дать по заслугам. Командир строго говорит какому-нибудь Кольке:
— Колька, что же ты сидишь? Разве ты не видишь? Криворучко при-
шел, скорее место очисти! Тарелку ему чистую! Да какую ты ложку да-
ешь, какую ложку?!
Ложка исчезает в кухонном окне.
— Наливай ему самого жирного!.. Самого жирного!.. Петька, сбе-
гай к повару, принеси хорошую ложку! Скорее! Степка, отрежь ему хле-
ба... Да что ты режешь? Это граки едят такими скибками, ему тонень-
кую нужно... Да где же Петька с ложкой?.. Петька, скорее там! Вань-
ка, позови Петьку с ложкой!..
Криворучко сидит перед полной тарелкой действительно жирного
борща и краснеет прямо в центр борщевой поверхности. Из-за соседнего
стола кто-нибудь солидно спрашивает:
— Тринадцатый, что, гостя поймали?
— Пришли, как же, пришли, обедать будут... Петька, да давай же
ложку, некогда!..

394

Дурашливо захлопотанный Петька врывается в столовую и протяги-
вает обыкновенную колонийскую ложку, держит ее в двух руках парад-
но, как подношение. Командир свирепеет:
— Какую ты ложку принес? Тебе какую сказали? Принеси самую
большую...
Петька изображает оторопелую поспешность, как угорелый, мечется
по столовой и тычется в окна вместо дверей. Начинается сложная мисте-
рия, в которой принимают участие даже кухонные люди. Кое у кого
сейчас замирает дыхание, потому что и они, собственно говоря, случай-
но не сделаЛись предметом такого же горячего гостеприимства. Петька
снова влетает в столовую, держа в руках какой-нибудь саженный дуршлаг
или кухонный половник. Столовая покатывается со смеху. Тогда из-за
своего стола медленно вылезает Лапоть и подходит к месту происшест-
вия. Он молча разглядывает всех участников мелодрамы и строго посмат-
ривает на командира. Потом его строгое лицо на глазах у всех прини-
мает окраски растроганной жалости и сострадания, то есть тех именно
чувств, на которые Лапоть заведомо для всех неспособен. Столовая замира-
ет в ожидании самой высокой и тонкой игры артистов! Лапоть орудует неж-
нейшими оттенками фальцета и кладет руку на голову Криворучко:
— Детка, кушай, детка, не бойся... Зачем издеваетесь над мальчиком?
А? Кушай, детка... Что, ложки нет? Ах, какое свинство, дайте ему ка-
кую-нибудь... Да вот эту, что ли...
Но детка не может кушать. Она ревет на всю столовую и вылезает из-
за стола, оставляя нетронутой тарелку самого жирного борща. Лапоть
рассматривает страдальца, и по лицу Лаптя видно, как тяжело и глубо-
ко он умеет переживать.
— Это как же? — чуть не со слезами говорит Лапоть. — Что же, ты
и обедать не будешь? Вот до чего довели человека!
Лапоть оглядывается на хлопцев и беззвучно хохочет. Он обнимает
плечи Криворучко, вздрагивающие в рыданиях, и нежно выводит его
из столовой. Публика заливается хохотом. Но есть и последний акт мело-
драмы, который публика видеть не может. Лапоть привел гостя на кух-
ню, усадил за широкий кухонный стол и приказал повару подать и на-
кормить «этого человека» как можно лучше, потому что «его, понимаете,
обижают». И когда еще всхлипывающий Криворучко доел борщ и у не-
го находится достаточно свободной души, чтобы заняться носом и сле-
зами, Лапоть наносит последний тихонький удар, от которого даже Иуда
Искариотский обратился бы в голубя:
— Чего это они на тебя? Наверное, на работу не вышел? Да?
Криворучко кивает, икает, вздыхает и вообще больше сигнализирует,
чем говорит.
— Вот чудаки!.. Ну, что ты скажешь!.. Да ведь ты последний раз?
Последний раз, правда? Так чего ж тут въедаться? Мало ли что бывает?
Я, как пришел в колонию, так семь дней на работу не ходил... А ты толь-
ко два дня. А дай, я посмотрю твои мускулы... Ого! Конечно, с такими
мускулами надо работать... Правда ж?
Криворучко снова кивает и принимается за кашу. Лапоть уходит в
столовую, оставляя Криворучко неожиданный комплимент:
— Я сразу увидел, что ты свой парень...

395

Достаточно было одной-двух подобных мистерий, чтобы уход из ра-
бочего отряда сделался делом невозможным. Этот институт вывелся в
Куряже очень быстро41. Труднее было с такими симулянтами, как Хов-
рах. Уже на третий день у него начались солнечные удары, он со стона-
ми залезал под кусты и укладывался отдыхать. С такими умел гениаль-
но расправляться Таранец. Он выпрашивал у Антона линейку и Молод-
ца и с целой группой санитаров, украшенный флагами и крестами, вы-
езжал на поле. Наиболее сильным средством у Таранца был Кузьма Ле-
ший, вооруженный настоящим кузнечным мехом. Не успеет Ховрах раз-
нежиться в роще, как на него налетает «скорая помощь» для несчастных
случаев, Леший мгновенно устанавливает против больного свой мех, и
несколько человек работают мехом с искренним увлечением. Они обду-
вают Ховраха во всех местах, где предполагается притаившийся солнеч-
ный удар, а потом влекут к карете. Но Ховрах уже здоров, и карета спо-
койно уезжает в колонию. Как ни тяжело было для Ховраха подвергнуть-
ся описанной медицинской процедуре, еще тяжелее ему возвратиться в
сводный и в молчании принимать дозы новых лекарств в виде самых
простых вопросов:
— Что, Ховрах, помогло? Хорошее средство, правда?
Разумеется, это были партизанские действия, но они вытекали из об-
щего тона и из общего стремления коллектива наладить работу. А тон
и стремление — это были настоящие предметы моей технической за-
боты.
Основным технологическим моментом оставался, конечно, отряд. Что
такое отряд, на «Олимпе» так и не разобрали до самого конца нашей
истории. А между тем я изо всех сил старался растолковать олимпий-
цам значение отряда и его определяющую полезность в педагогическом
процессе. Но ведь мы говорили на разных языках, ничего нельзя было
растолковать. Я привожу здесь почти полностью один разговор, который
произошел между мною и профессором педагогики, заехавшим в коло-
нию, очень аккуратным человечком в очках, в пиджаке, в штанах, чело-
вечком мыслящим и добродетельным. Он пристал ко мне с вопросом, по-
чему столы в столовой между отрядами распределяет дежурный коман-
дир, а не педагог.
— Серьезно, товарищ, вы, вероятно, просто шутите. Я прошу вас серьез-
но со мной говорить. Как это так: дежурный мальчик распределяет сто-
ловую, а вы спокойно здесь стоите. Вы уверены, что он все сделает пра-
вильно, никого не обидит? Наконец... он может просто ошибиться.
— Распределить столовую не так трудно, — ответил я профессо-
ру, — кроме того, у нас есть старый и очень хороший закон.
— Интересно. Закон?
— Да, закон. Такой: все приятное и все неприятное или трудное рас-
пределяется между отрядами по очереди, по порядку их номеров.
— Как это? Что т-такое? Не понимаю...
— Это очень просто. Сейчас первый отряд получает самое лучшее ме-
сто в столовой, после него через месяц — второй и так далее.
— Хорошо. А «неприятное» — что это такое?
— Бывает очень часто так называемое неприятное. Ну, вот, напри-
мер, если сейчас нужно будет проделать срочную внеплановую работу,

396

то будет вызван первый отряд, а в следующий раз — второй. Когда бу-
дут распределять уборку, первому отряду в первую очередь дадут чис-
тить уборные. Это, конечно, относится только к работам очередного
типа.
— Это вы придумали такой ужасный закон?
— Нет, почему я? Это хлопцы. Для них так удобнее: ведь такие рас-
пределения делать очень трудно, всегда будут недовольные. А теперь это
делается механически. Очередь передвигается через месяц.
— Так, значит, ваш двадцатый отряд будет убирать уборную через
двадцать месяцев?
— Конечно, но и лучшее место в столовой он тоже займет через два-
дцать месяцев.
— Кошмар! Но ведь через двадцать месяцев в двадцатом отряде бу-
дут новые люди. Ведь так же?
— Нет, состав отрядов почти не меняется. Мы — сторонники длитель-
ных коллективов. Конечно, кое-кто уйдет, будут два-три новичка. Но если
даже и большинство отряда обновится, в этом нет ничего опасного. От-
ряд — это коллектив, у которого есть свои традиции, история, заслуги,
слава. Правда, теперь мы значительно перемешали отряды, но все же
ядра остались.
— Не понимаю. Все это какие-то выдумки. Все это несерьезно. Ка-
кое значение имеет отряд, слава, если там новые люди. На что это по-
хоже?
— Это похоже на Чапаевскую дивизию, — сказал я, улыбаясь.
— Ах, вы опять с вашей военизацией... Хотя... что же тут, так ска-
зать, чапаевского?
— В дивизии уже нет тех людей, что были раньше. И нет Чапаева.
Новые люди. Но они несут на себе славу и честь Чапаева и его полков,
понимаете или нет? Они отвечают за славу Чапаева. А если они опо-
зорятся, через пятьдесят лет новые люди будут отвечать за их позор.
— Не понимаю, для чего это вам нужно?
Так он и не понял, этот профессор. Что я мог сделать?
В первые дни Куряжа в отрядах совершалась очень большая работа.
К двум-трем отрядам издавна был прикреплен воспитатель. На ответст-
венности воспитателей лежало возбуждать в отрядах представление о
коллективной чести и лучшем, достойном месте в колонии. Новые бла-
городные побуждения коллективного интереса приходили, конечно, не в
один день, но все же приходили сравнительно быстро, гораздо быстрее,
чем если бы мы надеялись только на индивидуальную обработку.
Вторым нашим весьма важным институтом была система перспек-
тивных линий. Есть, как известно, два пути в области организации перс-
пективы, а следовательно, и трудового усилия. Первый заключается в
оборудовании личной перспективы, между прочим, при помощи воздей-
ствия на материальные интересы личности. Это последнее, впрочем, ре-
шительно запрещалось тогдашними педагогическими мыслителями. Ког-
да дело доходило до самого незначительного количества рублей, наме-
чаемых к выдаче ребятам в виде зарплаты или премии, на «Олимпе»
подымался настоящий скандал. Педагогические мыслители были убеж-
дены, что деньги от дьявола, недаром же они слышали в «Фаусте»:

397

Люди гибнут за металл..,
Их отношение к зарплате и к деньгам было настолько паническое, что
не оставалось места ни для какой аргументации. Здесь могло помочь
только окропление святой водой, но я этим средством не обладал.
А между тем зарплата — очень важное дело. На получаемой зарпла-
те воспитанник вырабатывает умение координировать личные и общест-
венные интересы, попадает в сложнейшее море советского промфин-
плана, хозрасчета и рентабельности, изучает всю систему советского за-
водского хозяйства и принципиально становится на позиции, общие со
всяким другим рабочим. Наконец приучается просто ценить заработок
и уже не выходит из детского дома в образе беспризорной институтки, не
умеющей жить, а обладающей только «идеалами».
Но ничего нельзя было поделать, на этом лежало табу*.
Я имел возможность пользоваться только вторым путем — методом по-
вышения коллективного тона и организации сложнейшей системы кол-
лективной перспективы42. От этого метода не так пахло нечистой силой,
и «олимпийцы» терпели здесь многое, хотя и ворчали иногда подозри-
тельно.
Человек не может жить на свете, если у него нет впереди ничего ра-
достного. Истинным стимулом человеческой жизни является завтрашняя
радость. В педагогической технике эта завтрашняя радость явля-
ется одним из важнейших объектов работы. Сначала нужно организовать
самую радость, вызвать ее к жизни и поставить как реальность. Во-вторых,
нужно настойчиво претворять более простые виды радости в более
сложные и человечески значительные. Здесь проходит интересная линия:
от примитивного удовлетворения каким-нибудь пряником до глубочайшего
чувства долга.
Самое важное, что мы привыкли ценить в человеке, — это сила и кра-
сота. И то и другое определяется в человеке исключительно по типу его
отношения к перспективе. Человек, определяющий свое поведение самой
близкой перспективой, сегодняшним обедом, именно сегодняшним, есть
человек самый слабый43. Если он удовлетворяется только перспективой
своей собственной, хотя бы и далекой, он может представляться силь-
ным, но он не вызывает у нас ощущения красоты личности и ее настоя-
щей ценности. Чем шире коллектив, перспективы которого являются для
человека перспективами личными, тем человек красивее и выше.
Воспитать человека — значит воспитать у него перспективные пути44,
по которым располагается его завтрашняя радость. Можно написать целую
методику этой важной работы. Она заключается в организации новых
перспектив, в использовании уже имеющихся, в постепенной подстанов-
ке более ценных. Начинать можно и с хорошего обеда, и с похода в цирк,
и с очистки пруда, но надо всегда возбуждать к жизни и постепенно рас-
ширять перспективы целого коллектива, доводить их до перспектив
всего Союза.
Ближайшей коллективной перспективой после завоевания Куряжа
сделался праздник первого снопа.
* Табу — запрещение.

398

Но я должен отметить один исключительный вечер, сделавшийся по-
чему-то переломным в трудовом усилии куряжан. Я, впрочем, не рас-
считывал на такой результат, я хотел сделать только то, что необходи-
мо было сделать, вовсе не из практических намерений.
Новые колонисты не знали, кто такой Горький. В ближайшие дни
по приезде мы устроили вечер Горького. Он был сделан очень скромно.
Я сознательно не хотел придавать ему характер концерта или литера-
турного вечера. Мы не пригласили гостей. На скромно убранной сцене
поставили портрет Алексея Максимовича.
Я рассказал ребятам о жизни и творчестве Горького, рассказал по-
дробно. Несколько старших ребят прочитали отрывки из «Детства». Но-
вые колонисты слушали меня, широко открыв глаза: они не представ-
ляли себе, что в мире возможна такая жизнь. Они не задавали мне во-
просов и не волновались до той минуты, пока Лапоть не принес папку
с письмами Горького.
— Это он написал? Сам писал? Он писал колонистам? А ну, пока-
жите...
Лапоть бережно обнес по рядам развернутые письма Горького. Кое-
кто задержал руку Лаптя и постарался глубже проникнуть в содержа-
ние происходящего.
— Вот видишь, вот видишь: «Дорогие мои товарищи». Так и на-
писано...
Все письма были прочитаны на собрании. Я после этого спросил:
— Может, есть желающие что-нибудь сказать?
Минуты две не было желающих. Но потом, краснея, на сцену вышел
Короткое и сказал:
— Я скажу новым горьковцам... вот, как я. Только я не умею гово-
рить. Ну, все равно. Хлопцы! Жили мы тут, и глаза у нас есть, а ничего
мы не видели... Как слепые, честное слово. Аж досадно — сколько лет
пропало! А сейчас нам показали одного Горького... Честное слово, у меня
все на душе перевернулось... не знаю, как у вас...
Короткое придвинулся к краю сцены, чуть-чуть прищурил серьез-
ные красивые глаза:
— Надо, хлопцы, работать... По-другому нужно работать... Пони-
маете?
— Понимаем! — закричали горячо пацаны и крепко захлопали, про-
вожая со сцены Короткова.
На другой день я их не узнал. Отдуваясь, кряхтя, вертя головами, они
честно, хотя и с великим трудом, пересиливали извечную человеческую
лень. Они увидели перед собой самую радостную перспективу: цен-
ность человеческой личности.
11. Первый сноп
Последние дни мая по очереди приносили нам новые подарки: новые
площадки двора, новые двери и окна, новые запахи во дворе и новые
настроения. Последние припадки лени теперь легко уже сбрасывались.
Все сильнее начинал блестеть впереди праздник нашей победы. Из недр
монастырской горы, из глубин бесчисленных келий выходил на поверх-

399

ность последний чад прошлого, и его немедленно подхватывал летний
услужливый ветер и уносил куда-то далеко, на какие-то свалки истории.
Ветру теперь нетрудно было работать: упорные ломы сводных за
две недели своротили к черту вековую саженную стену. Коршун, Мэри
и посвежевшие кони Куряжа, получившие в совете командиров прилич-
ные имена: Василек, Монах, Орлик — развезли кирпичный прах куда
следует: что покрупнее и поцелее — на постройку свинарни, что помель-
че — на дорожки, овражки, ямы. Другие сводные с лопатами, тачками,
носилками расширили, расчистили, утрамбовали крайние площадки на-
шей горы, раскопали спуски в долину, уложили ступени, а бригада Бо-
рового уже наладила десяток скамеек, чтобы поставить их на специаль-
ных террасках и поворотах. В нашем дворе стало светло и просторно,
прибавилось неба, и зеленые украшения и привольные дали горизонта
расположились вокруг нас широчайшей рамой.
И во дворе и вокруг горы давно уничтожили останки соцвосовских
миллионов, и наш садовник Мизяк, человек молчаливый и сумрачный,
какими часто бывают некрасивые мужья красавиц, уже вскапывал с ре-
бятами обочины двора и дорожек и складывал в аккуратные кучки изно-
сившиеся кирпичики монашеских тротуаров.
На северном краю двора делали фундамент для свинарни. Свинарня
делалась настоящая, с хорошими станками. Шере уже не похож на по-
горельца, сейчас и он почувствовал архимедовский восторг: ежедневно
выходили на работу больше тридцати сводных отрядов, в наших руках
ощущалась огромная сила. И я увидел, какие страшные запасы рабо-
чего аппетита заложены в Шере. Он еще больше похудел от жадности:
работы много, рабочей силы много, только в нем самом имеют пределы
силы организатора. Эдуард Николаевич уменьшил сон, удлинил как буд-
то ноги, вычеркнул из распорядка дня разные излишества вроде завтра-
ков, обедов и ужинов — и все-таки не успевал всего сделать.
На нашей сотне гектаров Шере хотел в полтора месяца пройти тот
путь, который на старом месте мы проходили в шесть лет. Он бросал
большие сводные на прополку полей, на выщипывание самой ничтожной
травки, он без малейшего содрогания перепахивал неудачные участки и
прилаживал к ним какие-то особенные поздние культуры. По полям про-
шли прямые, как лучи, межи, очищенные от сорняка и украшенные, как
и раньше, визитными карточками «королей андалузских» и «принцесс»
разных сортов. На центральном участке, у самой полевой дороги, Шере
раскинул баштан, снисходя к моим педагогическим перспективам. В сове-
те командиров отметили это начинание как весьма полезное, и Лапоть
немедленно приступил к учету разной заслуженной калечи, чтобы из ее
элементов составить специальный отряд баштанников.
Как ни много было работы у Шере, а хватило сил наших и на сводный
отряд для очистки пруда. Командиром сводного назначили Карабано-
ва. Сорок голых хлопцев, опоясав бедра самыми негодными трусиками,
какие только нашлись у Дениса Кудлатого, приступили к спуску воды.
На дне пруда нашлось много интересных вещей: винтовки, обрезы, ре-
вольверы. Карабанов говорил:
— Если тут хорошо поискать, то и штаны найдутся. Я так думаю,
что сюда и штаны бросили, бо без штанов тикать легче...

400

Оружие из грязи вытащить было нетрудно, но вытащить самую грязь
оказалось очень тяжелым делом. Пруд был довольно большой, выносить
грязь ведрами и носилками — когда кончишь работу? Только когда при-
способили к делу четверку лошадей и специально изобретенные доща-
тые лопасти, толща грязи начала заметно уменьшаться.
«Особый второй сводный» Карабанова во время работы был исклю-
чительно красив. Вымазанные до самой макушки, хлопцы сильно похо-
дили на чернокожих, их трудно было узнавать в лицо, их толпа каза-
лась прибывшей из неизвестной далекой страны. Уже на третий день
мы получили возможность любоваться зрелищем, абсолютно невозмож-
ным в наших широтах: хлопцы вышли на работу, украсив бедра стиль-
ными юбочками из листьев акации, дуба и подобных тропических расте-
ний. На шеях, на руках, на ногах у них появились соответствующие
украшения из проволоки, полосок листового железа, жести. Многие ухит-
рились пристроить к носам поперечные палочки, а на ушах развесить
серьги из шайб, гаек, гвоздиков.
Чернокожие, конечно, не знали ни русского, ни украинского языков
и изъяснялись исключительно на неизвестном колонистам туземном на-
речии, отличающемся крикливостью и преобладанием непривычных для
европейского уха гортанных звуков. К нашему удивлению, члены осо-
бого второго сводного не только понимали друг друга, но и отличались
чрезвычайной словоохотливостью, и над всей огромной впадиной пруда
целый день стоял невыносимый гомон. Залезши по пояс в грязь, чер-
нокожие с криком прилаживают Стрекозу или Коршуна к нескладно-
му дощатому приспособлению в самой глубине ила и орут благим
матом.
Карабанов, блестящий и черный, как и все, сделавший из своей шеве-
люры какой-то выдающегося безобразия кок, вращает огромными белыми
глазами и скалит страшные зубы:
— Каррамба!
Десятки пар таких же диких и таких же белых глаз устремляются
в одну точку, куда показывает вся в браслетах экзотическая рука Ка-
рабанова, кивают головами и ждут. Карабанов орет:
— Пхананяй, пхананяй!
Дикари стремглав бросаются на приспособление и тесной дикой тол-
пой с напряжением и воплем помогают Стрекозе вытащить на берег це-
лую тонну густого, тяжелого ила.
Эта этнографическая возня особенно оживляется к вечеру, когда на
склоне нашей горы рассаживается вся колония и голоногие пацаны с
восхищением ожидают того сладкого момента, когда Карабанов заорет:
•Горлы резыты!..» и чернокожие с свирепыми лицами кровожадно бро-
сятся на белых. Белые в ужасе спасаются во двор колонии, из дверей
и щелей выглядывают их перепуганные лица. Но чернокожие не пресле-
дуют белых, й вообще дело до каннибальства не доходит, ибо хотя ди-
кари и не знают русского языка, тем не менее прекрасно понимают, что
такое домашний арест за принос грязи в жилое помещение.
Только один раз счастливый случай позволил дикарям действитель-
но покуражиться над белым населением в окрестностях столичного го-
рода Харькова.

401

В один из вечеров после сухого жаркого дня с запада пришла грозо-
вая туча. Заворачивая под себя клокочущий серый гребень, туча попе-
рек захватила небо, зарычала и бросилась на нашу гору. Особый вто-
рой сводный встретил тучу с восторгом, дно пруда огласилось торжест-
вующими криками. Туча заколотила по Куряжу из всех своих батарей
тяжелыми тысячетонными взрывами и вдруг, не удержавшись на шат-
ких небесных качелях, свалилась на нас, перемешав в дымящемся вих-
ре полосы ливня, громы, молнии и остервенелый гнев. Особый второй
сводный ответил на это душераздирающим воплем и исступленно запля-
сал в самом центре хаоса.
Но в этот приятный момент на край горы в сетке дождя вынес-
ся строгий, озабоченный Синенький и заиграл закатисто-разливча-
тый сигнал тревоги. Дикари потушили пляски и вспомнили русский
язык:
— Чего дудишь? А? У нас?.. Где?
Синенький ткнул трубой на Подворки, куда уже спешили в обход
пруда вырвавшиеся из двора колонисты. В сотне метров от берега жар-
ким обильным костром полыхала хата, и возле нее торжественно полза-
ли какие-то элементы процессии. Все сорок чернокожих во главе с вож-
дем бросились к хате. Десятка полтора испуганных баб и дедов в этот
момент наладили против прибежавших раньше колонистов загражде-
ние из икон, и один из бородачей кричал:
— Какое ваше дело? Господь бог запалил, господь бог и потушит...
Но, оглянувшись, и бородач и другие верующие убедились, что не
только господь бог не проявляет никакой пожарной заботы, но попусти-
тельством божиим решающее участие в катастрофе предоставлено не-
чистой силе: на них с дикими криками несется толпа чернокожих, потря-
сая мохнатыми бедрами и позванивая железными украшениями. Черно-
мазые лица, исковерканные носовыми палками и увенчанные безобраз-
ными коками, не оставляли никакого места для сомнений: у этих существ
не могло быть, конечно, иных намерений, как захватить всю процессию и
утащить ее в пекло. Деды и бабы пронзительно закричали и затопали
по улице в разные стороны, прижимая иконы под мышками. Ребята бро-
сились к конюшне и к коровнику, но было уже поздно: животные по-
гибли. Разгневанный Семен первым попавшимся в руки поленом выса-
дил окно и полез в хату. Через минуту в окне вдруг показалась седая бо-
родатая голова, и Семен закричал из хаты:
— Принимай дида, хай ему...
Ребята приняли деда, а Семен выскочил в другое окно и запрыгал по
зеленому мокрому двору, спасаясь от ожогов. Один из чернокожих по-
несся в колонию за линейкой.
Туча уже унеслась на восток, растянув по небу черный широкий
хвост. Из колонии прилетел на Молодце Антон Братченко:
— Линейка сейчас будет... А граки ж где? Чего тут одни хлопцы?
Мы уложили деда на линейку и потянулись за ним в колонию. Из-
за ворот и плетней на нас смотрели неподвижные лица и одними взгля-
дами предавали нас анафеме.
Село отнеслось к нам холодно, хотя и доходили до нас слухи, что
народившаяся в колонии дисциплина жителями одобряется45.

402

По субботам и воскресеньям наш двор наполнялся верующими. В цер-
ковь обычно заходили только старики, молодежь предпочитала прогу-
ливаться вокруг храма. Наши сторожевые сводные и этим формам об-
щения — с нами или с богами? — положили конец. На время богослу-
жения выделялся патруль, надевал голубые повязки и предлагал ве-
рующим такую альтернативу:
— Здесь вам не бульвар. Или проходите в церковь, или вычищай-
тесь со двора. Нечего здесь носиться с вашими предрассудками.
Большинство верующих предпочитало вычищаться. До поры до вре-
мени мы не начинали наступления против религии. Напротив, намечал-
ся даже некоторый контакт между идеалистическим и материалистиче-
ским мировоззрением. Церковный совет иногда заходил ко мне для раз-
решения мелких погранвопросов. И однажды я не удержался и выра-
зил некоторые свои чувства церковному совету:
— Знаете что, деды! Может быть, вы выберетесь в ту церковь, что
над этим самым... чудотворным источником, а? Там теперь все очищено,
вам хорошо будет...
— Гражданин начальник, — сказал староста, — как же мы можем
выбраться, если то не церковь, а часовня вовсе? Там и престола нет...
А разве мы вам мешаем?
— Мне двор нужен. У нас повернуться негде. И обратите внимание:
у нас все покрашено, побелено, в порядке, а ваш этот собор стоит обо-
дранный, грязный... Вы выбирайтесь, а я собор этот в два счета раски-
даю, через две недели цветник на том месте будет.
Бородатые улыбаются, мой план им по душе, что ли...
— Раскидать не штука, — говорит староста. — А построить как?
Хе-хе! Триста лет тому строили, трудовую копейку на это дело не одну
положили, а вы теперь говорите: раскидаю. Это вы так считаете, зна-
чит: вера как будто умирает. А вот увидите, не умирает вера... народ
знает...
Староста основательно уселся в апостольское кресло, и даже голос у
него зазвенел, как в первые века христианства, но другой дед остано-
вил старосту:
— Ну, зачем вы такое говорите, Иван Акимович? Гражданин заве-
дующий свое дело наблюдает, он, как советская власть, выходит, ему
храм, можно так сказать, что и без надобности. А только внизу, как вы
сказали, так то часовня. Часовня, да. И к довершению, место осквернен-
ное, прямо будем говорить...
— А вы святой водой побрызгайте, — советует Лапоть.
Старик смутился, почесал в бороде:
— Святая вода, сынок, не на каждом месте пользует.
— Ну... как же не на каждом!..
— Не на каждом, сынок. Вот, если, скажем, тебя покропить, не по-
может ведь, правда?
— Не поможет, пожалуй, — сомневается Лапоть.
— Ну, вот видишь, не поможет. Тут с разбором нужно.
— Попы с разбором делают?
— Священники наши? Они понимают, конечно. Понимают, сынок.
— Они-то понимают, что им нужно, — сказал Лапоть, — а вы не по-

403

нимаете. Пожар вчера был... Если бы не хлопцы, сгорел бы дед. Как теп-
ленький, сгорел бы.
— Значит, господу угодно так. Сгореть такому старому, может, уго-
товано было от господа бога.
— А хлопцы впутались и помешали...
Старик крякнул:
— Молодой ты, сынок, об этих делах размышлять.
— Ага?
— А только под горой часовня. Часовня, да, и престола не имеет.
Деды ушли, смиренно попрощавшись, а на другой день нацепили на
стены собора веревки и петли, и на них повисли мастера с ведрами. По-
тому ли, что устыдились ободранных стен храма, потому ли, что хотели
доказать живучесть веры, но церковный совет ассигновал на побелку со-
бора четыреста рублей. Контакт.
Колонисты до поры до времени к собору относились без вражды, ско-
рее с любопытством. Пацаны обратились ко мне с просьбой:
, — Ведь можно же нам посмотреть, что они там делают в церкви?
— Посмотрите.
Жорка предупредил пацанов:
— Только, смотрите, не хулиганить. Мы боремся с религией убежде-
нием и перестройкой жизни, а не хулиганством.
— Да что мы, хулиганы, что ли? — обиделись пацаны.
— И вообще нужно, понимаете, не оскорблять никого, там... Как-ни-
будь так, понимаете, деликатнее... Так...
Хотя Жорка делал это распоряжение больше при помощи мимики и
жестов, пацаны его поняли.
— Да знаем, все хорошо будет.
Но через неделю ко мне подошел старенький сморщенный попик и
зашептал:
— Просьба к вам, гражданин начальник. Нельзя, конечно, ничего
сказать, ваши мальчики ничего такого не делают, только знаете... все-
таки соблазн для верующих, неудобно как-то... Они, правда, и стараются,
боже сохрани, ничего такого не можем сказать, а все-таки распоряди-
тесь, пусть не ходят в церковь.
— Хулиганят, значит, понемножку?
— Нет, боже сохрани, боже сохрани, не хулиганят, нет. Ну а прихо-
дят в трусиках, в шапочках этих... как они... А некоторые крестятся,
только, знаете, левой рукой крестятся и вообще не* умеют. И смотрят в
разные стороны, не знают, в какую сторону смотреть, повернется, зна-
ете, то боком к алтарю, то спиной. Ему, конечно, интересно, но все-таки
дом молитвы, а мальчики они же не знают, как это молитва, и благоле-
пие, и страх божий. В алтарь заходят, скромно, конечно, смотрят,
ходят, иконы трогают, на престоле все наблюдают, а один даже стал,
понимаете, в царских вратах и смотрит на молящихся. Неудобно,
знаете.
Я успокоил попика, сказал, что мешать ему больше не будем, а на
собрании колонистов объявил:
— Вы, ребята, в церковь не ходите, поп жалуется.
Пацаны возмутились:

404

— Что? Ничего такого не было. Кто заходил, не хулиганил: пройдет,
там это, и домой. Это он врет, водолаз!
— А для чего вы там крестились? Зачем тебе понадобилось крес-
титься? Что ты, в бога веришь, что ли?
— Так говорили же не оскорблять. А кто их знает, как с ними нуж-
но? Там все какие-то психические. Стоят, стоят, а потом бах на колени
и крестятся. Ну, и наши думают, чтобы не оскорблять.
— Так вот, не ходите, не надо.
— Да что ж? Мы и не пойдем... А и смешно ж там! Говорят как-то
чудно. И все стоят, а чего стоят? А в этой загородке... как она... ага,
алтарь, так там чисто, коврики, пахнет так, а только, ха, поп там здо-
рово работает, руки вверх так задирает... Здорово!
— А ты и в алтаре был?
— Я так зашел, а водолаз как раз задрал руки и лопочет что-то.
А я стою и не мешаю ему вовсе, а он говорит: иди, иди, мальчик, не
мешай. Ну, я и ушел, что мне...
Ребята были очень заинтересованы, как Густоиван относится к церк-
ви, и он, действительно, один раз отправился в церковь, но возвратился
оттуда очень разочарованный. Лапоть спрашивает его:
— Скоро будешь дьяконом?
— Не-е... — говорит, улыбаясь, Густоиван.
— Почему?
— Та... это, хлопцы говорят, контра...«и в церкви там ничего нет...
одни картины...
В середине июня колония была приведена в полный порядок. Деся-
того июня электростанция дала первый ток, керосиновые лампочки от-
правили в кладовку. Водопровод заработал несколько позже.
В середине же июня колонисты перебрались в спальни. Кровати были
сделаны почти наново в нашей кузнице, положили новые тюфяки и по-
душки, но на одеяла у нас не хватило, а покрыть постели разным старь-
ем не хотелось. На одеяла нужно было истратить до десяти тысяч руб-
лей. Совет командиров несколько раз возвращался к этому вопросу, но реше-
ние всегда получалось одинаковое, которое Лапоть формулировал так:
— Одеяла купить — свинарни не кончим. Ну их к свиньям, одеяла!
В летнее время одеяла были нужны только для парада, очень хоте-
лось всем, до зарезу хотелось на праздник первого снопа приготовить
нарядные спальни. А теперь спальни стояли белым пятном на нашем
радужном бытии. Но нам везло.
Халабуда часто приезжал в колонию, ходил по спальням, ремонтам,
постройкам, гуторил с хлопцами, был очень польщен, что его жито со-
бирались снимать с торжеством. Колонисты полюбились Халабуде, он
говорил:
— Там наши бабы болтают языками: то, понимаете, не так, то непра-
вильно, я никак не разберу, хоть бы мне кто-нибудь объяснил, какого
им хрена нужно? Работают ребята, стараются, ребята хорошие, комсо-
мольцы. Ты их там дразнишь, что ли?
Но, отзываясь горячо на все злобы дня, Халабуда холодел, как толь-
ко разговор заходил об одеялах. Лапоть с разных сторон подъезжал к
Сидору Карповичу.

405

— Да, — вздыхает Лапоть, — у всех людей есть одеяла, а у нас нет.
Хорошо, что Сидор Карпович с нами. Вот увидите, он нам подарит...
Халабуда отворачивается и недовольно рокочет:
— Тоже хитрые, подлецы... «Сидор Карпович подарит...»
На другой день Лапоть прибавляет в ключе один бемоль:
— Выходит так, что и Сидор Карпович не поможет. Бедные горь-
ковцы!
Но и бемоль не помогает, хотя мы и видим, что на душе у Сидора
Карповича становится «моторошно», как говорят украинцы.
Однажды под вечер Халабуда приехал в хорошем настроении, хва-
лил поля, горизонты, свинарню, свиней. Порадовался в спальне отшну-
рованным постелям, прозрачности вымытых оконных стекол, свежести
полов и пухлому уюту взбитых подушек. Постели, правда, резали глаза
ослепительной наготой простынь, но я уже не хотел надоедать старику
одеялами. Халабуда по собственному почину загрустил, выходя из спа-
лен, и сказал:
— Да, черт его дери... Одеяло нужно... тот, как его... достать.
Когда мы с Халабудой вышли во двор, все четыреста колонистов сто-
яли в строю: был час гимнастики. Петр Иванович Горович в полном со-
ответствии со строевыми правилами колонии подал команду:
— Товарищи колонисты, смирно! Салют!
Четыреста рук вспыхнули движением и замерли над рядами повер-
нувшихся к нам серьезных лиц. Взвод барабанщиков закатил далеко
к горизонтам четыре такта частой дроби приветствия. Горович подошел
с рапортом и вытянулся перед Халабудой:
— Товарищ председатель комиссии помощи детям! В строю коло-
нистов колонии имени Горького на занятиях гимнастикой триста восемь-
десят девять, отсутствуют на дежурстве три, в сторожевом сводном шесть,
больных два.
Бывалый кавалерист Петр Иванович сделал шаг в сторону и открыл
глазам Сидора Карповича раздвинутый на широкие спортивные интер-
валы, замерший в салюте очаровательный строй горьковцев.
Сидор Карпович взволнованно дернул ус, посерьезнел раз в десять
против обычного, стукнул суковатой палкой о землю и сказал громко
неизменным своим басом:
— Здорово, хлопцы!
Сидору Карповичу пришлось основательно хлопнуть глазами, когда
звонкий хор четырехсот молодых веселых глоток ответил:
— Дра!..
Халабуда не выдержал, улыбнулся, оглянулся и смущенно рокотнул:
— Ишь, стервецы. До чего насобачились! Это... я вот скажу им...
одну вещь скажу.
— Вольно стоять!
Колонисты отставили правую ногу, забросили руки за спину, колых-
нули талией и улыбнулись Сидору Карповичу.
Сидор Карпович еще раз стукнул палкой о землю, еще раз дернул
за ус.
— Я, знаете, ребята, речей не люблю говорить, а сейчас скажу, что ж.
Вот видите — молодцы, прямо в глаза вам говорю: молодцы. И все это

406

у вас идет по-нашему, по-рабочему, хорошо идет, прямо скажу: был бы
у меня сын, пусть будет такой, как вы, пусть такой будет. А что там
бабы разные говорят, не обращайте внимания. Я вам прямо скажу: вы
свою линию держите, потому, я старый большевик и рабочий тоже ста-
рый, я вижу. У вас это все по-нашему. Если кто скажет не так, не обра-
щайте внимания, вы себе прите вперед. Понимаете, вперед. Вот! А я в знак
того прямо вам говорю: одеяла я вам дарю, укрывайтесь одеялами!
Хлопцы рассыпали кристаллы строя и бросились к нам. Лапоть вы-
скочил вперед, присел, взмахнул руками, крикнул:
— Что? Так значит... Сидор Карпович, ура!
Мы с Горовичем еле успели отскочить в сторону. Халабуду подняли
на руках, подбросили несколько раз и потащили в клуб, торчала только
над толпой его суковатая палка.
У дверей клуба Халабуду опустили на землю. Встрепанный, покрас-
невший и взволнованный, он смущенно поправлял пиджак и уже удивлен-
но зацепился за какой-то карман, когда к нему подошел Таранец и скром-
но сказал:
— Вот ваши часы, а вот кошелек и еще ключи.
— Все выпало? — спросил удивленно Халабуда.
— Не выпало, — сказал Таранец, — а я принял, а то могло выпасть
и потеряться... бывает, знаете...
Халабуда взял из рук Таранца свои ценности, и Таранец отошел в
толпу.
— Народ, я тебе скажу!.. Честное слово!
И вдруг расхохотался:
— Ах, вы... Ну, что это такое, в самом деле... Где этот самый... ко-
торый «принял»?
Он уехал в город растроганный.
Я был поэтому прямо уничтожен на другой день, когда тот же Сидор
Карпович в собственном богатом кабинете встретил меня недоступно хо-
лодно и не столько говорил со мной, сколько рылся в ящиках стола,
перелистывал блокноты и сморкался.
— Одеял у нас нет, — сказал он, — нет!
— Давайте деньги, мы купим.
— И денег нет... денег нет... И потом, сметы такой тоже нет.
— А как же вчера?
— Ну, мало ли что? Что там... разговоры. Если нет ничего, что ж...
Я представил себе среду, в которой живет Халабуда, вспомнил Чарлза
Дарвина, приложил руку к козырьку и вышел.
В колонии известие об измене Сидора Карповича встретили с раздраже-
нием. Даже Галатенко возмущался:
— Дывысь, какой человек! Ну, так теперь же ему в колонию нельзя при-
ехать. А он говорил: «На баштан буду приезжать. И сторожить буду...»
На другой день я отвез в арбитражную комиссию жалобу на председа-
теля помдета, в которой напирал не на юридическую сторону вопроса, а на
политическую: не можем допустить, чтобы большевик не держал слово.
К нашему удивлению, на третий день вызвали в арбитраж меня и Лаптя.
Перед судейским красным столом стал Халабуда и начал что-то доказывать.
За его спиной притаились представители окружающей среды, в очках, с

407

гофрированными затылками, с американскими усиками, и о чем-то пере-
шептывались между собой. Председатель, в черной косоворотке, лобастый
и кареглазый, положил растопыренную пятерню на какую-то бумажку и
перебил Халабуду:
— Подожди, Сидор. Скажи прямо: обещал одеяла?
Халабуда покраснел и развел руками:
— Ну... разговор был такой... Мало ли что!
— Перед строем колонистов?
— Это верно... в строю были мальчишки...
— Качали?
— Да, мальчишки!.. Качали... что ты им сделаешь?
— Плати.
— Как?
— Плати, говорю. Одеяла нужно дать, так и постановили.
Судьи улыбнулись. Халабуда повернулся к окружающей среде и что-то
забубнил угрожающе.
Мы подождали несколько дней, и Задоров поехал к Халабуде получать
одеяла или деньги. Сидор Карпович не пустил Задорова к себе, а его управ-
ляющий разъяснил:
— Не понимаю, как могло прийти в голову вам судиться с нами? Что это
за порядок? Ну, вот, пожалуйста, у меня лежит постановление арбитраж-
ной комиссии. Видите, лежит?
— Ну?
— Ну и все! И пожалуйста, сюда не ходите. Может быть, мы еще решим
обжаловать. В крайнем случае мы внесем в смету будущего года. Вы дума-
ете, как: поехали на базар и купили четыреста одеял? Это вам серьезное
учреждение...
Задоров возвратился из города очень расстроенный. В совете команди-
ров кипели и бурлили целый вечер и решили обратиться с письмом к Гри-
горию Ивановичу Петровскому. Но на другой день нашелся выход, такой
простой и естественный, такой даже веселый, что вся колония от неожидан-
ности хохотала и прыгала и мечтала о той счастливой минуте, когда в ко-
лонию приедет Халабуда и колонисты будут с ним разговаривать. Выход
состоял в том, что судебный исполнитель наложил арест на*текущий счет
помдета. Прошло еще два дня: меня вызвали в тот самый высокий кабинет,
и тот же бритый товарищ, который в свое время интересовался, почему мне
не нравятся сорокарублевые воспитатели, сидел в широком кресле и нали-
вался веселой кровью, наблюдая за шагающим по кабинету Халабудой, то-
же налитым кровью, но уже другого сорта.
Я молча остановился у дверей, и бритый поманил меня пальцем, с тру-
дом удерживая смех:
— Иди сюда... Как же это? Как же это ты, брат, осмелился, а? Это не го-
дится, надо снять арест, а то... вот он ходит тут, а его в собственный карман
не пускают. Он пришел на тебя жаловаться. Говорит: не хочу работать, ме-
ня обижает заведующий горьковский.
Я молчал, потому что не понимал, какая спираль закручивается бритым.
— Арест надо снять, — сказал серьезно хозяин. — Что это еще за но-
вости, аресты какие-то!
Он вдруг снова не удержался и закатился в своем кресле. Халабуда зало-

408

жил руки в карманы и смотрел на площадь.
— Прикажете снять арест? — спросил я.
— Да ведь вот в чем дело: приказывать не имею права. Слышишь, Сидор
Карпович, не имею права! Я ему скажу: сними арест, а он скажет: не хочу!
У тебя, я вижу, в кармане чековая книжка. Выпиши чек, на сколько там:
на десять тысяч? Ну вот...
Халабуда отвалился от окна, вытащил руку из кармана, тронул рыжий
ус и улыбнулся:
— Ну, и народ же сволочной, что ты скажешь?
Он подошел ко мне, хлопнул меня по плечу:
— Молодец, так с нами и нужно! Ведь мы кто? Бюрократы! Так и нужно!
Бритый снова взорвался смехом и даже платок вытащил. Халабуда,
улыбаясь, достал книжку и написал чек.
Первый сноп праздновался пятого июля.
Это был наш старый праздник, для которого давно был выработан по-
рядок и который давно сделался важнейшей вехой в нашем годовом кален-
даре. Но сейчас в нем преобладала идея сдачи колонии после военной опе-
рации. Эта идея захватила самого последнего колониста, и поэтому под-
готовка к празднику проходила «без сигналов», в глубоком захвате страсти
и крепкого решения: все должно быть прекрасно. Недоделанных мест почти
что и не было: на кроватях теперь лежали красные новые одеяла, пруд блес-
тел чистым зеркалом, на склоне горы протянулись семь новых террас для
будущего сада. Было сделано все. Силантий резал кабанов, сводный отряд
Буцая развешивал гирлянды и лозунги. Над воротами на белом фоне свода
Костя Ветковский старательно расположил:
И ВОДРУЗИМ НАД ЗЕМЛЕЮ КРАСНОЕ ЗНАМЯ ТРУДА!
а на внутренней стороне ворот коротко:
ЕСТЬ!
Второго числа разряженный тринадцатый сводный под командой Же-
велия развез по городу приглашения.
В день праздника с утра намеченный к жатве полугектар ржи обнесен
рядами красных флагов, дорога к этому месту украшена также флагами и
гирляндами. У въездных ворот маленький столик гостевой комиссии. Над
обрывом у пруда поставлены столы на шестьсот мест, и праздничный за-
ботливый ветерок шевелит углы белых скатертей, лепестки букетов и хала-
ты столовой комиссии.
За воротами, внизу на дороге, дежурят верхом на Молодце и Мэри оде-
тые в красные трусики и рубашки, в белых кавказских шляпах Синенький
и Зайченко. За плечами у них развеваются белые полуплащи с красной звез-
дой, отороченные настоящим кроличьим мехом. Ваня Зайченко в неделю
изучил все наши девятнадцать сигналов, и командир бригады сигналистов
Горьковский признал его заслуживающим чести быть дежурным трубачом
на празднике. Трубы повешены у них через плечо на атласной ленте.
В десять часов показались первые гости — пешеходы с Рыжовской стан-
ции. Это представители харьковских комсомольских организаций. Всадники

409

подняли трубы, развесив по плечам атласные ленты, крепче уперлись в стре-
мена и три раза протрубили привет.
Начался праздник. В воротах гостей встречает гостевая комиссия в голу-
бых повязках, каждому прикалывает на груди три колоска ржи, перевя-
занные красной ленточкой, и передает особый билетик, на котором написа-
но, к примеру:
11-й отряд колонистов
приглашает вас обедать за его столом.
К-р отряда Д. Жевелий.
Гостей ведут осматривать колонию, а снизу уже раздаются новые звуки
привета наших великолепных всадников.
Двор и помещения колонии наполняются гостями. Приходят предста-
вители харьковских заводов, сотрудники окрисполкома и наробраза, сель-
советов соседних сел, корреспонденты газет, на машинах подъезжают к во-
ротам Джуринская, Юрьев, Клямер, Брегель и товарищ Зоя, члены партий-
ных организаций, приезжает и бритый товарищ. Приезжает на своем фор-
де и Халабуда. Халабуду встречает специально для этого собравшийся со-
вет командиров, вытаскивает из машины и сразу же бросает в воздух. С дру-
гой стороны машины стоит и хохочет бритый. Когда Халабуду поставили
на землю, бритый спрашивает:
— Что они из тебя сейчас выкачали?
Халабуда обозлился:
— А ты думаешь, не выкачали? Они всегда выкачают.
— Да ну? А что?
— Трактор выкачали! Дарю трактор — фордзон... Ну, черт с вами, ка-
чайте, только теперь уже все.
Пришлось Халабуде еще полетать по воздуху, и его немедленно куда-то
утащили хлопцы.
Во дворе колонии становится людно, как на главной улице города. Ко-
лонисты, украшенные бутоньерками, широкими нарядными рядами ходят
по дорожкам с приезжими, улыбаются им алыми губами, освещают их ли-
ца то смущенным, то открытым сиянием глаз, на что-то указывают, куда-то
увлекают46.
В двенадцать часов во двор въехали Синенький и Зайченко, наклонив-
шись с седел, пошептались с дежурным командиром Наташей Петренко,
и Синенький, разгоняя смеющихся гостей и колонистов, галопом ускакал
на хозяйственный двор. Через минуту оттуда раздались поднебесные зву-
ки общего сбора, который всегда играется на октаву выше всякого другого
сигнала. Ваня Зайченко подхватил. Колонисты, бросив гостей, сбегались к
главной площадке, и, не успел улететь к Рыжову последний трубный речи-
татив, они уже вытянулись в одну линию, и на левый фланг, высоко под-
брасывая пятки и умиляя гостей, пронесся с зеленым флажком Митя Ни-
синов. Я начинаю каждым нервом ощущать свое торжество. Этот радост-
ный мальчишеский строй, сине-белой лентой вдруг выросший рядом с ли-
нией цветников, уже ударил по глазам, по вкусам и по привычкам собрав-
шихся людей, уже потребовал к себе уважения. Лица гостей, до этого мо-
мента доброжелательно-покровительственные, какие бывают обыкновенно

410

у взрослых, великодушно относящихся к ребятам, вытянулись вдруг и за-
острились вниманием. Юрьев, стоящий сзади меня, сказал громко:
— Здорово, Антон Семенович! Так их!..
Колонисты озабоченно заканчивали равнение, то и дело поглядывая на
меня. Я уверен, что везде все готово, и не задерживаю следующей команды:
— Под знамя, смирно!
Из-за стены собора, строго подчиняя свое движение темпам салюта,
вышла Наташа и повела к правому флангу знаменную бригаду.
Я обратился к колонистам с двумя словами, поздравил с праздником,
поздравил с победой.
— А теперь отдадим честь лучшим нашим товарищам, восьмому свод-
ному первого снопа отряду Буруна.
Снова заиграли трубы привет. Из далеких, широко открытых ворот хо-
зяйственного двора вышел восьмой сводный. О дорогие гости, я понимаю
ваше волнение, я понимаю ваши неотрывные, пораженные взгляды, пото-
му что уже не в первый раз в жизни я сам поражен и восхищен высокой тор-
жественной прелестью восьмого сводного отряда! Пожалуй, я имею возмож-
ность больше вашего видеть и чувствовать.
Впереди отряда Бурун,, маститый, заслуженный Бурун, не впервые во-
дящий вперед рабочие отряды колонии. У него на богатырских плечах вы-
соко поднята сияющая отточенная коса с грабельками, украшенная круп-
ными ромашками. Бурун величественно красив сегодня, особенно красив
для меня, потому что я знаю: это не только декоративная фигура впереди
живой картины, это не только колонист, на которого стоит посмотреть, это
прежде всего действительный командир, который знает, кого ведет за со-
бой и куда ведет. В сурово-спокойном лице Буруна я вижу мысль о задаче:
он должен сегодня в течение тридцати минут убрать и заскирдовать пол-
гектара ржи. Гости не видят этого. Гости не видят и другого: этот сегодняш-
ний командир косарей — студент медицинского института, в этом сочета-
нии особо убедительно струятся линии нашего советского стиля. Да мало ли
чего не видят гости и даже не могут видеть, потому хотя бы, что не только
же на Буруна смотреть. За Буруном идут по четыре в ряд шестнадцать ко-
сарей в таких же белых рубахах, с такими же расцветшими косами. Шест-
надцать косарей! Так легко их пересчитать! Но из этих сколько славных
имен: Карабанов, Задоров, Белухин, Шнайдер, Георгиевский! Только по-
следний ряд составлен из молодых горьковцев: Воскобойников, Сватко,
Перец и Короткое.
За косарями шестнадцать девушек. На голове у каждой венок из цветов,
и в Душе у каждой венок из прекрасных наших советских дней. Это вязаль-
щицы.
Восьмой сводный отряд подходит уже к нам, когда из ворот на рысях
выносятся две жатки, запряженные каждая двумя парами лошадей. И у
каждой в гриве и на упряжи цветы, цветами убраны и крылья жаток. На пра-
вых конях ездовые в седлах, на сиденье первой машины сам Антон Брат-
ченко, на второй — Горьковский. За жатками конные грабли, за граблями
бочка с водой, а на бочке Галатенко, самый ленивый человек в колонии, но
совет командиров, не моргнув глазом, премировал Галатенко участием в
восьмом сводном отряде. Сейчас можно видеть, с каким старанием, как не
лениво украсил цветами свою бочку Галатенко. Это не бочка, а благоухаю-

411

щая клумба, даже на спицах колес цветы, и, наконец, за Галатенко линей-
ка под красным крестом, на линейке Елена Михайловна и Смена — все мо-
жет быть на работе.
Восьмой сводный остановился против нашего строя. Из строя выходит
Лапоть и говорит:
— Восьмой сводный! За то, что вы хорошие комсомольцы, колонисты и
хорошие товарищи, колония наградила вас большой наградой: вы будете
косить наш первый сноп. Сделайте это как полагается и покажите еще раз
всем пацанам, как нужно работать и как нужно жить. Совет командиров
поздравляет вас и просит вашего командира товарища Буруна принять ко-
мандование над всеми нами.
Эта речь, как и все последующие речи, неизвестно кем сочинена. Она про-
износится из года в год в одних и тех же словах, записанных в совете коман-
диров. И именно поэтому они выслушиваются с особенным волнением, и
с особым волнением все колонисты затихают, когда подходит ко мне Бурун,
пожимает руку и говорит тоже традиционно необходимое:
— Товарищ заведующий, разрешите вести восьмой сводный отряд на
работу и дайте нам на помощь этих хлопцев.
Я должен отвечать так, как я и отвечаю:
— Товарищ Бурун, веди восьмой сводный на работу, а хлопцев этих бе-
ри на помощь.
С этого момента командиром колонии становится Бурун. Он дает ряд
команд к перестроению, и через минуту колония уже в марше. За барабан-
щиками и знаменем идут косари и жатки, за ними вся колония, а потом го-
сти. Гости подчиняются общей дисциплине, строятся в ряды и держат ногу.
Халабуда идет рядом со мной и говорит бритому:
— Черт!.. С этими одеялами!.. А то и я был бы в строю... вот, с косой!
Я киваю Силантию, и Силантий летит на хозяйственный двор. Когда мы
подходим к намеченному полугектару, Бурун останавливает колонну и, на-
рушая традиции, спрашивает колонистов:
— Поступило предложение назначить в восьмой сводный отряд в бри-
гаде Задорова пятым косарем Сидора Карповича Халабуду. Чи есть воз-
ражения?
Колонисты смеются и аплодируют. Бурун берет из рук Силантия укра-
шенную косу и передает ее Халабуде. Сидор Карпович быстро, по-юношески,
снимает с себя пиджак, бросает его на межу, потрясает косой:
— Спасибо!
Халабуда становится в ряд косарей пятым у Задорова. Задоров грозит
ему пальцем:
— Смотрите же, не воткните в землю! Позор нашей бригаде будет.
— Отстань, — говорит Халабуда, — я еще вас научу...
Строй колонистов выравнивается на одной стороне поля. В рожь выно-
сится знамя — здесь будет связан первый сноп. К знамени подходят Бурун,
Наташа, и наготове держится Зорень, как самый младший член колонии.
— Смирно!
Бурун начинает косить. В несколько взмахов косы он укладывает к но-
гам Наташи порцию высокой ржи. У Наташи из первого накоса готово пе-
ревесло. Сноп она связывает двумя-тремя ловкими движениями, двое дев-
чат надевают на сноп цветочную гирлянду, и Наташа, розовая от работы и

412

удачи, передает сноп Буруну. Бурун подымает сноп на плечо и говорит кур-
носому серьезному Зореню, высоко задравшему носик, чтобы слышать, что
говорит Бурун:
— Возьми этот сноп из моих рук, работай и учись, чтобы, когда вырас-
тешь, был комсомольцем, чтобы и ты добился той чести, которой добился
я, — косить первый сноп.
Ударил жребий Зореня. Звонко-звонко, как жаворонок над нивой, отве-
чает Зорень Буруну:
— Спасибо тебе, Грицько! Я буду учиться и буду работать. А когда вы-
расту и стану комсомольцем, добуду и себе такую честь — косить первый
сноп и передать его младшему пацану.
Зорень берет сноп и весь утопает в нем. Но уже подбежали к Зореню па-
цаны с носилками, и на цветочное ложе их укладывает Зорень свой бога-
тый подарок. Под гром салюта знамя и первый сноп переносятся на пра-
вый фланг.
Бурун подает команду:
— Косари и вязальщицы — по местам!
Колонисты разбегаются по намеченным точкам и занимают все четыре
стороны поля.
Поднявшись на стременах, Синенький трубит сигнал на работу. По это-
му знаку все семнадцать косарей пошли кругом поля, откашивая широкую
дорогу для жатвенных машин.
Я смотрю на часы. Проходит пять минут, и косари подняли косы вверх.
Вязальщицы довязывают последние снопы и относят их в сторону. Насту-
пает самый ответственный момент работы. Антон и Витька и откормленные,
отдохнувшие кони готовы.
— Рысью... ма-а-арш!
Жатки с места выносятся на прокошенные дорожки. Еще две-три секун-
ды, и они застрекотали по житу, идя уступом одна за другой. Бурун с тре-
вогой прислушивается к их работе. За последние дни много они передумали
с Антоном и Шере, много повозились над жатками, два раза выезжали в
поле. Будет большим скандалом, если кони откажутся от рыси, если нужно
будет на них кричать, если жатка заест и остановится.
Но лицо Буруна постепенно светлеет. Жатки идут с ровным механичес-
ким звуком, лошади свободно набирают рысь, даже на поворотах не за-
держиваются, хлопцы неподвижно сидят в седлах. Один, два круга. В нача-
ле третьего жатки так же красиво проносятся мимо нас, и серьезный Ан-
тон бросает Буруну:
— Все благополучно, товарищ командир!
Бурун повернулся к строю колонистов и поднял косу:
— Готовься! Смирно!
Колонисты опустили руки, но внутри у них все рвется вперед, мускулы
уже не могут удержать задора.
— На поле... бегом!
Бурун опустил косу. Три с половиной сотни ребят ринулись в поле. На ря-
дах скошенной ржи замелькали их руки и ноги. С хохотом опрокидываясь
друг через друга, как мячики, отскакивая в сторону, они связали скошенный
хлеб и погнались за жатками, по трое, по четверо наваливаясь животами
на каждую порцию колосьев:

413

— Чур пятнадцатого отряда!..
Гости хохочут, вытирая слезы, и Халабуда, уже вернувшийся к нам,
строго смотрит на Брегель:
— А ты говоришь... Ты посмотри!..
Брегель улыбнулась:
— Ну, что же... я смотрю: работают прекрасно и весело. Но ведь это толь-
ко работа...
Халабуда произнес какой-то звук, что-то среднее между «б» и «д», но
дальше ничего не сказал Брегель, а посмотрел на бритого свирепо и завор-
чал:
— Поговори с нею...
Возбужденный, счастливый Юрьев жал мне руку и уговаривал Джурин-
скую:
— Нет, серьезно... вы подумайте!.. Меня это трогает, и я не знаю почему.
Сегодня это, конечно, праздник, конечно, это не рабочий день... Но знаете,
это... это мистерия труда. Вы понимаете?
Бритый внимательно смотрит на Юрьева:
— Мистерия труда? Зачем это? По-моему, тут что хорошо: они счастли-
вы, они организованны и они умеют работать. На первое время, честное сло-
во, довольно. Как вы думаете, товарищ Брегель?
Брегель не успела подумать, потому что перед нами осадил Молодца
Синенький и пропищал:
— Бурун прислал... Копны кладем! Собираться всем к копнам.
У копен под знаменем мы пели «Интернационал». Потом говорили речи,
и удачные и неудачные, но все одинаково искренние, и говорили их люди,
чуткие, хорошие люди, граждане страны трудящихся, растроганные и
праздником, и пацанами, и близким небом, и стрекотаньем кузнечиков в
поле.
Возвратившись с поля, обедали вперемежку, забыв, кто кого старше и
кто кого важнее. Даже товарищ Зоя сегодня шутила и смеялась.
Праздник продолжался долго. Еще играли в лапту, и в «довгои лозы»,
и в «масло». Халабуде завязали глаза, дали в руки жгут и заставили без-
успешно ловить юркого пацана с колокольчиком. Еще водили гостей ку-
паться в пруде, еще пацаны представляли феерию47 на главной площадке.
Феерия начиналась хоровой декламацией:
Что у нас будет через пять лет?
Тогда у нас будет городской совет,
Новый цех во дворе,
Новый сад по всей нашей горе,
И мы очень бы хотели,
Чтоб у нас были электрические качели.
А заканчивалась феерия пожеланием:
И колонист будет, как пружина,
А не как резиновая шина.
После фейерверка на берегу пруда пошли провожать гостей на Рыжов.
На машинах уехали раньше, и, прощаясь со мной, бритый — «хозяин» —
сказал:
— Ну что ж? Так держать, товарищ Макаренко!
— Есть так держать, — ответил я.

414

12. Жизнь покатилась дальше
И снова пошли один за другим строгие и радостные рабочие дни, пол-
ные забот, маленьких удач и маленьких провалов, за которыми мы не ви-
дим часто крупных ступеней и больших находок, надолго вперед опреде-
ляющих нашу жизнь. И как и раньше, в эти рабочие дни, а больше поздни-
ми затихшими вечерами складывались думы, подытоживались быстрые
дневные мысли, прощупывались неуловимо-нежные контуры будущего48.
Но приходило будущее, и обнаруживалось, что вовсе оно не такое нежное
и можно было бы обращаться с ним бесцеремоннее. Мы недолго скорбели
об утраченных возможностях, кое-чему учились и снова жили уже с более
обогащенным опытом, чтобы совершать новые ошибки и жить дальше.
Как и раньше, на нас смотрели строгие глаза, ругали нас и доказывали,
что ошибок мы не должны совершать, что мы должны жить правильно, что
мы не знаем теории, что мы должны... вообще, мы были кругом должны49.
В колонии скоро завелось настоящее производство. Разными правдами
и неправдами мы организовали деревообделочную мастерскую с хороши-
ми станками: строгальным, фуговальным, пилами, сами изобрели и сде-
лали шипорезный станок. Мы заключали договоры, получали авансы и до-
шли до такого нахальства, что открыли в банке текущий счет.
Делали мы дадановские ульи. Эта штука оказалась довольно сложной,
требующей большой точности, но мы насобачились на этом деле и стали
ульи выпускать сотнями. Делали мебель, зарядные ящики и еще кое-что.
Открыли мы и металлообрабатывающую мастерскую, но в этой отрасли
не успели добиться успехов, нас настигла катастрофа.
Так проходили месяцы. Отбиваясь направо и налево, приспособляясь,
прикидываясь, иногда рыча и показывая зубы, иногда угрожая настоящим
ядовитым жалом, а часто даже хватая за штаны чью-нибудь подвернувшую-
ся ногу, мы продолжали жить и богатеть.
Богатели мы и друзьями. Кроме Джуринской и Юрьева в самом Нарком-
просе нашлось много людей, обладающих реальным умом, естественным
чувством справедливости, положительным хотением задуматься над дета-
лями нашего трудного дела. Но еще больше было друзей в широком общест-
ве, в партийных и окружных органах, в печати, в рабочей среде. Только бла-
годаря им для нашей работы хватало кислорода50.
Пошла вглубь культурная работа. Школа доходила до шестого класса.
Появился в колонии и Василий Николаевич Перский, человек замечатель-
ный. Это был Дон-Кихот, облагороженный веками техники, литературы
и искусства. У него и рост и худоба были сделаны по Сервантесу, и это очень
помогало Перскому «завинтить» и наладить клубную работу. Он был боль-
шой выдумщик и фантазер, и я не ручаюсь, что в его представлении мир не
населен злыми и добрыми духами. Но я всем рекомендую приглашать для
клубной работы только дон-кихотов. Они умеют в каждой щепке увидеть
будущее, они умеют из картона и красок создавать феерии, с ними хлопцы
научаются выпускать стенгазеты длиной в сорок метров, в бумажной моде-
ли аэроплана различать бомбовоза и разведчика и до последней капли кро-
ви отстаивать преимущество металла перед деревом. Такие дон-кихоты
сообщают клубной работе необходимую для нее страсть, горение талантов
и рождение творцов. Я не стану здесь описывать всех подвигов Перского,

415

скажу коротко, что он переродил наши вечера, наполнил их стружкой, точ-
кой, клеем, спиртовыми лампами и визгом пилы, шумом пропеллеров, хо-
ровой декламацией и пантомимой.
Много денег стали мы тратить на книги. На алтарном возвышении уже не
хватало места для шкафов, а в читальном зале — для читающих.
И было еще кое-что.
Первое — оркестр! На Украине, а может быть и в Союзе, наша колония
первой завела эту51 хорошую вещь. Товарищ Зоя потеряла последние сом-
нения в том, что я — бывший полковник, но зато совет командиров был до-
волен. Правда, заводить оркестр в колонии — очень большая нагрузка для
нервов, потому что в течение четырех месяцев вы не можете найти ни одно-
го угла, где бы не сидели на стульях, столах, подоконниках баритоны, ба-
сы, тенора и не выматывали вашу душу и души всех окружающих непере-
даваемо отвратительными звуками. Но Первого мая мы вошли в город с соб-
ственной музыкой. Сколько в этот день было ярких переживаний, слез уми-
ления и удивленных восторгов у харьковских интеллигентов, старушек, га-
зетных работников и уличных мальчишек!
Вторым достижением было кино. Оно позволило нам по-настоящему
вцепиться в работу капища, стоявшего посреди нашего двора. Как ни пла-
кал церковный совет, сколько ни угрожал, мы начинали сеансы точно по
колокольному перезвону к вечерне. Никогда этот старый сигнал не собирал
столько верующих, сколько теперь; И так быстро. Только что звонарь слез
с колокольни, батюшка только что вошел в ворота, а у дверей нашего клу-
ба уже стоит очередь в две-три сотни человек. Пока батюшка нацепит ризы,
в аппаратной киномеханик нацепит ленту, батюшка заводит «Благословен-
но царство...», киномеханик заводит свое. Полный контакт!
Этот контакт для Веры Березовской кончился скорбно. Вера — одна из
тех моих воспитанниц, себестоимость которых в моем производстве очень
велика, сметным начертаниям она никогда даже не снилась.
В первое время после «болезни почек» Вера притихла и заработалась. Но
чуть-чуть порозовели у нее щеки, чуть-чуть на какой-нибудь миллиметр при-
бавилось подкожного жирка, Вера заиграла всеми красками, плечами, гла-
зами, походкой, голосом. Я часто ловил ее в темноватых углах рядом с ка-
кой-нибудь неясной фигурой. Я видел, каким убегающим и неверным сде-
лался серебряный блеск ее глаз, каким отвратительно-неискренним тоном
она оправдывалась:
— Ну, что вы, Антон Семенович! Уж и поговорить нельзя.
В деле перевоспитания нет ничего труднее девочек, побывавших4 в руках.
Как бы долго ни болтался на улице мальчик, в каких бы сложных и неза-
конных приключениях он ни участвовал, как бы ни топорщился он против
нашего педагогического вмешательства, но если у него есть — пусть самый
небольшой — интеллект, в хорошем коллективе из него всегда выйдет че-
ловек. Это потому, что мальчик этот, в сущности, только отстал, его расстоя-
ние от нормы можно всегда измерить и заполнить. Девочка, рано, почти в
детстве начавшая жить половой жизнью, не только отстала — и физически,
и духовно, она несет на себе глубокую травму, очень сложную и болезнен-
ную. Со всех сторон на нее направлены «понимающие» глаза, то трусливо-
похабные, то нахальные, то сочувствующие, то слезливые. Всем этим взгля-
дам одна цена, всем одно название: преступление. Они не позволяют девоч-

416

ке забыть о своем горе, они поддерживают вечное самовнушение в собствен-
ной неполноценности. И в одно время с усекновением личности у этих де-
вочек уживается примитивная глупая гордость. Другие девушки — зелень
против нее, девчонки, в то время когда она уже женщина, уже испытавшая
то, что для других тайна, уже имеющая над мужчинами особую власть,
знакомую ей и доступную. В этих сложнейших переплетах боли и чван-
ства, бедности и богатства, ночных слез и дневных заигрываний нужен
дьявольский характер, чтобы наметить линию и идти по ней, создать но-
вый опыт, новые привычки, новые формы осторожности и такта.
Такой трудной для меня оказалась Вера Березовская. Она много огор-
чала меня после нашего переезда, и я подозревал, что в это время она при-
бавила много петель и узлов на нитке своей жизни. Говорить с Верой нуж-
но было с особой деликатностью. Она легко обижалась, капризничала, ста-
ралась скорее от меня убежать куда-нибудь на сено, чтобы там наплакаться
вдоволь. Это не мешало ей попадаться все в новых и новых парах, разру-
шать которые только потому было нетрудно, что мужские их компоненты
больше всего на свете боялись стать на середине в совете командиров и от-
вечать на приглашение Лаптя:
— Стать смирно и давай объяснения, как и что!
Вера, наконец, сообразила, что колонисты неподходящий народ для ро-
манов, и перенесла свои любовные приключения на менее уязвимую почву.
Возле нее завертелся молоденький телеграфист из Рыжова, существо пры-
щеватое и угрюмое, глубоко убежденное, что высшее выражение цивилиза-
ции на земном шаре — его желтые канты. Вера начала ходить на свидания
с ним в рощу. Хлопцы встречали их там, протестовали, но нам уже надоело
гоняться за Верой. Единственное, что можно было сделать, сделал Ла-
поть. Он захватил в уединенном месте телеграфиста Сильвестрова и сказал
ему:
— Ты Верку с толку сбиваешь. Смотри: женим!
Телеграфист отвернул в сторону прыщавую подушку лица:
— Чего там «женим»!
— Смотри, Сильвестров, не женишься, вязы свернем на сторону, ты ведь
нас знаешь... Ты от нас и в своей аппаратной не спрячешься, и в другом го-
роде найдем.
Вера махнула рукой на все этикеты и улетала на свидание в первую сво-
бодную минуту. При встрече со мной она краснела, поправляла что-то в при-
ческе и убегала в сторону.
Наконец пришел час и для Веры. Поздно вечером она пришла в мой ка-
бинет, развязно повалилась на стул, положила ногу на ногу, залилась крас-
кой и опустила веки, но сказала громко, высоко держа голову, сказала не-
приязненно:
— У меня есть к вам дело.
— Пожалуйста, — ответил я ей так же официально.
— Мне необходимо сделать аборт.
-Да?
— Да. И прошу вас: напишите записку в больницу.
Я молчал, глядя на нее. Она опустила голову.
— Ну... и все.
Я еще чуточку помолчал. Вера пробовала посматривать на меня из-за

417

опущенных век, и по этим взглядам я понял, что она сейчас бесстыдна: и
взгляды эти, и краска на щеках, и манера говорить.
— Будешь рожать, — сказал я сухо.
Вера посмотрела на меня кокетливо-косо и завертела головой:
— Нет, не буду.
Я не ответил ей ничего, запер ящики стола, надел фуражку. Она встала,
смотрела на меня по-прежнему боком, неудобно.
— Идем! Спать пора, — сказал я.
— Так мне нужно... записку. Я не могу ожидать! Вы же должны пони-
мать!
Мы вышли в темную комнату совета командиров и остановились.
— Я тебе сказал серьезно и своего решения не изменю. Никаких абортов!
У тебя будет ребенок!
— Ах! — крикнула Вера, убежала, хлопнула дверью.
Дня через три она встретила меня за воротами, когда поздно вечером я
возвращался из села, и пошла рядом со мной, начиная мирным, искусствен-
но-кошачьим ходом:
— Антон Семенович, вы все шутите, а мне вовсе не до шуток.
— Что тебе нужно?
— У, не донимают будто!.. Записка нужна, чего вы представляетесь?
Я взял ее под руку и повел на полевую дорогу:
— Давай поговорим.
— О чем там говорить!.. Вот еще, господи! Дайте записку, и все!
— Слушай, Вера, — сказал я, — я не представляюсь и не шучу. Жизнь —
дело серьезное, играть в жизни не нужно и опасно. В твоей жизни случилось
серьезное дело: ты полюбила человека... Вот выходи замуж.
— На чертей он мне сдался, ваш человек? Замуж я буду выходить, такое
придумали!.. И еще скажете: детей нянчить! Дайте мне записку!.. И нико-
го я не полюбила!
— Никого не полюбила? Значит, ты развратничала?
— Ну, и пускай развратничала! Вы, конечно, все можете говорить!
— Я вот и говорю: я тебе развратничать не позволю! Ты сошлась с муж-
чиной, теперь ты будешь матерью!
— Дайте записку, я вам говорю! — крикнула Вера уже со слезами. —И
чего вы издеваетесь надо мною?
— Записки я не дам. А если ты будешь просить об этом, я поставлю воп-
рос в совете командиров.
— Ой, господи! — вскрикнула она и, опустившись на межу, принялась
плакать, жалобно вздрагивая плечами и захлебываясь.
Я стоял над ней и молчал. С баштана к нам подошел Галатенко, долго
рассматривал Веру на меже и произнес не спеша:
— Я думал, что это тут скиглит? А это Верка плачет... А то все смеялась...
А теперь плачет...
Вера затихла, встала с межи, аккуратно отряхнула платье, так же де-
ловито последний раз всхлипнула и пошла к колонии, размахивая рукой
и рассматривая звезды.
Галатенко сказал:
— Пойдемте, Антон Семенович, в курень. От кавуном угощу! Царь-кавун
называется! Там и хлопцы сидят.

418

Прошло два месяца. Наша жизнь катилась, как хорошо налаженный
поезд: кое-где полным ходом, на худых мостах потихоньку, под горку
на тормозах, на подъемах — отдуваясь и фыркая. И вместе с нашей жизнью
катилась по инерции и жизнь Веры Березовской, но она ехала зайцем на на-
шем поезде.
Что она беременна, не могло укрыться от колонистов, да, вероятно, и са-
ма Вера с подругами поделилась секретом, а какие бывают секреты у ихне-
го брата, всем известно. Я имел случай отдать должное благородству ко-
лонистов, в котором, впрочем, и раньше был уверен. Веру не дразнили и не
травили. Беременность и рождение ребенка в глазах ребят не были ни позо-
ром, ни несчастьем. Ни одного обидного слова не сказал Вере ни один ко-
лонист, не бросил ни одного презрительного взгляда. Но о Сильвестрове—те-
леграфисте — шел разговор особый. В спальнях и в «салонах», в сводном
отряде, в клубах, на току, в цехе, видимо, основательно проветрили все дета-
ли вопроса, потому что Лапоть предложил мне эту тему, как совсем готовую:
— Сегодня в совете поговорим с Сильвестровым. Не возражаете?
— Я не возражаю, но, может быть, Сильвестров возражает?
— Его приведут. Пускай не прикидывается комсомольцем!
Сильвестрова вечером привели Жорка и Волохов, и, при всей трагичнос-
ти вопроса, я не мог удержаться от улыбки, когда поставили его на середину
и Лапоть завинтил последнюю гайку:
— Стань смирно!
Сильвестров до холодного пота боялся совета командиров. Он не только
вышел на середину, не только стал смирно, он готов был совершать какие
угодно подвиги, разгадывать какие угодно загадки, только бы вырваться
целым и невредимым из этого ужасного учреждения. Неожиданно все по-
вернулось таким боком, что загадки пришлось разгадывать самому совету,
ибо Сильвестров мямлил на середине:
— Товарищи колонисты, разве я какой оскорбитель... или хулиган?..
Вы говорите — жениться. Я готов с удовольствием, так что ж я сделаю,
если она не хочет?
— Как не хочет? — подскочил Лапоть.— Кто тебе сказал?
— Да она ж сама и сказала... Вера.
— А ну, давайте ее в совет! Зорень!
— Есть!
Зорень с треском вылетел в дверь и через две минуты снова ворвался в
кабинет и закивал носиком на Лаптя, правым ухом показывая на какие-то
дальние области, где сейчас находилась Вера:
— Не хочет!.. Понимаешь, я говорю... а она говорит: иди ты!
Лапоть обвел взглядом совет и остановился на Федоренко. Федоренко
солидно поднялся с места, дружески-небрежно подбросил руку, сочно и не-
громко сказал «есть» и двинулся к дверям. Под его рукой прошмыгнул
в двери Зорень и с паническим грохотом скатился с лестницы. Сильвестров
бледнел и замирал на середине, наблюдая, как на его глазах колонисты
сдирали кожу с поверженного ангела любви.
Я поспешил за Федоренко и остановил его во дворе:
— Иди в совет, я пойду к Вере.
Федоренко молча уступил мне дорогу.
Вера сидела на кровати и терпеливо ожидала пыток и казней, перебирая

419

в руках белые большие пуговицы. Зорень делал перед ней настоящую
охотничью стойку и вякал дискантом:
— Иди! Верка, иди!.. А то Федоренко... Иди!.. Лучше иди! — Он зашеп-
тал: — Иди! А то Федоренко... на руках понесет.
Зорень увидел меня и исчез, только на том месте, где он стоял, подскочил
синенький вихрик воздуха.
Я присел на кровать Веры, кивнул двум-трем девочкам, чтобы вышли.
— Ты не хочешь выходить замуж за Сильвестрова?
— Не хочу.
— И не надо. Это правильно.
Продолжая перебирать пуговицы, Вера сказала не мне, а пуговицам:
— Все хотят меня замуж выдать! А если я не хочу!.. И сделайте мне
аборт!
— Нет!
— А я говорю: сделайте! Я знаю: если я хочу, не имеете права.
— Уже поздно!
— Ну и пусть поздно!
— Поздно. Ни один врач не может это сделать.
— Может! Я знаю! Это только называется кесарево сечение.
— Ты знаешь,, что это такое?
— Знаю. Разрежут, и все.
— Это очень опасно. Могут зарезать.
— И пусть лучше зарежут, чем с ребенком! Не хочу!
Я положил руку на ее пуговицы. Она перевела взгляд на подушку.
— Видишь, Вера. Для врачей тоже есть закон. Кесарево сечение можно
делать только тогда, если мать не может родить.
— Я тоже не могу!
— Нет, ты можешь. И у тебя будет ребенок!
Она сбросила мою руку, поднялась с постели, с силой швырнула пуго-
вицы на кровать:
— Не могу! И не буду рожать! Так и знайте! Все равно — повешусь или
утоплюсь, а рожать не буду!
Она повалилась на кровать и заплакала.
В спальню влетел Зорень:
— Антон Семенович, Лапоть говорит, чи ожидать Веру или как?
И Сильвестрова как?
— Скажи, что Вера не выйдет за него замуж.
— А Сильвестрова?
— А Сильвестрова гоните в шею!
Зорень молниеносно трепыхнул невидимым хвостиком и со свистом про-
летел в двери.
Что мне было делать? Сколько десятков веков живут люди на земле,
и вечно у них беспорядок в любви! Ромео и Джульетта, Отелло и Дездемона,
Онегин и Татьяна, Вера и Сильвестров. Когда это кончится? Когда, наконец,
на сердцах влюбленных будут поставлены манометры, амперметры, вольт-
метры и автоматические быстродействующие огнетушители? Когда уже не
нужно будет стоять над ними и думать: повесится или не повесится?
Я обозлился и вышел. Совет уже выпроводил жениха. Я попросил ос-
таться девочек-командиров, чтобы поговорить с ними о Вере. Полная крас-

420

нощекая Оля Ланова выслушала меня приветливо-серьезно- и сказала:
— Это правильно. Если бы сделали ей это самое, совсем пропала бы.
Наташа Петренко, следившая за Олей спокойными умными глазами,
молчала.
— Наташа, какое твое мнение?
— Антон Семенович, — сказала Наташа, — если человек захочет по-
веситься, ничего не сделаешь. И уследить нельзя. Девочки говорят: будем
следить. Конечно, будем, но только не уследим.
Мы разошлись. Девчата пошли спать, а я — думать и ожидать стука в
окно.
В этом полезном занятии я провел несколько ночей. Иногда ночь
начиналась с визита Веры, которая приходила растрепанная, заплаканная
и убитая горем, усаживалась против меня и несла самую возмутительную
чушь о пропащей жизни, о моей жестокости, о разных удачных случаях
кесарева сечения.
Я пользовался возможностью преподать Вере некоторые начала необхо-
димой жизненной философии, которых она была лишена в вопиющей
степени.
— Ты страдаешь потому, — говорил я, — что ты очень жадная. Тебе
нужны радости, развлечения, удовольствия, утехи. Ты думаешь, что
жизнь — это бесплатный праздник. Пришел человек на праздник, его все
угощают, с ним танцуют, все для его удовольствия?
— А по-вашему, человек должен всегда мучиться?
— По-моему, жизнь — это не вечный праздник. Праздники бывают ред-
ко, а больше бывает труд, разные у человека заботы, обязанности, так живут
все трудящиеся. И в такой жизни больше радости и смысла, чем в твоем
празднике. Это раньше были такие люди, которые сами не трудились, а
только праздновали, получали всякие удовольствия. Ты же знаешь: мы
этих людей просто выгнали.
— Да,— всхлипывает Вера, — по-вашему, если трудящийся, так он
должен всегда страдать.
— Зачем ему страдать? Работа и трудовая жизнь — это тоже радость.
Вот у тебя родится сын, ты его полюбишь, будет у тебя семья и забота о сыне.
Ты будешь, как и все, работать и иногда отдыхать, в этом и заключается
жизнь. А когда твой сын вырастет, ты будешь часто меня благодарить за
то, что я не позволил его уничтожить.
Очень, очень медленно Вера начинала прислушиваться к моим словам
и посматривать на свое будущее без страха и отвращения. Я мобилизовал
все женские силы колонии, и они окружили Веру специальной заботой, а
еще больше специальным анализом жизни. Совет командиров выделил для
Веры отдельную комнату. Кудлатый возглавил комиссию из трех человек,
которая стаскивала в эту комнату обстановку, посуду, разную житейскую
мелочь. Даже пацаны начали проявлять интерес к этим сборам, но, разуме-
ется, они не способны были отделаться от своего постоянного легкомыслия
и несерьезного отношения к жизни. Только поэтому я однажды поймал Си-
ненького в только что сшитом детском чепчике:
— Это что такое? Ты почему это нацепил?
Синенький стащил с головы чепчик и тяжело вздохнул.
— Где ты это взял?

421

— Это... Вериного ребенка... чепа... Девчата шили...
— Чепа! Почему она у тебя?
— Я там проходил...
— Ну?
— Проходил, а она. лежит...
— Это ты в швейной мастерской... проходил?
Синенький понимает, что «не надо больше слов», и поэтому молча кивает,
глядя в сторону.
— Девочки пошили для дела, а ты изорвешь, испачкаешь, бросишь...
Что это такое?
Нет, это обвинение выше слабых сил Синенького:
— Та нет, Антон Семенович, вы разберите... Я взял, а Наташа говорит:
«До чего ты распустился». Я говорю: «Это я отнесу Вере». А она сказала:
«Ну, хорошо, отнеси». Я побежал к Вере. А Вера пошла в больничку. А вы
говорите — порвешь...
Еще прошел месяц, и Вера примирилась с нами и с такой же самой
страстью, с какой требовала от меня кесарева сечения, она бросилась в ма-
теринскую заботу. В колонии снова появился Сильвестров, и Галатенко, на
что уж человек расторопный, и тот развел руками:
— Ничего нельзя понять: обратно женятся!
Наша жизнь катилась дальше52. В нашем поезде прибавилось жизни,
и он летел вперед, обволакивая пахучим веселым дымом широкие поля
советских бодрых дней. Советские люди смотрели на нашу жизнь и радо-
вались. По воскресеньям к нам приезжали гости: студенты вузов, рабочие
экскурсии, педагоги, сотрудники газет и журналов. На страницах газет и
двухнедельников они печатали о нас простые дружеские рассказы, портреты
пацанов, снимки свинарни и деревообделочной мастерской. Гости уходили
от нас чуточку растроганные скромным нашим блеском, жали руки новым
друзьям и на приглашение еще приходить салютовали и говорили «есть».
Все чаще и чаще начали привозить к нам иностранцев. Хорошо одетые
джентльмены вежливо щурились на примитивное наше богатство, на древ-
ние монастырские своды, на бумажные спецовки ребят. Коровником нашим
мы тоже не могли их удивить. Но живые хлопчачьи морды, деловой сдер-
жанный гомон и чуть-чуть иронические молнии взглядов, направленные на
рябые чулки и куцые куртки, на выхоленные лица и крошечные записные
книжечки, удивляли гостей.
К переводчикам они приставали с вредными вопросами и ни за что не
хотели верить, что мы разобрали монастырскую стену, хотя стены и на
самом деле уже не было. Просили разрешения поговорить с ребятами, и я
разрешал, но категорически требовал, чтобы никаких вопросов о прошлом
ребят не было. Они настораживались и начинали спорить. Переводчик мне
говорил, немного смущаясь:
— Они спрашивают: для чего вы скрываете прошлое воспитанников?
Если оно было плохое, тем больше вам чести.
И уже с полным удовольствием переводчик переводил мой ответ:
— Нам эта честь не нужна. Я требую самой обыкновенной деликатности.
Мы же не интересуемся прошлым наших гостей.
Гости расцветали в улыбках и кивали дружелюбно.
— Иес, иес!

422

Гости уезжали в дорогих авто, а мы продолжали жить дальше.
Осенью ушла от нас новая группа рабфаковцев. Зимою в классных ком-
натах, кирпич за кирпичом, мы снова терпеливо складывали строгие про-
леты школьной культуры.
И вот снова весна! Да еще и ранняя. В три дня все было кончено. На
твердой аккуратной дорожке тихонько доживает рябенькая сухая корочка
льда. По шляху кто-то едет, и на телеге весело дребезжит пустое ведро.
Небо синее, высокое, нарядное. Алый флаг громко полощется под весенним
теплым ветром. Парадные двери клуба открыты настежь, в непривычной
прохладе вестибюля особенная чистота и старательно разостлан после убор-
ки половик.
В парниках давно уже кипит работа. Соломенные маты днем сложены
в сторонке, стеклянные крыши косят на подпорках. На краях парников
сидят пацаны и девчата, вооруженные острыми палочками, пикируют
рассаду и неугомонно болтают о том, о сем. Женя Журбина, человек выпуска
тысяча девятьсот двадцать четвертого года, первый раз в жизни свободно
бродит по земле, заглядывая в огромные ямы парников, опасливо посматри-
вает на конюшню, потому что там живет Молодец, и тоже лепечет по ин-
тересующим ее вопросам:
— А кто будет пахать? Хлопцы, да? И Молодец будет пахать? С хлоп-
цами? Да? А как это пахать?
Селяне праздновали пасху. Целую ночь они толкались на дворе, носи-
лись с узлами, со свечками. Целую ночь тарабанили на колокольне. Под
утро разошлись, разговелись и забродили пьяные по селу и вокруг колонии.
Но тарабанить не перестали, лазили на колокольню по очереди и трезвонили.
Дежурный командир, наконец, тоже полез на колокольню и высыпал оттуда
на село целую кучу музыкантов. Приходили в праздничных пиджаках чле-
ны церковного совета, их сыновья и братья, размахивали руками, смелее бы-
ли, чем всегда раньше, и вопили:
— Не имеете права! Советская власть дозволяет святой праздник! От-
крывай колокольню! Праздников праздник! Кто может запретить звонить?
— Ты и без звона мокрый, — говорит Лапоть.
— Не твое дело, что мокрый, а почему нельзя звонить?
— Папаша, — отвечает Кудлатый, — собственно говоря, надоело, по-
нимаешь? По какому случаю торжество? Христос воскрес? А тебе какое до
этого дело? На Подворках никто не воскресал? Нет! Так чего вы мешаетесь
не в свое дело!
Члены церковного совета шатаются на месте, подымают руки и галдят:
— Все равно! Звони! И все дело!
Хлопцы, смеясь, составили цепь и вымели эту пасхальную пену в ворота.
На эту сцену издали смотрит Козырь и неодобрительно гладит боро-
денку:
— До чего народ разбаловался! Ну и празднуй себе потихоньку. Нет,
ходит и ругается, господи, прости!
Вечером по селу забегали с ножами, закричали, завертели подворскими
конфликтами перед глазами друг друга и повезли к нам в больничку целые
гроздья порезанных и избитых. Из города прискакал наряд конной милиции.
У крыльца больнички толпились родственники пострадавших, свидетели и
сочувствующие, все те же члены церковного совета, их сыновья и братья.

423

Колонисты окружают их и спрашивают с ироническими улыбками:
— Папаша, звонить не надо?
...После пасхи долетели к нам слухи: по другую сторону Харькова ГПУ
строит новый дом, и там будет детская колония, не наробразовская, а ГПУ.
Ребята отметили это известие как признак новой эпохи:
— Строят новый дом, понимаете! Совсем новый!
В середине лета в колонию прикатил автомобиль, и человек в малиновых
петлицах сказал мне:
— Пожалуйста, если у вас есть время, поедем. Мы заканчиваем дом для
коммуны имени Дзержинского. Надо посмотреть... с педагогической точки
зрения.
Поехали.
Я был поражен. Как? Для беспризорных? Просторный солнечный дво-
рец? Паркет и расписные потолки?
Но недаром я мечтал семь лет. Недаром мне снились будущие дворцы
педагогики. С тяжелым чувством зависти и обиды я развернул перед че-
кистом «педагогическую точку зрения». Он доверчиво принял ее за плод
моего педагогического опыта и поблагодарил.
Я возвращался в колонию, скомканный завистью. Кому-то придется ра-
ботать в этом дворце? Нетрудно построить дворец, а есть кое-что и потруд-
нее. Но я грустил недолго. Разве мой коллектив не лучше любого дворца?
В сентябре Вера родила сына. Приехала в колонию товарищ Зоя, закрыла
двери и вцепилась в меня:
— У вас девочки рожают?
— Почему множественное число? И чего вы так испугались?
— Как — «чего испугались»? Девочки рожают детей?
— Разумеется, детей... Что же они еще могут рожать?
— Не шутите, товарищ!
— Да я и не шучу!
— Надо немедленно составить акт.
— Загс уже составил все, что нужно.
— То загс, а то мы.
— Вас никто не уполномочил составлять акты рождения.
— Не рождения, а... хуже!
— Хуже рождения? Кажется, ничего не может быть хуже... Шопенгауэр
или кто-то другой говорит...
— Товарищ, оставьте этот тон!
— Не оставлю!
— Не оставите? Что это значит?
— Сказать вам серьезно? Это значит, что надоело, понимаете, вот надое-
ло, и все! Уезжайте, никаких актов вы составлять не будете!
— Хорошо!
— Пожалуйста!
Она уехала, и из ее «хорошо» так ничего и не вышло. Вера обнаружила
незаурядные таланты матери, заботливой, любящей и разумной. Что мне
еще нужно? Она получила работу в нашей бухгалтерии.
Давно убрали поля, обмолотились, закопали что нужно, набили цехи ма-
териалом, приняли новеньких.
Рано-рано выпал первый снег. Накануне было еще тепло, а ночью не-

424

слышно и осторожно закружились над Куряжем снежинки. Женя Журбина
вышла утром на крыльцо, тараща глазенки на белую площадку двора, и
удивилась:
— Кто это посолил землю?.. Мама!.. Это, наверное, хлопцы!
13. «Помогите мальчику»53.
Здание коммуны имени Дзержинского было закончено. На опушке моло-
дого дубового леса, лицом к Харькову, вырос красивый серый, искрящийся
терезитом дом. В доме высокие светлые спальни, нарядные залы, широкие
лестницы, гардины, портреты. Все в коммуне было сделано с умным вкусом,
вообще не в стиле наробраза.
Для мастерских предоставлено два зала. В углу одного из них я увидел
сапожную мастерскую и очень удивился.
В деревообделочной мастерской коммуны были прекрасные станки.
Все же в этом отделе чувствовалась некоторая неуверенность организа-
торов.
Строители коммуны поручили мне и колонии Горького подготовку нового
учреждения к открытию. Я выделил Киргизова с бригадой. Они по горло
вошли в новые заботы.
Коммуна имени Дзержинского рассчитана была всего на сто детей, но
это был памятник Феликсу Эдмундовичу, и украинские чекисты вкладывали
в это дело не только личные средства, но и все свободное время, все силы
души и мысли. Только одного они не могли дать новой коммуне. Чекисты
слабы были в педагогической теории. Но педагогической практики они по-
чему-то не боялись.
Меня очень интриговал вопрос, как товарищи чекисты вывернутся из
трудного положения. Они-то, пожалуй, могут игнорировать теорию, но
согласится ли теория игнорировать чекистов? В этом новом, таком основа-
тельном деле не уместно ли будет применить последние открытия педаго-
гической науки, например подпольное самоуправление? Может быть, че-
кисты согласятся пожертвовать в интересах науки расписными потолками
и хорошей мебелью? Ближайшие дни показали, что чекисты не согласны
пожертвовать ничем. Товарищ Б. усадил меня в глубокое кресло в своем
кабинете и сказал:
— Видите, какая у меня к вам просьба: нельзя допустить, чтобы все это
испортили, разнесли. Коммуна, конечно, нужна, и долго еще будет нужна.
Мы знаем, у вас дисциплинированный коллектив. Вы нам дайте для начала
человек пятьдесят, а потом уже будем пополнять с улицы. Вы понимаете?
У них сразу и самоуправление и порядок. Понимаете?
Еще бы я не понимал! Я прекрасно понял, что этот умный человек ника-
кого представления не имеет о педагогической науке. Собственно говоря,
в этот момент я совершил преступление: я скрыл от товарища Б., что су-
ществует педагогическая наука, и ни словом не обмолвился о «подпольном
самоуправлении». Я сказал «есть» и тихими шагами удалился, огляды-
ваясь по сторонам и улыбаясь коварно.
Мне было приятно, что горьковцам поручили основать новый коллек-
тив, но в этом вопросе были и трагические моменты. Отдавать лучших —

425

как же это можно? Разве горьковский коллектив не заинтересован в каждом
лучшем?
Работа бригады Киргизова заканчивалась. В наших мастерских делали
для коммуны мебель, в швейной начали шить для будущих коммунаров
одежду. Чтобы сшить ее по мерке, надо было сразу выделить пятьдесят
«дзержинцев».
В совете командиров к задаче отнеслись серьезно. Лапоть сказал:
— В коммуну нужно послать хороших пацанов, а только старших не
нужно. Пускай старшие, как были горьковцами, так и останутся. Да им
скоро и в жизнь выходить, все равно.
Командиры согласились с Лаптем, но когда подошли к спискам, начались
крупные разговоры. Все старались выделить коммунаров из чужих отря-
дов. Мы просидели до глубокой ночи и, наконец, составили список сорока
мальчиков и десяти девочек. В список вошли оба Жевелия, Горьковский,
Ванька Зайченко, Маликов, Одарюк, Зорень, Нисинов, Синенький, Ша-
ровский, Гардинов, Оля Ланова, Смена, Васька Алексеев, Марк Шейнгауз.
Исключительно для солидности прибавили Мишу Овчаренко. Я еще раз
просмотрел список и остался им очень доволен: хорошие и крепкие пацаны,
хоть и молодые.
Назначенные в коммуну начали готовиться к переходу. Они не видели
своего нового дома, тем больше грустили, расставаясь с товарищами. Кое-кто
даже говорил:
— Кто его знает, как там будет? Дом хороший, а люди смотря какие
будут.
К концу ноября все было готово к переводу. Я приступил к составлению
штата новой коммуны. В виде хороших дрожжей направлял туда Кир-
гизова.
Все это происходило на фоне почти полного моего разрыва с «мысля-
щими педагогическими кругами» тогдашнего Наркомпроса Украины.
В последнее время отношение ко мне со стороны этих кругов было не
только отрицательное, но и почти презрительное. И круги эти были как
будто неширокие, и люди там были как будто понятные, а все же как-то
так получалось, что спасения для меня не было. Не проходило дня, чтобы
то по случайным, то по принципиальным поводам мне не показывали,
насколько я низко пал. У меня самого начинало уже складываться подозре-
ние к самому себе.
Самые хорошие, приятные события вдруг обращались в конфликты.
Может быть, действительно я кругом виноват?
В Харькове происходит съезд «Друзей детей»54, колония идет их при-
ветствовать. Условились, что мы подходим к месту съезда ровно в три
часа.
Нужно пройти маршем десять километров. Мы идем не спеша, я по
часам проверяю скорость нашего движения, задерживаю колонну, позво-
ляю ребятам отдохнуть, напиться воды, поглазеть на город. Такие марши
для колонистов — приятная вещь. На улицах нам оказывают внимание,
во время остановок окружают нас, расспрашивают, знакомятся. Нарядные,
веселые колонисты шутят, отдыхают, чувствуют красоту своего коллектива.
Все хорошо, и только немного волнует нас цель нашего похода. На моих
часах стрелки показывают три, когда наша колонна с музыкой и разверну-

426

тым знаменем подходит к месту съезда. Но навстречу нам выбегает-раз-
гневанная интеллигентка и вякает:
— Почему вы так рано пришли? Теперь детей будете держать на
улице?
Я показываю часы:
— Мало ли что!.. Надо же приготовиться.
— Было условлено в три.
— У вас, товарищ, всегда с фокусами.
Колонисты не понимают, в чем они виноваты, почему на них посматри-
вают с презрением.
— А зачем взяли маленьких?
— Колония пришла в полном составе.
— Но разве можно, разве это допустимо — тащить таких малышей
десять километров! Нельзя же быть такими жестокими только потому,
что вам хочется блеснуть!
— Малыши были рады прогуляться... А после встречи мы идем
в цирк, — как же можно было оставить их дома?
— В цирк? Из цирка когда?
— Ночью.
— Товарищ, немедленно отпустите малышей!
«Малыши» — это там, где Зайченко, Маликов, Зорень, Синенький, —
бледнеют в строю, и их глаза смотрят на меня с последней надеждой.
— Давайте их спросим, — предлагаю я.
— И спрашивать нечего, вопрос ясен. Немедленно отправляйте их
домой.
— Извините меня, но я не подчиняюсь вашему распоряжению.
— В таком случае, я сама распоряжусь.
Кое-как скрывая улыбку, я говорю:
— Пожалуйста.
Она подходит вплотную к нашему левому флангу:
— Дети!.. Вот эти!.. Сейчас же идите домой!.. Вы устали, наверное...
Ее ласковый голос никого не обманывает. Кто-то говорит:
— Как же домой? Не-е...
— Ив цирк вы не пойдете. Будет поздно...
«Малыши» смеются. Зорень играет глазами, как на танцевальном ве-
чере:
— Ой, и хитрая, смотри ты!.. Антон Семенович, вы смотрите, какая
хитрая!
Ваня Зайченко одному ему свойственным движением торжественно
протягивает руку по направлению к знамени:
— Вы не так говорите... В строю не так надо говорить... Надо так:
раз, два... Видите, у нас строй и знамя... Видите?
Она смотрит с сожалением на этих окончательно заказарменных детей
и уходит.
Такие столкновения не имели, конечно, никаких горестных результатов
для текущего дела, но они создавали вокруг меня невыносимое организа-
ционное одиночество, к которому, впрочем, можно и привыкнуть. Я уже
научился понемножку каждый новый случай встречать с угрюмой готов-
ностью перетерпеть, как-нибудь пережить. Я старался не вступать в споры,

427

а если и огрызался иногда, то, честное слово, из одной вежливости, ибо
нельзя же с начальством просто не разговаривать.
В октябре случилось несчастье с Аркадием Ужиковым, которое положило
между мной и «ими» последнюю, непроходимую пропасть.
На выходной день приехали к нам погостить рабфаковцы. Мы устроили
для них спальню в одной из классных комнат, а днем организовали гулянье
в лесу. Пока ребята развлекались, Ужиков проник в их комнату и утащил
портфель, в котором рабфаковцы сложили только что полученную сти-
пендию.
Колонисты любили рабфаковцев, «как сорок тысяч братьев любить
не могут». Нам всем было нестерпимо стыдно. До поры до времени по-
хититель оставался неизвестным, но для меня это обстоятельство было
самым важным. Кража в тесном коллективе не потому ужасна, что про-
падает вещь, и не потому, что один бывает обижен, и не потому, что
другой продолжает воровской опыт, а главным образом потому, что она
разрушает общий тон благополучия, уничтожает доверие товарищей друг
к другу, вызывает к жизни самые несимпатичные инстинкты подозри-
тельности, беспокойства за личные вещи, осторожный, притаившийся
эгоизм. Если виновник кражи не разыскан, коллектив раскалывается сразу
в нескольких направлениях: по спальням ходят шепоты, в секретных
беседах называют имена подозреваемых, десятки характеров подвергаются
самому тяжелому испытанию, и как раз таких характеров, которые хочется
беречь, которые и так еле-еле налажены. Пусть через несколько дней
вор будет найден, пусть он понесет заслуженное возмездие, — вое равно,
это не залечит ран, не уничтожит обиды, не возвратит многим покойного
места в коллективе. В такой, казалось бы, одинокой краже лежат начала
печальнейших затяжных процессов вражды, озлобленности, уединения
и настоящей мизантропии. Кража принадлежит к тем многочисленным
явлениям в коллективе, в которых нет субъекта влияния, в которых больше
химических реакций, чем зловредной воли. Кража не страшна только
там, где нет коллектива и общественного мнения; в этом случае дело
разрешается просто: один украл, другой обокраден, остальные в стороне.
Кража в коллективе вызывает к жизни раскрытие тайных дум, уничтожает
необходимую деликатность и терпеливость коллектива, что особенно ги-
бельно в обществе, состоящем из «правонарушителей».
Преступление Ужикова было раскрыто только на третий день. Я не-
медленно посадил Ужикова в канцелярии и в дверях поставил стражу,
чтобы предотвратить самосуд. Совет командиров постановил передать
дело товарищескому суду. Такой суд собирался у нас очень редко, так
как хлопцы обычно доверяли решению совета. От товарищеского суда
Ужиков ничего хорошего не мог ожидать. Выборы судей происходили
в общем собрании, которое единодушно остановилось на пяти фамилиях:
Кудлатый, Горьковский, Зайченко, Ступицын и Перец. Переца выбрали,
чтобы не обижать куряжан, Ступицын славился справедливостью, а первые
три обещали полную невозможность мягкости или снисхождения.
Суд начался вечером, при полном зале. В зале были Брегель и Джурин-
ская, приехавшие нарочно к этому делу.
Ужиков сидел на отдельной скамейке. Все эти дни он держался нахально,
грубил мне и колонистам, посмеивался и вызывал к себе настоящее отвра-

428

щение. Аркадий прожил в колонии больше года и за это время, несомненно,
эволюционировал, но направление этой эволюции всегда оставалось
сомнительным. Он стал более аккуратен, прямее держался, нос его уже
не так сильно перевешивал все на лице, он научился даже улыбаться.
И все же это был прежний Аркадий Ужиков, человек без малейшего
уважения к кому бы то ни было и тем более к коллективу, человек, живущий
только своей сегодняшней жадностью.
Раньше Ужиков побаивался отца или милиции. В колонии же ему
ничто не грозило, кроме совета командиров или общего собрания, а эта
категория явлений Ужиковым просто не ощущалась. Инстинкт ответствен-
ности у Ужикова еще более притупился, а отсюда пошли и новая его
улыбка, и новая нахальная мина.
Но сейчас Ужиков бледен: очевидно, товарищеский суд ему несколько
импонирует.
Дежурный командир приказал встать, вошел суд. Кудлатый начал
допрос свидетелей и потерпевших. Их показания были полны сурового
осуждения и насмешки. Миша Овчаренко сказал:
— Вот тут, понимаете, говорят хлопцы, что Аркадий этот позорит
колонию. Я так скажу, дорогие мои, не может этого быть, он не может
такое — позорить колонию. Он не колонист, куда там ему, а разве можно
сказать такое, что он человек? Посудите сами, разве он человек? Вот,
скажем, собака или кошка — так, честное слово, лучше. Ну а если спросить,
что ему сделать? Нельзя же его взять и выгнать, это ему не поможет.
А что я предлагаю: нужно построить ему будку и научить гавкать. Если
дня три не покормить, честное слово, научится. А в комнаты его пускать
нельзя.
Это была оскорбительная и уничтожающая речь. Ваня Зайченко
хохотал за судейским столом. Аркадий серьезно повел глазом на Мишу,
покраснел и отвернулся.
Попросила слова Брегель. Кудлатый предложил ей:
— Может быть, вы после хлопцев?
Брегель настаивала, и Денис уступил. Брегель вышла на сцену и сказала
пламенную речь. Некоторые места этой речи я сейчас помню:
— Вы судите этого мальчика за то, что он украл деньги. Все здесь
говорят, что он виноват, что его нужно крепко наказать, а некоторые
требуют увольнения. Он, конечно, виноват, но еще больше виноваты все
колонисты.
Колонисты затихли в зале и вытянули шеи, чтобы лучше рассмотреть
человека, который утверждает, что они виноваты в краже Ужикова.
— Он у вас прожил больше года и все-таки крадет. Значит, вы плохо
его воспитывали, вы не подошли к нему как следует, по-товарищески,
вы не объяснили ему, как нужно жить. Здесь говорят, что он плохо работает,
что он и раньше крал у товарищей. Это все доказывает, что вы не обращали
на Аркадия должного внимания.
Зоркие глаза пацанов, наконец, увидели опасность и беспокойно
заходили по лицам товарищей. Необходимо признать, что пацаны не
напрасно тревожились, ибо в этот момент коллектив стал перед угрозой.
Но Брегель не увидела тревоги в собрании. С настоящим пафосом она
закончила:

429

— Наказывать Аркадия — значит мстить, а вы не должны унижаться
до мести. Вы должны понять, что Аркадий сейчас нуждается в вашей
помощи, он в тяжелом положении, потому что вы поставили его против
всех, здесь приравнивали его к животному. Надо выделить хороших парней,
которые должны взять Аркадия под свою защиту и помочь ему.
Когда Брегель сошла со сцены, в рядах завертелись, загалдели,
заулыбались пацаны. Кто-то серьезно-звонко спросил:
— Чего это она говорила? А?
А другой голос ответил немного сдержаннее, но в форме довольно
ехидной:
— Дети, помогите Ужикову!
В зале засмеялись. Судья Ваня Зайченко отвалился на спинку стула
и стукнул ногами в ящик стола. Кудлатый сказал ему строго:
— Ванька, собственно говоря, какой ты судья?
Ужиков сидел, сидел, склонившись к коленям, и вдруг прыснул
смехом, но немедленно же взял себя в руки и еще ниже опустил голову.
Кудлатый что-то хотел сказать ему, но не сказал, покачал только головой
и поколол немного Ужикова взглядом.
Брегель, кажется, не заметила этих мелких событий, она о чем-то
оживленно говорила с Джуринской.
Кудлатый объявил, что суд удаляется на совещание. Мы знали, что
меньше часа судьи не истратят на юридические препирательства и писание
приговора. Я пригласил гостей в кабинет.
Джуринская забилась в угол дивана, спряталась за плечо Гуляевой
и тайком рассматривала остальных, видимо, искала правду. Брегель
была уверена, что сегодня она преподала нам урок «настоящей воспитатель-
ной работы». Я чувствовал в себе страшное упрямство, не упрямство пря-
моты, не упрямство торжества, нет, упрямство горечи и какой-то неопреде-
ленной беспросветности моей работы.
Брегель спросила:
— Вы, конечно, не согласны со мной?
Я ответил ей:
— Хотите чаю?55
У этих людей гипертрофия силлогизма. Это средство хорошо, это плохо,
следовательно, нужно всегда употреблять первое средство. Сколько нужно
времени, чтобы научить их диалектической логике? Как им доказать, что
моя работа состоит из непрерывного ряда операций, более или менее дли-
тельных, иногда растягивающихся на целые годы и при этом всегда имею-
щих характер коллизий, в которых интересы коллектива и отдельных
лиц запутаны в сложные узлы. Как их убедить, что за семь лет моей
работы в колонии не было случаев, совершенно схожих? Как им растолко-
вать, что нельзя приучать коллектив переживать неясную напряженность
действия, опыт общественного бессилия, что в сегодняшнем суде объектом
воспитательной работы является не Ужиков и не четыреста отдельных
колонистов, а именно коллектив?
Дежурный пригласил нас в зал. В полной тишине, стоя, колонисты
выслушали приговор.

430

Приговор
«Как врага трудящихся и вора, Ужикова нужно с позором выгнать
из колонии. Но, принимая во внимание, что за него просит Наркомпрос,
товарищеский суд постановил:
1. Оставить Ужикова в колонии.
2. Не считать его членом колонии на один месяц, исключить из отряда,
не назначать в сводные отряды, запретить всем колонистам разговари-
вать с ним, помогать ему, есть за одним столом, спать в одной спальне,
играть с ним, сидеть рядом и ходить рядом.
3. Считать его под командой прежнего командира Дмитрия Жевелия,
и он может говорить с командиром только по делу, а также, если заболеет, —
с врачом.
4. Спать Ужикову в коридоре спален, а есть* за отдельным столом,
где укажет ССК, а работать, если захочет, в одиночку, по наряду командира.
5. Всякого, кто нарушит это постановление, немедленно выгнать из
колонии по приказу ССК.
6. Приговор начинает действовать сразу после утверждения заведующим
колонией».
Приговор был одобрен аплодисментами собрания. Кузьма Леший
обратился к нам:
— От-то здорово! Вот это поможет. А то говорят: помогите бедному
мальчику, сделайте ему отмычки, хе!
Простодушный Кузьма говорил все это в лицо Брегель и не соображал,
что говорит дерзости. Брегель с осуждением посмотрела на лохматого
Лешего и сказала мне официально:
— Вы, конечно, не утвердите это постановление?
— Надо утвердить, — ответил я.
В пустой комнате совета командиров Джуринская отозвала меня
в сторону:
— Я хочу с вами поговорить. Что это за постановление? Как вы на это
смотрите?
— Постановление хорошее, — сказал я. — Конечно, бойкот — опасное
средство, и его нельзя рекомендовать как широкую меру, но в данном
случае он будет полезен.
— Вы не сомневаетесь?
— Нет. Видите ли, этого Ужикова в колонии очень не любят, пре-
зирают. Бойкот, во-первых, на целый месяц вводит новую, узаконенную
форму отношений. Если Ужиков бойкот выдержит, уважение к нему
должно повыситься. Для Ужикова достойная задача.
— А если не выдержит?
— Ребята его выгонят.
— И вы поддержите?
— Поддержу.
— Но как же это можно?
— А как же можно иначе? Коллектив имеет право защищать себя?
— Ценою Ужикова?
— Ужиков поищет другое общество. И это для него будет полезно.

431

Джуринская улыбнулась грустно:
— Как назвать такую педагогику?
Я не ответил ей. Она вдруг сама догадалась:
—- Может быть, педагогикой борьбы?
— Может быть.
В кабинете Брегель собралась уезжать. Лапоть пришел с приказом.
— Утверждаем, Антон Семенович?
— Конечно. Прекрасное постановление.
— Вы доведете мальчика до самоубийства, — сказала Брегель.
— Кого? Ужикова? — удивился Лапоть. — До самоубийства? Ого!
Если бы он повесился, не плохо было бы... Только он не повесится.
— Кошмар какой-то! — процедила Брегель и уехала.
Эти женщины плохо знали Ужикова и колонию. И колония и Ужиков
приступили к бойкоту с увлечением. Действительно, колонисты прекратили
всякое общение с Аркадием, но ни гнева, ни обиды, ни презрения у них
уже не осталось к этому дрянному человеку. Как будто приговор суда
все это взял на свои плечи. Колонисты издали посматривали на Ужикова
с большим интересом и между собою без конца судачили обо всем про-
исшедшем и обо всем будущем, ожидающем Ужикова. Многие утверждали,
что наказание, наложенное судом, никуда не годится. Такого мнения
держался и Костя Ветковский.
— Разве это наказание? Ужиков героем ходит. . Подумаешь, вся
колония на него смотрит! Стоит он того!
Ужиков действительно ходил героем. На его лице появилось явное
выражение тщеславия и гордости. Он проходил между колонистами,
как король, к которому никто не имеет права обратиться с вопросом или
с беседой. В столовой Ужиков сидел за отдельным маленьким столиком,
и этот столик казался ему троном.
Но увлекательная поза героя скоро израсходовалась. Прошло несколько
дней, и Аркадий почувствовал тернии позорного венца, надетого на его
голову товарищеским судом. Колонисты быстро привыкли к исключитель-
ности его положения, а изолированность все-таки осталась. Аркадий начал
переживать тяжелые дни совершенного одиночества, дни эти тянулись
пустой, однообразной очередью, целыми десятками часов, не украшенных
даже ничтожной теплотой человеческого общения. А в это время вокруг
Ужикова, как всегда, горячо жил коллектив, звенел смех, плескались
шутки, искрились характеры, мелькали огни дружбы и симпатии. Как
ни беден был Ужиков, а эти радости для него уже были привычны.
Через семь дней его командир Жевелий сказал мне:
— Ужиков просит разрешения поговорить с вами.
— Нет, — сказал я, — говорить с ним я буду тогда, когда он с честью
выдержит испытание. Так ему и передай.
И скоро я увидел с радостью, что брови Аркадия, до того времени
неподвижные, научились делать на его челе еле заметную, но выразитель-
ную складку. Он начал подолгу заглядываться на ребят, задумываться
и мечтать о чем-то. Все отметили разительную перемену в его отношении
к работе. Жевелий назначал его большею частью на уборку двора. Аркадий
с неуязвимой точностью выходил на работу, подметал наш большой двор,
очищал сорные ящики, поправлял изгороди у цветников. Часто и по вечерам

432

он появлялся во дворе со своим совком, поднимая случайные бумажки
и окурки, проверяя чистоту клумб. Целый вечер однажды он просидел
в классе над большим листом бумаги, а наутро он выставил этот лист
на видном месте:
КОЛОНИСТ, УВАЖАЙ ТРУД ТОВАРИЩА,
НЕ БРОСАЙ БУМАЖКИ НА ЗЕМЛЮ.
— Смотри ты, — сказал Горьковский, — товарищем себя считает...
На половине испытания Ужикова в колонию приехала товарищ Зоя.
Был как раз обед. Зоя прямо подошла к столику Ужикова и в затихшей
столовой спросила его с тревогой:
— Вы Ужиков? Скажите, как вы себя чувствуете?
Ужиков встал за столом, серьезно посмотрел в глаза Зои и сказал
приветливо:
— Я не могу с вами говорить: нужно разрешение командира.
Товарищ Зоя бросилась искать Митьку. Митька пришел, оживленный,
бодрый, черноглазый.
— А что такое?
— Разрешите мне поговорить с Ужиковым.
— Нет, — ответил Жевелий.
— Как это— «нет»?
— Ну... не разрешаю, и все!
Товарищ Зоя поднялась в кабинет и наговорила мне разного вздора:
— Как это так? А вдруг он имеет жалобу? А вдруг он стоит над
пропастью? Это пытка, да?
— Ничего не могу сделать, товарищ Зоя.
На другой день на общем собрании колонистов Наташа Петренко
взяла слово:
— Хлопцы, давайте уж простим Аркадия. Он хорошо работает и на-
казание выдерживает с честью, как полагается колонисту. Я предлагаю
амнистировать.
Общее собрание сочувственно зашумело:
— Это можно...
— Ужиков здорово подтянулся...
— Ого!
— Пора, пора...
— Поможем мальчику!
Потребовали отзыва командира. Жевелий сказал.
— Прямо говорю: другой человек стал. И вчера приехала... эта са-
мая... Да знаете ж!
— Знаем!
— Она к нему: мальчик, мальчик, а он — молодец, не поддался. Я сам
раньше думал, что с Аркадия толку не будет, а теперь скажу: у него
есть... есть что-то такое... наше...
Лапоть осклабился:
— Выходит так: амнистируем.
— Голосуй,— сказали колонисты.
А Ужиков в это время притаился у печки и опустил голову. Лапоть
оглянул поднятые руки и сказал весело:

433

— Ну что ж... единогласно, выходит. Аркадий, где ты там? Поздрав-
ляю, свободен!
Ужиков вышел на сцену, посмотрел на собрание, открыл рот и... за-
плакал.
В зале взволновались. Кто-то крикнул:
— Он завтра скажет...
Но Ужиков провел по глазам рукавом рубахи, и, приглядевшись к не-
му, я увидел, что он страдает. Аркадий, наконец, сказал:
— Спасибо, хлопцы... И девчата... И Наташа... Я... тот... все понимаю,
вы не думайте... Пожалуйста.
— Забудь,— сказал строго Лапоть.
Ужиков покорно кивнул головой. Лапоть закрыл собрание, и на сцену
к Ужикову бросились хлопцы. Их сегодняшние симпатии были оплачены
чистым золотом. Я вздохнул свободно, как врач после трепанации черепа.
В декабре открылась коммуна имени Дзержинского. Это вышло очень
торжественно и очень тепло.
Незадолго до этого пухлым снежным днем назначенные в коммуну
первые пятьдесят воспитанников оделись в новые костюмы, в пушистые
бобриковые пальто, простились с товарищами и потопали через город в
свое новое жилище. Собранные в кучку, они казались нам очень малень-
кими и похожими на хороших черненьких цыплят. Они пришли в коммуну,
покрытые хлопьями снега, как пухом, радостные и румяные. Так же как
цыплята, они бодро забегали по коммуне и застучали клювами по раз-
личным оргвопросам. Уже через пятнадцать минут у кик был совет коман-
диров, и третий сводный отряд приступил к переноске кроватей.
На открытие коммуны горьковцы пришли строем, с музыкой и знаме-
нем. Они теперь были в гостях у товарищей, которые с этого дня стали но-
сить новое, непривычно торжественное имя коммунаров. Среди собрав-
шихся четырехсот бывших беспризорных группа чекистов, самых ответст-
венных, самых занятых, самых заслуженных деятелей, вовсе не казалась
группой благотворителей. Между теми и другими сразу установились от-
ношения дружеские и теплые, но в этих отношениях ярко была видна и
разница поколений, и наше особенное уважение, советское уважение ре-
бят к старшим. Но в то же время ребята эти выступали не просто как подо-
печная мелочь — у них была своя организация, свои законы и своя дело-
вая сфера, в которых были и достоинство, и ответственность, и долг.
Само собой как-то вышло, что заведование коммуной поручалось мне,
хотя об этом не было ни договорено, ни объявлено.
По сравнению с коммуной Горьковская колония казалась и более слож-
ным, и более трудным делом. Потеряв пятьдесят товарищей, горьковцы
приняли пятьдесят новых, людей столичных и видавших виды. Как и
раньше бывало, новые быстро усваивали дисциплину колонии и ее тради-
ции, но настоящая культура и настоящее лицо коллективистов делались
гораздо медленнее. Все это, впрочем, было уже привычно56.
Впереди у нас были хорошие дали: мы начинали мечтать о собственном
рабфаке, о новом корпусе машинного отделения, о новых выпусках в
жизнь. А скоро мы прочитали в газетах, что наш Горький приезжает в
Союз.

434

14. Награды
Это время — от декабря до июля — было замечательным временем.
В это время мой корабль сильно швыряло в шторме, но на этом корабле бы-
ло два коллектива, и каждый из них по-своему был прекрасен.
Дзержинцы очень быстро довели свой состав до полутораста человек.
К ним пришли тремя группами по тридцать человек новые силы, все бес-
призорные первого сорта, все народ на подбор. Жизнь коммунаров была
культурной, чистой жизнью, и со стороны казалось, что коммунарам мож-
но только завидовать. Многие и в самом деле завидовали, и при этом от-
нюдь не беспризорные.
Дзержинцы появлялись на людях в хороших суконных костюмах,
украшенных широкими белыми воротниками. У них был оркестр духовых
инструментов из белого металла, и на их трубах стояли знаки знаменитой
пражской фабрики. Коммунары были желанными гостями в рабочих клу-
бах и в клубе чекистов, куда они приходили солидно-элегантные, розовые
и приветливые. Их коллектив имел всегда такой высококультурный вид,
что многие головы, обладающие мозговым аппаратом облегченного образ-
ца, даже возмущались.
— Набрали хороших детей, одели и показывают. Вы беспризорных
возьмите!5
Но у меня не было времени скорбеть по этому поводу. Я еле успевал в
течение суток проделать все необходимые дела. Я переносился из одного
коллектива в другой на паре лошадей, и истраченный на дорогу час казал-
ся мне обидным прорывом в моем бюджете времени. Несмотря на то, что
ребячьи ряды нигде не шатались и мы не выходили из берегов полного
благополучия, воспитательские кадры тоже выбивались из сил. В это вре-
мя я пришел к тезису, который исповедую и сейчас, каким бы парадоксаль-
ным он ни казался. Нормальные дети или дети, приведенные в нормаль-
ное состояние, являются наиболее трудным объектом воспитания. У них
тоньше натуры, сложнее запросы, глубже культура, разнообразнее отно-
шения. Они требуют от вас не широких размахов воли и не бьющей в глаза
эмоции, а сложнейшей тактики.
И колонисты и коммунары давно перестали быть группами людей,
уединенных от общества. У тех и других сложные общественные связи:
комсомольские, пионерские, спортивные, военные, клубные. Между хлоп-
цами и городом проложено множество путей и тропинок, по ним передви-
гаются не только люди, но и мысли, идеи и влияния.
И поэтому общая картина педагогической работы приобрела новые
краски. Дисциплина и бытовой порядок давно перестали быть только моей
заботой. Они сделались традицией коллектива, в которой он разбирается
уже лучше меня и который наблюдает не по случаю, не по поводу сканда-
лов и истерик, а ежеминутно, в порядке требований коллективного инстинк-
та, я бы сказал.
Как ни трудно было мне, моя жизнь в это время была счастливой
жизнью. Нельзя описать совершенно исключительное впечатление счастья,
которое испытываешь в детском обществе, выросшем вместе с вами, дове-
ряющем вам до конца, идущем с вами вперед. В таком обществе даже не-
удача не печалит, даже огорчение и боль кажутся высокими ценностями.

435

Коллектив горьковцев был для меня роднее коммунаров. В нем были
крепче и глубже дружеские связи, больше людей с высокой себестоимостью,
острее борьба. И горьковцам я был нужнее. Дзержинцам с первого дня вы-
пало счастье иметь таких шефов, как чекисты, а у горьковцев, кроме меня
и небольшой группы воспитателей, близких людей не было. И поэтому я
никогда не думал, что настанет время, и я уйду от горьковцев. Я вообще
неспособен был представить себе такое событие. Оно могло быть только
предельным несчастьем в моей жизни.
Приезжая в колонию, я приезжал домой, и в общем собрании коло-
нистов, и в совете командиров, даже в тесноте сложнейших коллизий и
трудных решений я отдыхал по-настоящему. В это время закрепилась на-
долго одна из моих привычек: я потерял умение работать в тишине.
Только когда рядом, у самого моего стола, звенел ребячий галдеж, я чувст-
вовал себя по-настоящему уютно, моя мысль оживала и веселее рабо-
тало воображение. И за это в особенности я был благодарен горьков-
цам.
Но коммуна Дзержинского требовала от меня все больше и больше. И за-
бота здесь была новее, и новее были педагогические перспективы.
Особенно новым и неожиданным для меня было общество чекистов.
Чекисты — это, прежде всего, коллектив, чего уже никак нельзя сказать о
сотрудниках наробраза. И чем больше я присматривался к этому коллек-
тиву, чем больше входил в рабочие отношения, тем ярче открывалась пере-
до мною одна замечательная новость. Как это вышло, честное слово, не
знаю, но коллектив чекистов обладал теми самыми качествами, которые я
в течение восьми лет хотел воспитать в коллективе колонии. Я вдруг уви-
дел перед собой образец, который до сих пор заполнял только мое воображе-
ние, который я логически и художественно выводил из всех событий и
всей философии революции, но которого я никогда не видел и потерял на-
дежду увидеть.
Мое открытие было настолько для меня дорого и значительно, что
больше всего я боялся разочароваться. Я держал его в глубокой тайне, ибо
я не хотел, чтобы мои отношения к этим людям сделались сколько-нибудь
искусственными.
Это обстоятельство сделалось точкой отправления для моего нового
педагогического мышления. Меня особенно радовало, что качества коллек-
тива чекистов очень легко и просто разъясняли многие неясности и неточ-
ности в том воображаемом образце, который до сих пор направлял мою ра-
боту. Я получил возможность в мельчайших деталях представить себе
многие, до сих пор таинственные для меня области. У чекистов очень высо-
кий интеллект в соединении с образованием и культурой никогда не при-
нимал ненавистного для меня выражения российского интеллигента. Я и
раньше знал, что это должно быть так, но как это выражается в живых дви-
жениях личности, представить было трудно. А теперь я получил возмож-
ность изучить речь, пути логических ходов, новую форму интеллектуаль-
ной эмоции, новые диспозиции вкусов, новые структуры идеала. И —
самое главное — новую форму использования идеала. Как известно,
у наших интеллигентов идеал похож на нахального квартиранта: он
занял чужую жилплощадь, денег не платит, ябедничает, въедается всем
в печенки, все пищат от его соседства и стараются выбраться подальше от

436

идеала. Теперь я видел другое: идеал не квартирант, а хороший админи-
стратор, он уважает соседский труд, он заботится о ремонте, об отоплении,
у него всем удобно и приятно работать. Во-вторых, меня заинтересовала
структура принципиальности. Чекисты очень принципиальные люди, но
у них принцип не является повязкой на глазах, как у некоторых моих «при-
ятелей». У чекистов принцип — измерительный прибор, которым они поль-
зуются так же спокойно, как часами, без волокиты, но и без поспешности
угорелой кошки. Я увидел, наконец, нормальную жизнь принципа и убе-
дился окончательно, что мое отвращение к принципиальности интелли-
гентов было правильное. Ведь давно известно: когда интеллигент что-ни-
будь делает из принципа, это значит, что через полчаса и он сам, и все
окружающие должны принимать валерьянку.
Увидел я и много других особенностей: и всепроникающую бодрость,
и немногословие, и отвращение к штампам, неспособность разваливаться
на диване или укладывать живот на стол, наконец, веселую, но безгранич-
ную работоспособность, без жертвенной мины и ханжества, без намека на
отвратительную повадку «святой жертвы». И наконец, я увидел и ощутил
осязанием то драгоценное вещество, которое не могу назвать иначе, как
социальным клеем: это чувство общественной перспективы, умение в каж-
дый момент работы видеть всех членов коллектива, это постоянное знание
о больших всеобщих целях, знание, которое все же никогда не принимает
характера доктринерства и болтливого, пустого вяканья. И этот социаль-
ный клей не покупался в киоске на пять копеек только для конференций и
съездов, это не форма вежливого, улыбающегося трения с ближайшим со-
седом, это действительная общность, это единство движения и работы, от-
ветственности и помощи, это единство традиций.
Становясь предметом особой заботы чекистов, дзержинцы попадали в
счастливые условия: им оставалось только смотреть. А мне уже не нужно
было с разгону биться головой о стену, чтобы убеждать начальство в не-
обходимости и пользе носового платка.
Мое удовлетворение было высоким удовлетворением. Стараясь при-
вести его к краткой формуле, я понял: я близко познакомился с настоящи-
ми большевиками, я окончательно уверился в том, что моя педагогика —
педагогика большевистская, что тип человека, который всегда стоял у ме-
ня как образец, не только моя красивая выдумка и мечта, но и настоящая ре-
альная действительность, тем более для меня ощутимая, что она стала
частью моей работы.
А моя работа в коммуне, не отравленная никаким кликушеством, была
работа хоть и трудная, но посильная человеческому рассудку.
Жизнь коммунаров оказалась вовсе не такой богатой и беззаботной,
как думали окружающие. Чекисты отчисляли из своего жалованья из-
вестный процент на содержание коммунаров, но это было неприемлемо и
для нас, и для чекистов.
Уже через три месяца коммуна начала испытывать настоящую нужду.
Мы задерживали жалованье, затруднялись даже в расходах на питание.
Мастерские давали незначительные доходы, потому что по сути были мас-
терскими учебными. Правда, сапожную мастерскую мы с хлопцами в первые
же дни затащили в темный угол и удушили, навалившись на нее с подуш-
ками. Чекисты сделали вид, будто они не заметили этого убийства. Но в

437

других мастерских мы никак не могли раскачаться на работу, принося-
щую доход.
Однажды меня пригласил наш шеф, нахмурился, задумался, положил
на стол чек и сказал:
— Все.
Я понял:
— Сколько здесь?
— Десять тысяч. Это последнее. Это вперед взяли за год. Больше не
будет, понимаете? Используйте этого... он человек энергичный...
Через несколько дней по коммуне забегал человек отнюдь не педагоги-
ческого типа — Соломон Борисович Коган. Соломон Борисович уже стар,
ему под шестьдесят, у него больное сердце, и одышка, и нервы, и грудная
жаба, и ожирение. Но у этого человека внутри сидит демон деятельности,
и Соломон Борисович ничего с этим демоном поделать не может. Соломон
Борисович не принес с собой ни капиталов, ни материалов, ни изобрета-
тельности, но в его рыхлом теле без устали носятся и хлопочут силы, ко-
торые ему не удалось истратить при старом режиме: дух предприимчи-
вости, оптимизма и напора, знание людей и маленькая, простительная
беспринципность, странным образом уживающаяся с растроганностью
чувств и преданностью идее. Очень вероятно, что все это объединялось об-
ручами гордости, потому что Соломон Борисович любил говорить:
— Вы еще не знаете Когана! Когда вы узнаете Когана, тогда вы ска-
жете.
Он был прав. Мы узнали Когана, и мы говорим: это человек замеча-
тельный. Мы очень нуждались в его жизненном опыте. Правда, проявлял-
ся этот опыт иногда в таких формах, что мы только холодели и не верили
своим глазам.
Соломон Борисович из города привез воз бревен. Зачем это?
— Как зачем? А складочные помещения? Я взял заказ на мебель для
строительного института, так надо же ее куда-нибудь складывать.
— Никуда ее не надо складывать. Сделаем мебель и отдадим ее строи-
тельному институту.
— Хе-хе! Вы думаете, что в самом деле институт? Это фигели-мигели, а
не институт. Если бы это был институт, стал бы я с ним связываться!
— Это не институт?
— Что такое институт? Пускай себе он как хочет называется. Важно,
что у них есть деньги. А раз есть деньги, так им хочется иметь мебель. А для
мебели нужна крыша. Вы же знаете. А крышу они еще будут строить, по-
тому что у* них еще и стен нет.
— Все равно, мы не будем строить никаких складочных помещений.
— Я им то же самое говорил. Они думают, коммуна Дзержинского —
это так себе... Это образцовое учреждение. Оно будет заниматься какими-
то складами?! Есть у нас для этого время!
— А они что?
— А они говорят: стройте! Ну, если им так хочется, так я сказал: это
будет стоить двадцать тысяч. А если вы говорите: не нужно строить, пусть
будет по-вашему. Для чего мы будем строить складочные помещения, если
нам нужен вовсе сборный цех?..
Через две недели Соломон Борисович начинает строить сборный цех.

438

Закопали столбы, начали плотники складывать стены.
— Соломон Борисович, откуда у нас деньги на этот самый сборный цех?
— Как откуда? Разве я вам не говорил? Нам перевели двадцать тысяч...
— Кто перевел?
— Да этот самый институт...
— Почему?
— Как почему? Им хочется, чтобы были складочные помещения... Ну,
так что? Мне жаль, что ли?
— Постойте, Соломон Борисович, но ведь вы строите не складочные
помещения, а сборный цех...
Соломон Борисович начинает сердиться:
— Мне очень нравится! А кто это сказал, что не нужны складочные
помещения? Это же вы сказали?
— Надо возвратить деньги.
Соломон Борисович брезгливо морщится:
— Послушайте, нельзя же быть таким непрактичным человеком. Кто
же возвращает наличные деньги? Может быть, у вас такие здоровые нервы,
так вы можете, а я человек больной, я не могу рисковать своими нервами...
Возвращать деньги!
— Но ведь они узнают.
— Антон Семенович, вы же умный человек. Что они могут узнать? Ну,
пожалуйста, пускай себе завтра приезжают: люди строят, видите? А разве
где написано, что это сборный цех?
— А начнете работать?
— Кто мне может запретить работать? Строительный институт может
запретить мне работать? А если я хочу работать на свежем воздухе или в
складочном помещении? Есть такой закон? Нет такого закона.
Логика Соломона Борисовича не знала никаких пределов. Это был
сильнейший таран, пробивающий все препятствия. До поры до времени мы
ей не сопротивлялись, ибо попытки к сопротивлению были с самого начала
подавлены.
Весной, когда наша пара лошадей стала ночевать на лугу, Витька
Горьковский спросил меня:
— А что это Соломон Борисович строит в конюшне?
— Как строит?
— Уже строит! Какой-то котел поставил и трубу делает.
— Зови его сюда!
Приходит Соломон Борисович, как всегда, измазанный, потный, запы-
хавшийся.
— Что вы там строите?
— Как что строю? Литейную, вы же хорошо знаете.
— Литейную? Ведь литейную решили делать за баней.
— Зачем за баней, когда есть готовое помещение?
— Соломон Борисович!
— Ну, что такое — Соломон Борисович?
— А лошади? — спрашивает Горьковский.
— А лошади побудут на свежем воздухе. Вы думаете, только вам ну-
жен свежий воздух, а лошади, значит, пускай дышат всякой гадостью?
Хорошие хозяева!

439

Мы, собственно говоря, уже сбиты с позиций. Витька все-таки топор-
щится:
— А когда будет зима?
Но Соломон Борисович обращает его в пепел:
— Как вы хорошо знаете, что будет зима!
— Соломон Борисович!— кричит пораженный Витька.
Соломон Борисович чуточку отступает:
— А если даже будет зима, так что? Разве нельзя построить конюшню
в октябре? Вам разве не все равно? Или вам очень нужно, чтобы я истратил
сейчас две тысячи рублей?
Мы печально вздыхаем и покоряемся. Соломон Борисович из жалости
к нам поясняет, загибая пальцы:
— Май, июнь, июль, тот, как его... август, сентябрь...
Он на секунду сомневается, но потом с нажимом продолжает:
— Октябрь... Подумайте, шесть месяцев! За шесть месяцев две тысячи
рублей сделают еще две тысячи рублей. А вы хотите, чтобы конюшня
стояла пустая шесть месяцев. Мертвый капитал, разве это можно допустить?
Мертвый капитал даже в самых невинных формах для Соломона
Борисовича был невыносим.
— Я не могу спать,— говорил он.— Как это можно спать, когда столько
работы, каждая минута — это же операция. Кто это ;придумал столько
спать?
Мы диву давались: только недавно мы были так бедны, а сейчас у
Соломона Борисовича горы леса, металла, станки; в нашем рабочем дне
только мелькает: авизовка, чек, аванс, фактура, десять тысяч, двадцать
тысяч. В совете командиров Соломон Борисович с сонным презрением
выслушивал речи хлопцев о трехстах рублях на штаны и говорил:
— Какой может быть вопрос? Мальчикам же нужны штаны... И не
нужно за триста, это плохие штаны, а нужно за тысячу...
— А деньги?— спрашивают хлопцы.
— У вас же есть руки и головы. Вы думаете, для чего у вас головы?
Для того, чтобы фуражку надевать? Ничего подобного! Прибавьте четверть
часа в день в цехе, я вам сейчас достану тысячу рублей, а может, и больше,
сколько там заработаете.
Старыми, дешевыми станками заполнил Соломон Борисович свои
легкие цехи, очень похожие на складочные помещения, заполнил их самым
бросовым материалом, связал все веревками и уговорами, но коммунары с
восторгом окунулись в этот рабочий хлам. Делали все: клубную мебель,
кроватные углы, масленки, трусики, ковбойки, парты, стулья, ударники
для огнетушителей, но делали все в несметном количестве, потому что в
производстве Соломона Борисовича разделение труда доведено до апогея:
— Разве ты будешь столяром? Ты же все равно не будешь столяром,
ты же будешь доктором, я знаю. Так делай себе проножку, для чего тебе
делать целый стул? Я плачу за две проножки копейку, ты в день зара-
ботаешь пятьдесят копеек. Жены у тебя нет, детей нет...
Коммунары хохотали на совете командиров и ругали Соломона Бори-
совича за «халтуру», но у нас уже был промфинплан, а промфинплан —
дело священное.
Зарплата у коммунаров была введена с такой миной, как будто нет

440

никакой педагогики, нет никакого дьявола и его соблазнов. Когда воспи-
татели предлагали вниманию Соломона Борисовича педагогическую проб-
лему зарплаты, Соломон Борисович говорил:
— Мы же должны воспитывать, я надеюсь, умных людей. Какой же он
будет умный человек, если он работает без зарплаты!
— Соломон Борисович, а идеи, по-вашему, ничего не стоят?
— Когда человек получает жалованье, так у него появляется столько
идей, что их некуда девать. А когда у него нет денег, так у него одна идея:
у кого бы занять? Это же факт.
Соломон Борисович оказался очень полезными дрожжами в нашем трудо-
вом коллективе. Мы знали, что его логика — чужая и смешная логика, но в
своем напоре она весело и больно била по многим предрассудкам и в поряд-
ке сопротивления вызывала потребность иного производственного стиля.
Полный хозрасчет коммуны Дзержинского пришел просто и почти без
усилий и для нас самих уже не казался такой значительной победой.
Соломон Борисович недаром говорил:
— Что такое? Сто пятьдесят коммунаров не могут заработать себе
на суп? А как же может быть иначе? Разве им нужно шампанское? Или,
может, у них жены любят наряжаться?
Наши квартальные промфинпланы коммунары брали один за другим
широким общим усилием. Чекисты бывали у нас ежедневно. Они вместе
с ребятами въедались в каждую мелочь, в каждый маленький прорывчик,
в халтурные тенденции Соломона Борисовича, в низкое качество про-
дукции, в брак. С каждым днем осложняясь, производственный опыт
коммунаров начал критически покусывать Соломона Борисовича, и он
возмущался:
— Что это такое за новости! Они уже все знают? Они мне говорят, как
делается из ХПЗ58,— они что-нибудь понимают в ХПЗ?
Впереди вдруг засветился общепризнанный лозунг: «Нам нужен на-
стоящий завод».
О заводе стали говорить все чаще. По мере того как на нашем текущем
счету прибавлялась одна тысяча за другой, общие мечты о заводе раздели-
лись на более близкие и более возможные подробности. Но это уже происхо-
дило в более позднюю эпоху.
Дзержинцы часто встречались с горьковцами. По выходным дням они
ходили в гости друг к другу целыми отрядами, сражались в футбол,
волейбол, городки, вместе купались, катались на коньках, гуляли,
ходили в театр.
Очень часто колония и коммуна объединялись для разных походов —
комсомольских, пионерских маневров, посещений, приветствий, экскурсий.
Я особенно любил эти дни, они были днями моего настоящего торжества.
А я уже хорошо знал, что это торжество последнее.
В такие дни по колонии и коммуне отдавался общий приказ, указывалась
форма одежды, место и время встречи. У горьковцев и у дзержинцев была
одинаковая форма: полугалифе, гамаши, широкие белые воротники и
тюбетейки. Обыкновенно я с вечера оставался у горьковцев, поручив
коммуну Киргизову. Мы выходили из Куряжа с расчетом истратить на
дорогу три часа. Спускались с Холодной горы в город. Встреча всегда на-
значалась на площади Тевелева, на широком асфальте у здания ВУЦИКа.

441

Как всегда, колонна горьковцев в городе имела вид великолепный.
Наш широкий строй по шести занимал почти всю улицу, захватывая и
трамвайные пути. Сзади нас становились в очередь десятки вагонов,
вагоновожатые нервничали, и неутомимо звенели звонки, но малыши
левого фланга всегда хорошо знали свои обязанности: они важно марши-
руют, немного растягивая шаг, бросают иногда хитрый взгляд на тро-
туары, но ни трамваев, ни вагоновожатых, ни звонков не удостаивают
вниманием. Сзади всех идет с треугольным флажком Петро Кравченко.
На него с особенным любопытством и симпатией смотрит публика, вокруг
него с особенным захватом вьются мальчишки, поэтому Петро смущается
и опускает глаза. Его флажок трепыхается перед самым носом вагоново-
жатого, и Петро не идет, а плывет в густой волне трамвайного оглушитель-
ного трезвона.
На площади Розы Люксембург колонна наконец освобождает трам-
вайные пути. Вагоны один за другим обгоняют нас, из окон смотрят люди,
смеются и грозят пальцами пацанам. Пацаны, не теряя равнения и ноги,
улыбаются вредной мальчишеской улыбкой. Почему бы им и не улыбать-
ся? Неужели нельзя пошутить с городской публикой, устроить ей малень-
кую каверзу? Публика своя, хорошая, не ездят по нашим улицам бояре
и дворяне, не водят барынь под ручку раскрашенные офицеры, не смотрят
на нас с осуждением лабазники. И мы идем, как хозяева, по нашему городу,
идем не «приютские мальчики»— колонисты-горьковцы. Недаром впереди
плывет наше красное знамя, недаром медные трубы наши играют «Марш
Буденного».
Мы поворачиваем на площадь Тевелева, чуть-чуть подымаемся в горку
и уже видим верхушку знамени дзержинцев. А вот и длинный ряд белых
воротников, и внимательные родные лица, команда Киргизова, вздернутые
руки и музыка. Дзержинцы встречают нас знаменным салютом. Еще
секунда — наш оркестр прервал марш и грохнул ответное приветствие.
Только одну секунду, пока Киргизов отдает рапорт, мы стоим в строгом
молчании друг против друга. И когда рушится строй и ребята бросаются
к друзьям, жмут руки, смеются и шутят, я думаю о докторе Фаусте:
пусть этот хитрый немец позавидует мне. Ему здорово не повезло, этому
доктору, плохое он для себя выбрал столетие и неподходящую обществен-
ную структуру.
Если .мы встречались под выходной день, часто, бывало, ко мне подхо-
дил Митька Жевелий и предлагал:
— Знаете что? Пойдем все к горьковцам. У них сегодня «Броненосец
Потемкин». А шамовки хватит...
И в эти дни поздним вечером мы будили Подворки маршами двух
оркестров, долго шумели в столовой, в спальнях, в клубе, старшие вспо-
минали штормы и штили прошлых лет, молодые слушали и завидовали.
С апреля месяца главной темой наших дружеских бесед сделался приезд
Горького. Алексей Максимович написал нам, что в июле специально при-
едет в Харьков, чтобы пожить в колонии три дня. Переписка наша с Алек-
сеем Максимовичем давно уже была регулярной. Не видя его ни разу,
колонисты ощущали его личность в своих рядах и радовались ей, как
радуются дети образу матери. Только тот, кто в детстве потерял семью,
кто не унес с собой в длинную жизнь никакого запаса тепла, тот хорошо

442

знает, как иногда холодно становится на свете, только тот поймет, какё
это дорого стоит — забота и ласка большого человека, человека —
богатого и щедрого сердцем.
Горьковцы не умели выражать чувства нежности, ибо они слишком вы-
соко ценили нежность. Я прожил с ними восемь лет, многие ко мне относи-
лись любовно, но ни разу за эти годы никто из них не был со мною нежен
в обычном смысле. Я умел узнавать их чувства по признакам, мне одному
известным: по глубине взгляда, по окраске смущения, по далекому внима-
нию из-за угла, по чуть-чуть охрипшему голосу, по прыжкам и бегу после
встречи. И я поэтому видел, с какой невыносимой нежностью ребята гово-
рили о Горьком, с какой жадностью обрадовались его коротким словам о
приезде.
Приезд Горького в колонию — это была высокая награда. В наших
глазах, честное слово, она не была вполне заслужена. И эту высокую
награду нам присудили в то время, когда весь Союз поднял знамена для
встречи великого писателя, когда наша маленькая община могла зате-
ряться среди волн широкого общественного чувства.
Но она не затерялась, и это трогало нас и нашей жизни сообщало
высокую ценность.
Подготовка к встрече Горького началась на другой день после получения
письма. Впереди себя Алексей Максимович послал щедрый подарок,
благодаря которому мы могли залечить последние раны, которые еще
оставались от старого Куряжа.
Как раз в это время меня потребовали к отчету59. Я должен был сказать
ученым мужам и мудрецам педагогики, в чем состоит моя педагогическая
вера и какие принципы исповедую. Поводов для такого отчета было до-
статочно.
Я бодро подготовился к отчету, хотя и не ждал для себя ни пощады,
ни снисхождения.
В просторном высоком зале увидел я наконец в лицо весь сонм про-
роков и апостолов. Это был... синедрион60, не меньше. Высказывались здесь
вежливо, округленными любезными периодами, от которых шел еле уло-
вимый приятный запах мозговых извилин, старых книг и просиженных
кресел. Но пророки и апостолы не имели ни белых бород, ни маститых
имен, ни великих открытий. С какой стати они носят нимбы и почему у
них в руках священное писание? Это были довольно юркие люди, а на их
усах еще висели крошки только что съеденного советского пирога.
Больше всех орудовал профессор Чайкин, тот самый Чайкин, который
несколько лет назад напомнил мне один рассказ Чехова.
В своем заключении Чайкин ничего от меня не оставил:
— Товарищ Макаренко хочет педагогический процесс построить на идее
долга. Правда, он прибавляет слово «пролетарский», но это не может,
товарищи, скрыть от нас истинную сущность идеи. Мы советуем товарищу
Макаренко внимательно проследить исторический генезис идеи долга. Это
идея буржуазных отношений, идея сугубо меркантильного порядка. Со-
ветская педагогика стремится воспитать в личности свободное проявление
творческих сил и наклонностей, инициативу, но ни в коем случае не
буржуазную категорию долга.
*С глубокой печалью и удивлением мы услышали сегодня от уважаемо-

443

го руководителя двух образцовых учреждений призыв к воспитанию
чувства чести. Мы не можем не заявить протест против этого призыва.
Советская общественность также присоединяет свой голос к науке, она
также не примиряется с возвращением этого понятия, которое так ярко
напоминает нам офицерские привилегии, мундиры, погоны».
«Мы не можем входить в обсуждение всех заявлений автора, касаю-
щихся производства. Может быть, с точки зрения материального обогаще-
ния колонии это и полезное дело, но педагогическая наука не может в числе
факторов педагогического влияния рассматривать производство и тем
более не может одобрить такие тезисы автора, как «промфинплан есть
лучший воспитатель». Такие положения есть не что иное, как вульгаризация
идеи трудового воспитания».
Многие еще говорили, и многие молчали с осуждением. Я, наконец,
обозлился и сгоряча вылил в огонь ведро керосина.
— Пожалуй, вы правы, мы не договоримся. Я вас не понимаю.
По-вашему, например, инициатива есть какое-то наитие. Она приходит
неизвестно откуда, из чистого, ничем не заполненного безделья. Я вам
третий раз толкую, что инициатива придет тогда, когда есть задача,
ответственность за ее выполнение, ответственность за потерянное время,
когда есть требование коллектива. Вы меня все-таки не понимаете и снова
твердите о какой-то выхолощенной, освобожденной от труда инициативе. По-
вашему, для инициативы достаточно смотреть на свой собственный пуп...
Ой, как оскорбились, как на меня закричали, как закрестились и запле-
вали апостолы! И тогда, увидев, что пожар в полном разгаре, что все рубико-
ны далеко позади, что терять все равно нечего, что все уже потеряно,
я сказал:
— Вы не способны судить ни о воспитании, ни об инициативе, в этих
вопросах вы не разбираетесь.
— А вы знаете, что сказал Ленин об инициативе?
— Знаю.
— Вы не знаете!
Я вытащил записную книжку и прочитал внятно:
«Инициатива должна состоять в том, чтобы в порядке отступать и сугубо
держать дисциплину»,— сказал Ленин61 на Одиннадцатом съезде РКП(б)
27 марта 1922 года.
Апостолы только на мгновение опешили, а потом закричали:
— Так при чем здесь отступление?
— Я хотел обратить ваше внимание на отношение между дисциплиной
и инициативой. А кроме того, мне необходимо в порядке отступить...
Апостолы похлопали глазами, потом бросились друг к другу, зашепта-
ли, зашелестели бумагой. Постановление синедрион вынес единодушное:
«Предложенная система воспитательной* процесса есть система не
советская».
В собрании было много моих друзей, но они молчали. Была группа
чекистов. Они внимательно выслушали прения, что-то записали в блокнотах
и ушли, не ожидая приговора.
В колонию мы возвращались поздно ночью. Со мной были воспитатели
и несколько членов комсомольского бюро. Жорка Волков дорогой плевался:
— Ну, как они могут так говорить! Как это, по-ихнему: нет, значит,

444

чести, нет, значит, такого — честь нашей колонии? По-ихнему, значит,
этого нет?
— Не обращайте внимания, Антон Семенович,— сказал Лапоть.—
Собрались, понимаете, зануды...
— Я и не обращаю,— утешил я хлопцев.
Но вопрос был уже решен.
Не содрогнувшись и не снижая общего тона, я начал свертывание кол-
лектива. Нужно было как можно скорее вывести из колонии моих друзей.
Это было необходимо и для того, чтобы не подвергать их испытанию при
новых порядках, и для того, чтобы не оставить в колонии никаких очагов
протеста.
Заявление об уходе я подал Юрьеву на другой же день. Он задумался,
молча пожал мне руку. Когда я уже уходил от него, он спохватился:
— Постойте!.. А как же... Горький приезжает.
— Неужели вы думаете, что я позволю кому-либо принять Горького
вместо меня?
— Вот-вот...
Он забегал по кабинету и забормотал:
— К черту!.. К чертовой матери!..
— Чего это?
— Ухожу к чертовой матери.
Я оставил его в этом благом намерении. Он догнал меня в коридоре:
— Голубчик, Антон Семенович, вам тяжело, правда?
— Ну, вот тебе раз!— засмеялся я.— Чего это вы? Ах, интеллигент!..
Так я уезжаю из колонии в день отъезда Горького. Заведование сдам
Журбину, а вы, как хотите там...
— Так...
В колонии я о своем уходе никому не сказал, и Юрьев дал слово
молчать.
Я бросился на заводы, к шефам, к чекистам. Так как вопрос о выпуске
колонистов стоял уже давно, мои действия никого в колонии не удивили.
Пользуясь помощью друзей, я почти без труда устроил для горьковцев
рабочие места на харьковских заводах и квартиры в городе. Екатерина
Григорьевна и Гуляева позаботились о небольшом приданом, в этом деле
они уже имели опыт. До приезда Горького оставалось два месяца, времени
было достаточно.
Один за другим уходили в жизнь старики. Они прощались с нами со
слезами разлуки, но без горя: мы еще будем встречаться. Провожали их
с почетными караулами и музыкой, при развернутом горьковском зна-
мени. Так ушли Таранец, Волохов, Гуд, Леший, Галатенко, Федоренко,
Корыто, Алеша и Жорка Волковы, Лапоть, Кудлатый, Ступицын, Сорока
и многие другие. Кое-кого, сговорившись с Ковалем, мы оставили в коло-
нии на платной службе, чтобы не лишать колонию верхушки. Кто гото-
вится на рабфак, тех до осени я перевел в коммуну Дзержинского. Воспи-
тательский коллектив должен был остаться в колонии на некоторое время,
чтобы не создавать паники. Только Коваль не остался и, не ожидая конца,
ушел в район.
И в сиянии наград, выпавших на мою долю в это время, одна заблестела
даже неожиданно: нельзя свернуть живой коллектив в четыреста чело-

445

век. На место ушедших в первый же момент становились новые пацаны,
такие же бодрые, такие же остроумные и мажорные. Ряды колонистов
смыкались, как во время боя ряды бойцов. Коллектив не только не хотел
умирать, он не хотел даже думать о смерти. Он жил полной жизнью,
быстро катился вперед по точным, гладким рельсам, торжественно и нежно
готовился к встрече Алексея Максимовича.
Дни шли и теперь были прекрасными, счастливыми днями. Наши будни,
как цветами, украшались трудом и улыбкой, ясностью наших дорог,
дружеским горячим словом. Так же радугами стояли над нами заботы,
так же упирались в небо прожекторы нашей мечты.
И так же доверчиво-радостно, как и раньше, мы встречали наш празд-
ник, самый большой праздник в нашей истории.
Этот день наконец настал.
С утра вокруг колонии табор горожан, машины, начальство, целый
батальон сотрудников печати, фотографов, кинооператоров. На зданиях
флаги и гирлянды, на всех наших площадках цветы. Далеко протянулся на
широких интервалах строй пацанов, на Ахтырском шляху — верховые,
во дворе — почетный караул.
В белой фуражке, высокий взволнованный Горький, человек с лицом
мудреца и с глазами друга, вышел из авто, оглянулся, провел по богатым
рабочим усам дрожащими пальцами, улыбнулся:
— Здравствуй... Это... твои хлопцы?.. Да!.. Ну, идем!..
Знаменный салют оркестра, шелест пацаньих рук, пацаньи горячие
очи, наши отрытые души разложили мы, как ковер, перед гостем.
Горький пошел по рядам...
15. Эпилог
Прошло семь лет. В общем все это было давно.
Но я теперь хорошо помню, помню до самого последнего движения
тот день, когда только отошел-поезд, увозивший Горького. Мысли наши и
чувства еще стремились за поездом, еще пацаньи глаза искрились про-
щальной теплотой, а в моей душе стала на очередь маленькая «простая»
операция. Во всю длину перрона протянулись горьковцы и дзержинцы,
блестели трубы двух оркестров, верхушки двух знамен. У соседнего перрона
готовился дачный на Рыжов. Журбин подошел ко мне:
— Горьковцев можно в вагоны?
— Да.
Мимо меня пробежали в вагоны колонисты, пронесли трубы. А вот и
наше старое шелковое знамя, вышитое шелком. Через минуту во всех
окнах поезда показались бутоньерки из пацанов и девчат. Они щурили
на меня глаза и кричали:
— Антон Семенович, идите в наш вагон!
— А разве вы не поедете? Вы с коммунарами, да?
— А завтра к нам?
Я в то время был сильным человеком, и я улыбался пацанам. А когда
ко мне подошел Журбин, я передал ему приказ, в котором было сказано,

446

что вследствие моего ухода *в отпуск» заведование колонией передается
Журбину.
Журбин растерянно посмотрел на приказ:
— Значит, конец?
— Конец,— сказал я.
— Так как же...— начал было Журбин, но кондуктор оглушил его
своим свистком, и Журбин ничего не сказал, махнул рукой и ушел, отво-
рачиваясь от окон вагонов.
Дачный поезд тронулся. Бутоньерки пацанов поплыли мимо меня, как
на празднике. Они кричали «до свиданья» и шутя приподымали тюбетей-
ки двумя пальцами. У последнего окна стоял Короткое. Он молча салютнул
и улыбнулся.
Я вышел на площадь. Дзержинцы ожидали меня в строю. Я подал
команду, и мы через город пошли в коммуну.
В Куряже я больше не был62.
С тех пор прошло семь советских лет, а это гораздо больше, чем, скажем,
семь лет императорских. За это время наша страна прошла славный путь
первой пятилетки, большую часть второй, за это время восточную равнину
Европы научились уважать больше, чем за триста романовских лет. За это
время выросли у наших людей новые мускулы и выросла новая наша
интеллигенция.
Мои горьковцы тоже выросли, разбежались по всему советскому свету,
для меня сейчас трудно их собрать даже в воображении. Никак не пой-
маешь инженера Задорова, зарывшегося в одной из грандиозных строек
Туркменистана, не вызовешь на свидание врача Особой Дальневосточной
Вершнева или врача в Ярославле Буруна. Даже Нисинов и Зорень, на что
уже пацаны, а и те улетели от меня, трепеща крыльями, только крылья у
них теперь не прежние, не нежные крылья моей педагогической симпатии,
а стальные крылья советских аэропланов. И Шелапутин не ошибался,
когда утверждал, что он будет летчиком; в летчики выходит и Шурка
Жевелий, не желая подражать старшему брату, выбравшему для себя
штурманский путь в Арктике.
В свое время меня часто спрашивали залетавшие в колонию товарищи:
— Скажите, говорят, среди беспризорных много даровитых, творчески,
так сказать, настроенных... Скажите, есть у вас писатели или художники?
Писатели у нас, конечно, были, были и художники, без этого народа
ни один коллектив прожить не может, без них и стенной газеты не вы-
пустишь. Но здесь я должен с прискорбием признаться: из горьковцев
не вышли ни писатели, ни художники, и не потому не вышли, что таланта
у них не хватило, а по другим причинам: захватила их жизнь и ее практи-
ческие сегодняшние требования.
Не вышло и из Карабанова агронома. Кончил он агрономический
рабфак, но в институт не перешел, а сказал мне решительно:
— Хай ему с тем хлеборобством! Не можу без пацанов буты. Сколько
еще хороших хлопцев дурака валяет на свете, ого! Раз вы, Антон Семено-
вич, в этом деле потрудились, так и мне можно.
Так и пошел Семен Карабанов по пути соцвосовского подвига и не
изменил ему до сегодняшнего дня, хотя и выпал Семену жребий труднее,

447

чем .всякому другому подвижнику. Женился Семен на черниговке, и вырос у
них трехлетний сынок, такой же, как мать, черноглазый, такой же, как
батько, жаркий. И этого сына среди бела дня зарезал один из воспитан-
ников Семена, присланный в его дом «для трудных», психопат, уже совер-
шивший не одно подобное дело. И после этого не дрогнул Семен и не
бросил нашего фронта, не скулил и не проклинал никого, только написал
мне короткое письмо, в котором было не столько даже горя, сколько
удивления.
Не дошел до вуза и Белухин Матвей. Вдруг получил я от него письмо:
«Я нарочно это так сделал, Антон Семенович, не сказал вам ничего,
уж вы простите меня за это, а только какой из меня инженер
выйдет, когда я по душе моей есть военный. А теперь я в военной
кавалерийской школе. Конечно, это я, можно сказать, как свинья,
поступил: рабфак бросил. Нехорошо как-то получилось. А только
вы напишите мне письмо, а то, знаете, на душе как-то скребет».
Когда скребет на душе таких, как Белухин, жить еще можно. И можно
еще жить долго, если перед советскими эскадронами станут такие команди-
ры, как Белухин. И я поверил в это еще крепче, когда приехал ко мне
Матвей уже с кубиком63, высокий, сильный, готовый человек, «полный
комплект».
И не только Матвей, приезжали и другие, всегда непривычно для
меня взрослые люди: и Осадчий — технолог, и Мишка Овчаренко —
шофер, и мелиоратор за Каспием Олег Огнев, и педагог Маруся Левченко,
и вагоновожатый Сорока, и монтер Волохов, и слесарь Корыто, и мастер
МТС Федоренко, и партийные деятели — Алешка Волков, Денис Кудлатый
и Волков Жорка, и с настоящим большевистским характером, по-прежне-
му чуткий Марк Шейнгауз, и многие, многие другие.
Но многих я и растерял за семь лет. Где-то в лошадином море завяз и
не откликается Антон, где-то потерялись бурно жизнерадостный Лапоть,
хороший сапожник Гуд и великий конструктор Таранец. Я не печалюсь об
этом и не упрекаю этих пацанов в забывчивости. Жизнь наша слишком
заполнена, а капризные чувства отцов и педагогов не всегда нужно пом-
нить. Да и «технически» не соберешь всех. Сколько по горьковской только
колонии прошло хлопцев и девчат, не названных здесь, но таких же живых,
таких же знакомых и таких же друзей. После смерти горьковского коллекти-
ва прошло семь лет, и все они заполнены тем же неугомонным прибоем
ребячьих рядов, их борьбой, поражениями и победами, и блеском знакомых
глаз, и игрой знакомых улыбок.
Коллектив дзержинцев и сейчас живет полной жизнью, и об этой
жизни можно написать десять тысяч поэм.
О коллективе в Советской стране будут писать книги, потому что Совет-
ская страна по преимуществу страна коллективов. Будут писать книги,
конечно, более умные, чем писали мои приятели-«олимпийцы», которые
определяли коллектив так: «Коллектив есть группа взаимодействующих
индивидов, совокупно реагирующих на те или иные раздражители».
Только пятьдесят пацанов-горьковцев пришли в пушистый зимний день
в красивые комнаты коммуны Дзержинского, но они принесли с собой

448

комплект находок, традиций и приспособлений, целый ассортимент кол-
лективной техники, молодой техники освобожденного от хозяина человека.
И на здоровой новой почве, окруженная заботой чекистов, каждый день
поддержанная их энергией, культурой и талантом, коммуна выросла
в коллектив ослепительной прелести, подлинного трудового богатства,
высокой социалистической культуры, почти не оставив ничего от смешной
проблемы «исправления человека».
Семь лет жизни дзержинцев — это тоже семь лет борьбы, семь лет
больших напряжений.
Давно, давно забыты, разломаны, сожжены в кочегарке фанерные
цехи Соломона Борисовича. И самого Соломона Борисовича заменил
десяток инженеров, из которых многие стоят того, чтобы их имена называ-
лись среди многих достойных имен в Союзе.
Еще в тридцать первом году построили коммунары свой первый
завод — завод электроинструмента. В светлом высоком зале, украшенном
цветами и портретами, стали десятки хитрейших станков: «Вандереры»,
«Самсон Верке», «Гильдемейстеры», «Рейнекеры», «Мараты». Не трусики
и не кроватные углы уже выходят из рук коммунаров, а изящные слож-
ные машинки, в которых сотни деталей и «дышит интеграл».
И дыхание интеграла так же волнует и возбуждает коммунарское об-
щество, как давно когда-то волновали нас бураки, симментальские коровы,
«Васильи Васильевичи» и «Молодцы».
Когда выпустили в сборном цехе большую сверлилку «ФД-3» и постави-
ли ее на пробный стол, давно возмужавший Васька Алексеев включил ток,
и два десятка голов, инженерских, коммунарских, рабочих, с тревогой
склонились над ее жужжанием, главный инженер Горбунов сказал с тоской:
— Искрит...
— Искрит, проклятая!— сказал Васька.
Скрывая под улыбками печаль, потащили сверлилку в цех, три дня раз-
бирали, проверяли, орудовали радикалами и логарифмами, шелестели
чертежами. Шагали по чертежам циркульные ноги, чуткие шлифовальные
«Келенбергеры» снимали с деталей последние полусотки, чуткие пальцы
пацанов собирали самые нежные части, чуткие их души с тревогой ожида-
ли новой пробы.
Через три дня снова поставили «ФД-3» на пробный стол, снова два де-
сятка голов склонились Над ней, и снова главный инженер Горбунов сказал
с тоской:
— Искрит...
— Искрит, дрянь!— сказал Васька Алексеев.
— Американка не искрила,— завистливо вспомнил Горбунов.
— Не искрила,— вспомнил и Васька.
— Да, не искрила,— подтвердил еще один инженер.
— Конечно, не искрила!— сказали все пацаны, не зная, на кого обижать-
ся: на себя, на станки, на сомнительную сталь номер четыре, на девчат,
обмотчиц якоря, или на инженера Горбунова.
А из-за толпы ребят поднялся на цыпочки, показал всем рыжую вес-
нущчатую физиономию Тимка Одарюк, прикрыл глаза веками, покраснел
и сказал:
— Американская точь-в-точь искрила.

449

— Откуда ты знаешь?
— Я помню, как пускали. И должна искрить, потому вентилятор здесь
такой.
Не поверили Тимке, снова потащили сверлилку в цех, снова заработали
над ней мозги, станки и нервы. В коллективе заметно повысилась темпера-
тура, в спальнях, в клубах, в классах поселилось беспокойство.
Вокруг Одарюка целая партия,сторонников:
— Наши, конечно, дрейфят, потому что первая машинка. А только
американки искрят еще больше.
— Нет!
— Искрят!
— Нет!
— Искрят!
И наконец, не выдержали наши нервы. Послали в Москву, ахнули покло-
ном старшим.
— Дайте одну «Блек и Деккер»!64
Дали.
Привезли американку в коммуну, поставили на пробный стол. Уже не
два десятка голов склонилось над столом, а над всем цехом склонились
триста коммунарских тревог. Побледневший Васька включил ток, затаили
дыхание инженеры. И на фоне жужжания машинки неожиданно громко
сказал Одарюк:
— Ну вот, говорил же я...
И в тот же момент поднялся над коммуной облегченный вздох и уле-
тел к небесам, а на его месте закружились торжествующие рожицы и
улыбки:
— Тимка правду говорил!
Давно мы забыли об этом взволнованном дне, потому что давно машинки
выходят по пятьдесят штук в день и давно перестали искрить, ибо хотя и
правду говорил Тимка, но была еще другая правда — в дыхании интеграла
и у главного инженера Горбунова:
— Не должна искрить!
Забыли обо всем этом потому, что набежали новые заботы и новые
дела.
В 1932 году было сказано в коммуне:
— Будем делать лейки!65
Это сказал чекист, революционер и рабочий, а не инженер и не оптик,
и не фотоконструктор. И другие чекисты, революционеры и большевики,
сказали:
— Пусть коммунары делают лейки!
Коммунары в эти моменты не волновались:
— Лейки? Конечно, будем делать лейки!
Но сотни людей, инженеров, оптиков, конструкторов, ответили:
— Лейки? Что вы! Ха-ха...
И началась новая борьба, сложнейшая советская операция, каких много
прошло в эти годы в нашем отечестве. В этой борьбе тысячи разных дыханий,
полетов мысли, полетов на советских самолетах, чертежей, опытов, лабо-
раторной молчаливой литургии, строительной кирпичной пыли и... атак
повторных, еще раз повторенных атак, отчаянно упорных ударов комму-

450

нарских рядов в цехах, потрясенных прорывом. А вокруг те же вздохи
сомнения, те же прищуренные стекла очков:
— Лейки? Мальчики? Линзы с точностью до микрона? Хе-хе!
Но уже пятьсот мальчиков и девчат бросились в мир микронов, в тон-
чайшую паутину точнейших станков, в нежнейшую среду допусков,
сферических аберраций и оптических кривых, смеясь, оглянулись на че-
кистов. \
— Ничего, пацаны, не бойтесь,— сказали чекисты.
Развернулся в коммуне блестящий, красивый завод ФЭДов, окружен-
ный цветами, асфальтом, фонтанами. На днях коммунары положили на
стол наркома десятитысячный «ФЭД», безгрешную изящную машинку66.
Многое уже прошло, и многое забывается. Давно забылся и первобытный
героизм, блатной язык и другие отрыжки. Каждую весну коммунарский
рабфак выпускает в вузы десятки студентов, и много десятков их уже
подходят к окончанию вуза: будущие инженеры, врачи, историки, геологи,
летчики, судостроители, радисты, педагоги, музыканты, актеры, певцы. Каж-
дое лето собирается эта интеллигенция в гости к своим рабочим братьям:
токарям, револьверщикам, фрезеровщикам, лекальщикам, и тогда —
начинается поход. Ежегодный летний поход — это новая традиция. Много
тысяч километров прошли коммунарские колонны по-прежнему по шести
в ряд, со знаменем впереди и оркестром. Прошли Волгу, Крым, Кавказ,
Москву, Одессу, Азовское побережье.
Но и в коммуне, и в летнем походе, и в те дни, когда «искрит», и в
дни, когда тихо плещется трудовая жизнь коммунаров, то и дело выбегает
на крыльцо круглоголовый, ясноокий пацан, задирает сигналку к небу
и играет короткий сигнал «сбор командиров». И так же, как давно, рас-
саживаются командиры под стенами, стоят в дверях любители, сидят на
полу пацаны. И так же ехидно-серьезный ССК говорит очередному не-
удачнику:
— Выйди на середину!.. Стань смирно и давай объяснение, как и что!
И так же бывают разные случаи, так же иногда топорщатся характеры,
и так же временами, как в улье, тревожно гудит коллектив и бросается в
опасное место. И все такой же трудной и хитрой остается наука педагогика.
Но уже легче. Далекий, далекий мой первый горьковский день, полный
позора и немощи, кажется мне теперь маленькой-маленькой картинкой
в узеньком стеклышке праздничной панорамы. Уже легче. Уже во многих
местах Советского Союза завязались крепкие узлы серьезного педагоги-
ческого дела, уже последние удары наносит партия по последним гнездам
неудачного, деморализованного детства.
И может быть, очень скоро у нас перестанут писать ,* педагогические
поэмы» и напишут простую деловую книжку: «Методика коммунисти-
ческого воспитания»67.
Харьков, 1925—1935 гг.

451

Отдельные главы первой части «Педагогической поэмы»
Сражение на Ракитном озере
Через месяц после разрушения самоваров1 я послал колониста Гуда с чертежами в
имение Трепке — у нас к этому времени вошло в обыкновение говорить: «во вторую ко-
лонию».
Во второй колонии еще никто не жил, работали плотники да на ночь приходил
наемный сторож. Иногда туда приезжал из города наш техник, нарочно приглашенный
для руководства ремонтом. Вот к нему я и отправил Гуда с чертежами. Только что выйдя
из колонии и обойдя озеро, Гуд встретил компанию: председателя сельсовета, Мусия Кар-
повича и Андрия Карповича.
Компания по случаю праздника преображения была в веселом настроении. Предсе-
датель остановил Гуда:
— Ты что несешь?
— Чертеж.
— А ну, иди сюда! Обрез у тебя есть?
— Какой обрез?
— Молчи, бандит, давай обрез!
Дед Андрий схватил Гуда за руку, и это решило вопрос о дальнейшем направлении
событий. Гуд вырвался из дедовых объятий и свистнул.
В таких случаях колонистами руководит какой-то непонятный для меня, страшно тонкий
и точный инстинкт. Если бы Гуд просто совершал прогулку вокруг озера и ему вздумалось
бы засвистеть вот этим самым разбойничьим свистом, просто засвистеть для развлечения,
никто бы на этот свист не обратил внимания.
Но теперь на свист Гуда сбежались колонисты. Начался разговор в тонах настолько
повышенных, насколько может быть возмутительным подозрение, что у колониста есть
обрез.
Несмотря, однако, на высоту тона, вероятно, собеседование окончилось бы благополуч-
но, если бы не Приходько... Узнав, что у озера что-то произошло, что Гуда кто-то назвал банди-
том, что конфликт сомнений не вызывает, Приходько выхватил из плетня кол и бросился за-
щищать честь колонии. Решив, очевидно, что дипломатические переговоры кончены и наступил
момент действовать, Приходько ураганом налетел на враждебную сторону и опустил кол на
голову деда Андрия, а потом на голову председателя. «Преображенская компания» беглым
шагом отступила и скрылась за неприступными воротами владений деда. Удар Приходько всем
показался правильным делом. Двор Андрия Карповича окружили, началась правильная
осада.
Я узнал о недоразумениях, происшедших на границе, только через полчаса. Придя к
месту военных действий, я увидел интересную картину. Приходько, Митягин, Задоров и
другие сидели на травке против ворот. Вторая группа во главе с Буруном наблюдала
за тылом. Малыши дразнили собак, просовывая палки в подворотню, собаки честно исполняли
свой долг: их лай, визг и рычанье сливались в сложнейшую какофонию. Враги притаились
за заборами или в хате.
Я набросился на колонистов:
— Это что такое?
— Что, он будет нас называть бандитами и преступниками, а мы будем спускать?
Это говорил Задоров. Я его не узнал: красный, взлохмаченный, разъяренный, брызжет
слюной, размахивает руками.

452

— Задоров, неужели и ты потерял голову?
— Э, что с вами говорить!..
Он бросился к воротам:
— Эй, вы! Вылезайте наружу, а то все равно подпалим...
Я увидел, что тут действительно пахнет порохом.
— Ребята! Я с вами согласен до конца. Этого дела спустить нельзя. Идемте в колонию,
там поговорим. Так нельзя делать, как вы. Как это так — «подпалим»? Идем в колонию.
Задоров что-то хотел сказать, но я закричал на него:
— Дисциплина! Я тебе приказываю! Понимаешь?
— Извините, Антон Семенович.
Пацаны последний раз дернули палками в подворотне, и мы все двинулись к колонии.
Нас остановил голос сзади. Мы оглянулись. В воротах стоял председатель.
— Товарищ заведующий, идите сюда!
— Чего я к вам пойду?
— Идите сюда, нам нужно вам сказать о важном деле.
Я направился к воротам. Хлопцы тоже зашагали, но председатель закричал:
— Нехай они стоят на месте, нехай не идут...
— Подождите меня, ребята, здесь.
Карабанов предупредил:
— В случае чего мы наготове.
— Добре.
Председатель встретил меня чрезвычайно немилостиво:
— Значит, как я представитель власти, идем сейчас в колонию и будем делать обыск.
Бить меня по голове, а также и больного старика, который совсем не может выдержать такого
обращения! Вам, как заведующему, безусловно, надо на это обратить внимание, а что ка-
сается этих бандитов, так мы докажем и разберемся, кто им потворствует.
За моей спиной уже стояли чрезвычайно заинтересованные колонисты, и Задоров
страстно предложил:
— В колонию? Идем в колонию!.. Идемте обыск производить!..
Я сказал председателю:
— Обыска я не позволю делать, искать нечего, а если хотите поговорить, то приходите,
когда проспитесь. Сейчас вы пьяны. Бели ребята виноваты, я их накажу.
Из толпы колонистов выступил Карабанов и мастерски имитировал русский язык с ве-
ликолепным московским выговором:
— Не можете ли вы сказать, таварищ, кто именно из каланистов ударил па галаве вас
и этава бальнова старика?
Приходько со своим дрючком выразительно расположился на авансцене и принял позу
«Геракла» Праксителя. Он ничего не говорил, но на его щеке один мускул ритмически
повторял одну и ту же фразу:
— Интересно, что скажет председатель?
Председатель глянул на Карабанова и Приходько и малодушно сделал ложный
шаг:
— Это мы потом разберем — мне так показалось.
— Вам паказалось, что вас ударили па галаве? — спросил Карабанов.
Председатель выразительно глянул в глаза Карабанова.
— До свидания, — сказал Карабанов.
Ребята галантно стащили с кудлатых голов некоторые подобия картузов, заложили
руки в дырявые карманы дырявых брюк, и мы все двинулись домой, сопровождаемые
прежним лаем собак и негодованием председателя.
Дома мы немедленно начали совещание.
Задоров обрисовал расположение военных сил на Ракитном озере:
— Все было благополучно, знаете, но вот та дылда прибежала с палочкой.
— Ну, положим, не с палочкой, а с дрючком.
— Извините, — сказал Задоров, — это не установлено. Да, прибежал с палочкой и
тихонько постучал по котелкам. Только "и всего.
— Слушайте, ребята,— сказал я.— Это дело серьезное*, ведь он председатель2.
Если вы били его палкой по голове, то нам влетит здорово.
Карабанов закричал:
— Да кто его бил? Выдумали с пьяных глаз. Кто его бил? Ты, Приходько?
Приходько замотал головой:
— На черта он мне сдался!

453

— Да нет, никто его не бил. Я потом с Приходько поговорю, да с ним и говорить не
нужно.
В управлении делами губисполкома в один день получилось два донесения: одно —
предсельсовета, другое — колонии имени Максима Горького. В последнем было написано,
что пьяная компания с участием председателя оскорбила колониста, называла всех коло-
нистов бандитами, что колония не может ручаться за дальнейшее и просит обратить вни-
мание.
Разбирать это дело приехал сам заведующий отделом управления. В колонию пришел
председатель и его свидетели.
Вопрос о том, был ли нанесен удар палкой, остался открытым. Приходько дико смотрел
на председателя.
— Да я там и не был! Я пришел, когда все ушли к деду.
Зато был глубоко разработан вопрос о том, были пьяны или не были пьяны наши
противники. Ребята с особенной экспрессией показывали:
— Да вы же на ногах не держались.
Задоров, показывая образец искреннего выражения лица, прибавил:
— Вы назвали меня бандитом и замахнулись, помните?
Председатель удивлялся:
— Замахнулся?
— Вспомнили? Замахнулись, не удержались и упали. Помните, еще из кармана у вас
папиросы выпали, кто их поднял? — Задоров оглянулся.
— Да я ж их собрал на земле и вам отдал, — скромно сказал Карабанов. — Три папи-
росы. Вы их не могли поднять, всё падали.
Селяне хлопали себя по штанам и поражались наглости колонистов.
— Брешут, всё брешут! — кричал председатель.
Следователь улыбался, откинувшись на спинку стула, и трудно было разобрать, чему
он улыбается: затруднительному положению председателя или нашей талантливости.
— Вот же свидетель,— показывал председатель на прибранного, расчесанного, как покой-
ник, Мусия Карповича.
Мусий Карпович выступил вперед и откашлялся перед начальством, но колонисты
единодушно расхохотались:
— Этот? — сказал со смехом Таранец. — Ну, этот совсем «папа — мама» не выгова-
ривал. Больше сидел на земле и под нос себе всё бурчал: «Нам не нужно бандитов».
Мусий Карпович укоризненно покачал головой и ничего не сказал.
Карта наших врагов была бита.
Через неделю мы узнали результат следствия: председатель Гончаровского сельсовета
Сергей Петрович Гречаный был снят. Мусий Карпович, Приехав в колонию ковать коней,
был приветливо встречен колонистами.
— А-а, Мусий Карпович, ну как дела?
— Э, хлопцы, нехорошо так, недобре так, опаскудили человека: када ж я сидев
и папа — мама не говорив?
— Ша, дядя, — сказал Задоров. — Лучше никогда не пей: от водки память портится.
На педагогических ухабах
Добросовестная работа была одним из первых достижений колонии имени Горького,
к которому мы пришли гораздо раньше, чем к чисто моральным достижениям.
Нужно признать, что труд сам по себе, не сопровождаемый напряжением, обществен-
ной и коллективной заботой, оказался маловлиятельным фактором в деле воспитания
новых мотиваций поведения. Небольшой выигрыш получался только в той мере, в какой
работа отнимала время и вызывала некоторую полезную усталость. Как постоянное прави-
ло, при этом наблюдалось, что воспитанники наиболее работоспособные в то же время с
большим трудом поддавались моральному влиянию. Хорошая работа сплошь и рядом соеди-
нялась с грубостью, с полным неуважением к чужой вещи и к другому человеку, сопровожда-
лась глубоким убеждением, что исполненная работа освобождает от каких бы то ни было
нравственных обязательств. Обычно такая трудолюбивость завершалась малым развитием,
презрением к учебе и полным отсутствием планов и видов на будущее.
Я обратил внимание на обстоятельство, что, вопреки первым моим впечатлениям, коло-
нисты вовсе не ленивы. Большинство из них не имели никакого отвращения к мускульному

454

усилию, очень часто ребята показывали себя как очень ловкие работники, в труде были
веселы и заразительно оживленны. Городские воришки в особенности были удачливы
во всех трудовых процессах, которые нам приходилось применять. Самые заядлые ленивцы,
действительные лежебоки и обжоры, в то же время совершенно были не способны ни к
какому преступлению, были страшно неповоротливы и неинициативны. Один такой, Галатен-
ко, прошел со мной всю историю колонии, никогда не крал и никого ничем не обидел, но
пользы от него было всегда мало. Он был ленив классическим образом, мог заснуть с лопатой
в руке, отличался поразительной изобретательностью в придумывании поводов и причин
к отказу от работы и даже в моменты больших коллективных подъемов, в часы напряженной
авральной работы всегда ухитрялся отойти в сторону и незаметно удрать.
Нейтральность трудового процесса очень удивила наш педагогический коллектив.
Мы слишком привыкли поклоняться трудовому принципу, становилась необходимой забо-
той более тщательная проверка нашего старого убеждения.
Мы заметили, что рассматриваемый уединенно трудовой процесс быстро и легко делается
автономным механическим действием, не включенным в общий поток психологической
жизни, чем-то подобным ходьбе или дыханию. Он отражается на психике только травматиче-
ски, но не конструктивно, и поэтому его участие в образовании новых общественных мотива-
ций совершенно ничтожно.
Такой закон представился нам несомненным во всяком случае по отношению к неквали-
фицированному труду, какого тогда очень много было в колонии. В то время самообслужи-
вание было очередной педагогической панацеей.
Ничтожное мотивационное значение работ по самообслуживанию, значительная утомля-
емость, слабое интеллектуальное содержание работы уже в самые первые месяцы разрушили
нашу веру в самообслуживание. По своей бедности, правда, наша колония еще долго его
практиковала, но наши педагогические взоры уже не обращались на него с надеждой. Мы
тогда решили, что очень бедный комплекс побуждений к простому труду прежде всего опреде-
ляет его моральную нейтральность.
В поисках более сложных побуждений мы обратились к мастерским. К концу первого
года в колонии были кузнечная, столярная, сапожная, колесная и корзиночная мастерские.
Все они были плохо оборудованы и представляли собою первоначальные кустарные прими-
тивы.
Работа в мастерских оказалась более деятельным фактором в деле образования новых
мотиваций поведения/Самый процесс труда в мастерских более ограничен: он составляется
из последовательных моментов развития и, стало быть, имеет свою внутреннюю логику.
Ремесленный труд, связанный с более заметной ответственностью, в то же время приводит к
более очевидным явлениям ценности. В то же время ремесленный труд дает основания для
возникновения группы мотиваций, связанных с будущим колонистов.
Однако средний тип мотивационного эффекта в результате ремесленного обучения оказал-
ся очень невзрачным. Мы увидели, что узкая область ремесла дает, правда, нечто, заменяющее
антисоциальные привычки наших воспитанников, но дает совершенно не то, что нам нужно.
Движение воспитанника направлялось к пункту, всем хорошо известному: довольно несимпа-
тичному типу нашего ремесленника. Его атрибуты: большая самоуверенность в суждениях,
соединенная с полным невежеством, очень дурной, бедный язык и короткая мысль, мелко-
буржуазные идеальчики кустарной мастерской, мелкая зависть и неприязнь к коллеге, при-
вычка потрафлять заказчику, очень слабое ощущение социальных связей, грубое и глупое
отношение к детям и к женщине и, наконец, как завершение, чисто религиозное отношение
к ритуалу выпивки и к застольному пустословию.
Зачатки всех этих качеств мы очень рано стали наблюдать у наших сапожников, столя-
ров, кузнецов.
Как только мальчик начинал квалифицироваться, как только он основательно при-
креплялся к своему верстаку, он уже делался и в меньшей мере коммунаром.
Интересно, что в очень многих колониях, строивших свой мотивационный баланс на
ремесле, я всегда наблюдал один и тот же результат. Именно такие ребята, сапожники в
душе, винопийцы, украшенные чубами и цигарками, выходят из этих колоний и вносят
мелкобуржуазные, вздорные и невежественные начала в жизнь нашей рабочей моло-
дежи.
Бедный по своему социальному содержанию, ремесленный труд становился в наших гла-
зах плохой дорогой коммунистического воспитания. В начале второго года выяснилось, что
воспитанники, не работавшие в мастерских или работавшие в них временами, а исполняющие
общие и сельскохозяйственные работы, в социально-моральном отношении стоят впереди
«мастеровых». Нужно небольшое усилие с нашей стороны, чтобы увидеть: улучшение мораль-

455

ного состояния отдельных групп воспитанников происходит параллельно развитию хозяй-
ства и внедрению коллектива в управление этим хозяйством.
Однако вот это самое небольшое усилие было сделать не так легко. Слишком широкая
многообразная стихия хозяйства чрезвычайно трудно поддается анализу со стороны своего
педагогического значения. Сначала в хозяйстве мы склонны были видеть сельское хозяйство
и слепо подчинились тому старому положению, которое утверждает, что природа облагора-
живает.
Это положение было выработано в дворянских гнездах, где природа понималась прежде
всего как очень красивое и вылощенное место для прогулок и тургеневских переживаний,
писания стихов и размышлений о божьем величии.
Природа, которая должна была облагораживать колониста-горьковца, смотрела на него
глазами невспаханной земли, зарослей, которые нужно было выполоть, навоза, который нужно
было убрать, потом вывезти в поле, потом разобрать, поломанного воза, лошадиной ноги,
которую нужно было вылечить. Какое уж тут облагораживание!
Невольно мы обратили внимание на действительно здоровый хозяйственно-рабочий тон
во время таких событий.
Вечером в спальне, после всяких культурных и не очень культурных разговоров,
нечаянно вспоминаешь:
— Сегодня в городе с колеса скатилась шина. Что это за история?
Разнообразные силы колонии немедленно .начинают чувствовать обязанность отчиты-
ваться.
— Я воз осматривал в понедельник и говорив конюхам, чтоб подкатили к кузнице, —
говорит Калина Иванович, и его трубка корчится в агонии в отставленной возмущенной
руке.
Гуд поднимается на цыпочки и через головы других горячится:
— Мы кузнецам сказали еще раньше, в субботу сказали...
Где-то на горизонте виднеется весьма заинтересованная положением вытянутая
физиономия Антона Братченко. Задоров старается предотвратить конфликт и весело
бросает:
— Да сделаем...
Но его перебивает ищущий правды баритон Буруна:
— Ну, так что же, что сказали, а шинное железо где?
Братченко экстренно мобилизуется и задирает голову — Бурун гораздо выше его:
— А вы кому говорили, что у вас шинное железо вышло?
— Как кому говорили? Что ж, на всю колонию кричать?
Вот именно в этот момент вопрос можно снять с обсуждения, даже обязательно нужно
снять. Я говорю Братченко:
— Антон, отчего это сегодня у тебя прическа такая сердитая?
Но Братченко грозит сложенным вдвое кнутом кому-то в пространство и демонстри-
рует прекрасного наполнения бас:
— Тут не в прическе дело.
Без всякого моего участия завтра и послезавтра в хозяйстве, в кузнице, в подкатном
сарае произойдет целая куча разговоров, споров, вытаскивания возов, тыканья в нос старым
шинным железом, шутливых укоров и серьезных шуток. Колесо, с шиной или без шины,
в своем движении захватит множество вопросов, вплоть до самых общих:
— Вы тут сидите возле горна, как господа какие. Вам принеси да у вас спроси.
— А что? К вам ходить спрашивать: не нужно ли вам починить чего-нибудь? Мы не
цыгане...
— Не цыгане. А кто?
— Кто? Колонисты...
— Колонисты. Вы не знаете, что у вас железа нет. Вам нужно няньку...
— Им не няньку, а барина. Барина с палкой...
— Кузнецам барина не нужно, это у конюхов барин бывает, у кузнецов не бывает бари-
на...
— У таких, как вы, бывает.
— У каких, как мы?
— А вот не знают, есть ли у них железо. А может, у вас и молота нет, барин не купил.
Все рычаги, колесики, гайки и винты хозяйственной машины, каждый в меру своего
значения, требуют точного и ясного поведения, точно определяемого интересами коллектива,
его честью и красотой. Кузнецы, конечно, обиделись за «барина», но и конюхам в городе
было стыдно за свою колонию, ибо, по словам тех же кузнецов:

456

— Хозяева, тоже. Они себе катят, а шина сзади отдельно катится... А они, хозяева, на
ободе фасон держат.
Смотришь на этих милых оборванных колонистов, настолько мало «облагороженных»,
что так и ждешь от них матерного слова, смотришь и думаешь:
«Нет, вы действительно хозяева: слабые, оборванные, бедные, нищие, но вы настоящие,
без барина, хозяева. Ничего, поживем, будет у нас шинное железо, и говорить научимся без
матерного слова, будет у нас кое-что и большее».
Но как мучительно трудно было ухватить вот этот неуловимый завиток новой человече-
ской ценности. В особенности нам, педагогам, под бдительным оком педагогических уче-
ных.
В то время нужно было иметь много педагогического мужества, нужно было идти на
«кощунство», чтобы решиться на исповедование такого догмата:
— Общее движение хозяйственной массы, снабженное постоянным зарядом напряжения
и работы, если это движение вызывается к жизни сознательным стремлением и пафосом
коллектива, обязательно определит самое главное, что нужно колонии: нравственно здоро-
вый фон, на котором более определенный нравственный рисунок выполнить будет уже не
трудно.
Оказалось, впрочем, что и это не легко: аппетит приходит с едой, и настоящие затрудне-
ния начались у нас тогда, когда схема была найдена, а остались детали.
В то самое время, когда мы мучительно искали истину и когда мы уже видели первые
взмахи нового здорового хозяина-колониста, худосочный инспектор из наробраза ослепшими
от чтения глазами водил по блокноту и, заикаясь, спрашивал колонистов:
— А вам объясняли, как нужно поступать?
И в ответ на молчание смущенных колонистов что-то радостно черкнул в блокноте.
И через неделю прислал нам свое беспристрастное заключение: «Воспитанники работают
хорошо и интересуются колонией. К сожалению, администрация колонии, уделяя много
внимания хозяйству, педагогической работой мало занимается. Воспитательная работа
среди воспитанников не ведется».
Ведь это теперь я могу так спокойно вспоминать худосочного инспектора. А тогда
приведенное заключение меня очень смутило. А в самом деле, а вдруг я ударился в ложную
сторону. Может быть, действительно нужно заняться «воспитательной» работой, то есть
без конца и устали толковать каждому воспитаннику, «как нужно поступать». Ведь если это
делать настойчиво и регулярно, то, может быть, до чего-нибудь и дотолкуешься.
Мое смущение поддерживалось еще и постоянными неудачами и срывами в нашем кол-
лективе.
Я снова приступал к раздумью, к пристальным тончайшим наблюдениям, к ана-
лизу.
Жизнь нашей колонии представляла очень сложное переплетение двух стихий: с одной
стороны, по мере того как развивалась колония и вырастал коллектив колонистов, родились
и росли новые общественно-производственные мотивации, постепенно сквозь старую и при-
вычную для нас физиономию урки и анархиста-беспризорного начинало проглядывать
новое лицо будущего хозяина жизни; с другой стороны, мы всегда принимали новых людей,
иногда чрезвычайно гнилых... Они важны были для нас не только как новый материал,
но и как представители новых влияний, иногда мимолетных, слабых, иногда, напротив,
очень мощных и заразительных. Благодаря этому нам часто приходилось переживать явления
регресса и рецидива среди «обработанных», казалось, колонистов.
Очень нередко эти пагубные влияния захватывали целую группу колонистов, чаще
же бывало, что в линию развития того или другого мальчика — линию правильную и
желательную — со стороны новых влияний вносились некоторые поправки. * Основная
линия продолжала свое развитие в прежнем направлении, но она уже не шла четко и спокойно,
а все время колебалась и обращалась в сложную ломаную.
Нужно было иметь много терпения и оптимистической перспективы, чтобы продолжать
верить в успех найденной схемы, и не падать духом, и не сворачивать в сторону.
Дело еще и в том, что в новой революционной обстановке мы тем не менее находились под
постоянным давлением старых привычных выражений так называемого общественного
мнения.
И в наробразе, и в городе, и в самой колонии общие разговоры о коллективе и о кол-
лективном воспитании позволяли в частном случае забывать именно о коллективе. На просту-
пок отдельной личности набрасывались как на совершенно уединенное и прежде всего
индивидуальное явление, встречали этот проступок либо в колорите полной истерики, либо
в стиле рождественского мальчика.

457

Найти деловую, настоящую советскую линию, реальную линию было очень трудно.
Новая мотивационная природа нашего коллектива создавалась очень медленно, почти
незаметно для глаза, а в это время нас разрывали на две стороны цепкие руки старых и
новых предрассудков. С одной стороны, нас порабощал старый педагогический ужас
перед детским правонарушением, старая привычка приставать к человеку по каждому
пустяковому поводу, привычка индивидуального воспитания. С другой стороны, нас поедом
ели проповеди свободного воспитания, полного непротивления и какой-то мистической само-
дисциплины, в последнем счете представлявшие припадки крайнего индивидуализма, который
мы так доверчиво пустили в советский педагогический огород.
Нет, я не мог уступить. Я еще не знал, я только отдаленно предчувствовал, что и дисципли-
нирование отдельной личности и полная свобода отдельной личности не наша музыка.
Советская педагогика должна иметь совершенно новую логику: от коллектива к личности.
Объектом советского воспитания может быть только целый коллектив. Только воспитывая
коллектив, мы можем рассчитывать, что найдем такую форму его организации, при которой
отдельная личность будет и наиболее дисциплинированна, и наиболее свободна.
Я верил, что ни биология, ни логика, ни этика не могут определить нормы поведения.
Нормы определяются в каждый данный момент нашей классовой нуждой и нашей борьбой.
Нет более диалектической науки, чем педагогика. И создание нужного типа поведения —
это прежде всего вопрос опыта, привычки, длительных упражнений в том, что нам нужно.
И гимнастическим залом для таких упражнений должен быть наш советский коллек-
тив, наполненный такими трапециями и параллельными брусьям:і, которые нам сейчас
нужны.
И только. Никакой мистики нет. И нет никакой хитрости. Все ясно, все доступно моему
здравому смыслу.
Я начал ловить себя на желании, чтобы все проступки колонистов оставались для меня
тайной. В проступке для меня становилось важным не столько его содержание, сколько
игнорирование требования коллектива. Проступок, самый плохой, если он никому неизве-
стен, в своем дальнейшем влиянии все равно умрет, задавленный новыми, общественными
привычками и навыками. Но проступок обнаруженный должен был вызвать мое сопротивле-
ние, должен был приучать коллектив к сопротивлению, это тоже был мой педагогический
хлеб.
Только в последнее время, около 1930 года, я узнал о многих преступлениях горьковцев,
которые тогда оставались в глубокой тайне. Я теперь испытываю настоящую благодар-
ность к этим замечательным первым горьковцам за то, что они умели так хорошо заметать
следы и сохранить мою веру в человеческую ценность нашего коллектива.
Нет, товарищ инспектор, история наша будет продолжаться в прежнем направлении.
Будет продолжаться, может быть, мучительно и коряво, но это только оттого, что у нас нет
еще педагогической техники. Остановка только за техникой.
О «взрыве»
...Я никогда не придавал особенного веса эволюционным путям. В опыте своем я убедился,
что, как бы здорово, радостно и правильно ни жил коллектив, никогда нельзя полагаться
только на спасительное значение одной эволюции, на постепенное становление человека.
Во всяком случае, самые тяжелые характеры, самые убийственные комплексы привычек
никогда эволюционно не разрешаются. В эволюционном порядке собираются, подготовляются
какие-то предрасположения, намечаются изменения в духовной структуре, но все равно для
реализации их нужны какие-то более острые моменты, взрывы, потрясения.
Я не имел никогда возможности нарочито организовать широкий опыт в этом направле-
нии, я не имел права организовывать такие взрывы, но, когда они происходили в естествен-
ном порядке, я видел и научился учитывать их великое значение. Я много, очень много думал
по этому вопросу, потому что это один из центральных вопросов педагогики перевоспита-
ния. К сожалению, я имел очень ограниченные возможности проверить свои предчувствия
лабораторным порядком.
Что такое взрыв? Я представляю себе технику этого явления так. Общая картина запу-
щенного «дефективного» сознания не может быть определена в терминах одного какого-
нибудь отдела жизни. И вообще, дефективность сознания — это, конечно, не техническая
дефективность личности, это дефективность каких-то социальных явлений, социальных

458

отношений, — одним словом, это прежде всего испорченные отношения между личностью
и обществом, между требованиями личности и требованиями общества. Как эта дефективность
отношений проектируется в самочувствии личности, разумеется, очень сложный вопрос,
который здесь неуместно разрешать. Но в общем можно сказать, что это отражение в послед-
нем счете принимает форму пониженного знания, пониженных представлений личности
о человеческом обществе. Все это составляет очень глубокую, совершенно непроходимую
толщу конфликтных соприкосновений личности и общества, которую почти невозможно
раскопать эволюционно. Невозможно потому, что здесь две стороны, и обе стороны активные,
следовательно, эволюция, в сущности, приводит к эволюции дефективной активности личности.
Так это и бывает всегда, когда мы все надежды полагаем на эволюцию.
Так как мы имеем дело всегда с отношением, так как именно отношение составляет
истинный объект нашей педагогической работы, то перед нами всегда стоит двойной объект —
личность и общество.
Выключить личность, изолировать ее, вынуть ее из отношения совершенно невозможно,
технически невозможно, следовательно, невозможно себе представить и эволюцию отдельной
личности, а можно представить себе только эволюцию отношения. Но если отношение в самом
начале уже дефективно, если оно в отправной точке уже испорчено, то всегда есть страшная
опасность, что эволюционировать и развиваться будет именно эта ненормальность, и это
будет тем скорее, чем личность сильнее, то есть чем более активной стороной она является в
общей картине конфликта. Единственным методом является в таком случае не оберегать это
дефективное отношение, не позволять ему расти, а уничтожить его, взорвать.
Взрывом я называю доведение конфликта до последнего предела, до такого состояния,
когда уже нет возможности ни для какой эволюции, ни для какой тяжбы между личностью
и обществом, когда ребром поставлен вопрос — или быть членом общества, или уйти из него.
Последний предел, крайний конфликт, может выражаться в самых разнообразных формах:
в формах решения коллектива, в формах коллективного гнева, осуждения, бойкота, отвра-
щения, важно, чтобы все эти формы были выразительны, чтобы они создавали впечатление
крайнего сопротивления общества1. Вовсе не обязательно при этом, чтобы это были выражения
всего коллектива или общих собраний. Вполне даже допустимо, чтобы это были выражения
отдельных органов коллектива или даже уполномоченных лиц, если заранее известно, что
они безоговорочно поддерживаются общественным мнением. Но чрезвычайно важно, чтобы
эти выражения сопровождались проявлениями общественных или личных эмоций, чтобы
они не были просто бумажными формулами. Выраженный в ярких, эмоционально насыщен-
ных высказываниях решительный протест коллектива, неотступное его требование является
тем самым «категорическим императивом», который так давно разыскивала идеалистиче-
ская философия.
Для меня в этой операции очень важным моментом является следующий: в составе
коллектива никогда не бывает только одно дефективное отношение, их всегда бывает очень
много, разных степеней конфликтности, от близких к пределу противоречий до мелких трений
й будничных отрыжек (далее слово написано неразборчиво.— Сост.). Было бы физически
невозможно разрешить все эти конфликты, возиться с ними, изучать и доводить до взрывов.
Конечно, в таком случае вся жизнь коллектива превратилась бы в сплошную трескотню,
нервную горячку, и толку от этого было бы очень мало. Меньше Всего коллектив нужно
нервировать, колебать и утомлять. Но этого и не требуется.
Я всегда выбирал из общей цепи конфликтных отношений самое яркое, выпирающее
и убедительное, для всех понятное. Разваливая его вдребезги, разрушая самое его основание,
коллективный протест делается такой мощной, такой все сметающей лавиной, что остаться
в стороне от нее не может ни один человек. Обрушиваясь на голову одного лица, эта лавина
захватывает очень многие компоненты других дефективных отношений. Эти компоненты
в порядке детонации переживают одновременно собственные местные взрывы, гнев коллектива
бьет и по ним, представляя их взору тот же образ полного разрыва с обществом, угрозу
обособления, и перед ними ставит тот же «категорический императив». Уже потрясенные
в самой сущности своих отношений к обществу, уже поставленные вплотную перед его
силой, они не имеют, собственно говоря, никакого времени выбирать и решать, ибо они несутся
в лавине, и лавина их несет без спроса о том, чего они хотят или чего не хотят.
Поставленные перед необходимостью немедленно что-то решить, они не в состоянии
заняться анализом и в сотый, может быть, раз копаться в скрупулезных соображениях о своих
интересах, капризах, аппетитах, о «несправедливостях» других. Подчиняясь в то же время
эмоциональному внушению коллективного движения, они, наконец, действительно взрывают
в себе очень многие представления, и не успеют обломки их взлететь на воздух, как на их
место уже становятся новые образы, представления о могучей правоте и силе коллектива,

459

ярко ощутимые факты собственного участия в коллективе, в его движении, первые элементы
гордости и первые сладкие ощущения собственной победы.
Тот же, кого в особенности имеет в виду весь взрывной момент, находится, конечно, в более
тяжелом и опасном положении. Если большинство объектов взрывного влияния несутся в
лавине, если они имеют возможность пережить катастрофу внутри себя, главный объект
стоит против лавины, его позиция действительно находится на «краю бездны», в которую
он необходимо полетит при малейшем неловком движении2. В этом обстоятельстве заклю-
чается формально опасный момент всей взрывной операции, который должен оттолкнуть
от нее всех сторонников эволюции. Но позиция этих сторонников не более удачна, чем пози-
ция врача, отказывающегося от операции язвы желудка в надежде на эволюцию болезни,
ибо эволюция болезни есть смерть. Надо прямо сказать, что взрывной маневр — вещь очень
болезненная и педагогически трудная...

460

Приложения
Фрагменты глав «Педагогической поэмы»
К части первой
(1) * На городских окраинах, в запущенных бандитских селах, за время войны и революции
скопились многочисленные образования, оставшиеся после разложения семьи. В значительной
мере это были старые уголовные семьи, которые еще при старом режиме поставляли пополне-
ния в уголовные кадры. Много было семей, ослабевших во время войны, много завелось
новых продуктов социального разложения как следствие смертей, эвакуации, передвиже-
ний. Многие ребята привыкли бродить за полками, царскими, белыми, красными, петлюров-
скими, махновскими. Это были авантюристы разных пошибов. Они приобрели большие навыки
в употреблении упрощенно-анархической логики, в презрении ко всякой собственности,
в пренебрежении к жизни и к человеческой личности, к чистоте, к порядку, к закону.
Но среди этих привычек все же не было привычки одинокого бродяжничества, того, что
потом составило главное содержание беспризорщины. Потому выход из колонии для многих
колонистов был возможен только в форме перехода в какой-нибудь определенный коллектив,
хотя бы и воровской, во всяком случае не просто на улицу. А найти такой коллектив,
связаться с ним под бдительным вниманием угрозыска было все же трудно. Поэтому кадры
нашей колонии почти не терпели убыли**.
(2) Для тогдашних петлюровцев Шевченко был наиболее удобной дымовой завесой в деле
прикрытия настоящей физиономии. Культ Шевченко никакого отношения не имел к со-
циальному содержанию его творчества. Тексты Шевченко были для петлюровца чем-то
наподобие текстов священного писания. Они воспринимались без всякой критики и даже
без всякого участия мысли, как священнейшие крупинки украинской идеи, как символы
украинской державности и как память о великих временах гетманов и козарлюг.
Дерюченко целыми днями старался приспособить ребят к пению «украинских писэнь»
и к созерцанию портретов Шевченко. И жизнь, самого Дерюченко, и жизнь всего человечества
представлялись годными только для подготовки к величайшему мировому празднику —
26 февраля, «роковынам» рождения и смерти Тараса. К этому дню приобретались новые
портреты, разучивались новые песни, и в особенности разучивался национальный гимн,
легально заменивший «Ще не вмерла Украина», — так называемый «Заповит», который
распевался с страшными выражениями физиономий и с дрожью баритонов, а сильнее всего
в словах:
И вражью злою кровью
Волю окропите.
Я прекрасно понимал, что злая кровь — это вовсе не кровь помещиков или буржуев,
нет, это кровь москалей и таких ренегатов, как я.
Колонистам некогда было разбираться в сущности петлюровских симфоний. Побаиваясь
наших сводных, они работали до вечера, а вечером разбегались по саду, и молебны, посвя-
щенные равноапостольному Шевченко, распевались самим Дерюченком, двумя-тремя мельнич-
ными и гостями с Гончаровки.
* Здесь и далее цифра обозначает порядковый номер фрагмента.
** Фрагмент интересен социально-психологическим объяснением различий между бес-
призорными периода гражданской войны, начала 20-х гг. и более позднего времени, свя-
занного с периодом нэпа. Исходя из этого, А. С. Макаренко строил методику работы с кол-
лективом колонии им. М. Горького в разные периоды ее существования.

461

К части второй
(1) — Тут враги советской власти живут, бандиты, — сказал Антон, оглядываясь с козел.
— Да на что ему твоя советская власть? — даже рассердился немного Калина Ивано-
вич. — Что ему может дать советская власть, када у него все есть: хлеб свой, и мясо, и рядно,
и овчина, самогон тоже сам делает, паразит, веник ему если нужен, так смотри, нехворощи
сколько растеть и какая хорошая нехвороща.
— И лебеда своя, — сказал Шере.
— Лобода не мешаеть, што ж с того, што лобода, а этот хозяин все государство держить,
а если б еще государство с ним обходилось, как следовает...
— Хозяйство это никудышное, нищенское, — задумчиво произнес Шере, — ни пропаш-
ных, ни травы, ни добрых сортов. А в хатах тоже ничего нет у этих ваших «хозяев»: де-
ревянный стол, две лавки, кожух в скрыне, пара сапог — «богатство». И это все благодаря
скупости да жадности. Сами ж говорите: не доспит, не доест. Разве он живет по-человече-
ски, этот дикарь? А хаты? Это же не человеческое жилище. Стены из грязи, пол из глины,
на крышу солома... Вигвам.
— Не красна изба углами, а красна пирогами, хе-хе-хе, — хитро подмигнул Калина
Иванович.
— Картошка с луком, какие там пироги...
(2) Осень протекала мирно и безмятежно, но к концу осени начались события. Первым
событием был приезд Чарского. Чарский окончил в Москве педагогический институт орга-
низаторов и был командирован к нам украинским Наркомпросом не то для изучения колонии,
не то для организации чего-то в колонии. Ни я, ни сам Чарский точно не знали, для чего
он приехал. Он было сделал попытку сидеть у нас в качестве комиссара, но я предложил
ему вести обычную работу воспитателя, и Чарский горячо приветствовал эту мысль.
Чарский был черен и худ, хорошо говорил и, кроме того, писал стихи и даже печатался,
в глубине души считая себя прежде всего поэтом. В первый же вечер он читал в общем
собрании свои стихотворения, в которых довольно оригинально раскрашивались мелкие детали
жизни: вечера, встреченные на улице девушки, фонари современного города после дождя.
У него, конечно, был талант, и глаза Лидочки загорались от его стихов, как ветки сухого
дерева над костром.
Чарский до поры до времени мало интересовался педагогической работой в колонии
и не сходился ни с кем из колонистов, никого из них не зная в лицо. Я полагал, что как-нибудь
проживет этот гость в колонии и уедет, и решил не тратить на него ничего из своих запасов.
Все-таки для меня было непривычно видеть эту бездельную крикливую фигуру с вечно
мокрыми красными губами в рабочей обстановке колонии, и совершенно уже казалось не
по моим силам, когда поздно вечером он вваливался в кабинет, от него пахло водкой и потом,
а я должен был прерывать работу и выслушивать его разглагольствования о великом будущем
человечества, которое должно будто бы наступить благодаря развитию поэтического отношения
к жизни. Спасибо Журбину: присмотревшись к Чарскому, он стал нарочно приходить в
кабинет, чтобы его послушать. Журбин любил монстров и умел возиться с ними.
Заметили в колонии, что Чарский все чаще и чаще стал бывать у Лидочки в комнате.
Лидочка повеселела и с непривычной для меня смелостью стала высказывать некоторые
обобщения, имеющие прямое отношение к колонии.
— У нас разве самоуправление? Это не самоуправление, раз оно организовано сверху.
У нас нет никакой самоорганизации, и это вовсе не советское воспитание, а авторитарное.
У нас все держится на авторитете Антона Семеновича. А в советском воспитании должна
быть самоорганизация.
Я не хотел вступать в спор с Лидочкой. В ее жизни что-то происходило, пусть пробует
жизнь до конца.
Колонисты к Чарскому относились с негодованием и говорили:
— Зачем дачники в колонии живут?
Вторым событием был приезд...
(3) ...Угрожая совету командиров разными казнями:
— Разумных понаседало там в совете. Я их по очереди могу поучить, как относиться
к человеку. Если я прошу, так я колонист или нет? Почему одному можно, а другому нельзя?
А кто давал право Антону разводить таких командиров? Кудлатый лижется к начальству,
а что — ему не придется? И ему придется говорить со мною глаз на глаз.

462

Он швырялся табуретками и размахивал финкой, пользуясь тем, что все старшие были
на работе, он же как командир отряда коровников имел время неучтенное.
— Все равно один раз пропадать. Або зарежу кого, або сам зарежусь.
Пацаны меня позвали к нему. Он лежал в кровати в ботинках и сказал мне, не подымая
головы:
— Пошли вы... с вашими командирами! ...И завтра выпью! И все!..
Я подумал, что при Карабанове и Задорове Опришко себе не позволил бы такой свободы.
Я решил не предпринимать ничего, пока он не протрезвится. Но в спальню вошли Братченко
и Волохов, и я уступил им руль. Антон по обыкновению держал в руке кнут, и этим, кнутом
осторожно коснулся плеча Опришка. Опришко поднял голову, и я увидел, как беспокойство
вдруг овладело им, на наших глазах выдавливая из него опьянение. Антон сказал тихо:
— Я с тобой с пьяным говорить не буду. А завтра поговорим.
Опришко закрыл глаза и дышать перестал.
— А только хоть ты и пьяный, а сообрази: будешь еще тут разоряться, мы тебя в
проруби отрезвим. В той самой, где Зиновий Иванович купается.
Антон и Волохов вышли и кивнули мне — уходить. Я вышел с ними. Антон сказал:
— Счастье его, что вы там были... А завтра ему все равно конец...
На другой день...
(4) Обгоняя календарь, и Чарский еще на сырой земле парка проснулся однажды рядом
с деревенской Венерой, такой же пьяненькой, как и он, после очередного банкета в примитив-
ном гончаровском притоне. Собравшийся в первый раз в поле сводный отряд, обнаружив эту
гримасу любви и поэзии, решил не утруждать себя излишним анализом и представил
Чарского и Венеру в мой кабинет, нисколько не заботясь о сбережении педагогического
авторитета воспитателя.
Венеру я отпустил, а Чарскому сказал коротко:
— Я думаю, что вашу организаторскую деятельность в колонии можно считать закон-
ченной...
(5) Лидочка несколько дней не выходила из комнаты, но в середине апреля приехали на
весенний перерыв рабфаковцы, и наши неприятности немного притупились. Встречать гостей
вышла и Лидочка, до конца оплакавшая свою молодость, в которой оказался такой большой
процент брака. У нее над бровями легла маленькая злая складка, но она доверчиво-родствен-
но улыбнулась мне и сказала:
— Простите все мои слова, Антон Семенович. Теперь я уже совсем ваша — колонийская.
Что хотите, то со мной и делайте.
— Чего это вы так, Лидочка. Глупости какие, у вас вся жизнь впереди.
— Не хочу я больше жизни, довольно. А колонию я люблю. Милая колония.
Лидочка на секундочку прижалась к моему плечу и украдкой вытерла последнюю слезу.
Колонисты встретили Лидочку весело и бережно и старались ее развеселить, рассказывая
разные смешные вещи. Лидочка смеялась просто и открыто, как будто у нее не было испорчено
никакой молодости. А потом захватили ее в свои объятия рабфаковцы.
(6) Евгеньев пришел в колонию давно и начал с заявления, что без кокаина он жить не может,
что если давать ему кокаин, то, может быть, постепенно он от кокаина отвыкнет. Мы удивленно
выслушали его и решили посмотреть, что получится, если все-таки кокаина ему не давать.
С ним начались, припадки, сначала редкие в спальне, потом все чаще и чаще; бывало и так,
что сводному отряду приходилось прекращать работу и возиться с Евгеньевым. Я посылал его к
докторам в город, но доктора отказывались его лечить, рекомендуя обратиться к специа-
листам в Харьков. Неожиданно Евгеньева вылечил сводный отряд под командой Лаптя,
давно утверждавшего, что болезнь у Евгеньева не опасная. Во время одного из припадков
Евгеньева раскачали и бросили в Коломак, а потом собрались к берегу посмотреть, вылезет
Евгеньев из Коломака или не вылезет. Евгеньев, очутившись в реке, немедленно вынырнул и
поплыл к берегу. Лапоть встретил его и спросил кротко:
— Помогло?
Евгеньев, улыбаясь, сказал еще более кротко:
— Помогло. Давно нужно было так сделать... Эти сволочи, доктора, ничего не понимают...

463

Действительно, больше припадков у Евгеньева не было, и он сам нам потом рассказывал,
что научился припадкам в одном реформаториуме.
Перепелятченко был труднее. Это был очень дохлый, вялый, изможденный человечек.
Все у него валилось из рук, и он сам валился на первую попавшуюся скамью или травку.
Таких колонисты обычно не выносили, и мне часто приходилось спасать Перепелятченко от
издевательств, на которые он отвечал только слезливыми жалобами да стонами. В течение
двух лет жил этот организм в колонии и надоел всем, как надоедает мозоль в походе, я
уморился защищать его от насилий, произносить речи, добиваясь сознательного отношения
к слабому человеку, но однажды и я рассердился. Пришел ко мне Перепелятченко и пожало-
вался, что Маруся Левченко ударила его по щеке. Я посмотрел на Перепелятченко с негодо-
ванием, но позвал Марусю и спросил:
— За что?
— Да что же, он ухаживать еще лезет — щипается.
— Правильно она тебя треснула,— сказал я Перепелятченко.
Перепелятченко посмотрел на меня жалобно и застонал:
— Так что ж? Значит, меня будут все бить? Меня и убить могут?
— Чем такому расти, как ты, жалкому, так лучше пусть тебя убьют. Я тебя больше за-
щищать не буду.
Перепелятченко улыбнулся недоверчиво:
— Вы должны меня защищать.
— А вот я не буду.. Защищайся сам.
— Я буду защищаться, так мне еще больше будет попадать.
— Пускай попадает, а ты защищайся...
К моему удивлению, Перепелятченко принял мой совет всерьез и в ближайшие дни вступил
в драку с каким-то задирчивым соседом в столовой. Их обоих привел ко мне дежурный коман-
дир. Оба размазывали кровь на лицах, желая демонстрировать как можно более кровавое
зрелище. Я обоих прогнал без всякого разбирательства. Перепелятченко после этого на-
столько вошел во вкус драчливых переживаний, что уже приходилось других защищать
от его агрессии. Хлопцы обратили внимание на это явление и говорили Перепелятченко:
— Смотри, ты даже потолстел, как будто, Перепелятченко.
И в самом деле, на наших глазах изменилась конституция этого существа. Он стал прямее
держаться, у него заблестели глаза, заиграли на костях мускулы.
И Евгеньев и Перепелятченко давно уже не беспокоили нас даже в часы серьезных авралов
и четвертых сводных. Другое дело Назаренко. Он и с виду был хорош, и учился прекрасно,
обещая быть потом незаурядным студентом, и умен был, без сомнения, и развит. Но это был
эгоист самого глупого пошиба, свою собственную пользу неспособный видеть дальше бли-
жайшего первичного удовлетворения. Несмотря на свой ум и развитие, он не мог спра-
виться с этим эгоизмом, не умел и прикрыть его какой-нибудь политикой, а открыто и
злобно ощеривался всегда, если ему казалось, будто что-нибудь грозит его интересам.
В сводных он ревниво следил, чтобы ему не выпало больше работы, чем товарищу, и вообще
старался тратить сил как можно меньше, глубоко убежденный, что работа для здоровья
вредна. Почти невозможно было заставить его сделать что-нибудь вне расписания. В этом
случае он шел на самый острый конфликт и доказывал, что никто не имеет права назначить
его на дополнительную работу. Назаренко не вступал в комсомол только потому, что не хотел
иметь никаких нагрузок. Он рассчитывал, что проживет и без комсомола, ибо хорошо знал свои
способности и делал на них откровенную ставку.
Я серьезно подозревал, что колонию он ненавидит и терпит ее только как наименьшее
из всех предложенных зол. Учился он настойчиво и успешно, и все считали его наилучшим
кандидатом на рабфак.
Но когда пришло время выдавать командировки на рабфаки, мы с Ковалем отказа-
лись внести в список фамилию Назаренко. Он потребовал от нас объяснений. Я сказал ему,
что не считаю его закончившим воспитание и еще посмотрю, как он будет вести себя дальше.
Назаренко вдруг понял, что все это значит еще один год пребывания в колонии, сообразил,
что все приобретения его эгоизма за год ничто в сравнении с такой катастрофической потерей.
Он обозлился и закричал:
— Я буду жаловаться. Вы не имеете права меня задерживать. В институтах требуются спо-
собные люди, а вы послали малограмотных, а мне просто мстите за то, что я не выполнял
ваших приказов.
Коваль слушал, слушал этот крик и наконец потерял терпение.
— Слушай ты,— сказал он Назаренко,— какой же ты способный человек, если ты не
понимаешь такого пустяка: нашим советским рабфакам такие, как ты, не нужны. Ты шкурник.

464

Пусть будут у тебя в десять раз большие способности, а рабфака ты не увидишь. А если бы
мое право, я тебя собственной рукой застрелил бы, вот здесь, не сходя с этого места. Ты —
враг, ты думаешь, мы тебя не видим?
После этого разговора Назаренко круто изменил политику, и Коваль печалился:
— Ну, что ты будешь делать, Антон Семенович? Смотрите, как гад прикидывается. Ну,
что я могу сделать, он же меня обманет, сволочь, и всех обманет.
— А вы ему не верьте.
— Да какое же право я имею не верить. Вы смотрите: он и работает, он и газету, и на село,
и в город, и мопр*, как только что-нибудь сделать, он уже тут, и лучше другого сделает, и в ком-
сомол каждую неделю подает заявление. Смотри ж ты, какая гадина попалась, а?
Коваль с ненавистью посматривал на всегда улыбающегося, готового на все Назаренко,
всегда внимательно слушающего каждое его слово, всегда знающего всю текущую и давно
протекшую политику, знающего все формулы, законы, декреты и даты, посматривал и грустил.
Назаренко удесятерил энергию, приобрел и пустил в ход новые и еще не виданные способы
выражения, совершал чудеса и подвиги, и наступил момент, когда Коваль сложил оружие
и сказал мне:
— Слопал меня, сволочь, ничего не поделаешь, придется дать комсомольский билет.
И вот Назаренко уже комсомолец. Вот идет к нам май, а там и каникулы, а там и на
рабфак ехать.
Несмотря на страдания Коваля, Назаренко нас во всяком случае не затруднял в еже-
дневной работе.
К части третьей
(1) Горьковцев я все время видел среди куряжан. По двое, по трое они проникали в самую
толщу куряжского общества, о чем-то говорили, почему-то иногда хохотали, в некоторых
местах вокруг их стройных... (слово написано*неразборчиво. — Сост.) фигур собирались целые
грозди внимательных слушателей. Было уже совершенно темно, когда Волохов нашел меня
и взял за локоть:
— Антон Семенович, идемте ужинать. И поговорить надо. Это ничего, что мы позвали
ужинать товарища Гуляеву?
В нашем «пионерском уголке» так приятно было увидеть Гуляеву в кругу моих друзей!
Как-то хорошо и уютно было подумать, что наш отряд не совсем заброшен, что с нами
уже в первый вечер делит наш ужин и наши заботы эта милая женщина...
КудЛатый доставал из чемоданов и раскрывал свертки, собранные в дорогу практичной
Екатериной Григорьевной. Гуляева, радостно улыбаясь, пристроила огарок свечи в горлышко
одеколонного флакона.
— Чему вы так радуетесь? — спросил я.
— Мне страшно нравится, что приехал ваш передовой сводный, — ответила Гуляева, —
скажите же мне, как всех зовут. Это командир Волохов, я знаю, а это Денис Патлатый.
. — Кудлатый, — поправил я, и представил Гуляевой всех членов отряда...
За ужином мы рассказали Гуляевой о передовом сводном. Хлопцы весело тараторили
о том, о сем, не оглядываясь на черные окна. А я оглядывался. За окнами был Куряж...
Ох... да еще не только Куряж, там за сотней километров есть еще колония имени Горького.
(2) Появился на территории Куряжа только один Ложкин, о котором туземцы отзывались
как о самом лучшем воспитателе. Шелапутин заставлял хрипеть старый колокол, а я бродил
по клубу и вокруг него в ожидании общего собрания. Ложкин подошел ко мне.
Жизнь за ним плохо ухаживала, и поэтому предстал он предо мною в довольно за-
путанном виде: брючки на Ложкине узенькие и короткие, а вытертая толстовка явно пре-
увеличена. В этом костюме Ложкин похож на одного морского зверя, называется он...
(слово написано неразборчиво. — Сост.).
Впрочем, у Ложкина есть физиономия, одна из тех физиономий, на которой что-то
написано, но прочитать ничего нельзя, как в письме, побывавшем под дождем. Очень воз-
можно, что он носит усы и бороду, но вполне вероятно, что он просто давно не брился.
* Мопр — Международная организация помощи борцам революции, действо-
вавшая в 20—30-е гг.

465

У него скуластое лицо, но, может быть, это от плохого питания — кажется. Его возраст
между 25 и 40 годами, говорит басом, но скорее всего это не бас, а профессиональный
ларингит. И в этот день и в последующие Ложкин буквально не отставал от меня — надоел
мне до изнеможения. Ходит за мной и говорит, и говорит. И говорит, говорит чаще тогда,
когда я беседую с кем-нибудь другим, когда я его не слушаю и отвечаю невпопад. Страшно
хочется схватить его за горло, немножко придавить и посадить на какой-нибудь скамейке,
чтобы он чуточку помолчал.
— Ребята здесь социально запущенные и, кроме того, деморализованы, да, демора-
лизованы. Вы обратите на это внимание — деморализованы. Последние выводы педагогики
говорят — обусловленное поведение. Хорошо. Но какое же может быть обусловленное пове-
дение, если, извините, он крадет, а ему никто не препятствует? У меня к ним есть подход, и они
всегда ко мне обращаются и уважают, но все-таки я был 2 дня у тещи, заболела — так
вынули стекло и все решительно украли, остался как мать родила в этой толстовке, да
и то не моя, а товарища. Почему — спрашивается?
(3) Составители нравственных прописей и человеческих классификаций, даже и они при-
знают, что кража булок или кража колбасы с намерением немедленно потребить эти цен-
ности, если к такому потреблению имеются достаточно убедительные призывы желудка,
едва ли могут рассматриваться как признаки нравственного падения. Беспризорные эту кон-
цепцию несколько расширяли и. практически защищали тезис, утверждавший, что призывы
желудка могут быть направлены не-обязательно на булку и не обязательно на колбасу,
а скажем, на ридикюль в руках какой-нибудь раззявы женского пола или на торчащий
из кармана раззявы мужского пола бумажник. Одним словом, понятие потребительной цен-
ности в головах беспризорных складывалось не так формально, как в головах учителей
нравственности, да и вообще беспризорные никогда не отличались склонностью к форма-
лизму...
...Недоговоренность между беспризорными и учеными и приводила к тому, что последние
считали первых явлениями нравственного или безнравственного порядка, а сами беспризор-
ные полагали, что они все делают для того, чтобы сделаться металлистом или хотя бы шофером.
Быть металлистом — это вообще мечта всех советских уркаганов, а о беспризорных уже и го-
ворить нечего, в этом главное отличие нашей уголовной стихии от стихии буржуазной...
(4) ...Уловить нюансы различия между такими штуками, как реорганизация, глупости, уп-
лотнение, головотяпство, разукрупнение, портачество, пополнение, свертывание, развертыва-
ние и идиотизм. В мою задачу не входит исследование о целях и задачах этого творче-
ства, вероятно, какие-то цели и задачи бывали. И если эти цели и задачи состояли в том,
чтобы окончательно сбить с толку и заморочить хороших нормальных детей, вконец демо-
рализовать их и лишить естественного права ребенка на постоянный свой коллектив, за-
меняющий семью, то необходимо признать, что эти цели были достигнуты. Большинство
куряжан могли написать на своем знамени нечто из Данте: «Оставь надежду навсегда»,
ибо единственно чего они могли ожидать в ближайшем - будущем — это очередная реорга-
низация. А так как я прибыл в Куряж тоже с реорганизаторскими намерениями, то и встре-
тить меня должно было то самое тупое безразличие, которое являлось единственной за-
щитной позой каждого беспризорного против педагогических пасьянсов.
Само самою разумеется, это тупое безразличие было в то же время и продуктом дли-
тельного воспитательного процесса и ему соответствовали многие, очень многие характерные
подробности. Черт возьми, человеческое существо все же чрезвычайно нежная штука, и наделать
в нем всякой порчи очень нетрудно. Эти куряжане были в возрасте 13 — 15 лет, но на их
физиономиях уже крепко успели отпечататься разнообразные атавизмы.
(5) Миша был многословен, как свекровь, он мог часами развивать самую небольшую тему,
в особенности если она имела некоторое отношение к морали. Миша при этом никогда
не смущался небольшой шепелявостью собственной речи, неясностью некоторых звуков. Мо-
жет быть, он знал, что эти недостатки делали его речь особенно убедительной.
Ховрах наконец плюет и уходит. Мишино самолюбце нисколько не задевается нечув-
ствительностью Ховраха к морали, Миша ласково говорит вслед:
— Иди погуляй, детка, погуляй, что ж.
Самая беда в том и заключается, что гулять для Ховраха как-то уже и неудобно.

466

Неудобно гулять и для Чурила, й для Короткова, Поднебесного... (слово написано неразбор-
чиво. — Сост.) и Перца, вообще для всей куряжской аристократии.
(6) Все-таки почувствовали куряжане, что мои главные силы всего в тридцати километрах,
и самое главное, что они не стоят на месте, а довольно быстро едут, и прямо в Куряж.
Куряжане сегодня встали рано, умывались даже, даже подметали в спальнях. Целыми
десятками они бродили поближе к нашему штабу, и на их лицах разлито было то невы-
разительное томление, которое всегда бывает у людей перед приездом нового начальника.
Собираясь в Люботин, я вышел на крыльцо пионерской комнаты, окруженный орлами пе-
редового сводного, и увидел, что большинство куряжан не может, физически не в состоянии
удалиться от нашей группы больше чем на пятьдесят метров. Они стоят у стен домов, у
кустов сирени, у ворот монастыря, сидят на изгородях. Между ними с небывалой еще сво-
бодой летают, как ординарцы в военном стане, пацаны Вани Зайченко. Я отметил тонкое
чувство стиля в десятом отряде, я в душе отсалютовал этой милой группе мальчиков, таких
прекрасных и таких благородных, что в сравнении с ними благородство какого-нибудь дво-
рянина просто отвратительное лицедейство.
Я заметил также, как принарядились сегодня девочки, из каких-то чудесных сундучков
вытащили они свеженькие кофточки и новенькие... (слово написано неразборчиво.— Сост.).
Между ними я вижу и Гуляеву, которая приветствует меня праздничной улыбкой. Разве
это враги? Но где-то на периферии моего поля зрения бродят многие хмурые фигуры, а в
дверях клуба стоят коротковцы и с деловым видом что-то обсуждают. Пожалуйста, отступ-
ления все равно не будет. Я вынул из кармана фельдмаршальский жезл, основательно
взмахнул им в воздухе и сказал Горовичу нарочито громко и повелительно:
— Петр Иванович, горьковцы войдут в колонию около двух часов дня. Выстроить вос-
питанников для отдачи чести знамени.
Петр Иванович щелкнул каблуками, чутко повел талией и поднял руку в спокойном
и уверенном ответе.
— Есть, товарищ заведующий.
Я не знаю, насколько я имел величественный вид, усаживаясь на тряскую,,крикливую,
дребезжащую и чахоточную линейку, но туземцы смотрели на меня с глубоким почтением.
И все-таки я ни одной минутки не был уверен, что генеральный бой окончится в мою
пользу. Ведь я нуждался вовсе не в знаках почтения, для меня необходимо было придушить
весь этот дармоедческий стиль, для которого знаки почтения, как известно, вовсе не проти-
вопоказаны.
(7) Разве такой должен быть характер у большевика?
— Вот чудак, — ответил я Марку, — что ж, по-твоему, все большевики должны быть
на одну мерку? Они песни поют, а ты думаешь. Чем плохо?
— Так смотря о чем я думаю, вы посудите.
Марк раз пять быстро взмахнул ресницами:
— Они не боятся, а я боюсь.
— Чего.
— Вы не думайте, что я боюсь за себя. За себя я ничуть не боюсь. А я боюсь за них.
У них было хорошее счастье, а теперь им, наверное, будет плохо, и кто его знает, чем это
кончится...
— А ты знаешь, Марк, какое у них было самое главное счастье? — задал я вопрос.
— Я думаю, что знаю. У них был хороший труд и, кроме того, свободный труд.
— Это еще мало, Марк. У них была готовность к борьбе, а теперь они идут на эту
борьбу, потому они и счастливы.
— А вы скажите, для чего им было идти на борьбу, если им было и так хорошо?
Марк вдруг улыбнулся, и я сразу понял, чего не хватало этому юноше, чтобы быть
большевиком. Но я не успел на этот раз ничего разъяснить ему, потому что над самым
моим ухом Синенький оглушительно заиграл сигнал общего сбора. Я мгновенно сообра-
зил — сигнал атаки!
И вместе со всеми бросился к вагону.
(8) Я внимательно присмотрелся к этому заблудшему существу и попытался ласково ей
растолковать:
— Товарищ Зоя, если наше воспитание будет вообще успешным, вы не станете про-
тестовать?

467

— Смотря какой успех, и для кого он кажется успехом.
— Как для кого кажется? Для вас и для меня.
— Наверное, у нас разные вкусы, товарищ Макаренко. По моему мнению, воспитание
должно быть основано на науке, а по вашему — на здравом смысле и на правилах свино-
водства.
— На какой это науке? — спросил я уже не так ласково.
— Ах, вы даже не знаете, на какой науке? Да, я и забыла, что вы не читаете педагоги-
ческой литературы. Вероятно, поэтому ваш идеал воспитания — свиньи.
Товарищ Зоя так покраснела, так была некрасива и так очевидно для меня глупа, что
я получил возможность снова возвратиться к ласковому тону:
— Нет, идеал у меня другой.
— Не свинья?
— Нет.
— А кто?
— Вы.
Брегель бесшабашно треснула о землю своей важностью, и расхохоталась.
(9) ...из толпы Ховрах.
— Ага! — обрадовался Жорка. — А кто виноват? Дяди и тети виноваты, Пушкин ви-
новат? Ты на них, товарищ, не сворачивай, мало ли кому чего хочется? Скажем, Чембер-
лену захочется побить советскую власть. Так ты будешь сидеть и хныкать? Скажи, какой
этот несимпатичный Чемберлен, набил мне морду, гад?
Куряжане, хотя и не знакомы были с Чемберленом и его желаниями, засмеялись и
ближе переступили к Жорке.
— Вы виноваты, — строго протянул руку вперед оратор. — Вы виноваты. Вы не имеете
такого права расти дармоедами; занудами, сявками... (слово написано неразборчиво. — Сост.)
не имеете права. А если какой-нибудь дурак сказал вам, понимаете, что вы имеете право,
так вы на него посмотрите хорошенько, и вы сразу увидите, что он дурак, а вам какая
честь дураков слушать. И грязь у вас в то же время. Как же человек может жить в такой
грязи? Мы свиней каждую неделю с мылом моем, надо вам посмотреть, вы думаете,
что какая-нибудь свинья не хочет мыться и говорит: «Пошел ты вон со своим мылом»? Ничего
подобного, кланяется и говорит спасибо. А у вас мыла нет два месяца.
(10) — Так. Это все конечно... довольно организовано. Там у этого Жевелия целый мага-
зин: ведра, тряпки, веники. Но у него их никто не получает...
— Значит, командиры еще не кончили подготовки... еще рано....
К столовой начали прибегать захлопотанные командиры.
— Для чего они собираются? — спросила Брегель, провожая пристальным взглядом
каждого мальчика.
— Таранец будет распределять столы между отрядами. Столы в столовой.
— Кто такой Таранец?
— Сегодняшний дежурный командир.
— Очередной дежурный?
— Да.
— Он часто дежурит?
— Приблизительно два раза в месяц.
Брегель возмущенно наморщила подбородок.
— Серьезно, товарищ Макаренко, вы, вероятно, просто шутите. Я прошу вас серьезно
со мной говорить. Или я действительно ничего не понимаю. Как это так? Мальчик дежур-
ный распределяет столовую, а вы спокойно здесь стоите. Вы уверены, что Таранец ваш все
это сделает правильно, никого не обидит, наконец... он может просто ошибиться.
Гуляева снизу посмотрела на нас и улыбнулась. И я улыбнулся ей.
— Это, видите ли, не так трудно. Таранец — старый колонист. И кроме того, у нас
есть очень старый, очень хороший закон.
— Интересно. Закон...
— Да. Закон. Такой: все приятное и все неприятное или трудное распределяется между
отрядами по порядку их номеров.
— Как это? Что ж такое: не понимаю.
— Это очень просто. Сейчас первый отряд получает самое лучшее место в столовой,
за ним второй, и так далее.

468

— Хорошо. А «неприятное», что это такое? .
— Бывает очень часто так называемое неприятное. Ну, вот например: если сейчас нужно
будет проделать какую-нибудь срочную внеплановую работу, то будет вызван первый отряд,
за ним второй. Когда будут распределять уборку, первому отряду в первую очередь дадут
чистить уборные. Это, конечно, относится к работам очередного типа.
— Это вы придумали такой ужасный закон?
— Нет, почему я? Это хлопцы. Для них так удобнее; ведь такие распределения делать
очень трудно, всегда будут недовольные. А теперь это делается механически. Очередь пере-
двигается через месяц.
— Так... Значит, ваш двадцатый отряд будет чистить уборные только через 20 ме-
сяцев?
— Кошмар. Но ведь через 20 месяцев в этом отряде будут уже новые дети. Ведь так же?
— Да, отряд значительно обновится. Но это ничего не значит. Вы же поймите. Отряд —
это коллектив, у которого свои традиции, история, заслуги, если хотите — слава. До нашего
перехода сюда отряды просуществовали по пяти лет. Мы стараемся, чтобы отряд был дли-
тельным коллективом.
— Не понимаю. Все это какие-то выдумки. Все это знаете... несерьезно. Какое имеет
значение отряд, слава, если там новые люди?
Глаза Брегель, выпуклые и круглые, смотрели на меня ошарашенно и строго, лоб на-
морщился, напряглись полные щеки.
Гуляева вдруг громко рассмеялась и, опираясь рукой на ступеньку, подняла к нам
возбужденное мыслью лицо:
— Знаете, товарищи, я вас слушаю и никак сначала не могла разобрать: ваша беседа
что-то мне напоминает, а что, никак не вспомню. А сейчас вдруг вспомнила. Такая книга есть,
наверное, читали. Написал Белалин, а называется «В царстве будущего» или в этом роде.
Там что-то такое через сто лет или через двести. Помните. Кто-то спал, спал, проснулся —
ничего не понимает. Ему все показывают, рассказывают, все новое и не такое.
Брегель крепко сжала губы, рассматривая красивую воодушевленную головку Гуляевой.
— Это, выходит, я проснулась?
— Да... нет. Но так похоже. Антон Семенович будто провожает вас по новому миру
и объясняет.
Я серьезно сказал Гуляевой:
— Для меня много чести быть проводником в новом мире. Но... я бы очень хотел...
Новый мир дозарезу нужен.
Брегель рассердилась.
— Какой новый мир? Вот эти выдумки, да? Традиции двадцатого отряда? Это назы-
вается'социалистическим воспитанием? На что это похоже? Для него дороги не люди, а
какой-то абстрактный двадцатый отряд. На что это похоже?
— Это похоже на Чапаевскую дивизию, — сказал я отчетливо и сухо.
— Что? На Чапаевскую дивизию?
— Да. Уже нет тех людей и нет Чапаева... И новые люди. Но они несут на себе славу
и честь Чапаева и его полков, понимаете или нет? Они отвечают за славу Чапаева... А если
они опозорятся, через двадцать лет новые люди будут отвечать за их позор.
Брегель немного растерялась:
— Не понимаю, для чего это вам нужно?
Но я не успел ответить. За стены собора вышел первый отряд, и его командир Гуд,
быстро оглянув паперть, спросил громко...
(11) В своей душе я ощущаю сложную тонкую машину, от которой проведены невидимые
провода к глазам, к мозгам, к мускулам, к нервам, к совести, к классовому чутью всех
этих четырехсот колонистов. Одним только прикосновением к той или иной кнопке я раз-
решаю и создаю целые страницы переживаний у этих маленьких людей. Я ощущаю в себе
неизмеримое могущество и рядом с ним ощущаю что-то страшно широкое, размахнувше-
еся тысячами километров полей, лесов и морей, во все стороны, то, что является основанием
моего могущества, — СССР. Все это я ощущаю в духовной тесноте и в духовном просторе
и в тот же самый момент отмечаю направленный на меня взгляд Веры Березовской. Я ду-
маю: «Да, вот Вера... Надо с ней сегодня же поговорить, как она себя чувствует... очень
важно». И о другом думаю. Передо мной, как живая, встает красивая талия тонкого сукна

469

вицмундира, ослепительно-элегантный пластрон*, синий покрой бархатного воротника и се-
ребряная звездочка в петлице статского советника, а над всем этим выхоленное лицо,
мешки под глазами и порожние, холостые глаза, смотрящие на меня не потому, что я
человек, и не потому, что я работник, а только «на основании существующих законополо-
жений и вследствие занимаемой мною должности». Какая волнующая разница между тог-
дашней моей позой чинуши и сегодняшним моим творческим простором!
(12) ...рассказывать как о некоторой форме счастья. Тенденция рассматривать труд только
как приятное переживание, только как блаженство и горний полет существует преимуще-
ственно у людей, которые сидят за письменными столами, но ничего не пишут и ни о чем
даже не думают, а только разговаривают.
Спасибо профессору Павлову, в настоящее время появилась надежда, что скоро ме-
ханизмы этих людей будут изучены и всем станет ясно, что ничего особенно 'хитрого в
этих механизмах нет. У собаки, если ей показать мясо, происходит слюнотечение. У этих
людей в таком же самом порядке происходит словотечение, как только им показывают
некоторые определенные предметы: студента педагогического вуза или техникума, заведую-
щего колонией или детским домом, карточку беспризорного или даже простой лист бумаги,
испещренный письменами какими угодно, но чтобы сверху было написано что-либо оп-
ределенное, заранее обусловь иное для возбуждения словотечения, привычное. Если», скажем,
сверху будет написано: «Основные принципы организации детского коллектива» или «Ре-
бенок и общественно полезный труд», то словотечение обязательно будет наблюдаться в очень
сильной степени. Замечен при этом, что в словотечении участвуют не все слова русского
языка, а только некоторые, при этом связанные в определенные комплексы, и таких комплек-
сов немного Сколько угодно можно показывать исследуемому его собственного ребенка,
исследуемое лицо в этом случае ничем не будет отличаться от других людей. Живой бес-
призорный также не вызывает рефлекса словотечения, в этом случае nc^f дуемое лицо обычно
произносит слово «милиционер» или два слова «караул, грабят».
(13) Если у этого человека есть семья, которую нужно кормить, если его работа сопровож-
дается заработком, человеку легче заставить свои мускулы работать, преодолевая и боль,
и усталость, иногда и отвращение. Если человек принадлежит к коллективу, интересы ко-
торого зависят от его работы и работы других членов коллектива, в этом случае преодоление
мускульного сопротивления совершается не так легко, ибо эффект этого сопротивления кажется
не столь решающим.
А что можно сказать о детях, у которых нет семьи, труд которых не сопровождается
заработком, а представление о коллективе находится в эмбриологическом состоянии? При
помощи каких институтов в этом случае преодолевается тяжесть труда, его физическая
непривлекательность?
Будущая настоящая педагогика когда-нибудь, может быть даже очень скоро, разработает
этот вопрос, разберет механику человеческого усилия, укажет, какое место принадлежит
в нем воле, самолюбию, стыду, внушаемости, подражанию, страху, соревнованию и как все
это конструируется с деталями чистого сознания, убежденности, разума.
(14) Первые месяцы в Куряже для меня были полны крупных и мелких задач в области
именно ой проблемы. Я сам находился в положении довольно трудном. Предыдущая работа
в колонии имени М. Горького была построена на иных математических отношениях. В на-
чале колонии, совершенно безоружный педагогически, я разрешил задачу организации че-
ловеческого усили* при помощи крайнего волевого давления, в самых простых его формах —
в формах насилия. В дальнейшем мне повезло. Колония росла в количестве колонистов
очень медленно, вновь прибывающие ее члены составляли ничтожную часть целого, и я мог
спокойно допустить очень постепенное и длительное освоение новичков, уверенно ожидая того
момента, когда сложнейшая система внутриколлективных мотиваций окончательно захва-
тит новичка и вооружит его многими приспособлениями и привычками, необходимыми в
борьбе с мускульным сопротивлением.
* Пластрон (фр.) — туго накрахмаленная грудь мужской сорочки.

470

В Куряже я оказался в ином положении.
(15) Гораздо распространеннее были легальные причины: плохая сапка, не знал, куда на-
значили, ходил на перевязку. В этом методе неожиданно оказался большим специалистом
Ховрах. Уже на второй день у него начались солнечные удары, и он со стонами залезал
под куст и укладывался отдыхать.
Хлопцы еще могли прощать трудовые слабости пацанам, но простить Ховраху, против
которого и так накипело, они не могли. Я тоже собирался с Ховрахом поступить строго,
но меня предупредил в разговоре Таранец:
— Не нужно прижимать, мы сами сделаем.
Ховрах работал в самом большом сводном отряде на посадке картофеля. Сводный отряд
работал под лесом у самого края поля. В жаркое застойное утро из сводного отряда прибежал
ко мне пацан и шепнул:
— Таранец зовет, говорит, солнечный удар произошел...
Я отправился к отряду. Человек двадцать ребят рассыпались по всему полю, еле-еле
успевая за несколькими плугами. Таранец подошел ко мне:
— Лежит бедный Ховрах. Пойдемте.
Ховрах лежал на опушке-леса и стонал. Я и раньше знал, что ой симулирует, и теперь
еще раз уверился в этом, взяв его пульс. Но Ховрах закрывал глаза и вообще валял ду-
рака. Таранец с презрением смотрел на него:
— Значит, ты болен?
— Ты, может, не веришь?
— Как не верю? Верю, еще и как... Сейчас тебе поможем...
Ховрах, у которого были все основания не сомневаться в изобретательности Таранца,
поднялся на локте, но было уже поздно. От колонии полной рысью летел Молодец, а за его
крупом прыгал на каком-то странном экипаже сам Антон Братченко. Высоко над экипажем
реял в небе белый флаг с красным крестом, да и весь экипаж, представлявший из себя
высокий деревянный ящик, ѵ поставленный на линейку, был испещрен красными крестами
на белом фоне. На ящике сидело не меньше полдесятка хлопцев, и все они были в халатах и
все были украшены красными крестами. Кузьма Леший был только без спасательной формы,
но зато он держал в руке целый кузнечный мех и еще издали направлял его в Ховраха...
Ховрах вскочил на ноги и бросился в лес, но он выпустил из виду, что имел дело с Таранцом.
В лесу Ховрах сразу наперся на его подручных. Сам Федоренко положил Ховраха на землю,
а Кузьма Леший мгновенно установил против больного свой мех и несколько человек за-
работало им с искренним увлечением. Они обдули Ховраха во всех местах, где предполагали
притаившийся солнечный удар, и повлекли к карете скорой помощи. Я насилу остановил
их рвение и просил отпустить Ховраха на работу.
— Так куда ж ему работать? — серьезно сказал Таранец. — Больной же человек, разве
не видно.
Карета медленно... (слово написано неразборчиво. — Сост.) двинулась в колонию, а у свод-
ного отряда утроились силы, любят пацаны такие штуки.
Так же медленно Ховраха провезли по колонии и сгрузили перед больничкой. Затем
вызвали фельдшерицу и предъявили ей больного. Старенькая наша Елена Михайловна по-
возилась с Ховрахом три минуты и только открыла рот для того, чтобы выразить удивление,
как Ховрах сам сказал диагноз:
— Да чего там... отпустите, хлопцы...
— А побежишь бегом в поле? — спросил Таранец.
— Бегом? Аж туда на картошку?
— Ну да, на картошку...
— Так жарко же, хлопцы,.. Бегом бегать... Та ну его к черту...
— Ну, тогда едем в город...
— Чего в город?
— А в больницу?
— Та бросьте, хлопцы... Честное слово...
— Повезем.
— Ну хорошо... Так далеко ж...
— Дрянь, — сказал Таранец. — Ты знаешь, сколько ты вреда делаешь. На тебя пацаны
смотрят... Марш на работу...
Ховрах поплелся к сводному. Никто не подгонял его бежать, потому что и так лучи
его былой славы были безжалостно сломаны.
Таким и другими способами ребята уничтожали всякие легальные поводы для лени,
но оставалась еще. самая страшная лень, бесповодная, отравляющая самое рабочее движе-

471

ние. Здесь борьба была гораздо труднее потому, что решительно все двести восемьдесят
человек работать не привыкли и работали кое-как.
Мускульные привычки к куряжанам приходили очень медленно, но еще меньше раз-
вивались психические установки труда, вот то самое желание сделать как можно скорее
и как можно лучше, которое только и нужно, чтобы человечество было счастливо... Горь-
ковцы были замечательными техниками в области индивидуальной обработки, но в этой
сфере требовались широко задуманные и глубокие операции.
И я приступил к ним с первого дня.
И тогда и теперь, после моей пятнадцатилетней работы во главе нового детского кол-
лектива, в области организации трудового усилия я считаю, что решающим методом является
не метод, направленный прямо на личность, а метод, направленный на... (слово написано
неразборчиво.— Сост.).
Есть два метода в области организации трудового усилия. Первый из них заключается
в прямом воздействии на личность при помощи регулярного воздействия на ее матери-
альные интересы. Но такой способ мне был запрещен еще со времен «конкуренции» сводных
отрядов Федоренко и Корыта. Несмотря на мои частые представления, также решительно
запрещались мне самые невинные виды зарплаты. Как только дело доходило до самого
незначительного количества рублей, которые можно было выдать воспитанникам либо в
виде зарплаты, либо в виде карманных денег, пропорциональных производительности труда,
на Олимпе подымался настоящий скандал. Эти небесные существа были глубоко убеждены,
что деньги от дьявола, одно только представление о детской колонии, в которой дети получают
и тратят деньги, доводило их до самых глубоких обмороков. И в самом деле: с одной стороны,
как будто дети, а с другой —
люди гибнут за металл,
сатана там правит бал.
Дети должны были воспитываться в глубоком отвращении к сребролюбию, вообще в
своих поступках они должны руководиться исключительно альтруистическими побужде-
ниями. Что я мог поделать с этим ханжеством?
(16) Учение о перспективе сделается когда-нибудь самым важным отделом коллективного
воспитания и жизни коллектива вообще.
Я, конечно, не обладаю никаким учением, но некоторые небольшие разведки в этой
важной области были мною сделаны, и я мог даже в своей практике пользоваться кое-
какими формулами.
Собственно говоря, человек не может жить на свете, если у него впереди нет ничего
радостного. Истинным стимулом человеческой жизни является завтрашняя радость. В пе-
дагогической технике эта завтрашняя радость представляется одним из важнейших объектов
работы, причем работа эта направляется по двум линиям.
Первая линия заключается в организаций самой радости, в подборе ее внешних форм
и выражений. Вторая линия состоит в регулярном настойчивом претворении более простых
видов радости в более сложные и человечески значительные. Здесь проходит самая интересная
линия: от примитивного удовлетворения каким-нибудь дешевым пряником до глубокого чув-
ства долга.
(17$ Человек, поступки которого равняются по самой далекой перспективе, допустим в стрем-
лении накопить денег и приобрести имение, есть человек сильный, и он будет тем сильнее,
чем больше препятствий преодолевает, то есть чем дальше становятся его перспективы.
И красота человека заключается в его отношении к перспективе. Если он удовлетворяется
только перспективой своей собственной, тем он невзрачнее, обыкновеннее, иногда тем он
гаже. Чем шире коллектив, перспективы которого являются для него перспективами лич-
ными, тем человек красивее и выше.
Имея на своей педагогической заботе только беспризорных, я тем не менее обязан всегда
стоять в плоскости только что приведенных теорем. Организация перспективы и претворения
перспектив с личных форм на формы общественные является главной моей работой.
Но всякая радостная перспектива, если она уже организована, неизменно Повышает
тон всей жизни, и прежде всего повышает способность человека к работе. В этом вопросе
не всегда наблюдается применение строго эгоистической логики. Здесь дело решается не
столько логикой, сколько повышением какого-то общего модуса жизни. Зарплата не потому

472

только повышает производительность труда, что человек хочет как можно больше заработать, но
главным образом потому, что представление о будущем заработке и связанных с ним перс-
пективах неизменно повышает общее ощущение личности, ее энергию, улучшает ее отноше-
ние к миру.
Это еще более заметно в области перспективы коллективной. Завтрашняя радость кол-
лектива не может никаким образом логически связаться с сегодняшней работой отдельной
личности. Она связывается с нею только эмоционально, и эти эмоции часто гораздо плодо-
творнее какой угодно меркантильной логики.
Правильно воспитывать коллектив — это значит окружить его сложнейшей цепью перс-
пективных представлений, ежедневно возбуждать в коллективе образ завтрашнего дня, образы
радостные, поднимающие человека и заражающие радостью его сегодняшний день.
(18) Со своей стороны,, у нас было столько внутреннего своего дела, что нам и в голову не
приходило заняться делами Подворок, хотя много было обстоятельств, которые предсказы-
вали, что в самом ближайшем будущем нам придется заняться вплотную кое-какими сель-
скими вопросами. Ребята очень хорошо помнили приключение Жорки Волкова на переезде,
вероятно, это событие и на селе в некоторых кругах будоражило совесть. Не забыли мы
также и Каинов, в свое время собиравших дань с социального воспитания. До первого снопа
совет командиров категорически запретил колонистам бывать на селе, и на подходящем
пункте день и ночь дежурил наш пост, наблюдающий за исполнением этого приказа.
(19) Особенно дружелюбно и знакомо окружили шефскую комиссию. Шефская комиссия
давно уже приезжает в колонию и чуть не ежедневно. Это очень дружная компания, даром,
что она представляет целых шесть предприятий. Здесь Надежда Андреевна Белецкая —
председатель комиссии, молодая, красивая женщина, румяная, разговорчивая, полюбившая
колонистов, как сорок тысяч братьев любить не могут, здесь и товарищ Яковлев, с холеной
шевелюрой над рабочим лицом, — от харьковской электростанции, и товарищ Перетц, ста-
ричок с табачной фабрики, человек убежденный, что колония имени Горького стоит его
стариковской работы. И в шефском комитете неисповедимыми путями провидения оказа-
лась и Галя Подгорная — черниговка с черными глазами, которые и сейчас не дают покоя
черным глазам Карабанова.
(20) Будущее у нас получилось сложное. Близость большого промышленного города вы-
зывала у нас аппетиты к станкам, к производственному воздуху. Уже трудно было себе
пре дета вит ц колонию имени Горького в виде хлеборобской коммуны, да еще на 100 десяти-
нах. Энергия и находчивость Шере и здесь, правда, очень быстро привела к добротному
и выгодному хозяйству. К осени мы закончили постройку великолепной свинарни. Все в ней
устроено было разумно. Она была очень велика и упорядочена. Разные нечистоты и вода
после уборки в этой свинарне уносились в особые подземные каналы и собирались в отдель-
ном резервуаре в огороде, откуда и развозились в специальных сосудах в поле. Поэтому
в свинарне даже запаха сколько-нибудь предосудительного не наблюдалось. Все свое хозяй-
ство Шере построил исходя из интересов свинарни. В близком от нас пивном заводе он
очень дешево покупал разные полезные остатки. Мы продавали только племенных поросят,
это был почти единственный продукт нашего труда. Шере настоял, чтобы даже продукты
для питания ребят мы покупали в городе, а поля предоставил- исключительно для кормо-
вых культур. Все это было очень разумно, и у Шере всегда водились деньги, которые я
принципиально не хотел у него отнимать — пусть себе разживается. Скоро у Шере появи-
лись новые машины, новые приспособления, он уже затевал расширение свинарни, при-
резку земли, собственную систему орошения.
(21) Мы давно привыкли к жизни педагогов и были поэтому терпеливы. Мы находили
силы в глубокой уверенности, что строгие глаза вклеены в самые обыкновенные головы
российских интеллектуалов. Это вымирающее племя все равно не имеет будущего. Собственно
говоря, оно уже изгнано из всех областей жизни, может быть, его оставили для музея или
для заповедной рощи и, чтобы оно не погибло с голоду, позволили ему кормиться самой

473

дешевой пищей — педагогами. Но ведь и педагоги когда-нибудь понадобятся. Тогда выми-
рающее племя интеллигентов, потомство Онегиных, Карамазовых и Идиотов будет переве-
дено на еще более дешевый корм и, может быть, незаметно... исчезнет.
Так мы верили. Только благодаря нашей вере мы легко перепрыгивали через загово-
ренные круги, через многочисленные табу и еще более многочисленные речи и подвигались
вперед.
Иногда наша жизнь была тяжела. Над нами стоял чиновник из финотдела, существо
еще более древней формации, бесславно протащившее свою историю через века и поколения,
тот самый «ярыга», который основательно засел в российские печенки еще при московских
государях. Это был настоящий организатор й вдохновитель соцвосовской практики, истинный
хозяин всех наших идеалов, принципов и идей. Выдавая в год десятки миллионов, он зорко
следил, чтобы они были именно истрачены, проедены, прожиты в той норме бедности, которую
он считал наиболее подходящей. Это был сущий сказочный Кащей, сухой, худой, злобный и,
кроме того, принципиально бессмертный. Кащей Бессмертный выдавал нам деньги полу-
месячными долями, и его желтые глаза торчали над каждым нашим карманом.
— Как же это? — скрипел он. — Вам было выдано 115 рублей на обмундирование, а вы
приобрели на них какие-то доски... На обмундирование вам было выдано... На доски вам
ничего не полагается...
— Кащей, Кащей! С обмундированием мы можем подождать, а доски — это материал.
Из него мы сделаем вещи, вложим труд, продадим за 300 рублей...
— Что вы говорите? Какие доски, какой труд? Вам было выдано на обмундирование...
— Кащей, Кащей! Лучше нам купить обмундирование на 300 рублей.
— Что такое «лучше»? Зачем «лучше» или «хуже», когда есть смета, а по смете нет
никаких «лучше», а есть обмундирование. Статья...
Чарлз Дарвин — великий мыслитель и великий ученый. Но он был бы еще более ве-
ликим, если бы наблюдал нас, заведующих колониями. Он бы увидел совершенно исклю-
чительные формы приспособления, мимикрии, защитной окраски, поедения слабейших,
естественного отбора и прочих явлений биологии. Он бы увидел, с какой гениальной прис-
пособляемостью мы все-таки покупали доски и делали кое-что, как быстро и биологически
совершенно мы все-таки обращали 115 рублей в 300 и приобретали поэтому не бумажные
костюмы, а суконные, а потом, дождавшись очередной сутолоки у Кащея Бессмертного,
представляли ему каллиграфически выписанный отчет. Окрасившись в зеленый цвет, цвет
юности, Надежды и соцвоса, мы прятались на общем фоне наркомпросовской зелени и, затаив
дыхание, слушали кащеевские громы, угрозы начетами и уголовщиной. Мы даже видели,
как, распростершись на сухих крючковатых крыльях, Кащей Бессмертный ширял над нами
и клевал наших коллег, защитная окраска которых была хуже сделана, чем у нас.
Заведующий колонией вообще существо недолговечное. Где-то у Дарвина, а может быть,
у Тимирязева, а может, еще у кого подсчитано, какое большое потомство у мухи или у
одуванчика и какой грандиозный процент его погибает в борьбе за существование. К мухам
и одуванчикам нужно приписать нас, заведующих детскими колониями. Одни из нас по-
гибали от непосредственной бедности, замученные бурьяном забот и обследований, их десят-
ками проглатывали кооперативные, торговые и иные организации, других в самые первые
моменты после рождения поедала мамаша, родившая их, — есть такие мамаши, и такой
мамашей часто бывал Наркомпрос, третьих клевал Кащей Бессмертный, четвертых клевали
иные птицы. Очень немногие выживали и продолжали ползать на соцвосовских листьях,
но и из них большинство предпочитало своевременно окуклиться и выйти из кокона наряд-
ной бабочкой в образе инспектора наробраза или аспиранта педагогических наук. А таких,
как я, были сущие единицы, и во всем Союзе, может быть, я второй-третий человек, восемь
лет просидевший на беспризорной капусте.
По таким строгим биологическим законам продолжалась наша жизнь дальше.
(22) ...и сложившемуся вокруг них общественному мнению для нашей работы хватало кисло-
рода, и до некоторого времени и мы имели возможность терпеливо выдерживать гипноти-
зирующие ненавидящие взгляды, направленные на нас с высот педагогического Олимпа.
Колония в это время неустанно крепила коллектив, находила для него новые, более
усовершенствованные формы, применяясь к всевозрастающей силе и влиянию комсомола,
постепенно уменьшала авторитарное значение заведующего. Уже наш комсомол, достигший
к этому времени полутораста членов, начинал играть заметную роль не только в колонии,
но и в городских комсомольских организациях. Рядом с этим и благодаря этому пошла
вглубь культурная работа колонии. Школа уже доходила до шестого класса. Отбиваясь

474

от безумного бездельного комплекса*, мы все-таки не называли нашу школу никакими офи-
циальными названиями, а шла она у нас под флагом подготовительных к рабфаку групп.
Это позволяло нам в школе сильно нажимать на грамотность. Разумеется, это лишало наших
учеников всякой возможности вкусить сладость с высот «развитого ассоциативного мышле-
ния», но зато синица в руки нам всегда попадалась прекрасная: экзамены на рабфак наши
ребята всегда выдерживали с честью.
(23)...прекрасную вещь. Кащей Бессмертный только шипел из своего логова, когда мы отвалили
четыре тысячи рублей на это дело. Товарищ Зоя потеряла последние сомнения в том, что я
бывший полковник, более солидные небожители еще раз воздели руки по поводу такого
соцвосохульства, но зато совет командиров был доволен. Первого мая мы вошли в Харьков с
собственной музыкой, о, сколько в этот день было ярких' переживаний, слез умиления и удив-
ленных восторгов у харьковских интеллигентов, старушек, газетных работников и улич-
ных мальчишек! И вот что удивительно: принципиально все оркестр отвергали, но,
когда он заиграл, всем захотелось получить его на торжественный вечер, на похороны,
на встречи, на проводы и даже на праздничные марши. И если раньше мне грозили
боги и скорпионы за то, что я заводил оркестр, теперь они начали грозить мне за то, что я отка-
зывался дать оркестр в город. И больше по телефону.
— Алло! Говорят из секции горсовета. Срочно пришлите оркестр. Сегодня в пять часов
похороны нашего сотрудника!
— Я не пришлю!
— Как?
— Не пришлю,— говорю.
— Это говорят из секции горсовета.
— Все равно не пришлю.
— По какому праву?
— Не хочется.
— Как вы так говорите? Как вы можете так говорить?
— Давно научился...
— Мы будем жаловаться.
— Жалуйтесь!
— Вы будете отвечать!
— Есть, отвечать!
— Хорошо, товарищ!
— Ничего хорошего!
И жаловались, обвиняли в общественном индифферентизме, в зловредном воспитании
юношества. Нужно, впрочем, сказать, что на жалобы эти никто не обращал внимания и вполне
соглашались с моими доводами: нельзя же ни за что ни про что гонять ребят в город, заставлять
их пять километров носить тяжелые трубы, дуть, ходить, отрываться от работы, от книги,
от школы.
(24) ...и в стуке ее колес я снова не различал ничего тревожного. Только в сельских наших делах
иногда что-то цеплялось и царапало, требовало осторожности и регулярного досмотра. Село
было плохое, и селяне были особые. Земли у них почти не было, и землей занимались не-
многие. Командовали и задавали тон бородачи, которые сами ничего не делали, возились
с церковью и писали на нас разные жалобы. У них было множество братьев и сыновей,
промышляющих в городе извозом, спекуляцией и другими делами, по нашим сведениям,
более темного колера. Именно эта группа и хулиганила на селе, по праздникам напивалась,
ссорилась между собою, и в нашу больничку часто приводили грязных, истерзанных дракой
людей с ножевыми ранами. Ко мне приехал инспектор милиции и просил помощи. Коваль
этими делами специально занялся, но успех приходил медленно. Наши комсомольские патру-
ли, правда, охватили Подворки своими щупальцами, при помощи нашего кино и театра мы
привлекли к себе рабочую молодежь, большею частью служившую на железной дороге,
появились в Подворках преданные нам друзья и помощники. Но монастырь недаром просидел
на горе триста лет: сельское наше общество слишком глубоко было поражено вековой не-
мощью почти первобытной дикости, церковного тупого ритуала и домашнего домостроевского
хамства. Мы начали строить в селе хату-читальню, но и в сельсовет засели церковники, и
* Имеется в виду комплексная система обучения, принятая в советской школе в 20-е гг.

475

постройка поэтому проходила мучительно, сопровождалась хищением строительных материа-
лов и даже денег. Стариковская часть села, выглядывая из-под железных крыш и из-за
основательных заборов, недвусмысленно ворчала, а молодежь встречала наши патрули
открыто враждебно, затевала столкновения по самым пустяшным поводам, угрожала финками.
Мы не доводили дело до прямой борьбы, желая предварительно закрепить за собою значи-
тельную часть сторонников и точнее разобраться в сложных селянских отношениях. Но со-
вершенно отказаться от военных действий было невозможно.
Давно кончился день. Только в окне сторожевого отряда ярко горит электрическая лампа.
По прохладной земле еле слышно проходит охрана, если там нет Миши Овчаренко. Миша
всегда что-нибудь напевает, не обнаруживая, впрочем, в своем пении ни приятного голоса,
ни чрезмерного уважения к неприкосновенности песенного мотива. Поэтому многие просят
Мишу не петь по ночам, но я люблю, когда Миша поет. Мишино пение обозначает полное
благополучие в колонии — поезд почти бесшумно бежит по рельсам, станция еще далеко,
можно спать спокойно. Но и Мишино пение бывает обманчиво. В одну из таких спокойных
ночей я сквозь сон начинаю различать огни незнакомой чужой станции. В мои двери бьют
изо всех сил, и не слышно никакого мирного пения. Кое-как одеваюсь, выскакиваю. Миша и
Галатенко стоят на крыльце, но их привычные фигуры нарисованы не на знакомом фоне
колонистской ночи, а черт его знает на чем: ночь наполнена отчаянным воплем, я даже не раз-
бираю сразу, откуда идут эти ужасные крики.
— Что это такое?— спрашиваю я.
— Вы понимаете?—говорит Миша.
Мы подходим к обрыву горы. Вопль стоит такой многоголосый, такой всепокрывающий,
что у меня не возникает никаких сомнений: на село напала банда, здесь почти под нашими
ногами происходит поголовная резня. Я начинаю различать стоны умирающих, последние
взвизги жертв, когда нож уже полоснул по горлу, панический, бесполезный вой беглецов,"
на которых уже напали, над которыми уже занесен меч или кривая татарская сабля.
— Давай тревогу,— кричу я Мише и сам бегом спешу за револьвером. Через полминуты
я снова над обрывом, вопли еще шире, еще отчаяннее. Я подаю в дуло патрон и почти теряюсь:
что делать? Но из спален глухо доносится сигнал, и сейчас же вырывается на двор, оглушая
меня, нестерпимая песня тревоги. Я спускаюсь по лестнице, и меня немедленно обгоняют
низвергающиеся вниз, как лавина, колонисты. Что они там будут делать с голыми руками?
Но я не успел дойти до пруда, как крики мгновенно прекратились. Значит, колонисты что-
то сделали. Мы с Галатенко побежали вокруг пруда.
На огромном дворе Ефима Хорунженко собралась вся колония. Таранец берет меня за
руку и подводит к центральному пункту события. Между крыльцом и стеной хаты забилось
в угол и рычит, и хрипит, и стонет живое существо. Таранец зажигает спичку, и я вижу свер-
нувшуюся в грязный комок, испачканную кровью, взлохмаченную голую женщину. С крыльца
прыгает Горьковский и подает женщине какую-то одежду. Она неожиданно вытянувшейся
рукой вырывает у Витьки эту вещь и, продолжая рычать и стонать, натаскивает ее на себя.
— Да кто это кричал?
Таранец показывает на плетень вокруг двора. Он весь унизан белыми пятнами бабских
лиц.
С другой стороны крыльца колонисты насилу удерживают, повиснув на руках, широко-
плечую размазанную в темноте фигуру. Фигура источает уже охрипшие матерные проклятия
и густые волны перегара.
— Пустите! Пустите! Какое ваше дело сюда мешаться? Все равно убью...
Это член церковного совета Ефим Хорунженко. Когда я подхожу к нему, он на меня вы-
ливает целое ведро отборной матерщины, плюется и рычит.
— Колонии позаводили! Народ грабите, байстрюков годуете! Иди с моего двора, сволочь,
жидовская морда! Эй, люди! Спасите, гоните их, сукиных сынов!
Хлопцы хохочут и спрашивают:
— Эй, дядя, может, купаться хочешь? Пруд близко, смотри поплаваешь.
Хорунженко вдруг затихает и перестает вырываться из рук.
Я приказываю ребятам отвести его в колонию. Хорунженко вдруг начинает просить:
— Товарищ начальник, простите, бывает же в семействе...
Ночь продержали Хорунженко в клубе, а наутро отправили в милицию. Я упросил про-
курора судить его показательным судом, и это обстоятельство прибавило для меня новые за-
боты. Дня не стало, чтобы в колонию не приходили бабы с жалобами на мужей, свекрух,
свекров. Я не уклонялся от нагрузки, тем более что в моем распоряжении имелось замечатель-
ное средство — совет командиров.
Обвиняемые в дерзком обращении с женами, люди с запутанными бородами и дикими

476

лохмами на голове послушно являлись в назначенный час, выходили покорно «на середину»
и оправдывались, отказываясь от труда удовлетворительно объяснить, почему они обязаны
отвечать на вопрос какого-нибудь командира восемнадцатого Вани Зайченко:
— А за что это вы побили вашего Федьку?
— Когда я его побил?
— Когда? А в субботу? Скажете — нет? Да?
(25) Сразу за первым снегом события пошли небывало ускоренными темпами, каких еще
не бывало в моей жизни. Было похоже, как будто мы понеслись не по рельсам, а по корявой
булыжной дороге. Нас подбрасывало, швыряло в стороны, мы еле-еле держались за какие-то
ручки. В то же время никогда не было в колонии такой простой дисциплины, такого прямо-
душного доверия. Именно в это время я получил возможность испытать закаленность кол-
лектива горьковцев, которую он сохранил до последнего момента. Мы неслись вперед,
потеряв точные покойные рельсы. Впереди нас мелькали то особенно радужные дали, то
тревожно-серые клубы туманов. Двадцать отрядов горьковцев сурово вглядывались в них,
но почти механически выслушивали будничные простые слова решений и спокойно броса-
лись туда, куда нужно, не оглядываясь и не следуя за соседом.
Коммуна имени Дзержинского закончена была постройкой. По другую сторону Харькова
на опушке молодого дубового леса лицом к городу стал красивый серый, искрящийся тере-
зитом дом.
(26) Горович начал что-то доказывать ей, я не хотел даже слушать, но поневоле в сознании
пробивались отдельные слова, утверждения, логические цепочки.
Ну конечно, у этих людей гипертрофия силлогизма. Первое средство хорошее, второе
средство плохое, следовательно, нужно употреблять первое средство. А почему оно называется
хорошим? Где-нибудь оно проверено? Где-нибудь исчислены его результаты? Нет. Только
потому оно хорошее, что в его словесном определении есть два-три хороших слова: человек,
труд, коммунизм.
Представлять себе воспитательную работу как простую цепь логических категорий
просто неграмотно. Сказать, что это средство хорошо, а это плохо,— просто безобразие.
Необходимо, чтобы кто-нибудь вошел в мое положение. Ведь никакой такой простой и...
(далее неразборчиво.— Сост.) логики в моей работе нет. Моя работа состоит из непрерывного
ряда многочисленных операций, более или менее длительных, иногда растягивающихся на
год, иногда проводимых в течение двух-трех дней, иногда имеющих характер молниеносного
действия, иногда проходящих, так сказать, инкубационный период.
Всякая такая операция представляет очень сложную картину, так как она должна иметь
в виду и воспитательное влияние на целый, коллектив, и влияние на данную личность, и
влияние на окружающую среду, и сбережение материальных ценностей, наконец, она должна
ставить и меня, и воспитательский коллектив в наиболее выгодное положение.
Идеально проведенной операцией будет такая, при которой все указанные цели дости-
гаются. Но как раз в большинстве случаев задача принимает характер коллизии, когда нужно
бывает решить, какими интересами и в какой степени можно пожертвовать и полезно по-
жертвовать. Для того чтобы такая коллизия благополучно разрешилась или даже приняла
характер гармонии, нужно бывает пережить огромное напряжение. В таком случае задача
требует от меня сверхъестественной изворотливости и мудрости, широкого точного маневра,
а иногда сложной игры, настоящей сценической игры.
Чего добилась Брегель своей блестящей речью? Представил себе, что суд уступит ей и
учредит помощь и покровительство Ужикову. Колонисты остаются в положении виноватых.
Коллектив переживет неясную напряженность действия, опыт общественного бессилия, а
Ужиков останется в колонии на прежней позиции стояния против всех, да еще усложненной
тем обстоятельством, что теперь на целые годы в нем будут видеть точку приложения
брегелевского тормоза.
(27) В это время колонисты доканчивали борьбу на последнем фронте, в Подворках. На рож-
дественских святках Ховрах был пьян, ночевал на селе, что-то продавал. В совете командиров
Ховраху сделали капитальный ремонт, и он снова пошел в работу, но за село комсомольцы
принялись основательно. Заручившись разрешением милиции и ее искренним сочувствием,
бригада Жорки Волкова в несколько ночей разгромила питейные притоны, коморы каинов и

477

хулиганские шайки церковных сынков. Надеясь, что мы не пойдем на большой скандал, се-
лянские герои вытащили из-за голенищ финки, но мы на скандал пошли. Короткое, при-
нимавший самое активное участие в этой борьбе, однажды вечером, возвращаясь с Рыжова,
подвергся нападению целой толпы, был ранен ножевым ударом и еле-еле убежал в колонию.
Ночью мы, вызвав на помощь наряд милиции, арестовали главных деятелей подворской
контрреволюции, и больше они в село не возвращались. В Наркомпросе мне сказали:
— Вы там... ссориться с крестьянами, куда это годится.
Я ничего не сказал, а когда вышел на улицу, плюнул.
(28) До того все перевернулось в этих головах, что пьянство, воровство и дебош в детском
учреждении они уже стали считать признаками успеха воспитательной работы и заслугой ее
руководителей. Более печального фона и более грустного положения для моего самочувствия
я никогда в жизни не встречал. То, что являлось прямым результатом разума, практичности,
простой любви к детям, наконец, результатом многих усилий и моего собственного каторжного
труда, то, что должно было ошеломляюще убедительным образом вытекать из правильности
организации и доказывать эту правильность,— все это объявлялось просто несуществующим.
Правильно организованный детский коллектив, очевидно, представлялся таким невозможным
чудом, что в него просто не верили, даже когда наблюдали его в живой действительности.
Я истратил очень немного времени, чтобы разводить руками и удивляться. Коротко я от
метил в своем сознании, что по всем признакам у меня нет никакой надежды убедить олимпий-
цев в моей правоте. Теперь уже было ясно, что, чем более блестящи будут успехи колонии и
коммуны, тем ярче будет вражда и ненависть ко мне и к моему делу. Но скорбеть По этому
поводу времени у меня не было.
(29) Развернулся в коммуне блестящий красивый завод ФЭДов, окруженный цветами, асфаль-
том, фонтанами, настоящий советский завод. ФЭДы, конечно, не сразу вышли хорошими, и
первые потребители наши, конечно, обижались. И тогда снова в последний раз пропищали
сомнения:
— Мы же говорили! Как это можно! Беспризорные! Хи-хи.
Но это прошло. На днях десятитысячный ФЭД положили на столе у наркома коммунары,
безгрешную блестящую машинку.
Многое прошло, и многое забывается. Уже не знают коммунары, что это значит «сучить
дратву». Токари, револьверщики, лекальщики до 7-го разряда, мастера, начальники цехов,
знающие образованные люди, они не имеют ни времени, ни свободной души, чтобы вспоми-
нать о дратве, разве из-под какой-нибудь захолустной подворотни отсыревший старосветский
потомок олимпийцев вякнет спросонок:
— Э... э... как же это? ФЭД! Почему ФЭД! А как же политехнизация?
Он даже начинает шуршать какими-то брошюрами, которые сам написал и в которых дока-
зывает, что политехническая школа — это значит полное невежество во всех областях техники.
Но никто на него уже не обращает внимания, ибо на него жаль истратить даже баночку дал-
матского порошка.
Каждую весну коммунарский рабфак делает выпуск. Уже не один десяток студентов-
коммунаров подходит к окончанию вузов: будущие инженеры, врачи, историки, геологи,
судостроители, педагоги, радисты, штурманы, военные, агрономы, музыканты, актеры, певцы.
Летом они съезжаются в коммуну, и на них с возбужденной завистью смотрят пацаны. И каж-
дое лето вместе с нами студенты идут в поход. Много тысяч километров прошли коммунарские
колонны, по-прежнему по пяти в ряд, как всегда, со знаменем впереди и знаменитым своим
оркестром. Прошли Крым, Волгу, Кавказ, побывали в Одессе, Москве, Баку, Тифлисе, много
видели, многому научились.

478

Из подготовительных материалов к «Педагогической поэме»
Типы и прототипы
Персонаж. Положение в фабуле. Развитие и конец роли
1. Калина Иванович. Он по-старчески радостно переживает успех колонии. Затевает борьбу
против кулаков. Принимает участие в театральной деятельности. Осилить Куряж не
берется. В главе 10 он грустно уходит в отставку, окончательно покоренный новой жизнью,
не отказываясь, однако, от шутливых сентенций по поводу новых порядков. Посещает
колонию в главе 19. Нужно показать особенно прелестный букет сентенций. Коммуна
провожает его почетным караулом.
2. Екатерина Григорьевна. Она остается одним из главных действующих лиц. Никогда не сда-
ет новых педагогических позиций. Положительный спокойный тип. Во всяких спорах она
должна представлять некоторое раздумье, маленький полезный тормоз, возбуждающий
мысль, но тем прекраснее ее спокойный переход на мою сторону. Переходит в коммуну.
Последний этап ее работы должен сопровождаться ощущением небольшой усталости,
более грустным взглядом, но тем ярче должно быть подчеркнуто ее радостное, уверенное
движение вперед. Она должна ощущаться как хорошая сила в новом коллективе.
3. Лидия Петровна. Лидочка представляет линию измены новому направлению в педагогике.
Просто устала. Потом неудачный роман со Снарским. Перед Куряжем — потеря энергии,
переход в лагерь болтающих. Сторонница свободного воспитания. Шушуканье, сплетни.
Выходит замуж за Чудинского. Конец ее линии — в главе 19, одновременно с полным
поражением Чудинского. Ее нужно открыто уволить за переход в лагерь противников
моей воспитательной системы. Некоторая борьба с профсоюзом, и все. Лидочка отошла
потому, что ей слишком хотелось личной жизни.
4. Задоров Александр. Не меняя своей уверенной бодрости, спокойно связавший себя с ко-
лонией, активный комсомолец. Задоров Первый уходит в рабфак. Является сторонником
всех начинаний коммуны, крепко ведет линию на вступление в партию. Он поступает на
социально-экономический факультет. В последних главах Задоров то и дело появляется
в рядах коллектива, поддерживая его своей уверенной силой, особенно в змиевской истории.
Он должен участвовать в последней главе, должен быть ясным его будущий путь.
5. Таранец Федор. Один из главных деятелей дисциплинирования Куряжа, участник
борьбы с хулиганами и деятельный расследователь убийства Марка. Он сохраняет преж-
ний несмущающийся характер. Хорош он и в сражении с попами. Мастер клубной работы,
главный пиротехник театра. Во время объединения всех трудовых, колоний он командиру-
ется в одну из колоний и остается инструктором, будучи хорошим столяром. Его расска-
зами и шутками должны быть наполнены последние главы.
6. Волохов. Делается деятельным членом ЛКСМ. Самое активное участие в крестьянских
делах. Во время переезда в Куряж — в первом десятке. Его старые замашки просыпаются
только в борьбе с сельским хулиганством; здесь он берется за финку. Переключаю его
на административную работу в кузницу, а потом на электростанцию. Перед объедине-
нием трудовых колоний совершил несколько поездок в детские дома. Он получает работу
на харьковской электростанции.
7. Бурун. Прямой путь к рабфаку. К учению относится с серьезной страстью- Увлекается
только театром, но . неудачно — мало поворотлив. Трудности учебы преодолевает с
молчаливым упорством, только в моменты больших авралов командует 4-м сводным.
Уходит в рабфак мединститута, в последней главе уже в Военной академии.
8. Осипов Иван Иванович. Из осторожного, трусливого и неинициативного человека посте-

479

пенно становится очень хорошим техником-педагогом, спокойным и уверенным. Именно
на нем показать, как нужно использовать и воспитывать кадры. Остается до конца в
колонии, сохраняя преданность ей. Во время объединения трудовых колоний принимает
на себя заведование самой неорганизованной Дергачевской колонией и делает ее образцо-
вой.
9. Осипова Наталия Марковна. Это человек, почти безразличный к коллективу, с несколько
странными нежными ужимками. Она перевоспиталась. У нее кое-что осталось, несколько
наивное мышление, но подчеркнутое страстной преданностью коллективу и несколько
манерной любовью к нему. Все это дает интересный букет. Переходит с мужем в Дергачи.
10. Гуд. Остается сапожником. При переезде в Куряж, поддавшись влиянию сельских хулига-
нов, пристрастился к девчатам, начал выпивать. В главе 16 над ним товарищеский суд.
Он подчиняется.
11. Братченко Антон. Его страсть к лошадям продолжает возрастать и достигает апогея во
время переезда в Куряж. Из-за нее он отстал от других товарищей. Но хорошо понимает,
что конюхом он остаться не может. Под нажимом Шере он в 15-й главе поступает на раб-
фак ветеринарного института, но через три месяца уже оказывается в Кубанском кава-
лерийском училище. Приезжает в колонию в 22-й главе и поражает своей формой.
12. Ветковский Костя. В первых главах в нем просыпаются фантастические наклонности, он
уезжает из колонии (гл. 5).
Неожиданно возвращается в главе 16, его очень ласково принимают, но он уже отстал
от коллектива, и ему все время не по себе. Оставшись человеком с хорошей натурой, он, од-
нако, обленился, потерял пружинную технику колониста. Ребята ему говорят: «Ты заржа-
вел». Он изо всех сил старается и преодолевает это только во время работы по объединению
колоний, исполняя роль главного распорядителя по коллектору.
13. Шелапутин. Шелапутин вырастает в совершенно нормального жизнерадостного мальчика,
которого все любят как особенное достижение коллектива. Он очень способен, в частности
по математике, все уверены, что из него выйдет ученый, и он сам, кажется, уверен. Тем
не менее он принимает спокойное и почти «ученое» участие во всех видах борьбы колонии.
Его участие должно отличаться замечательной спокойной уверенностью, что так нужно,
и поэтому все хорошо. Переходит в коммуну имени Ф. Э. Дзержинского.
14. Мусий Карпович. Генеральных сражений два: проданный дом и мельница. Здесь М. К.
высказывается совершенно откровенно и выдает себя с головой. У него отбирают лишнюю
землю и инвентарь после нашей победы на перевыборах сельсовета. Он радуется переезду
колонии в Куряж, но страшно недоволен, что земли колонии переходят во владение
с.-х. артели. Провожает колонию со злобой.
15. Полещук Васька. Ваську Полещука мы застаем в Куряже в печальном состоянии. Он
запуган глотами и совершенно сбит с толку. Васька — молчальник, страшно грустен.
Приезд колонии производит на него впечатление взрыва, совершенно его переворачивающе-
го. Он страстно отдается колонии и хотя ничего не умеет делать и, собственно говоря,
болен, но все время стремится поспеть за коллективом. Выздоравливает он только в
коммуне Дзержинского, увлеченный интересными станками. Мечтает только о заводе.
16. Головань Софрон. Во 2-й главе — герой покупки дома. Здесь он и терпит поражение.
Является инициатором аренды мельницы и окончательно сходит со сцены.
17. Елисов. Остается скромным мастером до тех пор, пока не появляется на горизонте Попов.
Он вступает с ним в борьбу. < Благодаря Ковалю становится членом партии. В. работе
столярной и коммуне имени Дзержинского он принимает самое горячее участие, но не
может понять всей техники воспитательной работы и остается узким цеховым.
18. Козырь. Одна из центральных фигур повести. Он религиозен, примитивен; на этом нужно
показать гибель старой психики. В Куряже он переживает тяжелое внутреннее противо-
речие вследствие своей религиозности. Поминая имя Христа на каждом шагу, он все-таки
безоглядно повторяет реакции коллектива даже в церковных вопросах.
19. Чобот. Он погружается в селянское • море. Влюбляется тупо и безнадежно. Его женят.
20. Осадчий. В Полтаве ему импонирует страстная натура Карабанова, он подражает ему во
всем: в удали, в увлечении сельским хозяйством, в пляске и т. д. По его примеру он начи-
нает готовиться на рабфак, но это дается ему трудно. Остатки его прежнего характера
проявляются в несдержанных поступках, в несерьезном отношении к девчатам. Во время
завоевания Куряжа он иногда дерется. Окончательный перелом в его личности украшен
дружбой с Марком и страстным гневом во время расследования зверского убийства
Марка. В последних главах поступает на рабфак с.-х. института.
21. Гречаный Андрий Карпович. Злобный старикашка, остается таким же. Он упражняется
в сплетнях о колонии, лазит больше всех по канцеляриям, добиваясь мельницы.

480

22. Председатель Сергей Гречаный. Встречается изредка.
23. Степан Нечипоренко — батрак.
24. Верхола Лука Семенович. Действующее лицо 2-й и 4-й глав. Он пытается склонить колонию
на совместную аренду мельницы. После поражения он делается врагом настоящим, но
внешне сохраняет лояльность. Когда у него реквизируют с.-х. инвентарь, он пускается в
самые обильные разговоры и пытается доказать, что «в крестьянстве вся сила». Провожает
колонию в Куряж с деланым расположением.
25. Овчаренко. Положительный тип. Встречается в главах эпизодически. В театральной работе
он перетаскивает мебель, на поле аккуратно работает, в Куряже он лучший Кузнец.
Уходит на завод в Харькове, в* кузницу.
26. Воронова Оля. Любит сельское хозяйство. Первые главы должны содержать описание ее
уверенного романа с Николаенко, радостной свадьбы. Новое, что внесла в крестьянскую
семью комсомолка Оля,— это отвращение к единоличному хозяйству, тяга к коллективу.
Воронова организует крестьянскую молодежь, стремящуюся в колхоз. Она провожает
колонию, радостно уверенная в ее будущем. Приезжает потом в Куряж, и колония помо-
гает ей в колхозных делах.
27. Соколова Раиса.
28. Левченко Маруся. Проклятый характер проявляется и впоследствии в некоторых чертах
вспыльчивости и вздорности. Вначале неудачница. В колонии у нее развивается стремле-
ние на рабфак, но ей очень трудно учиться. На рабфак она поступает и делается предметом
заботы всего сводного отряд рабфаковцев, ее вытягивают с большим напряжением,
и она переходит в педагогический вуз. Во всех делах коммуны она принимает участие
только в свободное время. Под конец характер ее теряет черты вздорности и становится
упокоенным.
29. Карабанов. Он остается самым ярким лицом повести, всегда бурлящим и сдерживающим
себя только военной выправкой. Он готов пожертвовать любым из своих интересов, но он
не монах. Роман с Боковой, влюбленность Гали. Он готов бросить рабфак и действительно
бросает его для работы по организации объединения трудовых колоний, но под влиянием
коллектива снова возвращается на рабфак. Он должен участвовать в большинстве глав.
Из него выходит убежденный сторонник переделки человека, об этом он всегда страстно
мечтает. Страстный физкультурник. Он произносит сентенции против всех врагов
колонии.
30. Митягин. В последней части романа Митягин встречается вновь дважды: на вокзале во
время завоевания Куряжа и во время марша двух колоний, провожающих Горького. О нем
иногда вспоминают хлопцы. Он должен быть подготовлен к концу повествования как
участник постройки Беломорского канала.
31. Спиридон. Глава деревенских комсомольцев, друг Оли Вороновой, вместе с ней ведущий
борьбу за с.-х. коллектив. Вместе с другими комсомольцами он вступает в дружеские
отношения с колонистами и подражает им в настойчивости и дисциплинированности.
32. Стомуха Сергей. Может быть введен в одной из глав среди других селян.
33. Стомуха Явтух. То же.
34. Сорока. Неудачник и немного дурачок, физически силен. Селянин. Уходит в колхоз, но
и там его преследуют неудачи. Возвращается снова в колонию, встречаемый общим хохо-
том. Находит себя на электростанции в Куряже и остается в ней работать надолго.
35. Приходько. Дурацкий бурный характер, склонность к Дракам. Его участие в одной из
драк на базаре причиняет колонии неприятности. Он очень тяжело переживает это и
по-настоящему берет себя в руки, переходит в кузнечный цех харьковского завода.
Иногда посещает колонию.
36. Гречаный Оноприй. Встречается случайно.
37. Федоренко. Неповоротливый, беззащитный, он доставляет колонии несколько веселых
минут. Линию свою находит только во время переезда в Куряж, увлекшись свинарней
и английским стадом. В конце повести уходит в совхоз кладовщиком.
38. Опришко. Небогатой 'его натуре подражание Братченко немного приносит пользы. Он
влюбляется с настоящей страстью. Его женят, но он скоро начинает бить жену. Его
привлекают к ответственности в товарищеский суд «со всеми онерами». Он подчиняется
суду и активно начинает работать в колхозе. В конце повести приезжает вместе с Воро-
новой.
39. Остромухов. Он приходит в Куряж стройным колонистом. Дружит с Марком и сближает-
ся с Волоховым. Мечтает быть инженером. Поступает на рабфак.
40. Шнайдер. Проводит все время линию на квалифицированного рабочего и добивается
своего.

481

41. Глейзер. Уже с первой главы в нем проявляются наклонности юриста. Он подает свои
советы «в строго официальной форме» во всех конфликтах. Поступает в социально-эко-
номический институт.
42. Крайник. Он успокаивается после всего пережитого, у него обнаруживается спокойное
остроумие типа Векслера. Он музыкален, попадает в оркестр и всегда носится со скрипкой
или с другим музыкальным инструментом. На все события отзывается спокойным юмо-
ром, его любят. Поступает в музыкальный техникум.
43. Соловьев Тоська. Тоська командует уже сводными отрядами. В момент переезда в Куряж
он настоящий командир, ведущий прямую уверенную линию. Он — хороший организатор.
Ему поручают отдельные задания. В конце романа он — комсомолец, физкультурник,
музыкант. Наиболее ярко он проявляет себя в момент открытия коммуны — он мечтает
о культе будущего. Переходит в коммуну. Приблизительно Вася Клюшник1.
44. Вершнев (Шершнев). Активно участвует во всей жизни колонии. Постепенно усиливаются
в нем черты искателя правды. Это должно сделаться главным развитием его линии. Из
рабфака он уходит из-за неудовлетворительности этим «узким участком», но беспреко-
словно подчиняется требованию комсомола и возвращается. К концу повести он уже в
медицинском институте, по-прежнему ищет правду и много думает. Должен быть приго-
товлен к третьей части.
45. Белухин. Главная тема — он ничего не боится. Таков он и во время переезда в Куряж, и
во время куряжской борьбы. Он хочет быть только военным потому, что «там нужно
ничего не бояться». Поступает в военное училище и сманивает туда Братченко, вместе
с ним и приезжает в гости в колонию.
46. Черненко. Помогает колонии в борьбе за дом и мельницу, помогает переезду в Куряж.
Активно сочувствует объединению колоний.
47. Галатенко. Придурковатый. Объект шуток колонистов, которые говорят, что он не едет
в Куряж, а его везут, что для него надо устроить, как и для лошади Молодца, станок в
вагоне. Но в Куряже он ошеломлен развалом коллектива и со злостью набрасывается на
куряжан. Насилу его успокаивают, но он продолжает чертыхаться. Когда победа до-
стигнута, он все время хвалится ею.
48. Горович Петр Иванович. Таков, как и прототип. Но в Куряже не может выносить нападок
на мою педагогическую систему и оставляет колонию. Переходит на физкультурную
работу.
49. Коваль Тихон Нестерович. Мой заместитель, партиец, преданный делу человек, создаю-
щий из комсомола действительно боевую организацию. Совершенно не выносит лишних
разговоров и страдает от них. Очень ясный взгляд на ценность работы. Такой ошибиться не
может. Ведет отчаянную борьбу во время объединения трудовых колоний. В характере
некоторая неповоротливость, простота, способность выругаться, нелюбовь к художествен-
ной литературе.
50. Ночевная Настя. Тип Нины Ледак2. Боевая деятельность все время. От Нины отличается
совершенно спокойным характером. В Куряже поступает на рабфак или уходит на завод.
51. Георгиевский. Постоянно сопровождаемый обвинением, что он — сын иркутского губер-
натора, он не сдает линию. Он любит ребят, и ему трудно от них уйти, но все же он идет
учиться. Очень часто бывает в колонии, в Куряже ведет совершенно открытую борьбу
с Брегель именно из любви к ребятам. В безжалостности к этим ребятам он больше всего
обвиняет Брегель. А жалеть ребят, по его мнению,— это и значит привить им дисциплину.
В Куряже к нему приезжает отец, которого он потерял во время голода, и, к удивлению
всей колонии, тот оказывается учителем с Поволжья.
52. Волков Жорка. У него активный интерес к политической жизни. Он скоро становится
секретарем комсомольской ячейки. Не любит физического труда, но заставляет себя
работать. Страстен, никогда не формалист. Инициатор взятия штаба во время маневров.
Ненавидит всех врагов, и они его ненавидят.
53. Волков Алешка. Уже вначале он выделяется как сторонник организации коллектива
и новых форм дисциплины и быта. Скоро он делается «ходячим хрипуном», вечно
журящим кого-нибудь за нарушение стройности системы и за лень. Он не способен был
ничего не делать, а в Куряже поражал всех своей кипучей работой. С начала объедине-
ния колоний он уже член сельрады и самый серьезный колонист. В объединенных ко-
лониях он проделывает чудеса. Много он поработал перед приездом Горького.
54. Кудлатый Денис. В точности сохраняя характеристику Кудлатого из 1-й части, все время
1 Персонаж произведений «ФД-1» и «Флаги на башнях».
2 Персонаж книги «Марш 30 года».

482

расширять его деятельность, главным образом в хозяйстве, деятельность накопителя и рас-
ширителя хозяйства колонии. В этой деятельности он квалифицируется и приобретает
нужные навыки. Много он помогает хозяйственной "работе и в селе. С уходом Калины
Ивановича он становится главным деятелем хозяйства, уступая только общее руководство
Дубовику, который в то же время отрывается для работы по объединению трудовых ко-
лоний и по коммуне Ф. Э. Дзержинского. Впоследствии, уже будучи кандидатом партии,
становится заведующим хозяйством колонии.
55. Ступицын. Вначале и в Куряже руководит работой в свинарне. При переезде — началь-
ник эшелона. Поступает на рабфак машиностроительного института. Является всегда,
когда в колонии идет особенно напряженная работа, сторонник научной книги и враг
кустарничества. Это главный его критерий в определении будущего колонии.
56. Лапоть Ваня. Выделяется своим темпераментом и бодростью. Оказывается очень спо-
собным. Подготовленным едет со второй партией горьковцев на рабфак. В Куряже и во
время работы по объединению колоний умеет своим едким юмором довольно солидно
уничтожать противников и бороться с недисциплинированностью куряжан. Подает
иронические реплики и «заедается» в спорах с педологами.
57. Шарове кий Костя.. Серьезный мальчик. Переходит в коммуну.
58. Богоявленский Витька. Один из главных персонажей второй части романа. Искренний,
прямой, горячий, несколько обидчивый и все же до конца преданный человек. После
завоевания Куряжа и обследования объединенных трудовых колоний проводит большую
работу. Он главный следователь и видит все насквозь.
59. Жевелий Митька. Друг Витьки и соратник. Отличается от него небольшой хитрецой,
благодаря чему покладист, но в минуту тревоги замечательно волевой, хладнокровный.
Красив. Мечтает быть моряком.
60. Леший Кузьма. На свадьбах главный деятель. Уходит кузнецом в паровозные мастер-
ские. Приезжает в колонию в Куряж в гости.
61. Шере. Проводит везде большую работу. Организует все хозяйство объединенных трудо-
вых колоний.
62. Корыто. Упоминается несколько раз как старый колонист. Предан колонии. В Куряже
работает на электростанции и скоро делается ее главным воротилой. Много борется
с хулиганством бывших приживал монастыря. Неистощимый изобретатель подвохов
в борьбе с церковниками.
63. Романченко. Упоминается.
64. Назаренко. Вырастает эгоистом. Моральный рецидив. Из эгоизма учится, из эгоизма
подчиняется колонии, но не любит ее и тяготится ею. Уходит учиться, будучи в конфлик-
те с коллективом. Но ему приходится обратиться за помощью в колонию, и в этой помощи
ему отказывают. Скандал и жалобы его используют противники колонии, но колония не
сдает.
65. Векслер (тип Шведа)1— оратор и душевный человек. Умеет воздействовать на душу
слушателя. Колония гордится его ораторскими способностями и выдвигает его для вы-
ступлений на конференциях и съездах.
66. Перепелятченко. Тип Тетерятченко. Над ним подтрунивают и девочки. Он в коммуне не
идет, а бесконечно тянется, что вызывает к нему неприязненное отношение. В конце
концов, он где-то устраивается конторщиком, но во время объединения трудовых колоний
предлагает свою помощь, которую принимают даже с энтузиазмом.
67. Евгеньев. Припадочная дрянь, которая гордится своим кокаином, с первого же дня
коллектив начинает его воспитывать, делая из этого почти спорт. Он сначала врет и при-
кидывается эпилептиком; ребята бросают его в речку, изобличают его притворство. Он
покоряется. Учиться он не хочет. Устраивается на электрической станции колонии имени
Горького. Воздействие коллектива и эта работа совершенно упорядочивают его.
68. Густоиван. Коллектив освобождает Густоивана от религиозных предрассудков, но он
остается придурковатым и дальше самой примитивной работы в свинарне не идет.
69. Пыхова (Копылова). Разложившийся тип. Пыталась торговать дочерью еще в Полтаве.
История с туфлями.
70. Пыхова Лена (Пихоцкая)2. Дочь Пыховой. Комсомол помог ей и устроил в колонию.
71. Шейнгауз Марк. Мальчик, преднамеренно совершивший кражу, чтобы попасть в колонию
имени Горького. Впоследствии яркий, политически развитой человек. Страстно верит в
1 Персонаж произведений «Марш 30 года», «ФД-1» и «Мажор».
2 Персонаж повести «ФД-1».

483

прекрасное будущее. Органически не переносит ничего грязного, отсталого. Идейно воз-
главляет борьбу с хулиганством бывших приживал монастыря, хотя драться не умел.
Вскоре был убит.
72. Клямер (Чудинский).
73. Пивень Андрей Павлович (Крикун).
74. Киргизов Максим Денисович (Татаринов).
75. Ужиков Аркадий (Фейгельсон).
76. Брегель Мария Викторовна. Неожиданно появляется в колонии, поражает своим тоном
(приблизительно начиная с 5-й главы). Потом начинает мелькать чаще. Противница
переезда в Куряж и организации объединения трудовых колоний, фыркает на коммуну
Дзержинского и на все порядки. Злобна, вульгарна, сплетница, беспорядочна л личной
жизни. Какой-то подозрительный роман с Чайкиным, бьет свою дочь. Она добивается
пересмотра вопроса об объединении трудовых колоний. Поражение ее приходит вместе
с поражением троцкизма, педагогическим выразителем которого она была. Злобно
встречает и А. М. Горького. Между прочим, рекомендует отдавать беспризорных «на
воспитание кулакам».
77. Халабуда Сидор Иванович. Очень ограниченный человек: сам того не сознавая — пред-
ставитель утилитарно-хозяйственной педагогики. Сторонник раздробления коллектив-
ного сельского хозяйства колонии на единоличные участки. Это идет от его технического
невежества и консервативного склада характера. Впрочем, он не злой, хочет, чтобы
«все было хорошо», но всегда находится под влиянием какого-нибудь нэповского субъекта.
Его добродушное сердце размахнуться не может.
Он встречает колонию доброжелательно и вообще не враг ей, ему нравится работа,
он дорогой гость на баштане, хотя и судится за одеяла. Но он 'становится на каждом
шагу в комическую позу. Даже в разрыве с колонией он ненавидит Брегель и сражается
с ней, больше из личной антипатии к ней.
78. Тов. Геннадий (Виктор). Облезший интеллигент. Представитель той интеллигентщины,
которая была далека от жизни и живых людей. Он знаком только с идеями и сумрачно
млеет под их лучами. Неряшлив и непрактичен до глупости. Колония для него только
повод для рассуждений.
Впервые знакомится с колонией в Куряже. Ходит по ней и мечтает о будущих
«отношениях». Он инспектор-методист, но методику принимает как окрошку общих
идеалистических сентенций. От всякой борьбы страдает, страдает от дисциплины, от
красоты. Много говорит о коллективе, сущность которого ему совершенно чужда. Под
конец растворяется где-то в воздухе.
79. Булкин Иван Сергеевич. Делец, беспринципен, первобытно скуп. По идеологии — кустарь.
В колониях видит только кустарные мастерские, могущие увеличить оборотный капитал.
Он за объединение трудовых колоний, но представляет его как «кустарь-спилку»1.
Хитер, заискивает, действовать любит за кулисами, стремится к власти. Сначала при-
кидывается другом колонии, сторонником переезда в Куряж, хвастается своими мастер-
скими, боится меня, ненавидит острой ненавистью коллектив колонистов, на беспризорных
смотрит как на быдло, пригодное только для увеличения оборотного капитала. Хватается
за объединение трудовых колоний, но хочет сам командовать ими. Когда это ему не
удается, переходит в стан противников.
80. Отченаш Силантий Семенович (Грищенко). Он появляется в самом начале второй части
и встречает своеобразный прием благодаря своей оригинальности. Он не люмпен, а этакий
«философ от земли», стихийно ненавидит старый мир, но вместе с тем — осколок того
же мира. Нравственно здоров и поэтому должен быть выведен как представитель чистого,
без претензий, спокойного, посильного для него здравого смысла. Он добродушно умно
отзывается на все события жизни колонии, вызывает смех формой выражения. Замеча-
тельный работник, все его ценят и призывают на помощь. Остается до конца в колонии.
Перед приездом А. М. Горького читает его книги.
81. Гуляева Анна Васильевна (Веселова). Партийка в колонии. Помогает Ковалю, потому
что умнее и культурнее его. Вокруг себя она видит много «зверушек», но уверена,
что они скоро выведутся. Прекрасно разбирается в троцкистских загибах Брегель и уверена,
что вся эта нечисть будет выметена. Работает больше в комсомольской ячейке колонии
и сообщает ей много культурных навыков. Спокойна, хороша собой и всегда добродушно
кокетлива.
Кустарь-спилка (укр.) — союз кустарей.

484

82. Гинзбург Марк Михайлович. Это интересный тип. Умен и видит далеко вперед, видит
сложность явлений. Но он очень хорошо понимает силу толпы, опасается силы инерции
и воздерживается от прямых, выступлений в защиту новых принципов воспитания, пре-
зрительно помалкивая и выжидая случая. Главное его достоинство — он практический
человек и не верит пустым словам. Он деятельно и с азартом принимается за объединение
трудовых колоний, но, когда начинается борьба, он не хочет вступать в прения и говорит:
«Дело само выживет, пускай кричат, не нужно никаких активных действий».
83. Джуринская Любовь Савельевна. Тоже интеллигент. Партийка со светлым взглядом
на будущее. Умеет ощущать тон жизни и тон коллектива. Верит в колонию безраздельно
и увлечена желанием помочь ей, но она — человек недостаточно темпераментный, и это
немножко вредит делу. В острые моменты борьбы она отходит в сторону и старается
действовать на боковых линиях. Вместе с тем она никогда не теряет уверенности в победе
принципов коммунистического воспитания.
84. Воробьев Михаил Михайлович. Человек одной доктрины, преданный своим слепым и
теории условных рефлексов. Как ученый, он хорошо понимает сложность и глубину
опыта колонии, но считает, что она ценна главным образом тем, что подтверждает
его мысли о значении рефлексологии в педагогике. Он представитель биологизма в педа-
гогической науке и не может видеть живого лица коллектива. В борьбе принимает
участие только как влиятельный сотрудник Наркомпроса, который может кое-кого за-
щитить своим словом. Его конек — обусловленное поведение.
85. Галя (Лосева Ирина Алексеевна). Коммунистка. Подавленная затхлостью старой педаго-
гической рутины, она широко и страстно открывает глаза на новое дело, отдается ему
до конца. В борьбе принимает самое активное участие. Но по натуре она не точный
человек. Учится точности и техническому подходу в процессе самой педагогической
работы. В последних главах она уже работает в Управлении объединенных трудовых
колоний, и очень удачно. Она вносит много нового в планы организации коммуны
имени Дзержинского.
86. Бранд Александр Михайлович. Остроглазый и суровый умница, человек самостоятельной
мысли и большой воли. Он вносит в педагогику размах нового производственного дела,
требующего организаторов широкого масштаба. О педагогах он даже не упоминает,
о педагогике, собственно, не думает, полагаясь больше на производственную и хозяй-
ственную сторону дела. Он хорош тем, что в беспризорном не видит ничего «беспризорного»
и ничего трудного. Смотрит на него как на здоровую производительную силу.
87. Антонов (Юрьев Семен Климович). Вообще он желторотый, с восторгом принимает эстетику
жизни колонии, потому что он немного художник. Он всегда готов восторгаться и всегда
верит, что есть чем восторгаться. Хорошо в нем то, что он предан идее нового быта,
хочет новых традиций, новых форм живой жизни. Это его отличает от остальных персо-
нажей. С таким настроением он принимает участие в борьбе и с таким же восторгом
ожидает победных реляций.
88. Бокова Мария Кондратьевна. Блондинка с ямочками. Завсоцвосом. Женщина, ищущая
любви. Прекрасными губками лепечет о соцвосе. У нее маленькая попытка завести
роман с зав. колонией, но кончается дело романом с Карабановым. Мило прощается
с колонией, в соцсове отнюдь не разочарованная.
89. Духов. Приспособленец, делающий карьеру. При каждой чистке его вычищают, но после
каждой чистки восстанавливают. Делом он никаким не интересуется и «дружит» с теми,
кто почему-либо в силе или в моде. «Дружит» он с колонией, пока она в почете, и делается
ее врагом, когда на нее нападают. С приездом Горького он снова в восторге от колонии.
Вокруг него много всяких странных родственников.
90. Теляченко Зоя. Инспектор. Злая, напряженно подозрительная, совершенно неподвижная
личность. Представляет старые педагогические предрассудки как новейшее достижение.
Со злости и из зависти она ненавидит все сильное и живое. Друг Брегель. Смывается
вместе с нею. В колонии . выполняет роль обследователя. К заведующему относится
с подчеркнутым презрением.
91. Павлюченко Надежда Поликарповна. Это почему-то научный работник, но она — центр
сплетен, которые передает с неизменной улыбкой и с ямочками, наполненными сахаром.
В романе она присутствует во всех острых местах, всем сочувствует и обо всех добродушно
сплетничает. Она совершенно беспринципна, ей раньше всего мерещатся любовные при-
ключения, она осуждает «разврат», хотя сама далеко не целомудренна.
92. Чайкин Сергей Васильевич. Профессор-педолог — мошенник, шарлатан и пьяница.
Человек совершенно дикий и некультурный, но злобненький и активный в защите своего
положения. Он производит самые безобразные эксперименты над своим сыном. Впослед-

485

ствии отдает его в колонию. Сначала относится к колонии пренебрежительно, но, от-
давши сына, начинает перед нею заискивать. Вокруг сына завязывается небольшой узел
борьбы.
93. Костина Наталья Андреевна. Председатель шефского комитета. Интеллигентка, открыв-
шая для себя колонию и сразу поверившая в значение этого дела. В ней преобладает
эмоциональное отношение к живым ребятам колонии, она от всего приходит в восторг
и готова во всем видеть только хорошее. Она совершенно непрактична и понимает
только одно, когда кого-нибудь из детей, по ее мнению, обижают. Тогда она готова
сделать что угодно для защиты и страдает, совершенно не понимая, отчего это страдание
происходит и почему так много на свете «несправедливостей». Ненавидеть она совершенно
не умеет. Своим отношением к колонистам она вносит тепло в жизнь колонии.
94. Буцай Зиновий Иванович (Чаплян). Он худ и болен, но полон воли к жизни. Комическая
история с его закаливанием. Очень добросовестен, культурен и вежлив. В революцию
верит потому, что она совершившийся факт. Он далеко не талант, но у него много
всяких способностей: художник, артист. Это морально очень здоровая, хотя и небогатая
натура. В колонии он сам проходит хороший путь воспитания и предан делу без критики
и до конца.
95. Мизяк Степан Борисович. Садовник, угрюмый, рыжий, работящий и наивный.
96. Валя Мизяк (Мира). Дочь мельника, хорошенькая женщина, за которой все ухаживают
и которая выходит замуж за садовника. В колонии она делается кастеляншей и оказывается
чистоплотной и умелой хозяйкой.
97. Кравчук (Полищук). Столяр, партиец, человек здравого смысла и простого действия.
По своей психологии он почти колонист. Носит колонийскую форму. Рекомендует самые
простые и несложные средства борьбы: «дать по морде», выгнать. Мечтает о машинной
столярной.
98. Соломон Борисович (Клямер Борис Самойлович). Такой, как он есть. В коммуне имени
Дзержинского он начинает с правильной организации технологического процесса на
производстве и делает его прибыльным.
99. Болгаров. Человек, догнивающий под сенью коммуны и хорошо это понимающий. Это
циник, видящий, что для цинизма у нас нет места, но не может отказаться от старой
привычки. В своем закоулке он ведет бухгалтерские счета и видит, что делается кругом.
100. Милинская Елена Федоровна. Окончила институт народного образования, но ничего,
кроме дутой важности, оттуда на принесла. Для этой самой важности говорит о рефлексо-
логии. Из гордости и чистоплотности работает в коммуне, но при этом больше занята
защитой своих интересов.
101. Котов Валентин Петрович. Педагогическая пошлятина. Толст, разговорчив, пуст, пролаза
и в этом деле энергичен, вульгарен прежде всего. Он всегда врет и всех обманывает.
Его просовывают везде как якобы хорошего педагога и назначают то на одно место,
то на другое. Больше всего он думает о своей квартирке. Его словечко — «дисциплинка».
102. ' Юрский Самуил Ильич. Политвоспитатель в коммуне имени Дзержинского, организатор
комсомола. Молод и живет общей жизнью с комсомольцами коммуны.
103. Фонаренко Илья (Оноприенко). Из молодых куряжан вырастает такой, как есть. Быстро
переходит на сторону колонии и убеждает других. В составе комсомольцев коммуны он
представляет самую идейную и культурную часть.
104. Фоменко Васька (Фомичев). Неряха, лентяй, грубиян в Куряже. С ним возятся долго.
К концу романа он становится командиром и здесь обнаруживает себя как энергичный
и преданный делу колонист.
105. Барская Оксана Петровна (Оксана). Студентка. Живой и интересный человек. Веселый,
впечатлительный. Приезжает в качестве практикантки, набитая верой в педологию
и рефлексологию, но, увлеченная коллективом, забывает об этих глупостях, принимает
участие в жизни колонии и входит в рабфаковский сводный отряд. Во время завоевания
Куряжа несет самую черную работу с колонистами-малышами.
106. Журбин Павел Иванович. Бывший штабс-капитан, спокойно поверивший в новую жизнь.
Он дисциплинирован, рассудителен, готов в каждом человеке видеть новое и хорошее.
Во время объединения трудовых колоний выполняет большую работу. То, что он бывший
штабс-капитан, затрудняет его жизнь.
107. Водогон Игнат Сергеевич. Молодой партиец, только что окончивший педвуз и специально
приехавший в колонию научиться работе по-новому. Он хорошо видит непригодность
старой педагогической техники и зарождение новой. Педагогическая техника — его
конек, он о ней только и думает, и говорит. Всякое явление жизни в колонии он рас-
сматривает со стороны техники, не забывая, однако, ни на минуту о цели, которой

486

служит эта техника, — о коммунистическом воспитании. Он участвует в борьбе с «идеа-
лами» в педагогике и понимает, что это дело долгое и трудное.
108. Дубовик Иван Акимович. Завхоз в коммуне имени Дзержинского. Такой же, как в жизни.
Он педагог по призванию, прекрасный и преданный работник, но малокультурен.
109. Чарский. Таков, как он есть. Прежде всего, разложившийся интеллигент, истекающий
гадкой слюной всякой расслабленности. О поэзии и красоте говорит только в припадке
«прогрессивного паралича». Он сильно портит Лидочку, и колонисты ненавидят его.
110. Журавлев. .Строитель коммуны имени Дзержинского, инженер. Он ценит советскую
идею за то, что она проникнута светлым, гуманным взглядом на жилье для нового
человека. Жизнерадостен.
111. Кляченко. Инспектор. Добродушный наблюдатель. Умница и веселый человек. Скептик,
но умеет видеть настоящее дело. В педагогике сторонник опытной логики.
112. Наумов. Большой чин в Наркомпросе. Он умен и понимает революционное значение
новых методов воспитания детей. Однако его помощь колонии ограничивается тем, что
он отстаивает ее право на свободу педагогического опыта и останавливает ретивых
профессоров-педологов, но он не может вырвать руль из их рук. Только перед приездом
Горького он становится решительно на сторону колонии и защищает коммуну имени
Дзержинского.
113. Люлюк. Шляпа на месте завокрнаробразом, не имеющая никакого мнения, волокитчик
и человек неуверенный.
114. Комарова. Такая себе начинающая ученая, подпевала педологов, страшно добродетельная
и нежная. Совершенно не выносит дисциплины. В борьбе участия не принимает — слишком
слаба.
115. Зайченко (Зайчик). Таков же, как Ваня Волченко1. Представитель простого жизнерадост-
ного детства. Он уже научился красть в Куряже и вот готов скатиться на «блатную»
дорогу. Он не столько увлекается дисциплиной, сколько оживает под впечатлением
красоты и чистоты жизни, стройности колонии. Вскоре увлекается оркестром и ста-
новится его бессменным командиром, мечтая о том, что будет капельмейстером. В конце
романа поступает на рабфак музыкального института.
116. Р. Красная (Джуринская Роза). Хорошая умная девушка, мечтает быть доктором, но
ей так далеко до осуществления мечты. Только с приездом колонии она начинает верить,
что дорога к медицине для нее не закрыта. В последней части она уже студентка
мединститута.
117. Н. Ледак (Дольченко Нина). Это тип активной комсомолки. Она принимает Колонию
как неожиданную находку. В колонии входит в самые первые ряды, и во время переезда
в коммуну имени Дзержинского остается в колонии секретарем совета командиров.
Крепко держит в руках содрогающийся от напряжения коллектив. В конце переходит
в коммуну.
118. Дыбинская. Инспектор, который все хочет сделать как лучше, но делает все как хуже.
Ужасно верит в пользу всяких реорганизаций, пересадок и переназначений.
119. Кубанов Николай Николаевич. Таков же, как Терский. Человек прямого искреннего
действия: «Не лезьте к ребенку с вашей педагогикой, он сам лучше знает, что ему
нужно». Он — чудак, и его еще нужно воспитывать, несмотря на все его таланты.
120 Левченко Виктор Иванович. Такой же, как и Левшаков2. Живое серебро. Очень благороден,
практически приспособлен и остроумен. Он — ясное доказательство того, что в коллективе
должны быть прежде всего люди.
121. Панов Федор Карпович. Сволочь, петлюровец, подмазывающийся во все тяжкие, пытаю-
щийся «обдурить весь свет». Профессор педагогики, первосортный шарлатан, несмотря
на свою внешнюю благоприятность. Представитель «чистого» педагогического жречества,
книжный выдумщик, протаскивающий под видом советской педагогики форменную
контрреволюцию...
122. Кошкин Дементий Петрович. Ничтожество с юридическим образованием, неудачник,
не знающий, собственно говоря, что ему нужно. Шкурник и сквалыжник. Его нужно
выгнать к концу романа, пусть возится с восстановлением в должности.
123. Кошкин Борис Мартынович. Тоже ничтожество и такое же злобное, но более бессильное.
Тихоня и нытик, боится даже сплетничать, а потихоньку стонет в кулачок. Ленив и туп.
Тоже нужно выгнать.
1 Персонаж произведений «Марш 30 года» и «ФД-1».
2 Персонаж произведений «Марш 30 года», «ФД-1», «Флаги на башнях».

487

124. Богатырчук Марк Тимофеевич. Заведующий детдомом. Представитель кулацкой педа-
гогики. Умен, хороший хозяин. В воспитаннике он видит прежде всего батрака. Впрочем,
он возится с организацией большого хозяйства и приобретает тракторы, но это имеет
целью выколачивание прибылей и воспитание сильного единоличного хозяина, а не
коллективиста, он появляется на горизонте как сила, противопоставляемая троцкистами
(Брегель) колонии.
125. Ромашкин Петька. Таков же, как и Петя Романов1. Беспризорный с наклонностью
к серьезной сатире. Но он еще мал и проявляет себя ярче уже в коммуне имени
Дзержинского.
126. Маликов Ваня (Таликов). Куряжанин, одним из первых переходит на сторону колонии
и становится командиром. Серьезен и незлобив, умен и способен. Большая страсть
к учебе и дисциплине. Нужно показать, как он расцветает, освобожденный дисциплиной.
127. Ховрах Спирька (Хрущ). Глот во всех отношениях. Пытается глотствовать и по переезде
колонии. Внешне уступая силе коллектива, он прикидывается больным. Борьба с его
«болезнями» должна составить комический элемент романа. В конце концов он работает
неплохо, но коллектив не дает ему постоянных поручений.
128. Перец Павло (Перцовский). Тоже глот, но умный и способный, стал глотом потому,
что в старой Куряжской колонии это было можно и потому, что он силен. Он пытается
сохранить свою позицию только до приезда горьковцев. Увидев их, он сразу принимается
за работу и по чести отдается интересам коллектива. К концу романа он идет уже во
главе дзержинцев.
129. Одарюк Тимофей. Куряжанин. Запущенный гений. Рыжий, которого все эксплуатировали
и который в коллективе горьковцев проявляет себя почти молниеносно. К концу романа
он уже изобретатель со всеми отличительными чертами Боярчука2.
130. Ланова Оля. Из куряжанок. Такая же, как Харланова3. Переходит в коммуну. Умная,
спокойная, преданная коллективу, вступает в партию. Высказывается мало, но умно,
и ее всегда слушают.
131. Дубовик. Брат завхоза Дубовика. Брат считает его неисправимым вором, которого готов
расстрелять. Колонисты его спасают и прячут. В коллективе он скоро оказывается милым
человеком и прекрасным организатором. Особенно отличается при организации объеди-
нения трудовых колоний. Разъезжает по колониям и организует везде советы командиров.
Братья примиряются.
132. Нарский (Чарский). Такой, какой есть. Первый шофер в коммуне Дзержинского. В ко-
лонии постоянный командир сторожевого отряда.
133. Волончук Петр. Рабочий. Больной и смущенный человек, мечтатель и романтик, хочет
быть писателем и с помощью коммуны поступает на литературный факультет.
134. Оршанович Ваня. Таков, какой есть» — история с часами из «ФД-1».
135. Воленко (Ермоленко). Таков, каким он был выведен в «ФД-1».
136. Иванова Серафима (Серафима). Хорошенькая девушка. Она выходит замуж. Ее трудный
характер предопределяет семейную драму, к которой она идет, остановить её нельзя.
Это большая забота для колонии.
137. Марфа Павловна (М. Пащенко). Куряжанка. Рыжая, некрасивая и обозленная девушка.
Успокаивается в коллективе колонии имени Горького и мечтает быть доктором. Активна,
хорошая хозяйка, из коммуны уезжает на рабфак.
138. Нисинов Митька (Анисамов). Куряжанин. Пацан, освобожденный от насилия и помы-
кательства старших (глотов). До приезда колонии имени Горького один злобно отбивался
от насилий. Потом переходит в коммуну.
139. Строгова Настя (Сторчакова). Находится в Куряже. Грустна, умна, сначала недоверчива,
потом быстро оживает в коллективе. Большая поклонница коммуны Дзержинского.
Становится одним из первых ее работников — секретарем ЛКСМ.
140. Бирюкова Зина. Такова, как она есть: запущенная, глупо оживлена и легкомысленна.
Борьба с нею на протяжении нескольких глав. Она и крадет, и врет, и совершенно не
верит в свою жизнь.
141. Гагулина Катя. Повторяет историю коммунарки Н., попадает в коммуну как проститутка,
причиняет коммуне много хлопот. История с материнством и замужеством. Партнер ее —
Приходько.
1 Персонаж произведений «Марш 30 года», «ФД-1» и «Мажор».
2 Персонаж произведений «Марш 30 года» и «ФД-1».
3 То же.

488

142. TlopquieHKO Лена (Лазарева). Характер, как у прототипа. Балерина, хорошая добрая
душа, совершенно невыносимо капризна. Присылают ее из детского дома за дезоргани-
зацию. Ее уход из колонии должен быть описан подробно с полным текстом ее письма,
в котором она изображается замученной девушкой. Переходит в коммуну имени Дзер-
жинского.
143. Левицкий Алеша (Лева). Мальчик из хорошей семьи, который пристал к колонне
горьковцев и остался в колонии. Вначале здесь ему очень трудно. Его родители —
партийцы. Он становится настоящим колонистом, не подделываясь под беспризорного.
144. Алексеев Васька (Агеев). Единственный коммунар в очках. Интеллигент, писатель
и литератор.
145. Огнев Олег (Агнивцев). «Длинный Джимми» — прибыл в колонию как авантюрист,
но сразу понял, в чем дело, и выплыл.
146. Щербатый Колька (Н. Пащенко). Из куряжан. Тяжелый, потому что никому не верит.
Находит свое призвание в музыке. Капельмейстер Левшаков от него в восторге.
147. Нечаев Федя (Федя Борисов). Куряжанин. После приезда горьковцев начинает быстро
расти. Способный, милый мальчик, общий любимец. Математик. Делается гордостью
коммуны.
148. Яблочко Василек. Такой же, как и прототип. Приходит уже в Куряж. Дик, вороват,
угрюмо добродушен. Ломает мебель. Начинает учиться.
149. Шевцов Андрюшка (Дашевский). После моего ухода из колонии имени Горького он
участвовал в ограблении сада и был исключен из колонии. Я его нахожу и отправляю
в коммуну.
150. Томенко Клава (Зайко). Одна из наиболее настрадавшихся с Куряже душ. Горбатая,
тихая хорошая девушка. Уезжает на рабфак из коммуны имени Дзержинского.
151. Зорин (Зотов). Один из дзержинцев, стремящийся к образованию.
152. Гард иное Севка (Камардинов). Один из куряжских малышей. Переходит в коммуну,
где входит в пацаний актив.
153. Харченко Онуфрий (Кравченко). Таков, каков есть, человек с хозяйственными наклон-
ностями, но соображает не сразу.
154. Кустов Ванька. Один из куряжских глотов, тип политического хулигана, который и
потом причиняет немало забот. По его поведению противники колонии хотят судить
о настроении колонистов. К концу романа он комсомолец, сознательный, умный человек.
Простодушен, поэтому срывает несколько «дипломатических» позиций колонии.
155. Ридкий Трофим. Ленивый, злобненький и дрянной типик, старающийся гадить поне-
множку и без всякой цели. С большим трудом вырастает в художника.
156. Субботина Наталья Васильевна (Ольга Петровна). Такая, как есть. Живая, хорошень-
кая, но совершенный ребенок: «Не морочьте мне головы». Начинает действовать в
Куряже.
157. Баранова. Случайный тип, символ безобразия канцелярского отношения к детям.
158. Галя из шефкома (Роза). Из шефкома. Черноглазая студентка, неутомимия и голодная.
Выходит замуж за Карабанова.
159. Николаенко. Муж Оли Вороновой, умный, культурный, спокойный селянин, хозяйские
наклонности которого Оля поворачивает к колхозу.
160. Архипов (Мельник). Мельник.
161. Бойтенко (Машинист). Машинист, который все знает, но... уголь крадет.
162. Наденька.
163. Доктор. Доктор неважный, но ему все страшно нравится.
164. Левенсон (Рабочий с табачной фабрики). Старик-еврей с табачной фабрики. Он видит
в колонии здоровое коммунистическое дело. Помогает комсомолу, завхозу, достает всякие
билеты и прочее.
165. Остапченко.
166: Рива (Сара). Подруга Оксаны, упоминается в романе наряду с нею, но серьезнее и более
застенчива.
167. Платонов (Филимонов). Один из эавколониями. Понимает, что нужно организовать
работу как-то по-другому, но неохотно оставляет свою «интеллигентскую» позицию
в педагогике.
168. Жена Д.
169. (Федоров). Партиец, выдвиженец, заведующий колоний. Горячо идет навстречу новым
методам педагогической работы.
170. Л у ценно Вера (Куценко). Одно из самых запущенных существ в коллективе, с трудом
приводится в порядок и направляется на работу в столовую.

489

171. Никитенко Семен (Никитин Семен). Упоминается в романе как музыкант оркестра в ком-
муне.
172. Поп в Гончаровке о. Николай. Тип о. Кирилла, «дипломат». Готов даже помочь в обще-
ственной работе.
173. Староста в Куряже Кузьма Иванович. Дед, церковный староста в Куряже. Монастырская
сволочь. Зол.
174. Хулиган в Куряже Петька Кривенко. Открытый хулиган, пьяница, поножовщик, сын
кулака, возчик — убийца Марка. Колонию ненавидит.
175. Муж, бьющий жену, Сватко Кирило. Муж, бьющий жену.
176. Монастырская проститутка Клавдия. Бывшая монастырская проститутка, член церков-
ного совета.
177. 1-й житель Куряжа Васька Великий. Хулиган, прикидывается все время тихим, хитрая,
пронырливая бестия, законник и юрист.
178. 2-й житель Куряжа Игнат Сосенко. Парень на селе, переходящий на сторону колонии,
где глоты избивают его. Работает на железной дороге.
179. 3-й житель Куряжа Павло Заболотный. Молодой хозяин, в пиджаке, солиден, религиозен,
мечтает о возвращении старого. Эксплуатирует все село, главным образом на клубнике.
180. Бабушка.
181. (Ш. Чевелий). Брат Митьки, новый отпрыск колонии.
182. Фролов Сережка (Ермолович). Тип безнадежно заброшенного ребенка.

490

Из списка прототипов
Друзья: Канторович, Берлин, Соколянский, Фиш, Галя, Ястржемский, Блат, Письменный,
Журавицкий, Пляченко, Арнаутов, Степанов, Миколюк, Зякун.
Враги: Дюшен, Мухина, Тарапата, Попов, Бакич, Духно, Кабанец, Козлова, Виктор, Суха-
рев, Пащенко, Яковлев, Копытин, Мира.
Свои: Наталья Аполлоновна, Ольга Петровна, Галя из шефкома, Чаплян, Николаенко,
Грищенко, Оришка, Тапуць, Наденька, Мельник, Машинист, Колесса, Веселова, помещица,
Соломон Борисович, доктор, Татаринов, Говоренко, Оксана, Владимир Иванович, Терский,
Иван Иванович, еврей с табачной фабрики, Остапченко, Одарюк, Ковнаненко, Рива, Левшаков,
Дидоренко.
Чужие: Снарский, попы, Сербиков, Леша Федоров, Збировский, Филимонов, Довгополюк,
его жена, Федоров, Дисциплинка, Грицюк, Якушин, Юрченко, поп, поповна, председатель
сельсовета, Серафима, Старченко, Романи, Синенько, Оноприенко, Фомичев, Сторчаков,
Борискина, Белении, Куприенко, Лазарева, Синий...
Педагоги: Зайкин, Туткевич, Боровская, Гнариоза, Никифорова, Александр Калиныч,
Василий Иванович, Надежда Тимофеевна, Шило, Говорецкая, Куриловская, Гайдамакина,
Вера, Катя, Зина Костецкая, Победоносцев, Музыченко, Владимир Иванович, Остапченко,
Гаврильченко, Илляшевич, Сугак, Бова, Радивончик, Карапиш, Комарецкий, Комарецкая, Ве-
сич, Коваль, Ракович, Елизавета Федоровна, Лина Федоровна, Оксана, Коган, Яровой, Юрчен-
ко, Терский, Ольшанский, Полупаев-Рудич, Полупаева-Рудич, Ковпаненко, Збировский,
Соболь, Найда, Компанцев, Депутатова, Орлов, Юлица, Зайка, Кемов, Зимбалевский, Крылов,
Дуденко, Данилин, Пугач, Головченко, Шестаков, Кислова, Настя, Любовь Петровна, Зинаида
Петровна, Карбаненко, Сосновская, Тарасов, Фитилев, Багрий, Филимонов, Федоров, Дисци-
плинка, Довгополюк, его жена, Грицюк, Татаринов...
Сферы: Канторович, Берлин, Соколянский, Пащенко, Мухина, Фиш, Козлова, Бакич,
Марков, Зякун, Сухарев, Наталья Аполлоновна, Дюшен, Попов, Ястржемский, Виктор, Костю-
ков, Фридман, Невзглядова, Пружинин, Щепотьев, Голобородько, Немец, Каздобин, Быковец,
Маро, Залужный, Соботович, Зайчик, Тарапата. Ястрежемская, Блат, Письменный, Журавиц-
кий, Погребенский, Горький, Пляченко, Фиалковский, Бударин, Мизерницкий, Астерман,
Горбунов-Посадов, Бардаков, Арнаутов, Слабченко, Степанов, Миколюк, Духно, Стрельбицкий,
Пивень, Ганенко, Окрплан, Зильберман, Зильберштам, Кабанец, Розовский, Штена, шефком.

491

План романа
1-я часть
Темы. Выяснение главного действующего лица.
1. Личное озлобление сильной личности.
Рабочее презрение к погибающему миру.
Последние отзвуки потерь, брат, мать.
2. Глубокая ненависть к старой России,
такое же презрение к русскому и всякому
вообще человеку, к его глупости, дидактизму, развивающемуся бюрократизму
3. Страшно глубокое чувство долга и злость на себя за это, особая чуткость
к шкурничеству. Дело доходит до аскетизма.
4. Цинизм, растрачивание себя. Веселые иронические встречи с женщинами,
презрение к семье и родовому инстинкту.
9. Новая уверенность в ценности
человека и совершенно неожиданное.
проектирование в области положения человека в обществе.
10. Люди остаются с прежними недостатками, но они могут бороться за будущее.
11. Уверенность в длительности,
перестройки. Всякая проделанная
работа создает ценности.
12. Большие броски в будущее
человечны.
2-я часть
5.
6.
7.
8.
Дети.
Встреча с Б.
Попытки увлечь людей. Мальчик Алеша.
Нужно к людям относиться терпимее.
3-я часть

492

Комментарии
«Педагогическая поэма» печатается по тексту, опубликованному в т. I второго издания
Сочинений А. С. Макаренко в семи томах (ред. коллегия: И. А. Каиров (гл. ред.), Г. С. Мака-
ренко, Е. Н. Медынский; комментарии и примечания Г. С. Макаренко, Н. А. Сундукова,
В. Е. Гмурмана. — М.: Изд-во АПН РСФСР, 1957, с. 9— 642). Этот текст «Поэмы», позднее
многократно переиздававшийся у нас в стране и за рубежом, стал привычным для читателей
и может считаться каноническим. Вместе с тем составителями данного издания учтены и
все ранее осуществлявшиеся издания «Педагогической поэмы», в том числе прижизненные.
Впервые «Поэма» была опубликована по частям в книгах: Год семнадцатый. Альманах
третий (М.: Советская литература, 1933, с. 59—218); Год восемнадцатый. Альманах пятый
(М.: Гослитиздат, 1935, с. 5—168); Год восемнадцатый. Альманах восьмой. (М.: Гослитиздат,
1935, с. 130—337). Альманах выходил под общей редакцией А. М. Горького. Последнее при-
жизненное издание «Поэмы» вышло отдельной книгой в 1937 г. (М.: Гослитиздат).
А. С. Макаренко не только отдал «Поэме» 10 лет напряженного труда, но продолжал не-
устанно работать над ее текстом и в период между первым и последним прижизненными изда-
ниями. Первая часть в «Альманахе» из-за недостатка места включала лишь 24 главы. В изда-
ниях отдельной книгой 1934—1936 гг. в первую часть входило 29 глав, а в изданиях на украин-
ском языке — 30 глав. Были введены главы: «Подвижники соцвоса», «Сражение на Ракитном
озере», «Чернильницы по-соседски», «Наш — найкращий», «Шарин на расправе», «На педа-
гогических ухабах» (последняя вошла лишь в издание на украинском языке). Глава, перво-
начально называвшаяся «Родимчик, Дерюченко и контральто», получила название «Изверги
второй колонии», значительно переработанная глава «Взрывы» стала называться «Осадчий».
В текстах восьми глав были сделаны частичные дополнения. Однако в последнее прижизненное
издание А. С. Макаренко включил лишь 27 глав. Вторая часть «Педагогической поэмы»
(18 глав) при переизданиях изменялась незначительно. Так, глава «Девятый и десятый от-
ряды» получила название «Водолечебница девятого отряда». В издании 1937 г. автор вновь
произвел сокращения в ряде глав, в частности в третьей части произведения (15 глав).
Характер всех произведенных в последнем прижизненном издании сокращений позволяет
сделать вывод, что А. С. Макаренко стремился не перегружать излишне ткань художествен-
ного текста «Поэмы» подробностями теоретической борьбы в педагогике 20-х гг., не представ-
лявшими интереса для широкого читателя, а также второстепенными, натуралистическими
деталями быта колонии. Сыграло определенную роль, очевидно, и то, что в то время (1937 г.)
он уже получил широкую возможность выступать в центральной печати с теоретическими и
публицистическими статьями.
Из комментариев к т. I Сочинений А. С. Макаренко в семи томах (первое издание —
1950—1952 гг.) явствует, что подготовителями текста за основу публикации было взято
последнее прижизненное издание книги с учетом некоторых материалов, вошедших в другие
прижизненные издания и издания 40-х гг. Впервые на русском языке первая часть «Поэмы»
была представлена в 30 главах: 28 — в основном тексте и 2 — в приложении («Сражение
на Ракитном озере» и «На педагогических ухабах»). С незначительными уточнениями этот
текст был повторен и во втором издании семитомника. Все это дает основания заметить, что
попытки некоторых западных макаренковедов обвинить подготовителей семитомника в про-
извольных сокращениях «Поэмы» лишены сколько-нибудь серьезных оснований.

493

Первая и вторая части книги сверены составителями данного тома по источнику: ЦГАЛИ
СССР, ф. 332, on. 1, ед. хр. 6, 266 л., машинопись, без даты, текст для переиздания «Педагогиче-
ской поэмы». Глава 18-я второй части — «Боевая разведка» — сверена также по машинописи
того же фонда: оп. 4, ед. хр. 3, 17 л. Третья часть сверена по рукописи-автографу А. С. Мака-
ренко, за исключением главы «Гвозди», рукописный текст которой в архиве отсутствует. Ис-
точники: оп. 4, ед. хр. 4, 104 л. (датировано 16 марта — 24 апреля 1935 г.); оп. 4, ед. хр. 5,
81 л. (6—12 мая 1935 г.); оп. 4, ед. хр. 6, 75 л. (июль—август 1935 г.): оп, 4, ед. хр. 8, 20 л.
(август 1935 г.); оп. 4, ед. хр. 7, 187 л. (август — сентябрь 1935 г.); оп. 4, ед. хр. 9, 32 л. (без
даты). Сверка проведена также по машинописи с авторской и редакторской правкой (экземп-
ляр, подписанный в набор). Источник: on. 1, ед. хр. 5, 339 л. (15 мая 1935 г.). Текст третьей
части считан с авторской машинописью, хранящейся в Архиве А. М. Горького Института миро-
вой литературы АН СССР им. А. М. Горького.
В ходе текстологической работы учтены результаты сверки текста «Педагогической поэ-
мы», проведенной Н. А. Сундуковым , архивные материалы А. Г. Тер-Гевондяна2, а также
редактора издания 1937 г. Р. А. Ковнатор.
Десятилетний период работы А. С. Макаренко над «Педагогической поэмой» (1925—
1935) нашел отражение в его переписке с А. М. Горьким. Первые сведения о будущей книге
относятся к лету 1926 г., когда журналистка Н. Ф. Остроменцкая, впоследствии детская писа-
тельница, работала некоторое время в колонии им. М. Горького в Куряже с целью сбора материа-
ла для большого очерка о колонии (Навстречу жизни. — Народный учитель, 1928) № 1 — 2).
В очерке была сделана ссылка на неопубликованную рукопись А. С. Макаренко «Из опыта
Полтавской колонии им. Горького». Однако приведенные Н. Ф. Остроменцкой отрывки во мно-
гом соответствуют черновым вариантам первых глав «Поэмы», с которыми ее, очевидно, по-
знакомил Макаренко.
Из переписки А. С. Макаренко с А. М. Горьким и автором очерка видно, что Н. Ф. Остро-
менцкая сосредоточила свое внимание на показе «укрощения» Антоном Семеновичем «дикой
ватаги» беспризорников. То, что составляло главное в жизни колонии, — становление детского
коллектива, формирование личности нового человека она не увидела, но зато, щедро ввела в
очерк фантастические рассказы колонистов об Антоне (так любовно звали в колонии Макарен-
ко). «Колонийский фольклор», как называл эти рассказы А. С. Макаренко, отрывки из рукописи
первых вариантов «Поэмы», наряду с собственными, порой незрелыми мыслями автора очерка,
были поданы тем не менее со страниц журнала «Народный учитель» как достоверный, доку-
ментальный материал. В частности, в очерке восхвалялись физические наказания, которых
в колонии в действительности не было. Макаренко расценивал их как проявления педагоги-
ческого бессилия и беспощадно осуждал.
Очерк, появившийся во время острой дискуссии по вопросам воспитания сознательной
дисциплины детей и подростков, вызвал резко отрицательную реакцию педагогической об-
щественности, с заявлениями о недопустимости подобного «опыта» выступили Н. К. Круп-
ская3 и А. В. Луначарский4. Есть основания полагать, что публикация очерка Н. Ф. Остромен-
цкой явилась одним из обстоятельств, способствовавших тому, что работа А. С. Макаренко над
«Педагогической поэмой» затянулась на долгие годы. Тем не менее этот досадный эпизод,
принесший Антону Семеновичу много огорчений и неприятностей, не поколебал его решимости
довести свой замысел до конца. Видимо, под свежим впечатлением только что прочитанного
очерка в «Народном учителе» он писал 10 марта 1928 г. своей будущей жене Г. С. Салько:
«Если писать книгу, то только такую, чтобы сразу стать в центре общественного внимания, завер-
теть вокруг себя человеческую мысль и самому (выделено нами. — Л. Г.. А. Ф.) сказать нужное
сильное слово»5.
Кульминационным моментом в истории создания «Педагогической поэмы» стало посеще-
ние колонии А. М. Горьким в июле 1928 г., в разгар событий, связанных с уходом А. С. Ма-
1 См.: Сундуков Н. А. Переписка А. С. Макаренко с А. М. Горьким и его работа на;і
текстом «Педагогической поэмы». — Известия АПН РСФСР, 1952, вып. 38.
2 См.: Тер-Гевондян А. Г. Варианты и разночтения, не вошедшие в текст «Педагогиче-
ской поэмы». — ЦГАЛИ, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 209, л. 205 и ед. хр. 210, л. 330; Работа над
восстановлением полного текста «Педагогической поэмы». — Там же, ед. хр. 520,
л. 84—86.
3 См.: Крупская Н. К. О работе ВЛКСМ среди детей. — Пед. соч.: В 6-ти т. Т. 3. М.,
1979, с. 293; см. также примеч. 16 на с. 447—448.
4 Луначарский А. В. Воспитание нового человека. — О воспитании и образовании. М.,
1976, с. 271.
5 Вопросы теории и истории педагогики. Под ред. А. В. Осовского. М., 1960, с. 12—13.

494

каренко из колонии, о чем он тогда так и не решился сказать своему замечательному учителю,
шефу и другу. Великий писатель поддержал намерение Антона Семеновича создать книгу об
опыте колонии. А. М. Горького, вспоминал впоследствии Макаренко, живо «интересовали
новые позиции человека на земле, новые пути доверия к человеку и новые принципы обществен-
ной, творческой дисциплины»1.
22 ноября 1928 г., завершая первый сложный год работы в коммуне им. Ф. Э. Дзержин-
ского2, А. С. Макаренко писал А. М. Горькому: «Сейчас я занят книгой, которую почти закон-
чил. В ней я описываю историю работы и гибели колонии и стараюсь изложить свою воспита-
тельную систему... Называю я ее «Педагогическая поэма» (см. т. 1 наст, изд., с. 249). Он просил у
Алексея Максимовича разрешения посвятить ему свое произведение, ибо именно творчество
Горького утвердило его в мысли, что «не может быть воспитания, если не сделана центральная
установка о ценности человека» (там же). 6 декабря А. М. Горький отвечал А. С. Макаренко:
«За предложение посвятить мне Вашу «Педагогическую поэму» сердечно благодарю. Где
Вы думаете издать ее? Советую — в Москве... Думаете ли Вы иллюстрировать ее снимками?
Это надо было сделать» (там же, с. 249—250).
Однако именно в это время А. С. Макаренко отвергает первоначальный вариант первой
части своего произведения (см.: т. VII, с. 155, 307). Он принимает решение радикально перера-
ботать рукопись, придав ей форму романа.
В октябре—ноябре 1929 г. Макаренко вновь приступает к интенсивной работе над книгой,
о чем сообщает жене: «Сейчас деятельно занялся нашей книгой... Я страшно втянулся в пре-
лесть литературной работы...»3. А писать было, как рассказывал Антон Семенович в письмах
этого периода, очень трудно, порой не удавалось отдать книге даже полчаса, приходилось ра-
ботать по ночам.
Почему же А. С. Макаренко осенью 1929 г. начинает коренную переработку рукописи
«Поэмы»? Видимо, его не удовлетворяло то, что в первоначальном варианте «Поэмы» так
называемые теоретические главы, в которых раскрывалась борьба идей в педагогике 20-х
гг. и провозглашалось кредо самого автора, не вписывались органично в художественное по-
вествование о колонии, заслоняли показ становления коллектива. Кроме того, личный опыт
борьбы с педологами, а также сторонниками идей «свободного воспитания» и других буржуаз-
ных, немарксистских педагогических концепций, имевших широкое хождение в работах ряда
авторитетных теоретиков, подсказывал Антону Семеновичу, что рукопись, в которой содержится
прямая и острая критика этих идей, едва ли увидит свет даже при поддержке А. М. Горького.
Параллельно с дальнейшей работой над первой частью «Педагогической поэмы»
А. С. Макаренко в начале 30-х гг. приступает к большому теоретико-методическому труду —
«Опыт методики работы детской трудовой колонии». Замысел этой работы и ее материалы во
многом перекликались с теоретическими главами первоначального варианта «Поэмы».
Возможно, что, начав коренную переработку рукописи «Поэмы», Антон Семенович принимает
решение создать на основе уже написанных теоретических глав серьезный научный труд.
В конце 1929 — начале 1930 г. Макаренко обдумывал и пытался реализовать более широ-
кий замысел «Поэмы» —как романа о судьбе представителя интеллигенции в революции,
о «сильной личности», которой свойственны «глубокая ненависть к старой России» и «новая
уверенность в ценности человека» (см. план романа в приложении к данному тому, с. 491).
Однако летом 1930 г. он уже писал, что «похоронил» этот большой труд. «...Расстался с колли-
зиями сильной личности — у меня свой путь и свои задачи»4.
«Педагогическая поэма» создавалась в эпоху крутой революционной ломки старого об-
щественного уклада и построения основ нового, социалистического общества. Год начала рабо-
ты А. С. Макаренко над этим произведением — 1925— был годом XIV съезда партии, провоз-
гласившего курс на индустриализацию; XV съездом в 1927 г. был принят первый пятилетний
план и начата подготовка к коренному переустройству деревни, коллективизации сельского
хозяйства. А вошедший в историю как съезд победителей XVII съезд партии (1934) через
10 лет после смерти В. И. Ленина подвел итоги создания фундамента социализма в стране, еще
недавно отсталой в социальном устройстве, экономике и культуре. В условиях небывалого
расцвета инициативы и энтузиазма широчайших масс трудящихся рождались и крепли новые
общности людей — социалистические трудовые коллективы, получали реальное воплощение
идеи В. И. Ленина о новой, подлинно свободной, сознательной дисциплине. Такие коллективы
рождались и в передовом опыте советской трудовой школы. Опыт работы А. С. Макаренко с
1 Макаренко А. С. Соч. Т. VII. М., 1958, с. 154.
2 В колонии им. Ф. Э. Дзержинского А. С. Макаренко работал с 20 октября 1927 г.
1 Цит. по: Балабанович Е. 3. А. С. Макаренко. Человек и писатель. М., 1963, с. 191.
4 Там же, с. 208—209.

495

коллективом горьковцев и дзержинцев при всей его уникальности и неповторимости был типи-
чен в основных своих чертах для передовой школы 20—30-х гг., поэтому подавляющее боль-
шинство учительства восприняло «Педагогическую поэму», другие книги замечательного педа-
гога как отражение собственных поисков, удач и раздумий. В этом же направлении велся поиск
и в Болшевской трудовой коммуне, организованной М. С. Погребинским, опыт которой высо-
ко оценивал А. С. Макаренко, и в школе им. Достоевского, где заведующим был В. Н. Сорока-
Росинский, и в Одесском школьном городке, которым руководили С. М. Ривес и Н. М. Шульман,
и в школе-коммуне им. П. Н. Лепешинского, возглавлявшейся М. М. Пистраком, и в десятках
и сотнях других советских воспитательных учреждений. В этом смысле «Педагогическая
поэма» — книга отнюдь не об одном воспитательном коллективе, его рождении и становлении,
а о трудном, но прекрасном пути, пройденном за полтора десятка лет всей советской системой
воспитания нового человека.
Исключительное значение для практического, научно-педагогического и художественного
творчества А. С. Макаренко имели постановления партии и правительства о школе, принятые
в начале 30-х гг. Эти важнейшие документы, явившиеся поворотными вехами в истории нашей
школы и педагогики, наметив принципиальную программу развития советской общеобразо-
вательной школы на весь период построения основ социализма в стране, дали вместе с тем
принципиальную партийную, марксистско-ленинскую оценку некоторым буржуазным и
«левацким» педагогическим идеям, мешавшим правильному решению задач обучения и воспи-
тания детей и молодежи.
А. С. Макаренко черпал в этих документах новые подтверждения правильности основных
позиций своего опыта организации коллектива воспитанников, развития самоуправления на
основе демократического централизма, четкого педагогического руководства, борьбы за строгую
и вместе с тем подлинно сознательную дисциплину. Все намеченные им в подготовительных
материалах «Педагогической поэмы» линии борьбы с идеями «свободного воспитания» и их
антиподом — рецидивами дисциплины подавления, которую пыталась проповедовать часть
старого учительства, с теорией «отмирания школы», неоправданными экспериментами в учеб-
ном процессе и т. п. получили в этих постановлениях о школе долгожданную и могучую под-
держку.
Осенью 1932 г. Антон Семенович возобновляет активную работу над первой частью
«Поэмы», воодушевленный одобрительным отзывом А. М. Горького о «Марше 30 года». В этот
период он пытался придать «Поэме» документальный характер, поэтому хотел назвать ее
«Горьковцы» или «Горьковская колония».
В 1932 г., к пятилетию коммуны им. Ф. Э. Дзержинского, выходит подготовленный выезд-
ной бригадой «Комсомольской правды» документальный сборник «Второе рождение», в ко-
торый вошли статья А. С. Макаренко «Педагоги пожимают плечами» и ряд подготовленных
им материалов. Практическая деятельность А. С. Макаренко в коммуне получает на Украине
широкое признание и высокую официальную оценку. Все это, видимо, побудило Ан-
тона Семеновича к концу 1932 г. вернуться к варианту «Поэмы» как романа Ъ рож-
дении детского коллектива. 5 октября он пишет А. М. Горькому: «Самая дорогая для меня
работа, «Педагогическая поэма», изображающая не сладкие достижения, а тяжелейшую борьбу
в Горьковской колонии... книга, посвященная Вам, лежит у меня дома: как-то страшно выво-
рачивать свою душу перед публикой с такой щедрой искренностью» (см. т. 1 наст, изд., с. 253).
Вскоре А. С. Макаренко получил от А. М. Горького письмо, а затем и телеграмму с требованием
немедленно представить рукопись (см. т. 1 наст, изд., с. 255). 21 сентября 1933 г. на квартире
А. М. Горького в Москве Антон Семенович передал ему первую часть своего произведения.
Книга была окончательно названа «Педагогической поэмой», в ней было, как вспоминал потом
А. С. Макаренко, 6 переписанных набело глав, а остальные — в черновом виде. И уже 25 сен-
тября он получил свою рукопись с отзывом Алексея Максимовича: «...«Поэма» очень удалась
Вам... Много ли еще написано у Вас? Нельзя ли первую часть закончить решением переезда
в Куряж?» (т. 1 наст, изд., с. 256). В конце 1933 г. альманах «Год XVII» с первой частью
«Педагогической поэмы» был подписан в печать.
Работа в коммуне требовала от Макаренко много сил и времени. В июне 1934 г. Антон
Семенович уведомил Горького, что вторая часть «Поэмы» подвигается чрезвычайно медленно,
«мешают коммунарские дела, напряженные, как всегда». В ответ А. М. Горький писал: «...Вы
недостаточно правильно оцениваете значение этого труда, который должен оправдать и укре-
пить Ваш метод воспитания детей» (т. 1 наст, изд., с. 259). Это замечание великого писателя
показывает, насколько важное значение придавал он «Педагогической поэме» в деле воспита-
ния нового человека. Познакомившись с рукописью второй части «Поэмы» и в целом одобряя
ее, А. М. Горький в письме Макаренко от 10 сентября 1934 г. просил местами сократить, а кое-
где, наоборот, дополнить рукопись, четче обозначить ход «перерождения» отдельных воспи-

496

тайников. Следуя его совету, А. С. Макаренко сократил более двух печатных листов рукописи.
«...Но как-нибудь основательно переделать всю часть я уже потому не могу, что вся она построе-
на по особому принципу, который я считаю правильным...» — отвечал он Алексею Максимови-
чу 18 сентября, разъясняя свою линию на изображение в центре романа коллектива, развитие
которого лежит в основе изменений, роста и развития каждого из воспитанников.
Общество — коллектив — личность. Такой формулой можно было бы выразить главную
идею «Поэмы», которая в образной форме воплощает мысль В. И. Ленина о том, что в про-
цессе социалистических преобразований люди переделывают и собственную природу. В кол-
лективе личность получает возможность всесторонне развивать все свои способности и даро-
вания, формировать разумные потребности. Воспитание коллективиста есть вместе с тем и вос-
питание счастливого человека — эту мысль А. С. Макаренко стремился выразить во второй
и третьей частях произведения. В третьей части романа он усиливает линию борьбы за новую
педагогику, хотя и допускает, что наиболее острые главы («У подошвы Олимпа» и «Помогите
мальчику») могут быть опущены.
А. М. Горький дал третьей части еще более высокую оценку, чем предыдущим. «Соцвосов-
цев» Вы изобразили так, как и следует», — писал он А. С. Макаренко,— главы: «У подошвы
«Олимпа» и «Помогите мальчику» нельзя исключать. Хорошую Вы себе «душу» нажили, от-
лично, умело она любит и ненавидит. Я сделал в рукописи кое-какие мелкие поправки и от-
правил ее в Москву... Ну — что же? Поздравляю Вас с хорошей книгой, горячо поздравляю»
(т. 1 наст, изд., с. 266). Весной 1936 г. третья часть «Педагогической поэмы» увидела свет,
а немногим позднее, в июле, «Правда» опубликовала постановление ЦК ВКП(б) «О педологи-
ческих извращениях в системе наркомпросов». Теперь уже не было нужды вуалировать свои
расхождения с педологами, и в последующих работах А. С. Макаренко заговорит о них откры-
то и страстно. Но и в «Поэме», несмотря на эзоповскую в ряде случаев форму выражения, эта
линия просматривается достаточно четко.
Свои впечатления от заключительной части книги Антон Семенович выразил так: «Волне-
ние, впрочем, не писательское, а педагогическое. Чувствую некоторую неудовлетворенность:
не так сказано, как нужно было сказать, нужно было сказать некоторые вещи как-то иначе,
во всяком случае нельзя было ограничиваться одной злостью. По-прежнему я убежден в какой-
то своей глубочайшей правоте, и поэтому досадно, что отстаивать ее не умею. Кроме того, меня
смущает еще одно обстоятельство: книга получилась почему-то грустная, несмотря на «высо-
кий тон»... заключительного эпилога. Не только грустно, даже трагически грустно. А на самом
деле я этого не хотел, и я вовсе не грустил ни о чем... Главное все-таки в том, что сказана моя
маленькая, но необходимая правда»'.
Он так объяснял педагогический замысел своего произведения: «Я хотел поставить ребром
вопрос о стиле, тоне советского воспитания», т. е. о неразрывном единстве целей, орга-
низационных форм и средств воспитания» (т. VII, с. 373). Трудно переоценить значение этой
мысли А. С. Макаренко для современной педагогической теории, в частности для борьбы с бур-
жуазными теоретиками «педагогической технологии», пытающимися со ссылками на его
высказывания доказывать «нейтральность» организационных форм и методов воспитания по
отношению к его целям.
В первой части «Поэмы», пояснял А. С. Макаренко, показано, «как я, неопытный и даже
ошибающийся, создавал коллектив из людей заблудших и отсталых. Это мне удалось бла-
годаря основной установке: коллектив должен быть живой и создавать его могут настоящие
живые люди, которые в своем напряжении и сами переделываются» (т. 1 наст, изд., с. 261).
Во второй части главной его задачей было «описывать целый коллектив и в то же время не
растерять отдельных людей, не притушить их яркости» (там же, с. 256). Смысл третьей части —
«в переделке уже не отдельных личностей, а в массе — триста куряжан» и в показе «отпочкова-
ния» нового коллектива (горьковцы — создатели коллектива дзержинцев) (там же, с. 261).
Для понимания авторской трактовки произведения немаловажное значение имеют советы
А. С. Макаренко художнику Б. Ф. Рыбченкову об иллюстрировании первой и второй частей
«Поэмы»: «Я выбрал темы, стремясь к наибольшей их динамичности... а) больше реализма;
б) больше мажора; в) больше красоты, больше молодости»2. В другом письме Рыбченкову он
подчеркивал: «В каждой, даже беспризорной фигуре должен чувствоваться красивый, здоро-
вый человек, бодрость, радость, ничего изможденного, дегенеративного, покореженного. Даже
в куряжанах должны чувствоваться настоящие люди. Можно искорежить только Зою»3.
При издании книги в популярной серии «Дешевая библиотека» Антон Семенович указал
1 Цит. по: А. С. Макаренко. Львов, 1978, с. 117—118.
2 Молодая гвардия, 1963, № 3, с. 304.
3 ЦГАЛИ, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 474, л. 5.

497

41 место текста, которые он считал желательным иллюстрировать. Предлагалось изобразить
«подвижников соцвоса», наиболее яркие характеры и эпизоды: Братченко, Карабанов, Наташа
и др. Особое внимание уделялось показу коллективной жизни: молотьба, свадьба, первомай-
ская демонстрация, объединение первой и второй колоний и т. п.
Представляют значительный интерес высказывания А. С. Макаренко о фактической ос-
нове, документализме произведения. С одной стороны, подчеркивая правдивость своих книг,
он говорил: «Ни в «Педагогической поэме», ни в «Флагах на башнях» нет выдумки, за исклю-
чением отдельных фамилий и отдельных ситуаций» (т. V, с. 281). С другой стороны, писатель
дорожил своим правом на художественный вымысел. В октябре 1935 г. он писал К. С. Коно-
ненко: «Ты себе представить не можешь, как меня связывала эта самая «художественная прав-
да», а лучшие места в «Поэме» — это как раз те, которые от начала до конца вымышлены»1.
Так, вымышленным был эпизод с описанием «водолечебницы» девятого отряда и др.
Подчиняясь логике художественного творчества, писатель создавал собирательные образы
(Задоров в «Поэме», Чернявин в «Флагах на башнях» и др.), смещал события во времени и месте
их протекания, обобщал и типизировал факты, отбрасывая второстепенное, и т. п. Поэтому те
исследователи опыта А. С. Макаренко, которые ставят знак равенства между реальными факта-
ми жизни колонии им. М. Горького и различными ситуациями, описанными в «Поэме», от-
ступают от требований строгой достоверности и объективности, обязательных в научной рабо-
те. Передавая существо опыта колонии, его направленность и дух, «Педагогическая поэма»
вместе с тем не является и не может быть собранием точно зафиксированных фактов, событий,
дат, имен. Нельзя утверждать, что «Поэма» с одинаковой полнотой и конкретностью освещает
все основные стороны и этапы развития опыта колонии им. М. Горького. Это давало повод от-
дельным критикам говорить о неком якобы «умалении» А. С. Макаренко роли воспитателей,
работы педсовета, деятельности школы и т. п. Но подобная критика грешила вульгарным под-
ходом к художественному произведению как к некому отчету о работе воспитательного учреж-
дения, где всесторонне и детально должна быть охарактеризована вся система работы. Как
справедливо отмечает видный исследователь литературного наследия Макаренко — М. Ф. Гет-
манец, «Педагогическая поэма» по своей теме и жанру является «романом воспитания». По
способу же типизации жизненных явлений, целевым установкам автора, системе идейно-ху-
дожественных средств — это социально-публицистический роман. Очевидно, в глубоком про-
никновении автора в коренные социальные проблемы своего времени, сохранившие свою
актуальность и в наши дни, в новом освещении гуманизма и любви к детям, показе их
деятельной стороны — секрет неувядаемой молодости этого произведения.
Следует указать и на объективную обусловленность того факта, что «Педагогическая
поэма» (как, впрочем, и творчество А. С. Макаренко в целом) воспринимается современным
читателем не как повествование о давно прошедших временах и событиях, а так, будто ее
герои, и прежде всего сам автор, живут рядом с нами. Попытки некоторых педагогов рассматри-
вать опыт Макаренко как «пройденный этап» в теории и практике воспитания личности в кол-
лективе несостоятельны. Конечно, беспризорники 20-х гг. и вся связанная с ними «экзотика»
ушли в прошлое, но проблемы воспитания и перевоспитания и сегодня нуждаются в при-
стальном внимании и компетентном решении, и здесь нам есть чему учиться у А. С. Макаренко.
Издание «Педагогической поэмы» стало одним из крупных событий культурной жизни
страны. А. С. Макаренко получает поток писем от самых разных категорий читателей: рабочих,
учителей, студентов, учащихся, их родителей. Сначала в Киеве, а затем с февраля 1937 г. в
Москве состоялись встречи с многочисленными читателями, перед которыми педагог-писатель
выступает, отвечает на вопросы, а порой и знакомит их со своими бывшими воспитанниками —
героями «Поэмы». Известность и популярность «Педагогической поэмы» росли. За неполный
год, прошедший после выхода третьей части, тиражи книги превысили 300 тыс., с нею позна-
комились миллионы читателей. В откликах на «Педагогическую поэму» в центральной и мест-
ной печати читатели отмечали исключительную правдивость, художественную убедитель-
ность в изображении типичных для советской действительности явлений коммунистического
воспитания и перевоспитания. Ведь как раз в эти годы вступали в жизнь современники героев
«Поэмы», многие из которых пережили голодное детство, потерю семьи, беспризорность,
а потом были отогреты теплом сердец таких, как А. С. Макаренко, «подвижников соцвоса»,
нашли в детском доме вторую семью, получили образование, научились жить по законам
советского трудового коллектива, познали счастье быть гражданами первого в мире социали-
стического государства.
В 1934—1939 гг. ценность педагогического опыта и художественных произведений
1 Лит. газета, 1976, 7 апр.

498

A. С. Макаренко, в первую очередь «Педагогической поэмы», для советской культуры и ком-
мунистического воспитания детей и молодежи отметили в своих публикациях газеты «Правда»,
«Комсомольская правда», «За коммунистическое просвещение» (впоследствии — «Учитель-
ская газета»), журналы «Коммунистическое просвещение», «Педагогическое образование»,
а также 15 литературно-критических и общественно-политических журналов, украинские
газеты «Більшовик», «Літературна газета» и др. Тепло откликнулись на «Поэму» и многие
видные деятели науки и просвещения. Известный уже в те годы психолог и публицист
B. Н. Колбановский, на которого встречи и беседы с А. С. Макаренко произвели неотразимое
впечатление, писал, что замечательный педагог отразил в своей работе с детьми и подростками
лучшие принципы социалистического строительства. «Педагогическая поэма», отметил он,
показала осознание воспитанниками своей общественной полезности, «чуткое, бережное от-
ношение к человеку, обращение к его человеческому достоинству, коллективный труд,
борьбу и учебу»1.
Видный педагог М. М. Пистрак писал: «В работу Макаренко... теоретики педагогики
не потрудились вдуматься, глубоко ее изучить и разобраться в этом замечательном опы-
те. Это так характерно для «жрецов от педагогики» — обо всем судить с точки зрения общей
и тощей схемы...»2. Выдающийся вклад А. С. Макаренко в педагогику был отмечен И. А. Каи-
ровым, С. М. Ривесом, И. С. Данюшевским, другими известными учеными. Тепло отозва-
лась о «Педагогической поэме» Н. К. Крупская. Посетив в конце 1936 — начале 1937 г. вы-
ставку работ по труду воспитанников детских домов, Надежда Константиновна написала за-
писку «Что хотелось бы знать о постановке труда в детдоме», в которой, в частности, говори-
лось следующее: «Вопрос о постановке труда в детдоме нельзя брать вне освещения вопроса об
учебе и всей жизни детдома. Такие произведения, как «Болшевская коммуна» и «Педагогиче-
ская поэма», красноречиво говорят об этом»3. Зная, как скупа была Н. К. Крупская на похвалы,
можно понять, какая высокая оценка содержится в этих двух строчках. К сожалению, запис-
ка Н. К. Крупской была опубликована лишь двадцать с лишним лет спустя, в собрании ее педа-
гогических сочинений в десяти томах (т. 4. М., 1959), и А. С. Макаренко не суждено было позна-
комиться с отзывом о «Поэме» «...большого деятеля коммунистического воспитания, великого
гуманиста нашего времени»4, как сказал он о Н. К. Крупской; Сам факт этого высказывания
Н. К. Крупской о «Педагогической поэме» свидетельствует о беспочвенности вымыслов неко-
торых западных макаренковедов, будто она негативно относилась к опыту А. С. Макаренко
и его литературной деятельности.
Педагогические публицисты Г. Прозоров, Т. Чугуев, литературные критики М. Цейтлин
Г. Ленобль, Б. Брайнина, Н. Четунова и многие другие высоко оценили «Педагогическую поэму».
Н. Четунова, например, писала, что «предъявленное революцией требование к человеку состав-
ляет тот идейный стержень, который обеспечил поэтическую цельность «Педагогической
поэмы». Чтобы верно показать личность нового человека, нужно сделать «центральным объек-
том внимания» жизнь коллектива5. Макаренковский коллектив, заключала свой отзыв Б. Брай-
нина, — это хорошо организованный, свободный рабочий коллектив, с новыми формами труда,
быта, отношений между людьми, где существует ответственность всех за каждого и каждого
за всех6. Подобные отзывы о «Поэме» преобладали, но были и другие, авторы которых явно не
понимали, а порой и не хотели понять новаторского характера произведения, отражали настрое-
ние тех педагогических кругов, которые были запечатлены в сатирических образах Зои,
Брегель, Шарина.
В защиту книги Макаренко от злобных и необоснованных нападок дружно выступили в пе-
чати Е. Беленький, В. Колбановский, В. Щербина, А. Лифшиц, Т. Чугуев, другие публицисты
и критики. Известный литературовед В. Перцов писал, что «Педагогическая поэма» —
это художественное исследование проблем социалистического воспитания, в ней показан
рожденный Октябрьской революцией новый тип педагога, руководителя детского коллекти-
ва7.
Еще при жизни автора «Педагогическая поэма» была издана за рубежом на английском*
французском и голландском языках. В течение только 1937 г. «Литературная газета» дважды
1 Правда, 1936, 7 июня; Красная новь, 1935, № 10.
2 Пистрак М. М. Партийные решения и задачи педагогики. — За коммунистическое про-
свещение, 1936, 20 июля.
3 Крупская Н. К. Пед. соч.: В 6-ти т. Т. 6. М., 1980, с. 224.
4 Макаренко А. С. Соч. Т. V. М.. 1958, с. 437.
5 См.: Лит. критик, 1937, № 10—11, с. 260, 264.
6 См.: Лит. газета, 1936, 10 мая.
7 См.: Лит. обозрение, 1936, № 9.

499

(№ 14 и 41) сообщала об огромном успехе книги у зарубежных читателей, оживленных коммен-
тариях, вызванных ею в западной печати. «Книга Антона Макаренко стоит тысячи пропаган-
дистских книг»; «Это сильная, искренняя книга, одна из наиболее подлинных и интересных
документальных книг, когда-либо изданных в России» — вот типичные отзывы буржуазной
прессы того времени о «Педагогической поэме». Тем буржуазным макаренковедам, которые
в наши дни пытаются выискать в «Поэме» признаки какой-то мнимой «оппозиционности»
А. С. Макаренко по отношению к Коммунистической партии и Советскому государству, к «офи-
циальной» педагогике, не мешало бы поучиться объективности у своих предшественников,
не усомнившихся в подлинности и искренности книги.
«Педагогическая поэма» и в современных условиях остается произведением, активно спо-
собствующим дальнейшей разработке вопросов формирования нового человека.
За полвека, прошедшие со времени выхода в свет первой части «Поэмы», число ее читателей
во всех уголках земного шара выросло до сотен миллионов. Книга, которую по праву называют
«полпредом советской педагогики», издается на многих языках мира массовыми тиражами,
и живой интерес к ней продолжает расти как у нас в стране, так и за рубежом. В этом победо-
носном шествии «Педагогической поэмы» — убедительное свидетельство жизненности и силы
марксистско-ленинских идей о воспитании подлинно свободной и счастливой, всесторонне
развитой личности в социалистическом обществе, о могуществе воспитательного коллектива,
построенного'на принципах советской педагогики.
К части первой
1 Заведующий губернским отделом народного образования.
2 Имеется в виду школа в Полтаве, которой А. С. Макаренко заведовал в 1919—1920 гг.
Она размещалась в здании губернского совета народного хозяйства.
3 Реформаториумы — учреждения для перевоспитания несовершеннолетних правонару-
шителей в некоторых капиталистических странах; детские тюрьмы.
4 Опродкомарм — особая продовольственная комиссия Первой запасной армии в годы
гражданской войны.
5 Рятуйте (укр.) — помогите, спасите, на помощь.
6 Речь идет о националистических настроениях среди украинских кулаков в те годы.
Желто-блакитное (желто-голубое) знамя — символ петлюровцев, контрреволюционеров и
националистов.
7 Далее в «Педагогической поэме» (Гослитиздат, 1934, первая часть, с. 23) следует: «Нас
властно обступил хаос мелочей, целое море элементарнейших требований здравого смысла,
из которых каждое способно было вдребезги разнести всю нашу мудрую педагогическую
науку».
8 Допр — дом предварительного заключения.
9 Бурса — общежития при духовных семинариях и училищах, синоним сурового режима
и грубых нравов с применением телесных наказаний.
10 Комиссии по делам несовершеннолетних правонарушителей были организованы
на основании Декрета СНК РСФСР от 9(22) янв. 1918 г., подписанного В. И. Лениным.
11 Утермарковские печи — кирпичные печи в форме вертикальных цилиндров, обшитые
железом.
12 В издании «Педагогической поэмы» (1934) следует текст: «Кажется, кондер — од-
но из национальных русских блюд, и поэтому я от дальнейших объяснений воздерживаюсь».
13 Губпродком губюротдела — продовольственная комиссия губернского юридического
отдела.
14 Урки, уркаганы (блатн., жарг.) — воры.
15 Сявка (блатн., жарг.) — мелкий воришка, низкий и трусливый человек, лишенный
человеческого достоинства.
16 Мак-Кинли, У.— президент США в 1897—1901 гг.
17 Завкол — заведующий колонией.
18 Неточные слова из Евангелия, надо: «Просите — и дано будет вам, ищите — и найдете,
стучите — и отворят вам».
19 Комнезамы (комбеды в РСФСР) — комитеты незаможних (неимущих) крестьян, бед-
няков — органы диктатуры пролетариата на селе в 1920—1929 гг.
20 В «Педагогической поэме» (1934, с. 52) следует: «— Вот не люблю я, знаешь, этих му-

500

жиков. У них нет того, чтобы для всех было, а только бы ему, паразиту. Сидит, понимаешь,
зробыв себе колеса, а другой так пускай на чем хочет ездит. От некультурный народ...»
21 Далее в «Педагогической поэме» (1935, с. 64—65) следует фрагмент, помещенный на
с. 460 данного тома (1).
22 Освиченный (укр.) — образованный, просвещенный.
23 Не чипай! (укр.) — не тронь!
24 Г рак (укр.) — грач. В переносном значении — некультурный, грубый, жадный.
25 Далее в «Педагогической поэме» («Год XVII», альманах 3, 1933, с. 113) следует: «Мать
Раисы как-то пришла в колонию, узнала, что дочка отказывается от дочерних чувств, и на-
пала на Раису со всей страстью пьяной бабы. Ребята насилу выставили ее».
26 Скокарь (жарг.) — грабитель.
27 Использовано выражение Г. Ф. Гринько, народного комиссара просвещения УССР
в 1919—1922 гг. В июле 1922 г. А. С. Макаренко писал: «В бытность в Полтаве Наркомпроса
т. Гринько я в присутствии коллегии губнаробраза докладывал о состоянии ремонта (коло-
нии.—Сост.). Тогда т. Гринько сказал, что колония будет иметь всеукраинское значение...»
(ЦГАОР УССР, ф. 166, оп. 2, д. 1687, л. III). Примерно в 1928 г. А. С. Макаренко вспоминал:
«...Как раз мы являемся теми людьми, которых Гринько называл подвижниками соцвоса».
28 Кат (укр.) — палач, мучитель, изверг.
29 Выменем (укр.) — выгоним.
30 Не важил (укр.) — не взвешивал.
31 «Взрыв» А. С. Макаренко рассматривал как «один из центральных вопросов педагогики
перевоспитания». Мобилизация средств морально-психологического, эмоционального воздей-
ствия на коллектив и личность с целью быстрых качественных изменений в сознании и пове-
дении воспитанников в макаренковском опыте основывалась на предшествовавшей «взрыву»
и последующей длительной воспитательной работе.
32 Далее в «Педагогической поэме» (1935, с. 143) следует: «Его влияние в колонии было
огромно: он был самый культурный колонист, умен, приветлив, очень вежлив. Но в то же время
он умел, не теряя достоинства, быть хорошим товарищем и очень много помогал ребятам в их
школьных делах. Его все любили».
33 В издании «Педагогической поэмы» (1935, с. 149) напечатано: «В общей свалке не-
счастья они меньше всех могут надеяться на счастливый случайна тем более на чью-либо
заботу».
34 ЧК — Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуля-
цией.
35 РКИ — Рабоче-крестьянская инспекция.
36 Зозулястая (укр.) — пестрая, рябая, похожая на кукушку.
37 Псувати (укр.) — портить, пакостить.
38 Коллектор — учреждение, где дети (обычно беспризорные) распределялись по детским
домам и другим заведениям интернатного типа.
39 Спидныця (укр.) — юбка.
40 Имеется в виду имущество, оставшееся без хозяина.
41 Далее в «Педагогической поэме» (1935, с. 250) следует фрагмент, помещенный на с. 460
данного тома (2).
42 Речь идет, вероятно, о Всеукраинском электрокомбинате.
43 А. С. Макаренко перефразирует слова Ивана Карамазова из романа Ф. М. Достоев-
ского «Братья Карамазовы»: «Собственным умилением упьюсь. Клейкие весенние листочки,
голубое небо люблю я, вот что! Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые
свои молодые силы любишь».
44 Пер. с укр.: Так как это дело требует безотлагательного решения, нельзя терять времени,
уважаемый товарищ Братченко.
45 Знущатися (укр.) — издеваться, измываться, потешаться.
46 «Конституция» коллектива в опыте А. С. Макаренко — свод традиций и правил, выра-
ботанный коллективом в ходе его становления и развития. Это документ, регламентирующий
структуру детского коллектива, права и обязанности его членов, полномочия органов само-
управления, общие правила внутреннего распорядка, обязательные и для взрослых. «Кон-
ституция» колонии им. М. Горького до нас не дошла. Традиции горьковцев получили развитие
в «Конституции страны ФЭД» (см. т. 1 наст. изд.).
47 Флаженером в колонии горьковцев и коммуне дзержинцев называли воспитанника
с флажком в руке, замыкающего походный строй колонистов, коммунаров.

501

К части второй
1 От слова репет (укр., разг.) — крик, вопль.
2 Укрпомдет — детская комиссия при ВУЦИКе. Межведомственный орган по борьбе с дет-
ской беспризорностью и преступностью. Деткомиссии создавались в соответствии с Положе-
нием, утвержденным ВЦИКом 10 февраля 1921 г. Первым председателем Комиссии при ВЦИКе
был Ф. Э. Дзержинский.
3 Потылыця (укр.) — затылок.
4 Доминанта — временно господствующий в мозгу очаг возбуждения, которым объяс-
няется характер действия нервной системы. Принцип доминанты установлен русскими физио-
логами А. А. Ухтомским и И. П. Павловым. Педологи трактовали учение о доминанте в русле
механистического материализма, абсолютизируя роль физиологических процессов в воспита-
нии и обучении.
5 В издании «Поэмы» (1935, с. 48) далее читаем: «...это значило, что мы можем обслужи-
вать несколько сел».
6 «Бунт машин» — пьеса А. Н. Толстого.
7 «Товарищ Семивзводный» — пьеса В. Голичникова.
8 «Азеф» — пьеса А. Н. Толстого и П. Е. Щеголева.
9 Сазонов Е. С. — эсер, 15 июля 1904 г. убил министра внутренних дел Плеве.
10 Плеве В. К. (1846—1904) — реакционный государственный деятель царской России.
Известен жестоким подавлением крестьянских волнений на Украине, в Полтавской и Харь-
ковской губерниях.
11 Строка из стихотворения Ф. И. Тютчева «Люблю глаза твои, мой друг...».
12 К ортит (укр., разг.) — очень хочется, не терпится.
13 Диоген — древнегреческий философ, отвергал все достижения цивилизации, пропове-
довал аскетизм. По преданию, жил в бочке.
14 Фрагмент из Альманаха 5, «Год XVIII» см. на с. 461 данного тома (1).
15 Нехвороща (укр.) — полынь.
16 Сажа (укр.) — хлев, садок.
17 Пляшка (укр.) — бутылка.
18 Кнур (укр.) — кабан, хряк.
19 Далее в издании 1935 г. читаем: «А если когда и проявлялся слабый призрак «матери»,
сами селяне напоминали:
— Мабуть, ты забув, як Карпа Гуртовенка лечили?
— А Явтух Ярковый, так и дома вже не згаяце».
20 По украинскому обычаю, родственники невесты, отказывая сватам, преподносили им
тыкву («гарбуза» — укр.). «Гарбуза не сподиваемося» (укр. идиом.) — на отказ не рассчиты-
ваем.
21 Райграс (англ.) — букв.: ржаная трава, название некоторых трав семейства злаковых,
которыми засеваются газоны.
22 Стопорщик (жарг.) — один из участников ограбления.
23 Благбаз — Благовещенский базар, старый харьковский рынок.
24 См. с. 461 данного тома (фрагмент взят из изд.: «Педагогическая поэма», 1935, с.
436—437) (2).
25 См. с. 461—462 данного тома (фрагмент дан по Альманаху 5, «Год XVIII», с. 122) (3).
26 См. с. 462 данного тома (фрагмент взят из изд.: «Педагогическая поэма», 1935, с. 450—
452) (4).
27 В издании •Педагогической поэмы» (1935) глава «Не пищать!» начиналась с фрагмен-
та (5) (см. с. 462 данного тома).
28 См. с. 462—464 данного тома (фрагмент взят из изд.: «Педагогическая поэма», 1935, с.
454—455)(6).
29 Куренями назывались войсковые подразделения запорожцев. Играя в запорожцев, ко-
лонисты переименовали свои отряды в курени.
30 Клейноды (укр.) — знаки, атрибуты власти, регалии.
31 Петровский Григорий Иванович (1878—1958) — советский государственный и партий-
ный деятель, председатель Всеукраинского ЦИКа в 1919—1938 гг. Будучи председателем Цент-
ральной комиссии помощи детям УССР, принимал непосредственное участие в решении ряда
вопросов деятельности колонии им. М. Горького и коммуны им. Ф. Э. Дзержинского, посещал
эти учреждения.
32 Злякаться (укр.) — испугаться.

502

К части третьей
1 Далее в авторской рукописи (ЦГАЛИ СССР, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 4): «Именно во главе
с Волоховым передовой сводный может, конечно, испытать неудачу, но он никогда не попадет
в положение глупое или смешное и всегда успеет отступить с честью».
2 Далее в авторской рукописи: «В совете командиров давно существовала традиция при
организации сводных особого назначения прежде всего выделять командира и затем предо-
ставлять ему неограниченное право отвода отдельных кандидатов в сводный».
3 Далее в авторской рукописи: « — К чертям... Болтать языком некогда будет. — Так же
заботливо Волохов поработал над материальной организацией сводного. Каждый его член имел
корзины, в которых помещался приведенный в полный порядок гардероб, мыло, зубная ги-
гиена, перевязочный материал, блокнот и карандаши. Кое-кто из колонистов советовал непре-
менно везти финские ножи, но Волохов сказал:
— Чепуха. Обойдется без ножей».
4 Далее в авторской рукописи: «Митька принадлежал к тем колонистам, которые ни ми-
нуты не сомневались в нашей работе и которые с настоящим презрением умели смотреть на
всякую расхлябанность, грязь и дармоедство».
«Нива» — популярный дореволюционный иллюстрированный журнал-еженедельник,
издавался с конца 1869 г.
6 Далее в авторской рукописи: «Мой мозг работает как чернорабочий, как кочегар, как
грузчик, ворочая целыми тоннами неповоротливых, громоздких, пыльных соображений. На
этом древнем...»
7 Далее в авторской рукописи следует фрагмент, помещенный на с. 464 данного тома (1).
8 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 464—465 данного тома (2).
9 В «Педагогической поэме» («Год XVIII», альманах 8, 1935) следует текст: «...профес-
сор Соколянский совершенно прав, когда говорит:, необходимо обусловленное поведение, хоро-
шо. Но какое может быть...»
10 Далее в авторской рукописи: «...а мне нужно было только одно: собрать этих куряжан,
поговорить с ними, посмотреть им в глаза, вот этим, таким уже для меня привычным педаго-
гическим осязанием ощутить их личности.
Ведь у них должны быть личности — у куряжан. Расползающаяся во все стороны, угрюмо-
молчаливая их толпа меня удивляла, злила, но не пугала. Куряж не банда и не собрание про-
тестантов, это случайное соединение одичавших, маленьких людей, у которых нет ничего об-
щего, кроме территории двора и спален и которые, почти не мешая друг другу, три раза в день
набрасываются на котел, приготовляемый для них соцвосом».
11 Став, ставок (укр.) — пруд.
12 В авторской рукописи следует текст: «...выскочил за ними и я и моментально попал в
лапы Карабанова, с некоторых пор усвоившего привычку во время наших свиданий раздав-
ливать мою грудную клетку».
13 В авторской рукописи идет несколько измененное изложение этого текста: «...и случай
не так легко поддавался моему суду. Кроме того, я вспомнил изречение Наполеона I: «Это мог-
ло быть преступлением, но это не было ошибкой». Я поэтому осторожно повел среднюю линию
и сказал Мишке довольно вяло...»
14 В авторской рукописи следует текст: «...по всей вероятности, на печке сидели в
то время, когда все наше общество бросилось на помощь погибающему детству. После граж-
данской войны и голода интернирование беспризорных выражалось, как известно, в миллион-
ных цифрах. Но и после того не было такого города и такого времени, которые не проводили
бы самой крупной работы по набору беспризорных. И сейчас необходимо всем нашим роман-
тикам крепко у себя на носу или на другой части тела зарубить следующее. В подавляющем
числе случаев, очень близко стоящем к 100%, все эти дети прошли через воспитательные уч-
реждения и давно уже работают на советских заводах и в советских учреждениях».
15 Спок — организация по социально-правовой охране несовершеннолетних детей.
16 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 465 данного тома (3).
17 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 465 данного тома (4).
18 Дарий Гистасп — персидский царь (VI в. до н. э.). В его армии были боевые слоны, наво-
дившие ужас на противника.
19 «Блоха» — пьеса по одноименному рассказу Н. С. Лескова.
20 Дитлахи (укр., разг.). — детишки, ребятишки.
21 Бриль (укр.) — широкополая соломенная шляпа.
22 Кориолан — герой одноименной трагедии В. Шекспира.
23 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 465—466 данного тома (5).

503

24 Несколько неточная цитата из трагедии В. Шекспира «Гамлет».
20 В сражении под Аустерлицем в 1805 г. Наполеон одержал победу над русско-австрий-
ской армией.
26 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 466 данного тома (6).
27 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 466 данного тома (7).
28 Ристалище — место, площадь для скачек, состязаний и представлений.
29 Фрагмент из «Педагогической поэмы» («Год XVIII», альманах 8, 1985, с. 223) см. на
С.466—467 данного тома (8).
30 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 467 данного тома (9).
31 Меркурий — в древнеримской мифологии бог красноречия, торговли, дорог, вестник
богов. Отряды колонистов-горьковцев имели своих связных, отсюда — «отрядные Меркурии».
32 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 467—468 данного тома (10).
33 Фрагмент из «Педагогической поэмы» («Год XVIII», альманах 8, 1935, с. 250) см. на
с. 468—469 данного тома (11).
34 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 469 данного тома (12).
35 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 469 данного тома (13).
36 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 469 данного тома (14).
37 Далее в авторской рукописи следует: «Учение это отличалось чисто сектантской припа-
дочной верой в то, что только в таком случае из души вырастает настоящая коммунистическая
личность. Насколько все это неряшливо делалось, можно судить из того, что никому в голову
не приходило составить список признаков настоящей коммунистической личности и прове-
рить, вырастает такая личность или не вырастает».
38 В авторской рукописи далее следует: «...а в последнее время даже не моральной, а аб-
страктно-психологической ».
39 В авторской рукописи далее следует: «...с вершин олимпийских кабинетов не различа-
ют никаких деталей и частей работы. Оттуда видно только безбрежное море безликого детства,
а в самом кабинете стоит чучело абстрактного ребенка, сделанное из самых легких материа-
лов: идей, принципов, идеалов и маниловской мечты».
40 В авторской рукописи далее следует: «Вся моя работа и работа педагогического персо-
нала в течение всего рабочего дня, месяца, года есть работа прежде всего техническая. Именно
за это мою работу всегда презирали «олимпийцы» и считали ее делячеством. Благодаря их
многолетнему владычеству давно захирела в наших педвузах педагогически-техническая
мысль, в особенности в деле собственно воспитания».
41 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 470—471 данного тома (15).
42 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 471 данного тома (16).
43 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 471—472 данного тома (17).
44 Подробнее об этом см. в «Методике организации воспитательного процесса» (гл. «Пер-
спектива», т. 4 наст. изд.).
45 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 472 данного тома (18).
46 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 472 данного тома (19).
47 Феерия — фантастическое представление с эффектными декорациями и костюмами,
необычными постановочными трюками. Тексты театрализованного представления на темы
жизни коммуны им. Ф. Э. Дзержинского см. в т. 2 наст. изд.
48 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 472 данного тома (20).
49 Фрагмент из «Педагогической поэмы» («Год XVIII», альманах 8, 1935, с. 287) см. на
с. 472—473 данного тома (21).
50 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 473—474 данного тома (22).
51 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 474 данного тома (23).
52 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 474—476 данного тома (24).
53 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 476 данного тома (25).
54 Добровольные общества, создаваемые на базе деткомиссий при местных Советах в ос-
новном для борьбы с детской беспризорностью.
55 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 476 данного тома (26).
56 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 476—477 данного тома (27).
57 Фрагмент из авторской рукописи см. на с. 477 данного тома (28).
58 Видимо, Харьковский паровозостроительный завод.
59 Здесь А. С. Макаренко имеет в виду организованное по инициативе правления коммуны
им. Ф. Э. Дзержинского заседание секции социального воспитания НИИ педагогики УССР (14
марта 1928 г.). См. комментарий к т. 1 наст, изд., с. 344.
°" Синедрион — совет старейшин в древней Иудее, высшее религиозное, правительствен-
ное и судебное учреждение.

504

61 См.: Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 45, с. 110.
62 Вскоре часть сотрудников и воспитанников колонии им. М. Горького вслед за А. С. Ма-
каренко перешла в коммуну им. Ф. Э. Дзержинского, продолжая и развивая в новых условиях
традиции горьковцев. Антон Семенович горячо поддерживал предложенный колонией
им. М. Горького план ее объединения с коммуной дзержинцев. Это начинание не было поддер-
жано правлением коммуны (см.: Макаренко А. С. Соч., т. VII, с. 351, 479—480, 531).
63 Кубики — (до 1943 г.) знаки различия среднего командного состава в Красной Армии.
64 «Блек и Деккер» — переносная электросверлилка американского производства.
65 Лейка — портативный фотоаппарат с ленточной фотопленкой.
66 Далее в авторской рукописи (ЦГАЛИ СССР, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 8) следует: см. с. 477
данного тома (29).
67 А. С. Макаренко намеревался начать работу над книгой «Методика коммунистического
воспитания» сразу после выхода в свет третьей части «Педагогической поэмы» (см.: Ніжинсь-
кий. Життя і педагогічна діяльність А. С. Макаренка. Творчий шлях. — 2-е вид., перераб. і доп.
Киів: Рад. школа, 1967, с. 186; см. также т. 1 наст, изд., с. 264).
Сражение на Ракитном озере
ЦГАЛИ СССР, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 11, с. 27 — 32. Машинопись. Впервые опубликовано как
11-я глава первой части «Педагогической поэмы» в 1934 г. (ГИХЛ).
Несмотря на то что коллектив колонии лишь начинал складываться, А. С. Макаренко
вовлекал своих воспитанников в активную борьбу с кулаками, засевшими на окружавших коло-
нию хуторах: с самовольными порубками государственного леса, самогоноварением. Именно
в этой борьбе со старым миром формируется коллективизм, общественная направленность ин-
тересов колонистов, преодолеваются старые привычки беспризорной жизни.
1 Говорится об уничтожении колонистами самогонных аппаратов на кулацких хуторах
(см. в первой части «Педагогической поэмы» гл. «Есть еще лыцари на Украине»).
2 В издании 1935 г.: председатель совета.
На педагогических ухабах
Рукописный отдел Института мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР, ф. 114,
on. 1, д. 1. Авторская машинопись. Впервые опубликовано на украинском языке в изд-ве
«Радянська литература» (Киев—Харьков, 1935) как 12-я глава первой части «Педагогической
поэмы». На русском языке текст опубликован Н. А. Сундуковым («Переписка А. С. Макаренко
с А. М. Горьким и его работа под текстом «Педагогической поэмы».— Известия АПН РСФСР,
1952, вып. 38, с. 178—182). По данной публикации глава воспроизведена в изд.: Макаренко А. С.
Соч. Т. VII. М., 1952, с. 419—425.
«На педагогических ухабах» — одна из наиболее насыщенных теоретическим материалом
глав «Поэмы», свидетельствующая о том, что к концу 20:х гг. взгляды А. С. Макаренко по
многим коренным проблемам теории и методики коммунистического воспитания вполне сло-
жились. Ряд важных положений, высказанных здесь автором, позднее почти в той же форме
были включены им в теоретические статьи и лекции 30-х гг. К числу таких положений,
в частности, относятся: обусловленность воспитательного значения труда его связью с общест-
венными потребностями, организацией трудового коллектива на самодеятельных началах;
развитие моральной мотивации труда воспитанников по мере их включения в заботы о разви-
тии хозяйства колонии; утверждение коллектива как главного воспитателя личности.
О «взрыве»
Впервые опубликовано в «Учительской газете» 30 марта 1949 г. (под другим заголов-
ком). Фрагмент авторского материала не озаглавлен. Название «О «взрыве» дано редакцией
при публикации по авторской рукописи в изд.: Макаренко А. С. Соч. Т. VII. М., 1958,
с. 425—427. Печатается по данному изданию.
«Взрыв» — одно из важных положений методики перевоспитания в опыте и теоретиче-
ском наследии А. С. Макаренко. В условиях, подобных тем, которые он застал в Куряжской

505

колонии, Антон Семенович считал необходимым использовать массированное, эмоцио-
нально окрашенное коллективное требование, которое было рассчитано на перелом старых
привычек, настроений, мотивации у вновь вливающихся в коллектив воспитанников. Метод
«взрыва» использовался и в коммуне при приеме новеньких, когда во дворе сжигали
их рваную одежду и говорили: «Вся твоя биография сгорела!»
А. С. Макаренко считал, что «взрыву» обязательно должна предшествовать большая,
тщательная подготовительная работа эволюционного характера. Поскольку сам «взрыв»
еще не меняет воспитанников коренным образом, а лишь эмоционально подготовляет их к
восприятию новых моральных ценностей, длительная воспитательная работа продолжается
и после «взрыва», обеспечивая позитивное развитие личности в коллективе.
1 Конкретные формы применения «взрыва» в условиях различных ситуаций многообразны.
2 О необходимости учитывать индивидуальные особенности воспитанников при исполь-
зовании «взрыва», не допускать стрессовых состояний подвергающейся воздействию личности
и восстанавливать нормальный характер ее отношений с коллективом см. в т. 1 наст, изд.,
с. 123—125.
Типы и прототипы
ЦГАЛИ СССР, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 2. Машинопись. Впервые опубликовано в т. I (М., 1951).
А. С. Макаренко начал составлять этот материал в конце 20-х, продолжив работу в первой
половине 30-х гг. Название «Типы и прототипы» не совсем точно, так как А. С. Макаренко в дан-
ном материале дает перечень персонажей «Педагогической поэмы». Из 182 лиц, указанных в
списке, в «Педагогическую поэму» вошло 112. Некоторые из них, в том числе и не вошедшие
в «Поэму», стали героями других художественных произведений А. С. Макаренко («Марш
30 года», «ФД-1», «Мажор», «Флаги на башнях»). Фамилии и имена, взятые в скобки, как
правило, являются подлинными, указывающими на прототип того или иного персонажа.
Некоторые из персонажей, имеющие один прототип, фигурируют в разных произведениях под
различными именами.
Из списка прототипов
ЦГАЛИ, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 1, л. 6—20. Автограф А. С. Макаренко и авторская маши-
нопись. Опущены часть списков (список колонистов — 47 фамилий, еще два списка без
названия — педагоги, сотрудники, работники народного образования — 191 фамилия),
наброски частей «Педагогической поэмы», разработка «Узловые события», детализация
отдельных глав «Поэмы». Первый список, данный в виде таблицы, печатается сплошным текс-
том. Публикуется впервые.
Материал интересен как своеобразная классификация прототипов героев произведения,
дающая ключ к их расстановке. Вместе с тем он содержит ценные указания на многих конкрет-
ных участников работы колонии им. М. Горького, в частности педагогов, а также лиц, оказывав-
ших колонии помощь («друзья»), или, напротив, вольно или невольно мешавших ее работе
(«враги»). В силу того что прототипы давались и по профессиональному признаку (педагоги),
и по характеру их отношения к колонии, некоторые фамилии упоминаются в разных списках.
План романа
ЦГАЛИ, ф. 332, оп. 4, ед. хр. 1. л. 21 — 24. Автограф А. С. Макаренко. Полностью публи-
куется впервые.
План относится в основном к отвергнутому А. С. Макаренко варианту произведения, ко-
торое он одно время рассматривал как роман о судьбах русского интеллигента («сильной лич-
ности») в революции (см. вводную часть комментариев к «Поэме»). Судя по плану, первая
часть должна была отобразить духовный кризис, пережитый в годы революции частью русской
интеллигенции, которая, с одной стороны, ненавидела старую Россию, а с другой, не могла
примириться с обывательщиной, бюрократизмом, шкурничеством, получившими распрост-
ранение в годы нэпа.
Во второй и третьей частях произведения предполагалось показать сложный путь героя к
духовному перерождению, его практическое участие в перестройке общественного уклада,
в большом «броске в будущее». В известной мере эти планы были реализованы А. С. Мака-
ренко в повести «Честь» (см. т. 2 наст. изд.).

506

Указатель персонажей1
Агеев — 68, 69
Алексеев, Вася — 299, 300, 364, 425, 448,
449
Андрей Карпович (см. Гречаный)
Артемий — 132—134
Бабушка (мать А. С. Макаренко) — 183
Белецкая, Надежда Андреевна — 472
Белухин, Матвей — 84, 85—89, 105, 106,
116, 120,122,124, 126, 127, 138, 139, 140,
145, 167, 218, 232, 241, 261, 266, 323,
326, 334, 358, 385, 387, 410, 447
Бендюк — 13
Березовская, Вера — 300, 301, 302 —304,
415—421, 423, 468
Богданенко, Семен Петрович — 106
Богоявленский, Витя (Горьковский) — 105,
162, 272, 285, 305, 308, 310—312, 318,
328, 331—334, 346, 356, 370, 373, 408,
410, 419, 425, 427, 432, 438, 439, 475
Бокова, Мария Кондратьевна — 169—172,
201—206, 210, 211, 213, 226—228, 230,
237, 253, 254, 266, 273, 301, 303
Боровой — 322, 334, 350, 353, 354, 375, 376
Братченко, Антон — 25, 27, 39, 42, 43, 61,
63,64, 65, 66—68, 81, 87, 89, 93, 99,103—
105, 107, 108, 110—113, 119, 122—125,
129—131, 137, 146, 152—155, 158, 160,
166, 169, 170, 172, 188, 205, 213—219,
232, 237, 244, 250, 255, 258, 272, 323,
358, 364, 384, 395, 401, 410, 412, 455,
461, 462, 470
Брегель, Варвара Викторовна — 267—270,
273, 275, 277, 288—290, 337, 346, 347,
363, 364, 367—369, 377, 380; 381, 409,
413, 427—433, 467, 468, 476
Бритый — 290, 407—409, 413
Бублик — 130
Бурун — 13, 18, 25—28, 30—32, 38, 42, 43,
52, 54, 55, 58, 62, 63, 70, 71, 76, 78, 92,
96—98, 103, 110, 111, 113, 133, 137 — 140,
146, 160, 167, 173—175, 178, 179, 217,
225—230, 232, 241, 243, 261, 270, 271,
323, 410—413, 446, 455
Буряк — 355
Буцай, Зиновий Иванович — 185, 186, 194,
196, 236, 337, 345, 350, 408
Ваня — 332
Варская, Ксения Романовна (Оксана) —
186—188, 225, 227, 249, 270, 358, 359
Василенко, Маня — 317
Ваць, Онуфрий — 67, 68
Ваць, Степан — 68
Веке л ер — 162
Верхола — 40, 46
Верхола, Иван — 49, 50
Верхола, Лука Семенович — 10, 49, 50,
61—63, 99—102, 121, 213, 216, 217, 226,
286
Верхола, Степан — 95
Верхола, Яков — 95
Верхолыха — 49, 50
Вершнев, Николай — 42, 78, 81, 85—87,
106, 116—118, 120, 124, 126, 138, 140,
160, 167 — 177, 182, 183, 187, 192, 194,
210, 212, 232—235, 240—243, 249, 250,
254, 266, 323, 360, 446
Ветковский, Костя — 25, 27, 42, 78, 83,
84, 87, 115, 160, 181, 182, 194, 232, 247,
25§, 256, 258, 307, 312, 318, 346, 348,
349, 383, 408
Витька — 475
Волков, Алексей — 160, 166, 221, 232, 247,
1 Полужирным шрифтом выделены страницы текста, на которых даны характеристики
персонажей. См. также: «Типы и прототипы» и «Из списка прототипов» (на с. 478—490 дан-
ного тома).

507

248, 295, 307, 372, 378, 382, 383, 385,
386, 444, 447
Волков, Жорка — 160, 161, 191, 232, 258,
306, 307, 334, 356, 357, 370—373, 375,
377, 383, 403, 418, 443, 444, 447, 467,
472, 476
Воловик — 229—230
Волохов, Григорий — 13, 14, 16, 17, 46—
50, 58, 70, 94, 116, 119, 123, 126, 138,
146, 148, 160, 173, 205, 232, 240, 255,
257, 286, 305—309, 318, 319, 322, 324,
326, 327, 334, 337, 338, 348—350, 356,
357, 367, 370, 418, 444, 447, 462, 464
Воронова, Оля — 52, 77, 78, 113, 173—175,
217, 218, 230—237, 240, 241, 244, 256,
257, 293, 294, 345, 346
Воскобойников — 332—334, 384, 410
Галатенко — 71, 76, 105, 129, 160, 161,
205, 228, 229, 239, 285, 339, 341—343,
345, 346, 406, 410, 411, 417, 444, 454,
475
Гардинов, Вася — 355, 425
Георгиевский — 160, 184, 232, 250, 258—
260, 272, 323, 410
Глейзер — 70, 74, 162, 194, 250
Годанович — 277
Головань, Софрон — 39—41, 45, 84, 85, 106
Голос — 42, 76, 77, 88, 232, 241, 249, 323
Горбунов — 448, 449
Горович, Петр Иванович — 158, 159, 194,
195, 198, 337, 338, 345, 347, 350, 358,
365, 366, 405, 406, 466, 476
Городкова, Валя — 317
Горький, Алексей Максимович — 58, 59,
199—201, 242, 251—253, 276, 286, 291,
386, 398, 433, 441, 442, 444, 445
Горьковский (см. Богоявленский)
Гречаный, Андрей Карпович — 31, 46, 47,
61, 164, 451
Гречаный, Василий — 31
Гречаный, Мусий Карпович — 30, 32, 46,
98, 100, 101, 208, 211 —213, 216, 451,
453
Гречаный, Оноприй — 61, 63
Гречаный, Петро — 61
Гречаный, Сергей Петрович — 46, 50, 51,
60, 233, 451, 453
Гуд — 13, 23, 29, 38, 39, 43, 64, 120, 160,
232, 245, 252, 253, 255, 286, 341, 359,
378—380, 444, 451
Гуляева, Анна Васильевна — 315—317,
323, 356, 361, 377, 429, 444, 464, 466, 468
Густоиван — 340, 341, 404
Дерюченко — 146, 147, 155—158, 460
Джуринская, Любовь Савельевна — 253—
256, 267—269, 271, 273, 282, 283, 287,
288, 290, 304, 305, 308, 309, 311, 312,
387, 388, 409, 413, 414, 427, 429—431
Дорошко — 155, 156, 346—349
Евгеньев — 90, 91, 261, 306, 322, 331, 462,
463
Екатерина Григорьевна — 12, 13, 14, 18,
23, 35, 47, 56, 59, 66, 74, 79, 83—86, 88,
89, 97, 107, 114, 115, 122, 126, 127, 179,
180, 197, 221, 232, 241, 243, 249, 250, 265,
337, 348, 350, 361, 377, 444, 464
Жевелий Митя — 105, 145, 162, 183, 205,
211, 232, 272—275, 285, 286, 299, 305,
306, 309, 310, 312, 320, 370, 373, 378,
380, 425—432, 441
Жевелий, Шура — 72, 183, 184, 339—340,
425, 446, 467
Журбин, Павел Иванович — 185, 241, 337,
444—446, 461
Журбина — 226
Журбина, Женя — 422, 424
Завгубнаробразом — 8, 9, 12, 15, 19, 35;
96, 158
Заведующий Куряжской колонией — 280—
282, 308, 311, 317, 318, 321, 332—334,
346
Задоров, Александр — 13, 14—18, 24—27,
29, 35, 36, 38, 42, 44, 46—51, 55, 58, 61,
63, 64, 71, 72, 78, 80, 82, 84, 85, 87, 92,
93, 96, 97, 102, 103, 105, 106, 110, 111,
122, 126, 127, 133, 137, 140, 146, 148,
160, 170, 172, 177, 181, 182, 187, 194,
203, 212, 232, 238, 240, 241, 243—245,
249, 270, 283, 284, 322, 323, 327, 375,
376, 407, 410, 411, 446, 451—453, 455,
462
Задорожный, Петр — 218
Зайченко, Ваня — 313, 314, 325, 326, 331 —
333, 335—337, 348—350, 355, 356, 381,
382, 408, 409, 425—429, 466, 475
Зорень — 354, 355, 358, 366, 411, 412, 418,
419, 425—427, 446
Зоя — 289, 337, 363, 364, 367—370, 377,
381, 409, 413, 415, 423, 432, 466, 467, 474
Иван Акимович — 402
Калина Иванович (см. Сердюк, Калина Ива-
нович)
Карабанов, Семен — 42, 46, 47, 49, 50, 53,
55, 58, 61, 62, 71, 74, 82, 83, 86, 92, 93,
94, 96, 97, 103, 105, 108, 110—112, 115—
126, 127, 134—137, 146, 151, 161, 168—
175, 178, 182, 187—189, 191, 194—197,
205, 210, 212, 213, 217—219, 227, 229,
233, 239, 241—244, 249, 250, 259, 260,
264, 267, 270—272, 283, 284, 322, 323,
325, 326, 334, 359, 362, 376, 377, 387,
399—401, 410, 446, 447, 452, 453, 462,

508

472
Карпинский — 94, 379, 380
Киргизов, Иван Денисович — 307—309,
322, 335, 338, 346, 347, 423, 425, 440,
441
Клямер — 288, 290, 337, 346, 347, 409
Коваль, Тихон Нестерович — 154—155,
159, 192, 194, 208, 213, 233, 240, 255,
257, 259, 266, 272, 290, 293, 294, 307,
337, 338, 340, 342, 346, 358, 360, 361,
363, 364, 368—370, 444, 463, 464
Коган, Соломон Борисович — 437—440,
448
Козырь — 40, 41, 66, 103, 106, 108, 183,
226, 238, 277, 341, 422
Корнеев — 79, 80—82
Короткое — 331, 348, 356, 357, 367, 375,
377, 380, 381, 387, 398, 410, 446, 465, 477
Корыто — 138, 139, 162, 323, 246—249,
259, 345, 366, 380, 444, 447, 471
Крайний — 70, 241, 243, 323
Кривенко, Петр — 441
Криворучко — 393, 394
Кудлатый, Денис — 160—162, 166, 167,
168, 181, 194, 199, 210, 222, 224, 225,
232, 245, 255, 257, 260, 285, 287, 292,
297, 301, 306, 309, 320—322, 327, 334,
335, 349, 352, 356, 357, 367, 370, 372—
374, 378, 383, 399, 400, 420, 422, 427 —
429, 444, 447, 461, 464
Ландсберг, Рахиль Семеновна — 186, 187,
188, 225, 249, 270, 358, 359
Ланова, Оля — 356, 370, 420, 425
Лапоть, Ваня — 162, 185, 194, 195, 223—
225, 227—229, 233, 239—241, 243, 244—
246, 248—250, 255, 256, 258—260, 270,
271, 284, 285, 287, 290, 291, 299, 300, 307,
339—346, 357—364, 368—370, 372—376,
383, 384, 387, 394, 398, 399, 402, 404—
406, 411, 416, 418, 419, 422, 424, 431 —
433, 444, 462
Левченко, Маруся — 52, 179, 180, 194, 250,
266, 272, 323, 447, 463
Леший Кузьма — 106, 115—116, 122—124,
162, 395, 430, 444, 470
Лидия Петровна, Лидочка — 12—14, 18,
28, 47, 48, 50, 56, 66, 124—126, 182, 183,
205, 206, 241, 337, 338, 340, 348, 350,
361, 377, 461, 462
Ложкин — 319, 320, 322, 464
Лукашенко — 256—258, 260, 269
Лукашенко, Маруся — 207, 256—260
Маликов Петр — 309, 310, 313, 314, 326,
331, 337, 382, 425, 426
Мизяк, Наденька — 226
Мизяк, Степан Борисович — 226, 339
Митягин — 42, 52, 53, 54, 57, 58, 70, 71,
74, 94, 113, 115—116—126, 127, 135,
451
Магарыч, Кузьма Петрович — 230, 231,
233—235
Мощенко, Василий — 95
Мощенко, Нечипор — 95
Мусий Карпович (см. Гречаный)
Назаренко — 162, 261, 463, 464
Нестеренко — 240, 293, 294, 340, 343, 345,
346
Нечипоренко, Степан — 48
Нечитайло — 247, 263, 366, 380
Николаенко, Павел Иванович — 230, 231,
233—236, 238
Николаенко, Павел Павлович — 173—175,
225, 233, 235, 236, 257
Николаенко, Евдокия Степановна — 231,
235
Нисинов, Митя — 355, 358, 366, 409, 425,
446
Ниценко — 343
Ночевная Настя — 78, 83, 140, 160, 194,
226, 232, 241, 323
Овчаренко, Михаил — 51, 52, 54, 55, 162,
221, 232, 306, 320—325, 327, 335, 349,
351, 352, 425, 428, 465, 475
Огнев, Олег — 295, 296, 297, 345, 380, 447
Одарюк, Тимофей — 313—314, 327, 349,
382, 425, 448, 449
Омельченко — 110
Опришко, Дмитрий — 66, 76, 99, 100, 102—
104, 119, 160, 173, 207, 323, 256—261,
269, 272, 462
Орлов — 130
Осадчий — 45, 69, 70, 71—77, 84, 85, 87,
94, 123, 126, 138, 145, 146, 160, 173, 197,
198, 222—225, 232, 245, 250, 255, 272,
323, 327, 360, 361, 364, 370, 447
Осипов, Иван Иванович — 18, 19, 28, 29,
55—57, 72, 81, 92, 93, 118, 126, 263, 276,
285, 287
Осипова, Наталья Марковна — 18, 19, 28,
29, 55, 57, 79, 80, 179, 276
Остромухов — 70—72
Отченаш, Силантий Семенович — 172,176—
177, 180, 182, 185, 186, 188, 189, 194,
200, 210, 212, 221, 225—227, 229, 230,
232, 234, 236, 264, 276, 277, 306, 346, 411
Панас — 77
Перепелятченко — 261, 285, 463
Перетц (товарищ Перетц) — 472
Перец, Степан — 331, 347, 353, 354, 356,
376, 377, 383, 410, 427, 466
Перский, Василий Николаевич — 414
Петренко, Наташа — 208, 209, 211, 212,
250, 251, 261, 262, 266, 272, 343, 376,
377, 403, 409, 411, 420, 421, 432, 433

509

Петровский, Григорий Иванович — 286,
407
Петрушко — 334, 348, 349
Подгорная, Галя («черниговка», Роза) —
249, 250, 270, 447, 472
Поднебесный — 331, 466
Полещук, Вася — 36, 37, 38
Приходько — 42, 62, 71, 76—78, 97, 123,
126, 129, 162, 232, 451, 452
Родимчик — 129, 131, 145, 146—148, 149,
158
Романченко — 162
Рыжий — 316
Сватко — 333, 384, 410
Семен Петрович — 115
Сердюк, Калина Иванович — 10, 11 —16,
21—23, 26, 29, 32—36, 38—41, 43, 45,
46, 52, 54, 57, 63—65, 67, 68, 87, 93,103—
106, 109, 111, 115, 118, 126, 129—131,
137, 154, 157, 159, 161, 165, 166, 169—
172, 182, 183, 189, 200—205, 210, 211,
213—217, 219, 221, 225, 226, 231—236,
239, 240, 253, 263, 266, 276, 285—287,
291, 293, 343, 344, 346, 408, 455, 461
Соломон Борисович (см. Коган)
Сорока — 42, 62, 76, 77, 99, 100, 102, 103,
105, 107, 108, 155, 162, 232, 303, 444, 447
Силантий (см. Отченаш)
Сильвестров — 416, 418, 419, 421
Синенький, Ваня — 359—362, 366, 368—
370, 378, 401, 408, 409, 412, 413, 420,
421, 425, 426, 466
Слива — 379
Смена — 317, 411, 425
Собченко — 355
Соколова, Раиса — 52, 53, 78—82, 178
Соловьев, Тося — 62, 85, 86, 104, 113, 119,
145, 162, 176, 205, 232, 235, 238, 241,
272, 276, 285, 307, 308, 337, 349, 350,
386, 398
Софрон (см. Головань)
Спиридон — 61, 173, 175, 226, 240
Стегний — 374
Стовбина — 95
Стомуха, Осип Иванович — 230, 233—235
Стомуха, Сергей — 61
Стомуха, Явтух — 61
Ступицын — 160, 162, 200, 218, 220, 221,
232, 257, 367, 427, 444
Таранец Федор — 13, 21—24, 26, 27, 42,
46—51, 58, 70—73, 94, 121, 126, 152,
160,172, 206, 232, 238—240, 286, 301, 341,
342, 345, 360, 362, 363, 370, 384—386,
395, 401, 444, 453, 467, 470, 475
Теляченко, Зоя (см. Зоя)
Тихон Нестерович — (см. Коваль)
Ужиков, Аркадий — 297, 298, 341, 427 —
433, 476
Ужиков — отец — 298
Устименко — 378
Федоренко — 66, 72, 138, 139,173, 227, 246,
249, 259, 265, 272, 295—297, 345, 360,
366, 380—382, 418, 419, 444, 447, 470,
471
Федька — 476
Фельдшерица (Елена Михайловна) — 337,
470
Фонаренко, Илья — 162, 232, 313, 314
Халабуда, Сидор Карпович — 279—283,
288, 308, 309, 311, 332—334, 364—370,
384, 386, 404, 409, 411, 413
Харченко — 77
Хлебченко — 379
Ховрах, Спиридон — 315, 323—325, 331,
334, 336, 347, 348, 352, 353, 387, 395,
465, 467, 470, 476
Хорунженко, Ефим — 475
Храбченко, Сергей — 355
Чайкин, Сергей Васильевич — 267—269,
442
Чарский — 461, 462
Черненко — 92, 93, 103, 107, 111 — 113
«Черниговка» (см. Подгорная, Галя)
Чобот, Николай — 44, 62, 76, 138, 162, 207,
212, 213, 227, 232, 246, 250, 251, 261 —
263, 265, 266, 269
Чурило — 331, 348, 466
Шарин — 89, 90—93
Шаровский, Костя — 162, 272, 344, 425
Шейнгауз, Марк — 300, 301, 361, 425, 447,
466
Шелапутин, Ваня — 30, 31, 35, 37, 103,
104, 114, 162, 197, 232, 238, 254, 276,
307, 318, 327, 334, 337, 349, 350, 385, 446,
464
Шере, Эдуард Николаевич — 129—135,137,
141 — 145, 148, 151, 155, 159, 170, 173,
174, 177, 209, 210, 213—221, 225, 227,
228, 234, 246, 247, 277, 294, 340, 349,
367, 399, 412, 461, 472
Шнайдер — 70, 72, 88, 162, 250, 259, 262,
263, 277, 278, 323, 410
Юрьев, Семен Климович — 278—283, 288,
308—312, 346, 388, 409, 410, 413, 414,
445
Яковлев — 472

510

Содержание

От составителей 5

Часть первая

1. Разговор с завгубнаробразом 8

2. Бесславное начало колонии имени Горького 9

3. Характеристика первичных потребностей 17

4. Операции внутреннего характера 23

5. Дела государственного значения 28

6. Завоевание железного бака 32

7. «Ни одна блоха не плоха 36

8. Характер и культура 42

9. «Есть еще лыцари на Украине» 45

10. «Подвижники соцвоса» 55

11. Триумфальная сеялка 59

12. Братченко и райпродкомиссар 64

13. Осадчий 69

14. Чернильницы по-соседски 74

15. «Наш — найкращий» 77

16. Габерсуп 83

17. Шарин на расправе 89

18. «Смычка» с селянством 93

19. Игра в фанты 97

20. О живом и мертвом 103

21. Вредные деды 113

22. Ампутация 121

23. Сортовые семена 125

24. Хождение Семена по мукам 131

25. Командирская педагогика 137

26. Изверги второй колонии 142

27. Завоевание комсомола 149

28. Начало фанфарного марша 155

Часть вторая

1. Кувшин молока 165

2. Отченаш 172

3. Доминанты 181

4. Театр 189

5. Кулацкое воспитание 199

6. Стрелы Амура 206

7. Пополнение 213

8. Девятый и десятый отряды 220

9. Четвертый сводный 225

10. Свадьба 230

11. Лирика 241

12. Осень 246

13. Гримасы любви и поэзии 256

14. Не пищать! 260

15. Трудные люди 265

16. Запорожье 270

17. Как нужно считать 278

18. Боевая разведка 288

511

Часть третья

1. Гвозди 292

2. Передовой сводный 305

3. Бытие 318

4. «Все хорошо» 327

5. Идиллия 337

6. Пять дней 346

7. Триста семьдесят третий бис 357

8. Гопак 366

9. Преображение 377

10. У подошвы Олимпа 388

11. Первый сноп 398

12. Жизнь покатилась дальше 414

13. «Помогите мальчику» 424

14. Награды 434

15. Эпилог 445

Отдельные главы первой части «Педагогической поэмы» 451

Сражение на Ракитном озере

На педагогических ухабах 453

О «взрыве» 457

Приложения

Фрагменты глав «Педагогической поэмы» 460

К части первой

К части второй 461

К части третьей 464

Из подготовительных материалов к «Педагогической поэме» 478

Типы и прототипы

Из списка прототипов 490

План романа 491

Комментарии 492

Указатель персонажей 506

512

Антон Семенович Макаренко
Педагогические сочинения. В 8-ми т. Т. 3

Составители:

Лев Юльевич Гордин,
Анатолий Аркадьевич Фролов

Зав. редакцией Ю. В. Василькова
Редактор Н. А. Мясникова
Художник В. Е. Валериус
Художественный редактор Е. В. Гаврилин
Технические редакторы О. В. Журкина, Т. Е. Морозова
Корректоры Р. П. Семченкова, Г. В. Хитрова

ИБ 799

Сдано в набор 25.02.83. Подписано в печать 21.09.83. Формат 70×901/16. Бумага офсетная № 1. Печать офсетная. Гарнитура школьная. Усл. п. л. 37,44+0,58 вкл. Уч.-изд. л. 43,32. Усл. кр.-отт. 38,31. Тираж 50 000 экз. Заказ 2046.
Цена 2 р. 20 к.

Издательство «Педагогика» Академии педагогических наук СССР и Государственного комитета СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. Москва, 107847, Лефортовский пер., 8

Ордена Трудового Красного Знамени Калининский полиграфический комбинат Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, г. Калинин, пр. Ленина, 5.