Булаховский Л. А. Русский литературный язык первой половины XIX века. Лексика и общие замечания о слоге. — 1957

Булаховский Л. А. Русский литературный язык первой половины XIX века. Лексика и общие замечания о слоге. - 2-е изд., пересмотр. и доп. - Киев : Изд-во Киев. гос. ун-та, 1957. - 491, [1] с. - Библиогр. в конце кн. и в подстроч. примеч.
Ссылка: http://elib.gnpbu.ru/text/bulahovskiy_russkiy-literaturny-yazyk-1poloviny-19v_t1_1957/

Обложка

Л.А. БУЛАХОВСКИЙ

РУССКИЙ

ЛИТЕРАТУРНЫЙ

язык
первой половины

XIX ВЕКА

ИЗДАТЕЛЬСТВО
КИЕВСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО УНИВЕРСИТЕТА
им. Т. Г. ШЕВЧЕНКО
1957

1

Л. А. БУЛАХОВСКИЙ

Академик Академии наук УССР

РУССКИЙ
ЛИТЕРАТУРНЫЙ
ЯЗЫК

ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ
XIX ВЕКА

ЛЕКСИКА И ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ О СЛОГЕ
Второе издание, пересмотренное и дополненное

ИЗДАТЕЛЬСТВО
КИЕВСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО УНИВЕРСИТЕТА
им. Т. Г. ШЕВЧЕНКО
1957

2

В книге освещается лексика литературного русского языка на исторически важном отрезке времени 1801—1856 гг. Из жанров литературного языка наиболее подробно рассмотрены художественные, прозаические и стихотворные, но внимание уделено также и другим — научному языку, эпистолярному слогу и т. д. Лексика рассматривается главным образом в стилистическом аспекте.

В основном книга предназначается для учителей русского языка, аспирантов-филологов, для студентов филологических факультетов университетов и педагогических институтов. Кроме того, она рассчитана на читателей, желающих расширить круг своих сведений по истории литературного языка. Полезна она будет и многочисленным работникам печати, не говоря уже о многих представителях художественного слова.

Естественным дополнением к данному изданию является книга того же автора, вышедшая (вторым изданием) в 1954 г. в Москве, — «Русский литературный язык первой половины XIX века. Фонетика. Морфология. Ударение. Синтаксис» (468 стр.).

Леонид Арсеньевич Булаховский Русский литературный язык первой половины XIX века

Техредактор Хохановская Т. И. Корректор Божок А. М.

БФ 01082. Зак. № 857. Подписано к печати 21/VІ 1957 г. Печати, лист.
30,75. Формат бумаги 60Х92 1/16. Бумажн. лист. 15,38. Учетно-издат. лист.
34,3. Тираж 8000. Цена в переплете 13 руб. 90 коп.

Типография Издательства Киевского государственного университета
им. Т. Г. Шевченко, Киев, Владимирская, 60а.

3

ПРЕДИСЛОВИЕ

Новое, второе, издание книги относительно мало отличается от первого, выпущенного издательством «Радянська школа» в Киеве в 1941 году. Методологические установки и взгляды на большинство вопросов автора во всем существенном остались прежними. Возможное другие им учитываются, но критиковать их он не считал полезным.

В книге есть, однако, небольшой новый материал и исправлены или уточнены некоторые положения, которые автор считал полезным соответствующим образом изменить или доработать. Значительно дополнены в новом издании библиографические указания. Изучение вопросов лексики и слога вообще русского литературного языка эпохи, которая составляет предмет книги, привлекало к себе в последние 15 лет довольно большое внимание, главным образом в Советском Союзе. Эта работа, конечно, не осталась бесплодной, но обогатила науку главным образом деталями, кажется, не вызвав обоснованной потребности какого-либо кардинального изменения приемов рассмотрения материала.

Л. Булаховский.

4 пустая

5

ГЛАВА I
ВВОДНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ
§ 1. Первая половина XIX века в истории русского языка —
только в известной мере условная грань: она отлагается исто-
рически четче, чем можно было бы думать, исходя из сообра-
жения об условности «эпох», определяемых рамками веков и их
частей. Со стороны политической это время между смертью
Павла I (1801) и, с прибавлением пяти лет, окончанием Сева-
стопольской кампании (1856), т. е. отрезок, охватывающий два
царствования — Александра I и Николая I, период, в который в
России совершаются экономические сдвиги первостепенного зна-
чения: феодально-крепостническая система медленно, но верно
изменяется в процессе капитализации крупных помещичьих хо-
зяйств — перехода от феодальной вотчины к юнкерскому име-
нию и идущего параллельно этому экономического упадка поме-
щичьих хозяйств, главным образом средних и мелких.
Капитализация поместий земельных магнатов, усиливая эко-
номически эту социальную группу, действует разорительно по
отношению к количественно преобладающей массе дворянства,
которой, в результате этого процесса и в связи со все увеличи-
вающейся дробностью наследственных владений, становится
все труднее сохранять основы своего материального благополу-
чия на привычных для нее вековых путях прямой, феодальной
эксплуатации крестьянского труда. Среди дворянства образуется
растущая масса людей, лишающихся полной или частичной воз-
можности жить с доходов наследственного крепостнического хо-
зяйства, принужденных службу в военном или бюрократическом
аппарате государства делать постоянной своей профессией, или
же, при невозможности, по тем или другим основаниям, этого
пути, пути притом для большинства материально малопривлека-
тельного, недостаточного, беспокойно ищущих возможностей так
или иначе сохранить свое место в жизни, наряду с разночин-
цами, выходцами из духовенства, вольноотпущенниками и под.
Крестьянское хозяйство, не прогрессирующее технически, все
менее оказывается способным удовлетворять самые насущные
нужды населения. Крестьянские массы изнемогают под бременем

6

жестокой и жесточайшей нужды; в помещичьих хозяйствах, на-
чинающих преуспевать на капиталистических путях, к методам
традиционной эксплуатации крестьянства присоединяются новые,
специфически капиталистические. При этом обнаруживается, од-
нако, что все методы применяющейся эксплуатации крепостного
труда не обеспечивают действительно высокого хозяйственного
результата, и класс эксплуататоров в его более дальновидных
представителях готов обратиться к новым, уже успевшим дока-
зать свою целесообразность на европейском Западе. В этих кру-
гах помещиков крепнет убеждение, что наемный «свободный»
труд выгоднее: он производительнее в хозяйственном отноше-
нии и содержание его дешевле. «Подневольный крепостной труд
давал низкую производительность труда в сельском хозяйстве.
Весь ход экономического развития толкал к уничтожению кре-
постного права» 1
С другой стороны, и тяжелое положение крестьянства не
могло не останавливать на себе взглядов людей, способных хотя
в некоторой степени понять опасность для своего класса слагаю-
щейся экономической обстановки. Через всю первую половину
XIX века проходит борьба реформистов разных оттенков с фео-
дальными крепостниками: «чем больше нарастал кризис суще-
ствующей системы, тем острее и настоятельнее выдвигалась
основная проблема: чтб произойдет — дворянская реформа или
крестьянская революция, мирное преобразование по «прусскому
пути», с сохранением хозяйственного и политического господ-
ства землевладельцев, или насильственное уничтожение всех фео-
дальных институтов, быстрое капиталистическое развитие по
«американскому пути»?» 2.
Рядом с оскудением крестьянства и тяжелым положением
менее мощных дворянских землевладений совершался в стране
в течение первой половины XIX века процесс роста и оформле-
ния как силы, которая в отдельных случаях могла соперничать
в своей экономической значительности с феодально-помещи-
чьей,— капитала торгового и промышленного. Сословно его пред-
ставляло купечество, которое не переставало «хлопотать» перед
правительством о своих интересах, а с течением времени (со
второй четверти века) уже организованно готово было претен-
довать на его серьезное благожелательное к себе внимание в
качестве одной из «опор» существующего строя.
Не имея наследственных преимуществ крепостников-дворян,
эта социальная группа в лице тех своих представителей, кото-
рые наиболее способны были выступить в роли предпринимате-
лей-фабрикантов и заводчиков, вместе с более дальновидными
1 История Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков), 1952,
стр. 5.
2Н. Дружинин, Разложение феодально-крепостнической системы в
изображении M. Н. Покровского, Сборн. статей «Против исторической кон-
цепции M. Н. Покровского», I, 1939, стр. 361—362.

7

дворянами, сторонниками «освобождения» крестьян, готова была
стремиться к нему в своих личных выгодах. Потребность в на-
емных рабочих, с одной стороны, и стремление к расширению
рынка сбыта, с другой (покупательная способность крепостного
крестьянства была низка), определяли в разных слоях купечества
готовность видеть крестьян «освобожденными».
Политические события, сопровождающие эти экономи-
ческие и социальные процессы, — многочисленны и ярки.
На изучаемом отрезке времени, если говорить о приметнейших,
к России присоединяется Грузия (1801), переживает в царство-
вание Александра I две тяжелые войны с Францией (1805—1807
и 1812—1815), войны с Турцией (1806—1812) и Швецией (1808—
1809), в конечном счете дающие усиление в Европе политиче-
ского влияния Российской империи, укрепляющие уверенность
в себе правящей государством феодальной верхушки, которая,
в этой уверенности, в отличие от некоторых, хотя бы внешне
либеральных настроений до времени образования Священного
союза (1815), — становится определенно реакционной.
Со времени образования Священного союза и поражения На-
полеона при Ватерлоо, когда призрак революции, который все
еще виделся напуганным феодалам Европы даже в император-
ской Франции, мог казаться уничтоженным, и необходимость
использования для борьбы всех сил русского дворянства, в том
числе и прогрессивных, отпадает, — реакция начинает в России
свое уверенное, долгое и тяжелое шествие. Политическими фи-
гурами наверху, символизирующими ее мрачные успехи, де-
лаются граф А. А. Аракчеев, вдохновитель жестокой военной
«аракчеевщины», и кн. А. Н. Голицын, представитель фанатиче-
ского церковного обскурантизма. С усилением реакции есте-
ственно растут оппозиционные и революционные настроения
в прогрессивной части дворянства 1.
В 1825 году, после неудачного восстания 14(26) декабря за-
говорщиков-конституционалистов, успевших склонить на свою
сторону только часть войск, престол занял более твердый, чем
его старший брат, и вместе с тем лично более деспотический
представитель самодержавия — Николай I. Во внешней политике
им продолжаются уже раньше наметившиеся устремления рус-
ского движения на Восток: в 1826—1828 годах ведется
1 Среди других политических моментов, игравших роль в идейном росте
и тем самым росте оппозиционных настроений части русского дворянства,
известное значение принадлежало необходимости для Александра I, само-
державного в России, вести, хотя бы декоративную, игру в конституцию
в Польше. Даже эта «конституция» могла серьезно волновать и казаться
заманчивой аристократическим наблюдателям неограниченного режима у
себя на родине. Любопытны и показательны в этом отношении, напр.,
настроения, отраженные в письмах из Варшавы кн. П. А. Вяземского к
А. И. Тургеневу 1820 года (Остаф. архив, II)4 и к М. Ф. Орлову (март
1820 года, Архив братьев Тургеневых, вып. 6). См. также замечания его
же в статье «По поводу записок графа Зенфта», — Полное собр. сочин.,
VII, стр. 445—446.

8

успешно для России закончившаяся война с Персией; продол-
жается завоевание Кавказа.
Европейский Запад со времени июльской парижской револю-
ции (1830) и польского восстания 1831 года и особенно февраль-
ской революции в Париже 1848 г., за которой волна революци-
онных движений прокатилась по Германии, Австрии и Италии,—
для Николая I предмет пристального опасливого внимания. Он
смотрит на себя как на сильнейшего защитника идей неограни-
ченной монархии, выступает в качестве общеевропейского жан-
дарма, и потрясаемая венгерским восстанием Австрия в 1849 году
действительно находит в нем спасителя своего реакционного
строя и усмирителя грозившего ей гибелью восстания одной из
крупнейших ее государственных частей.
Внутренняя политика Николая I, последовательно «охрани-
тельная», характеризуется формулой, намеченной в докладе
товарища министра народного просвещения С. С. Уварова
1832 года: в качестве «истинно-русских охранительных начал»
провозглашены — «православие, самодержавие, народность».
Одним из первых государственных актов Николая I после
разгрома декабристов является учреждение жандармского «Тре-
тьего отделения собственной... канцелярии» (1826), надолго
ставшего самой крепкой и мрачной цитаделью русской реакции.
В 1853 году, стремясь к тому, чтобы, в интересах свободного
провоза через проливы русского хлеба, которым торговали по-
мещики, овладеть вполне берегами Черного моря, царь вступил
в войну с Турцией. Турцию взяли под свою защиту Англия и
Франция. Война оказалась неудачной и полностью обнаружила
крайнюю отсталость России в техническом отношении и ее соци-
альные язвы — продажность, невежество и под. Парижский до-
говор 1856 года, заключенный уже при новом царе — Алексан-
дре II, знаменует потрясение государственной мощи империи и с
нею падение авторитета правящих кругов. Военное поражение
отзывается значительным потрясением «устоев» в самом господ-
ствующем классе и властно требует от него пересмотра и пере-
оценки политических идей и государственной практики. Евро-
пейская техника, с которой отсталая Россия столкнулась во время
последней войны, заставляет «догонять» упущенное. Убеждение
в необходимости «перестраиваться», так или иначе равняться на
капиталистический Запад завоевывает среди господствующего
класса все большее число сторонников.
§ 2. «В 1825 году Россия впервые видела революционное
движение против царизма, и это движение было представлено
почти исключительно дворянами» 1, так характеризует декабрист-
ское движение В. И. Ленин. В. И. Ленин назвал революци-
онность декабристов дворянской 2. В принятой ими тактике воен-
ной диктатуры сказалась их классовая ограниченность. Но они
1 В. И. Ленин, Соч., т. 23, стр. 234.
2 См. там же, т. 11, стр. 133.

9

были первым революционным поколением XIX века: «Сначала —
дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих ре-
волюционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не-
пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул ре-
волюционную агитацию» 1. «Протестует ничтожное меньшинство»
дворян, бессильных без поддержки народа. Но лучшие люди из
дворян помогли разбудить народ» 2.
Один из крупнейших вождей декабризма, П. И. Пестель,
четко и ярко формулирует свое понимание духа времени — как
революционного: «...Все сии происшествия [главным образом
1812—1815 гг.] ознакомили умы с революциями, с возможно-
стями и удобностями оные производить. К тому же имеет каж-
дый век свою отличительную черту. Нынешний ознаменовывается
революционными мыслями... Дух преобразования заставляет, так
сказать, везде умы клокотать (fait bouillir les esprits)»3.
Естественно, что для литературной продукции декабристов
периода, предшествующего восстанию 14(26) декабря 1825 года,
самые характерные тона — тона протеста против деспотизма в
его государственных и бытовых формах, столь родственные граж-
данской патетике конца XVIII века, Н. И. Новикову, А. Н. Ра-
дищеву и др. Если тона эти звучат иногда менее резко, чем.
радищевские, то в этом, кроме всего другого, может быть, ска-
зывается разница эпох: времени восприятия еще кипящих, пла-
менных идей Великой французской революции (Радищев) и
усвоение идей позднейшего гораздо более умеренного демокра-
тизма Европы начала XIX века (декабристы) 4.
Прямая агитация в литературе по условиям времени была,
конечно, исключена. О том, какие формы додекабрьский полити-
ческий подъем мог принимать в поэзии, мы можем судить по от-
носительно немногому, дошедшему до нас в виде внешне отве-
денных в сторону обличений (такова, напр., напечатанная са-
тира К. Ф. Рылеева) и такой в большей части подпольной лите-
ратуры, как «ноэли» А. С. Пушкина или песенки-агитки Рылее-
ва и А. А. Бестужева (Марлинского) : «Ах, где те острова, Где
растет трынь-трава, Братцы!», «Ты скажи, говори, Как в Рос-
сии цари Правят», «Ах, тошно мне И в родной стороне...».
Но характерно, например, что рвавшиеся наружу настроения»
находили свое выражение, и выражение, при этом, художествен-
но эквивалентное, даже в такой архаической форме, как соот-
1 В. И. Ленин, Соч., т. 18, стр. 14.
2 В. И. Ленин, Соч., т. 19, стр. 294—295
3 «Восстание декабристов» (Центрархив), IV, 105. — Цитировано
М. Нечкиной в статье «Восстание декабристов в концепции M. Н. По-
кровского», «Против исторической концепции M. Н. Покровского», 1939,
стр. 316.
4 О последних см. В. И. Ленин, Соч., т. 23, стр. 237: «Тогда
(в 1825 году) руководство политическим движением принадлежало почти
исключительно офицерам, и именно дворянским офицерам; они были за-
ражены соприкосновением с демократическими идеями Европы во время
наполеоновских войн».

10

ветственно переработанная поэзия ветхозаветных псалмов. Уже
Г. Р. Державин должен был в свое время отводить обращенные
к нему упреки в «якобинстве» по поводу его поэтической пере-
работки 81-го псалма — «Властителям и судиям»; но художе-
ственный опыт в этом роде продолжал говорить за себя с пол-
ной убедительностью.
Верные замечания о революционной идеологической под-
почве «библейского» стиля этого времени см. в статье Г. А. Гу-
ковского, «Пушкин и поэтика русского -романтизма»,— Изв.
АН СССР, Отдел, литер, и языка, 1940, № 2, стр. 73 и след.:
«...конденсированный и яркий характер приобретает соединение
«восточного стиля» с освободительной проповедью в лирике.
Здесь широко использовалась библейская поэзия псалмов, и эти
новые политические псалмы становились декабристской поэзией».
В основном, по идеям и по слогу, вся революционная лите-
ратура декабризма не выходит за грань культуры наиболее про-
свещенной части общества, не рассчитана на массы и, кроме
единичных стихотворных агиток, которые могли бы соответство-
вать и пониманию масс (напр., «Ах, тошно мне...»), остается,
при всей своей прогрессивности, ограниченно-классовой. После
разгрома декабризма русская художественная литература, осла-
бленная уходом таких талантов, как К. Ф. Рылеев, А. И. Одо-
евский, А. А. Бестужев, стиснутая жестокой цензурой, надолго
лишается способности отражать политические идеи века и мо-
менты совершающейся в недрах страны классовой борьбы. Внеш-
не художественную литературу первой половины XIX века пред-
ставляют почти исключительно дворяне, и тесно связанные со
своим классом, и деклассирующиеся, но и те и другие до соро-
ковых годов в большинстве являются рупором своих социальных
групп, только сдавленно, искаженно передающим иногда отзвуки
декабристских и родственных им настроений 1.
1 Скорее предмет любопытства, нежели серьезное с социальной сто-
роны явление, представляет собой появление поэтов из крестьян
(Ф. Н. Слепушкина, Ив. Кудрявцева, Е. И. Алипанова). За их стихами,
рисовавшими деревню почти только слащаво-идиллически, представители
власти и дворянского общества не почувствовали и не могли почувство-
вать ничего классово-враждебного, никакого требования прав и протеста
против существующего порядка. К поэтам-крестьянам отнеслись снисходи-
тельно-благожелательно, удивляясь собственно факту, что и крестьяне мо-
гут быть поэтами. Больше глубины в замечаниях А. С. Пушкина
(в письме А. А. Дельвигу) по поводу Слепушкина, автора «Досугов сель-
ского жителя» (1826): «Видел я и Слепушкина; неужто никто ему не
поправил Святки, Масленицу, Избу? У него истинный свой талант; пожа-
луйста, пошлите ему от меня экземпляр Руслана и моих стих, с тем, что-
бы он мне не подражал, а продолжал итти своею дорогою».
Серьезная идейность просвечивает также в теплых замечаниях «Мо-
сковского телеграфа», XXX, 1829, № 1, по поводу «Басен, песен и разных
стихотворений крестьянина Михаила Суханова», СПБ, 1828. Сочувствен-
ный отзыв редакции заканчивается знаменательными словами: «Не допу-
стим погаснуть ни одной лампадке, которая засветится нам из русских
хижин, особливо когда хижина находится среди снегов севера».
Единственная крупная фигура из крестьянских (по тематике) поэтов—

11

Один, все же, влиятельный участок— критика—заметно с
двадцатых годов переходит в руки разночинной интеллигенции;
наука, за совсем редкими исключениями, представлена ею же1.
Говорить после 1824 года об отражении в художественной лите-
ратуре и критике классовой борьбы было бы трудно, если бы
приходилось считаться только с внешними данными, касающи-
мися социальной принадлежности деятелей русской словесности.
Можно было бы указать,— и в этом есть своя доля правды — что
неслучайно в критике, которая в такой мере принадлежала раз-
ночинцам, прорывались тона новой социальной содержательности
и направленности: именно «купчик» Н. А. Полевой с его «Мо-
сковским телеграфом» (1825—1834), как ни вынужден был он
даже в границах своего достаточно умеренного мировоззрения
сглаживать все острые углы, мог казаться потрясателем основ,
«якобинцем»; «попович» Н. И. Надеждин, внешне сплошная
политическая «благонамеренность», решительным движением
губит свой журнал («Телескоп»), напечатав в нем (1836) «Фило-
софическое письмо» П. Я. Чаадаева. К разночинцам же принад-
лежит сын флотского врача, «исключенный студент» В. Г. Бе-
линский, сначала только чисто-литературный критик, но с
очень характерной уже в «Литературных мечтаниях» (1834) на-
смешливой, вызывающей тональностью в манере, гневными но-
тами в последующих своих произведениях, критик, с начала
сороковых годов находящий тот круг оплодотворяющих его миро-
созерцание идей, который он сам определил словом «социаль-
ность»: «Я теперь в новой крайности,— пишет он Боткину в
1841 году,— это идея социализма, которая стала для меня идеею
идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры
и знания. Социальность, социальность — или смерть... Что мне
в том, что живет общее, когда страдает личность...? Во мне раз-
вилась какая-то дикая, бешеная, фантастическая любовь к сво-
боде и независимости человеческой личности, которая возможна
только при обществе, основанном на правде и доблести... Я по-
нял Французскую революцию, я понял и кровавую любовь Ма-
рата к свободе, его кровавую ненависть ко всему, что хотело
отделяться от братства с человечеством хоть коляскою с гербом...
Я начинаю любить человечество по-маратовски: чтобы сделать
счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнем и мечом ис-
требил бы остальную...».
А. В. Кольцов, который, вместе с явившимся после него мещанином
И. С. Никитиным, надолго остался в русской литературе уединенным
явлением.
1 Автор немецкой книги тридцатых годов Кениг пишет: «В России
ученое сословие если и не находится в презрении,—по крайней мере в
высших кругах общества не очень уважается. И до сих пор кажется здесь
странным принять на себя должность профессора, будучи аристокра-
том».—Цитировано в книге И. Н. Розанова «Поэты двадцатых годов
ХТХ века», М., 1925, стр. 9.

12

«...Смешно и думать,— замечает он в трм же письме,—что
все может сделаться само собою, временем, без насильственных
переворотов, без крови. ...Да и что кровь тысячей в сравнении
с унижением и страданием миллионов...?».
Пред ним носится идеал будущего общества:
«Не будет богатых, не будет бедных, ни царей, ни подданных,
но будут братья, будут люди... И это сделается через социаль-
ность, и потому нет ничего выше и благороднее, как способство-
вать ее развитию и ходу».
Однако не внешние, бросающиеся в глаза, социальные мо-
менты — неограниченное господство одного класса, не количе-
ственное представительство тех или других социальных групп в
русской литературе второй четверти XIX века определяет идео-
логическую линию и ее словесное выражение в литературе этого
времени. И в самом дворянстве разгром декабризма, по крайней
мере в ближайшее десятилетие, не был полной гибелью вдохно-
влявших движение идей: свою приверженность к ним во многом
еще сохраняли такие выдающиеся фигуры русской словесности,
как А. С. Пушкин, П. А. Вяземский, и отзвуки их прежних по-
литических симпатий еще достаточно определенно обнаруживает
выходившее из-под их пера в двадцатые—тридцатые годы, осо-
бенно, конечно, продукция их, не рассчитанная на цензуру и
печать. Выходцы из других классов, такие, напр., как братья
Полевые, как Н. Ф. Павлов, как М. П. Погодин или А. В. Ни-
китенко (трое последних — из крепостных крестьян), может быть
иногда и искренно думали, что они верные слуги царской власти
и возглавляемого ею феодально-дворянского государства, но
классовые корни их личной психологии и тем самым враждеб-
ности тому самому социальному строю, которому они служили,
время от времени давали себя знать так ясно и выразительно, что
не заметить их просто-таки невозможно. И характерно, напр.,
для обеих этих групп— остатков «декабристского» дворянства и
культурных разночинцев-журналистов, критиков и под.— с какою
глубокою ненавистью, с каким презрением относятся они в боль-
шинстве к наиболее полному выражению казенной журнальное™,
казенного «художественного» слова — к Ф. В. Булгарину, в мень-
шей мере, к его приятелю — Н. И. Гречу. Стиснутые внешне,
изуродованные жандармским гнетом деспотической власти вну-
ренне, они не все и не всегда смеют себе самим сознаться, как
ненавидят ее, но ненависть их зато находит свое полное выра-
жение по отношению к рептилии, к любимому литературному
детищу Николаевой жандармерии; нет для большинства из них
объекта более пылкого, более полного негодования и презрения,
чем Булгарин-«человек», Булгарин-журналист.
Еще важнее — что подавляющее большинство населения, при-
надлежавшее к крестьянству, пребывало в исключительно тяже-
лых условиях труда и существования, и там оставалась почва,
не перестававшая питать возмущение существующим строем у
тех, кто способен был наблюдать и думать. Из этой почвы время

13

от времени поднимались кверху, ища своего выражения, идеи
борьбы с социальным гнетом, требования социальной справедли-
вости, стремления к лучшим условиям существования для угне-
тенных. Крестьянские волнения с небольшими перерывами про-
ходят через вторую четверть века. Шеф жандармов А. X. Бен-
кендорф пишет: «Простой народ ныне не тот, что был за 25 лет
перед сим... Весь дух народа направлен к одной цели, к осво-
бождению... Крепостное состояние есть пороховой погреб под
государством и тем опаснее, что войско составлено из крестьян
же...» *.
Усилия власти и того класса, на который она опиралась, на-
долго заглушили в литературе голоса, которые могли бы выразить
социально-важное — протест угнетенных масс, но рн осмысли-
вался наиболее чуткими, наиболее вдумчивыми людьми через
«объективные» образы художественной литературы: он, при-
глушенный, но понятный, доходил до знавших быт — через кар-
тины и образы «Капитанской дочки» Пушкина (1836), восприни-
мался в центральном характере «Именин» Н. Ф. Павлова (1835),
громко зазвучал в «Сороке-воровке» А. И. Герцена (1848), на-
ходил отзвуки в «Записках охотника» И. С. Тургенева (1847).
Характерно, как знамение времени, и то, что звучало в не
увидевших в свое время света произведениях юношей — «Стран-
ном человеке» М. Ю. Лермонтова (1831) и «Дмитрии Калинине»
В. Г. Белинского (1831).
В литературе второй четверти XIX века нет ни радищевского
пафоса, ни гражданского пафоса декабристов; революционные
тона не звучат и не могут звучать в ней: предварительная при-
дирчивая цензура делает совершенно невозможным проникнове-
ние в печать чего-либо даже заметно оппозиционного. «Фило-
софическое письмо» П. Я. Чаадаева в качестве напечатанного
произведения (1836) не более как историческая случайность.
И тем не менее внимательный глаз легко заметит среди множества
«благонамеренного» литературного хлама, среди балаганной и
полубалаганной макулатуры, которой слишком обильно пробав-
лялся русский читатель этого времени, как и среди ряда ярких
художественных произведений, в которых тематика уходила да-
леко от непосредственной жизни с ее горестями и болями,—
струйки и струи, идущие из источников .глубоко почвенных, сю-
жеты и отдельные картины, социально знаменательные характеры
и освещение их, говорящие о том, что демократические тенден-
ции у деятелей литературы не убиты, что протест против де-
спотического строя в них живет и ищет своего выражения.
Протест личности угнетенной, но гордой, с кипящими бурными
силами, находит свое отражение в голосах байронических поэм,
1 «Крестьянское движение 1827—1869 гг.», изд. Центрархива, I, стр. 31.
Цитировано Н. Дружининым — Разложение феодально-крепостнической
системы в изображении M. Н. Покровского. «Против исторической концеп-
ции M. Н. Покровского», сборник статей, I, М.—Л., 1939, стр. 355.

14

голосах, переключенных на героев чуждой почвы й исключи-
тельных, не бытовых положений. Сквозь цензурный частокол
частично проходит и ширится полностью в списках «Горе от
ума» (1824), с протестующим голосом его центральной фигуры—
Чацкого, голосом, аффективная тональность которого говорит,
может быть, больше, нежели самое не отличающееся большой
глубиной содержание его протеста.
Во второй четверти века начинают в литературе громко зву-
чать голоса различных социальных групп; их разнообразие, даже
помимо того, что они выражают, заявляет о внимании к их но-
сителям, о пробуждении интереса к «низам», о праве их на такой
интерес.
Комически подчеркнутые низменные характеры с их голосам»
делаются объектом благородного Смеха (Гоголь). Смех коме-
дии и гоголевской поэмы раскрывает интеллектуальное и мо-
ральное убожество провинциальной бюрократии («Ревизор»),по-
местного дворянства («Мертвые души») и, независимо от того»
что имел в виду сам автор, звучит вызовом самым основам
общественного строя.
Замечательнейшее явление конца этого времени из того, что
не могло рассчитывать пройти через цензуру,— высоко оценен-
ное в его революционном значении В. И. Лениным письмо
В. Г. Белинского Гоголю из Зальцбрунна 1847 г. Письмо это
среди других восторженно встретили петрашевцы, которым его
на одной из «пятниц» взволнованно прочел Ф. М. Достоевский 1.
§ 3. В развитии литературы этим периодом охватываются как
наиболее приметные явления: резкий упадок подражательного
классицизма с его излюбленными жанрами — одой, эпопеей,
дидактическим посланием и трагедией; блестящее развитие
«легкой поэзии»— эпикурейской, в частности — антологиче-
ской лирики, отражающее влияние главным образом француз-
ских* мастеров конца XVIII века (К. Н. Батюшков, за ним —
А. С. Пушкин; более независимо — Д. В. Давыдов и H. М. Язы-
ков) 2; пересадка на русскую почву некоторых поэтических
жанров немецкого и английского романтизма — баллады
(В. А. Жуковский), мистически окрашенной элегии-медитации
(Жуковский, И. И. Козлов), перерождающейся главным обра-
зом под пером А. С. Пушкина и Е. А. Баратынского, к концу
тридцатых годов — М. Ю. Лермонтова, в лирику мировоззрен-
ческо-философскую; байронической поэмы (Пушкин, К. Ф. Ры-
1 История СССР, т. II, Россия в XIX веке, под ред. проф. М. В. Неч-
киной, М., 1940, стр. 313.
2 Батюшков в речи «О влиянии легкой поэзии на язык», читанной
им при вступлении в Общество любителей русской словесности в Москве
(1816), выступил как теоретик, обосновывающий * большое общее значение
избранных им стихотворных жанров. Он справедливо видел в них задачу
и знамение времени и, отдавая должное сделанному в этом отношении
предшествующим веком, — новый этап развития русского словесного ис-
кусства.

15

леев, Козлов, Лермонтов), затем — стихотворной повести с реа-
листическими тенденциями («Эда», «Наложница» Баратынского)
и с этими же тенденциями, сочетающимися с моментами резвой
шутливости (стихотворные повести Пушкина, его же роман
«Евгений Онегин»); блестящее с самого начала века развитие
национального стиля басни (И. А. Крылов); неуклон-
ный рост интереса к художественному фольклору
в поэзии (сказки Жуковского и Пушкина; «Песни западных сла-
вян» Пушкина; лирика с народными мотивами — А. Ф. Мерзля-
ков, А. А. Дельвиг и др., А. В. Кольцов); с сороковых годов
почти только подпочвенное возобновление в поэзии гражданско-
обличительной и вообще гражданской тематики (поэты-петра-
шевцы) и первые художественные успехи Н. А. Некрасова в
создании нового поэтического жанра — стихотворений с
бытовой народной тематикой, сильно окрашен-
ной эмоционально1; нарождение и развитие русской
художественной прозы, освобождающейся от сентимен-
тальной доминанты H. М. Карамзина, в виде тяготеющего к реа-
листическому изображению предметов и характеров, но в сю-
жетной стороне еще принципиально авантюрного романа
(А. Е. Измайлов, В. Т. Нарежный); появление романов нраво-
описательных (Ф. В. Булгарин); бурное развитие аффектив-
ных стилей в повестях А. А. Бестужева-Марлинского и его
последователей (исторических), еще во многом продолжающих
своеобразную идеализацию старины Карамзина, но преодоле-
вающих сентиментальность его тона; в «светских» повестях —
с попытками патетического показа и углубленного психологи-
ческого анализа аристократических характеров мужских и жен-
ских2; появление сдержанно-строгой, а после того только эко-
номной манеры прозаического повествования А. С. Пушкина
с бытовыми голосами как основным средством характеристики
и синтез пушкинских достижений с преодоленной аффектив-
ностью и психологизмом Марлинского в «Герое нашего времени»
М. Ю. Лермонтова; многостороннее освоение и переработка
фольклорного материала в повести (А. Ф. Вельтман, В. И. Даль);
1 Ср. В. В. Жданов, Поэты-петрашевцы, 1940, стр. XXXIV — Появле-
ние Некрасова в типических особенностях его обличительной манеры пора-
зительно определенно подготовляет стихотворение А. П. Баласогло «Возвра-
щение» (1838): «Родина-матушка! Бог с тобой, ты ли? Здравствуй, корми-
лица-Русь! Что же мне дядьки да няньки твердили, Будто я немцем
вернусь?..».
2 Жанр светской повести с конца 30-х годов является своеобразной,
выраженно классовой школой нового слога, сближенного с разговорным са-
лонным, и с этим в согласии стоит (цитированное Н. Степановым) утверж-
дение С. П. Шевырева («Москвитянин», 1842 года, № 3): «Три писателя
возделывают у нас повесть, взятую из светской жизни, и роднят язык ли-
тературный с языком лучшего общества: Павлов, кн. Одоевский и гр. Сол-
логуб». Претенциозная эффективность стилистической манеры светской
повести, созданная Марлинским, у этих писателей, однако, или несколько
идет? на убыль (Н. Ф. Павлов), или вообще перестает быть для нее харак-
терной (В. Ф. Одоевский, Соллогуб).

16

широкое распространение в большей или меньшей степени
«ложно-величавых» стилей различного характера (офи-
циально-патриотических, главным образом в историческом рэ-
мане,—M. Н. Загоскин, И. И. Лажечников, Н. А.Полевой), в
разной мере усложняемых и смягчаемых реалистически-
ми тенденциями; творческая работа Н. В. Гоголя, гениально
сочетавшего этнографическую романтику с художественным pea
лизмом юмористического характера («Вечера на хуторе близ
Диканьки», «Миргород»), новые реалистические устремления —
со своеобразным глубоким психологизмом (петербургские по-
вести) и синтезировавшего в «Мертвых душах» сатирическое
восприятие современной ему русской жизни с глубоким лириз-
мом и исключительным богатством юмора; победа реали-
стических тенденций и очень значительное
расширение социального круга характеров:
разветвление двух, ставших основными, манер письма: одной ~-
художественно-реалистической, восходящей в основном к Пуш-
кину, но смягчающей его общую повествовательную сдержан
ность (из крупнейших талантов — И. С. Тургенев, И. А. Гонча-
ров), другой — сатирически-реалистической или аффективно-
реалистической («натуральная школа»), в отдельных чертах
продолжающей Гоголя (Ф. М. Достоевский, Д. В. Григорович).
На грани второй четверти века является литературно еще
связанная с классицизмом, но реалистически насыщенная стихо-
творная комедия А. С. Грибоедова («Горе от ума», 1824).
Н.В. Гоголь «Ревизором» (1835—1836) утверждает новую, юмо-
ристически отражающую быт и характеры, национальную коме-
дию. Строго-реалистическую, бытовую, национальную комедию
к самому концу периода создает. великий мастер русской сцены
А. Н. Островский («Свои люди — сочтемся», 1849—1850).
Драма (трагедия), в формах сентиментализованного
французского классицизма, пережившая под пером В. А. Озе-
рова короткий период расцвета в первом десятилетии века, обо-
гащается ярким «Борисом Годуновым» А. С. Пушкина (1825—
1830), с новыми реалистическими приемами разработки харак-
теров, с мастерской установкой на разговорность диалога, про-
изведением переломного характера для дальнейшей истории
русской стихотворной драматической манеры.
§ 4. На вопрос о том, значительны ли изменения, через ко-
торые прошел русский литературный язык после первой поло-
вины XIX века, нельзя дать простого ответа. Приходится здесь
очень внимательно отнестись прежде всего к различию жанров,
^обслуживавшихся литературным языком. Впечатление значитель-
ной разницы между лексикой и грамматикой современного нам
языка и языком первой половины XIX века основывается в боль-
аиой мере на том, что ряд крупных писателей, произведения ко-
торых составляли и сейчас составляют важный фонд нашей
словесной кіультуры, — поэты, а стихотворный язык, особенно

17

начала XIX века, гораздо более, чем язык художественной
прозы, оставался искусственно-традиционным. В пределах самого
отрезка — в первые пятьдесят лег XIX века — стихотворный язык
подвергается значительным изменениям, особенно с двадцатых
годов, времени, когда ярко загорается звезда Пушкина и уста-
навливается его поэтическая школа. Но и Пушкин, и наиболее
одаренные его последователи, рядом с которыми работал в том
же направлении освобождения стихотворного языка от традици-
онных лексики и грамматики прежде всего Жуковский, не стре-
мились к резкому разрыву с традицией: их установка была — на
художественный вкус, и с ним на различение словаря и грамма-
тики применительно к жанрам, среди которых лексика старой оди-
ческой, эпико-героической и трагической патетики должна была
очень сильно сузиться в ее былой неумеренно большой роли.
Сужение, но не разрыв определяет многое в том впечатле-
нии устарелости, Kotopoe остается у нас и сейчас от ряда сло-
весных особенностей поэзии Жуковского, Пушкина, Баратын-
ского и других их современников. Особенно выпукло тради-
ционность их языка выступает в тех грамматических моментах,
которыми, как фактами разрешенной для стихотворной речи
свободы, они продолжают пользоваться, правда с течением вре-
мени все умеренней и умеренней1: это, напр., усеченные формы
прилагательных в функции определений («Судьбы и счастия на-
персники надменны, Не смейте спящих здесь безумно укорять»,—
Жуковск., Сельск. кладб., 1801; «...Родная куща, тень дубров,
Веселы игры пастухов...»—Пушк., Руслан и Людм., 1817—1820;
«...И длань народной Немезиды Подъяту видит великан...»,—
Пушк., Наполеон, 1821. «...И поневоле увлекают Их пестры
волны за собой»,— Пушк., Кто знает край..., 1827); родит, пад.
ед. ч. женск. рода имен прилагательных на -ыя, -ия («Пустынных
совы я дикий слышу вой»,— Жуковск., Сельск. кладб.; «Так
и слезы — освежение Запусгеѳшия души»,— Жуковск., Песня,
около 1820 г. «...И тайна брачныя постели...»,— Пушк., Евг. Оне-
гин, IV, 1826—1828) ; варианты с о и без него при предлогах и пре-
фиксах («Россия, бранная царица, Воспомни древние права!» —
Пушк., Наполеон, и: «Я вспомнил опыты несмелые твои...»,—
К Овидию, 1821; «Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал»,—
Пушк., Подраж. Корану, 1824); варианты, типа виется—вьется,
1 Бестужев-Марлинский в своем «Взгляде на старую и новую
словесность в России» в заслугу Жуковскому и Батюшкову ставит, что оба
они «покинули старинное право ломать смысл, рубить слова для меры и
низать полубогатые рифмы».
Пушкин, сам пользующийся от времени до времени такими фор*
мами, укоряет М. П. Погодина за то, что в своей «Марфе Посаднице» по*
следний поступает с языком, «как Иоанн с Новым городом»: «Ошибок
грамматических, противных духу его — усечений, сокращений — тьма»;
хотя тут же добавляет: «Но знаете ли? и эта беда — не беда. Языку на-
шему надобно воли дать более. — Разумеется, сообразно с духом его. —
И мне ваша свобода более по сердцу, чем чопорная наша правильность»
(Письмо Погодину в конце ноября 1830 г.).

18

биет—бьет, биясь—бьясь («Бледнеющего дня последний час
биет»,— Жуковск., Сельск. кладб.; «И запах ароматный Плени-
тельных кудрей Во грудь твою лиется И мыслишь: ангел
вьется Незримый над тобой»,— Жуковск., К Батюшкову, 1812);
параллелизм форм полногласных и неполногласных (молодой и
младой, берег и брег, молоко и млеко); параллелизм ударений
(музыка и музыка, таинственный и таинственный) и т. п.
Обычно степени пристрастия к старинной морфологии и фо-
нетике соответствует и выбор лексики: большее или меньшее
пристрастие к церковнославянизмам, традиционным отборочным
понятиям, и, наоборот, избегание понятий бытовых, особенно
тех, с которыми связана определенная окраска простонарод-
ности, аффективности, расцениваемой как «низкая», и под. Выбор
лексики зависит, однако, еще в большей мере от самого спе-
циального характера жанра, который избирается автором: если
и нельзя утверждать безоговорочно, что выбор морфологических,
синтаксических и лексических элементов языка прямо опреде-
ляется принадлежностью стихотворения к жанру «высокому»
вроде оды или поэмы, к «среднему» — вроде элегии или к «низ-
кому» — вроде басни (здесь многое зависит от возраста поэта <—
времени, когда создавалась его художественная манера, от тя-
готения его к той или другой школе с характерным для нее
общим тоном, от авторской индивидуальности вообще), то, как
черта важная, распределение такого рода все же в большей или
в меньшей степени дает себя знать в поэзии первой половины
XIX века. Одна из важнейших эмоциональных установок стихо-
творной речи — установка на торжественность,— соответственно
поэтическим традициям первых десятилетий века, корнями своими
слишком сильно уходит в старинную почву, и это определяет
архаизаторские пристрастия в области лексики даже у тех
поэтов, которые при эмоциональности другого типа обнаружи-
вают свою связь с живой современной речью. Поэтому устаре-
лость языка поэтов изучаемого времени во многих случаях
определяется тем, какие именно жанры стихотворной речи они
представляют: желание быть торжественным обычно ведет за
собою в большей или меньшей мере архаизаторские пристрастия,
желание, напр., быть «чувствительным», трогательным и под.
переключает выбор автора в сторону живых эмоциональных
средств языка. Многое еще зависит, конечно, в каждом кон-
кретном случае от того сложного комплекса моментов социаль-
ных, специально литературных (школа, влияния) и индивидуаль-
ных, из которых слагается авторская личность с возможной ее
изменчивостью или комбинациями на отдельных этапах развития
и в отдельных продуктах ее творчества. Так, А. С. Пушкин,
напр., в тридцатых годах,—факт, нуждающийся в специальном
истолковании,— культивирует в своей лирике лексику более
архаического характера, нежели раньше; Ф. И. Тютчев и Ап. Гри-
горьев в своих стихотворениях, относящихся к послепушкин-

19

Екому периоду, обнаруживают, что поэтический язык еще имеет
чем пользоваться для создания лирических произведений огром-
ной художественной силы из источников речевой архаики и под.
Наоборот, типичный «светский» лирик П. А. Вяземский и в пуш-
кинское и в послепушкинское время тяготеет к языку поэзии,
значительно сближенному с разговорным.
Может быть, более, чем что другое, сближает поэтический
язык изучаемой эпохи с нашим временем одна тенденция пер-
востепенного значения — реалистическая направленность творче-
ства автора. Реалистическая доминанта художественных инте-
ресов поэта во многом определяет тот лексический отбор, кото-
рый в большой степени остался отбором, воспринятым в на-
следство последующими поколениями. Однако и это положение
можно принять только с большими ограничениями: вокруг реа<-
листического стержня сформировался канон пушкинского худо-
жественного языка, но и он был воспринят далее как устойчи-
вая ценность и лег в основу дальнейшей языковой работы, при-
чем после многие поэты выношенную в недрах художественного
реализма речь делали нередко средством передачи идей и на-
строений уже совсем другого порядка.
§ 5. Нет никакого сомнения, что русский литературный язык
уже начала XIX века в прозе имел представителей такой его
грамматической системы и лексики, которые, почти без всяких
изменений, дожили до наших дней. Это не значит, конечно, что
литературный язык наш не отличается своим составом и идео-
логической направленностью от того, что мы можем констати-
ровать для начала XIX века. Дело идет только о том, что уже
в самом начале XIX века были писатели, выражавшие свои
мысли в оболочке такой лексики и грамматики, которые не по-
требовали бы своей замены другими словарными элементами,
формами и оборотами, если бы мы захотели их, эти мысли, пере-
дать современной нам речью. Живая база прозаической письмен-
ной речи таких писателей — разговорный язык образованной
части русского общества, система, допускавшая отклонения в ту
или другую сторону, но в общем достаточно определенная, судя
по тому, в какой мере она в своих отражениях еще и теперь
может производить впечатление современной нам нормативной
речи *. В качестве примера можно взять хотя бы третьестепен-
1 Эта норма создается, по-видимому, как нечто далее уже довольно
устойчивое около конца XVIII века. Значительные отклонения от нее воз-,
можны из пишущих в XIX веке почти исключительно у людей старшего'
поколения, учившихся во время, еще довольно свободно относившееся к вы-
бору некоторых диалектных вариантов. Так, например, получивший в
свое время высшее образование И. М. Долгорукий (родился в 1764
году) еще пишет: «...Одевшись только в дорожное платье, зачали двигать-
ся далее», «Арзамасский уроженец, сын старинного тутошнего приказного,
полюбя живопись, образовал природные свои склонности в Петербургской
академии и усовершенствовался в ней до того, что прославился во всем
отечестве», «Городничий тутошной — человек очень благосклонный (Журн.
путеш. из Москвы в Нижн. 1813 года).

20

ную вещь В. А. Жуковского — его комическую оперу «Богатырь
Алеша Попович, или Страшные развалины», написанную им в
1805—1808 гг. Опера эта, за исключением отдельных партий,—
довольно длинное прозаическое произведение, не обращающее
на себя внимания почти никакими отклонениями от современ-
ного нам языка,— обстоятельство, примечательное в особенности
в сопоставлении с партиями стихотворными, где подобные откло-
нения относительно нередки.
Впечатление гораздо большей устарелости, чем язык неко-
торых произведений художественной прозы самого начала
XIX века, производит все, так или иначе связанное с мыслью
философскою или научною. В этой области гораздо труднее
указать что-либо со стороны языка не устаревшее, не нуждаю-
щееся с точки зрения нынешних способов выражения в тех или
других более или менее многочисленных заменах. Это и по-
нятно,— еще на грани второй четверти века Пушкин с полным
основанием утверждал: «...Просвещение века требует важных
предметов размышления для пищи умов, которые уже не могут
довольствоваться блестящими играми воображения и гармонии,
но ученость, политика и философия еще по-русски не изъяс-
нялись» К
«Проза наша так еще мало обработана,— продолжает он,—
что даже в простой переписке мы принуждены создавать обо-
роты слов для изъяснения понятий самых обыкновенных...».
При таком положении, когда определенные области мысли
еще нуждались для своего выражения в интенсивном чисто-
словесном творчестве и когда это словесное творчество, на
первых порах в большей или меньшей степени индивидуальное,
нуждалось еще в признании, принятии его для пользования до-
статочно широким кругом,— естественно, что среди обращав-
шегося в речевой практике было немало созданий (слов, обо-
ротов) преходящего значения, не завоевавших себе прочного
места, не сделавшихся предметом усвоения, быстро исчез-
нувших из обихода, если не вовсе в него не поступивших,
Язык беллетристики, при скромном охвате предметов и идей,
который характеризовал его употребление в начале XIX века,
являлся значительно более единообразным, устоявшимся, имев-
шим какие-то определенные корни в употреблении культурного
слоя столичных горожан.
Писателям, вроде Карамзина, Жуковского, Батюшкова, имев-
шим вкус и чутье живого, было на что опереться, было что из
общего речевого фонда реализовать в своем художественном
применении. Прочное в начале XIX века мало подвергалось из-
менениям и впоследствии, став настоящим наследством. Вот по-
чему многое написанное в начале XIX века в этой области,
особенно то, где не преследовались какие-либо специально
1 Ср. его заметку, начинающуюся словами: «Причинами, замедлившими
ход нашей словесности...» (1824).

21

литературные цели, и сейчас по языку еще довольно свежо и
почти удивляет степенью своей близости к современному нам.
Другое дело язык «метафизический» (по выражению Пуш-
кина) или язык науки, еще не имевший в начале века живой
разговорной основы. Творимый, создаваемый в соответствии с тре-
бованиями, предъявляемыми развивавшейся мыслью, он еще
слишком заметно отражал борьбу в выборе знаков (слов) и спо-
собов их сочетания, неустойчивость их, лишь очень не скоро
окончившуюся победой тех, а не других,— положение, которое
сейчас, когда нормы уже отложились, определяет наше впечат-
ление устарелости от многого, с чем мы сталкиваемся в этих
сферах языка у авторов начала XIX века.
Важно и то, что именно язык науки, менее претендовавший
на стилистическую изысканность по самой своей природе, дольше,
чем язык беллетристики, пользовался лексикой и синтаксисом
«казенной», деловой переписки, уже налаженным в быту фондом
слов и выражений рассудочного порядка, преодоление которого,
под влиянием успехов эпистолярного и беллетристического
слога, совершалось только медленно и неполно К
Мы будем иметь возможность подробно осветить те
морфологические^ синтаксические и лексические элементы, боль-
шая или меньшая примесь которых определяет наше право на
характеристику языка тех или других писателей и их отдель-
ных произведений как более устарелых. Пока ограничимся только
несколькими общими замечаниями и небольшим перечнем важ-
нейших изменений в составе литературного словаря, отличающих
наше время от изучаемого.
1. При учете устарелости соответствующего автора особенно
важно обыкновенно бывает определить степень примеси в его
языке церковнославянизмов, прямых заимствований из
церковнославянского языка, к которым его современники уже
не обращались или обращались редко — со специальными стили-
стическими установками.
2. Далее, важно бывает установить, черпает ли данный автор
из общего книжного и разговорного фонда своего времени или
создает собственную речевую манеру и собственные слова. О том,
в какой мере эти неологизмы тоже находятся под опасностью
скоро превратиться в устарелые слова, мы уже только что гово-
рили. Опасность, разумеется, возрастает, если автор самые свои
неологизмы создает в духе архаических вкусов и образцов.
3. Очень характерны и накладывают свою печать на общую
физиономию языка времени и направления по своей частой упо-
требительности особенно союзы, местоимения (в том числе ме-
стоименные наречия), частицы и вводные слова. (О них см.
главу XI).
1 В этом отношении очень любопытно сопоставить, напр., производящую
впечатление большой близости к позднейшему времени лексику лирики
П. А. Вяземского, его прогрессивный и яркий эпистолярный слог, несколько
более устарелый слог критики со старомодным составом по своему времени
научной работы «Фон-Визин» (1830—1848).

22

Очень трудно (это потребовало бы приложения специального
словаря) показать все сдвиги, совершившиеся в словаре поздней-
шего времени сравнительно с первой половиной XIX веха.
Не приводя, кроме нескольких случаев, где это необходимо,
цитат из литературы, упомянем важнейшие или примечательные
слова, употребление которых в том или другом отношении харак-
теризует изучаемую эпоху.
Имена существительные:
В другом значении, нежели теперь, употреблялись, напр.:
Анекдот — «случай, приключение, происшествие» (иногда
даже печальное).
Вина могло значить по-старинному также «причина».
Гражданство обычно значило «граждане» или «гражданствен-
ность» (ср. к последнему: «В гражданстве северной державы...
Лишь ты воздвиг, герой Полтавы, Огромный памятник себе» —
Пушкин, Полт., 1828 г.).
Доверенность — «доверие».
Идеолог понималось как представитель определенного идей-
ного течения.
Клятва имело также значение «проклятие».
Личность чаще всего употреблялось в значении «оскорбление
лица».
Народность в первые десятилетия века чаще употреблялось
в значении «популярность».
Невежа имело также смысл «невежда».
Обзор могло значить «окидываемое взглядом окружение, про-
странство».— Очень часто это слово, одно из немногих привив-
шихся новообразований А. С. Шишкова, употребляет А. И. Одо-
евский.
Орган нередко употреблялось в смысле «голос, голосовые
средства».
Отзыв часто употреблялось в смысле «эхо».
Партизан, наряду с нынешним своим значением, обознача-
ло также «приверженец, сторонник определенной партии, мне-
ний и под».
Поколение в первой четверти века имело также значение
«племя, народ».
Пособие могло значить «помощь (вообще)».
Существенность обычно значило «действительность».
Имена прилагательные:
Великодушный могло значить в применении к людям «герои-
ческий, нравственно высокий» и под.
Даровитый имело, кроме нынешнего, еще значение «обиль-
ный дарами»; ср.: «...Все... готовится встретить даровитое лето...»
(Загоскин, Официальный обед, 1841).
Знатный у старшего поколения авторов иногда употреблялось
без налета народной речи в смысле «значительный».

23

Значущий употреблялось в смысле «значительный» («...но
рыцарь с значущим взглядом назвал ее своею женою»,—Жу-
ковск., Ундина, 1836).
Известный могло значить «осведомленный» (о чем-нибудь).
Любезный значило «милый».
Недостаточный могло значить «бедный».
Особенный (ср. и нареч. особенно) могло употребляться
также в значении «особый, отдельный».
Остальной могло значить «последний».
Плодовитый могло значить «плодовый» (о деревьях, кустах).
Предупрежденный иногда употреблялось в значении нашего
«предубежденный».
Презрительный чаще, чем в нынешнем значении, употреб-
лялось в смысле «презренный».
Приличный значило «подходящий», «соответствующий».
Противный значило «противоположный».
Прямой часто значило «настоящий, действительный».
Равнодушный, кроме нынешнего значения, могло употреб-
ляться еще в смысле «безразличный для кого-нибудь»: «Один
вопрос: люблю я вас, Вы это знаете; скажите: Я равнодушен
вам иль нет?» (Баратынск., Цыганка, 1842).
Рассеянный значило «ведущий рассеянный, веселый образ
жизни»; ср.: «...Старожилов, которого мы знали в молодости
нашей столь блестящего, столь веселого, столь рассеянного,
ныне сделался брюзгою...» (Батюшк., Прогулка в Академию
художеств, 1814).
Семейственный значило «семейный»:
Когда б семейственной картиной Пленился я хоть миг еди-
ный... (Пушкин, Евг. Онег., IV, 1826). Видал я и семейственные
картины, где один или двое из детей, любимцы маменьки, ва-
ляются на диванах... (Греч, Поездка в Герм., 1830). Я совер-
шила путь моей любви: Теперь ищу семейственного мира (Ку-
кольник, Джулио Мости, 1832—1833).
Способный могло значить «удобный, подходящий» (для чего-
либо) .
Сродный обычно значило «свойственный» (кому-нибудь или
чему-нибудь). Ср.: «Оставим в чаше круговой Педантам сродну
скуку» (Пушкин, Пирующие студ., 1824); «...не знаю только, упо-
треблены ли в ней [картине] с верностию краски местные и срод-
ные лицам и сцене, на коей они действуют»,— Вяз., Известие
о жизни и стихотв. И. И. Дмитриева, 1823.
Срочный могло значить «данный на срок».
Степной часто имело переносное значение «захолустный».
Умильный — «ласковый, привлекательный, любовный».
Чудный могло значить «удивительный».
Щепетильный значило «мелочный» и «чопорный»; «занятый
безделушками» и др. Ср.: «Все, чем для прихоти обильной Тор-
гует Лондон щепетильный...» (Пушкин, Евг. Онегин, I, 1823).

24

Яркий значило также «звонкий (напр., хохот, пение), горя-
чий (напр., юношеский возраст)» и под.
Глаголы:
Взойти очень часто употреблялось в смысле нынешнего
«войти».
Взыскивать могло употребляться не только в его нынешних
значениях «заставлять уплачивать долг; наказывать», но и про-
сто в значении «требовать» (ср., например: «...оттого, что пи-
сатель нравится, не следует нам взыскивать, чтобы он тешил
нас без отдыха»,— Вяз., «Известие о жизни и стих. И. И. Дмитр.).
Возмущать значило обыкновенно «смущать, взволновывать,
подбивать на мятеж» и под.
Вспомниться могло значить «опомниться».
Выдавать часто употреблялось в значении нынешнего «изда-
вать» (напр., журнал).
Выдаваться (ср. сдаваться) иногда употреблялось в значе-
нии «казаться».
Выправиться могло значить «справиться» (о ком-нибудь или
о чем-нибудь).
Высматривать могло значить «рассматривать».
Знать употреблялось иногда в смысле «уметь».
Мечтать, особенно в поэзии, могло значить просто «думать».
Наблюдать обычно употреблялось в значении «соблюдать».
Оказать могло еще значить «выказать, обнаружить» (ср.:
«Нигде не оказал он более ума, замысловатости, вкуса, остро-
умия, более стихотворного искусства, как в своих сказках»,—
Вяз., Изв. о жизни и стих. И. И. Дмитр.).
Описываться употреблялось также в значении «списываться,
быть в переписке».
Относиться могло значить «обращаться» (к кому-нибудь) и
«отзываться» (о ком-нибудь).
Показывать нередко употреблялось в значении нашего «вы-
казывать».
Посылаться имело еще значение «ссылаться» (на что-нибудь).
Почитать очень часто употреблялось в значении «считать
за...».
Править иногда употреблялось в значении «оправдывать».
Предстоять имело также значение «стоять впереди, перед
кем-нибудь».
Преследовать могло значить «следить за чем-нибудь» (напр.,
«преследовать развитие наук»).
Присвоить употреблялось также в значении «усвоить»ч
Скучать (чем-нибудь) значило «докучать, надоедать».
Сообразить (с чем-нибудь) нередко употреблялось в значе-
нии «сличить, сопоставить».
Стать (чаще в формах изъявительного и сослагательного
наклонения) могло значить «хватить, оказаться достаточным».

25

Наречия:
Гораздо могло употребляться не только при сравнительной
степени; это слово встречается в значении «хорошо», «очень» у
писателей старшего поколения (Крылова, Нарежного).
Точно имело еще очень часто значение «действительно, в
самом деле»,— употребление, оживающее в нынешнем разговор-
ном языке.
Упомянем еще некоторые употребительные в первой половине
XIX века слова, структурно отличающиеся от современных:
Имена существительные:
Гражданство — «граждане, гражданственность»; гульбище —
«гуляние, место гуляния» (без отрицательного оттенка); добро-
хот — «благожелатель»; жило — «жилье»; заплата — «плата»;
ласкатель — «льстец»; ласкательство — «лесть»; мание — «дви-
жение (руки)»; мета — «цель»; останок — «остаток»; побродяга—
«бродяга»; предместник — «предшественник»; праводушие —
«прямодушие»; рассеяние — «развлечение»; роскошество — «рос-
кошь»; рукожатие — «рукопожатие».
Имена прилагательные:
Завременный (особенно — наречие завременно) «преждевре-
менный; раньше определенного времени»,— «Талант развивает-
ся — и этот период уже обнаруживает его завременно» (письмо
П. А. Плетнева Я. К. Гроту, 1847); знаемый — «известный»; не-
знаемый (например: «Чувствуете ли вы, сколько отрадной поэ-
зии... в этой страсти человека к отдаленной, но дорогой взаим-
ности незнаемых им поколений...?»,— Бестуж.-Марл., Он был
убит) ; неколебимый — «непоколебимый»»; особливый — особен-
ный» (особенно часто наречие особливо); соседственный:
Засветились факелы, сильный /ветер беспрестанно задувал их,
беспрестанно надлежало приносить огонь из домов соседствен-
ных (Карамз., Марфа посади., 180). «...Господ соседственных
селений ему не нравились пиры...» (Пушк., Евг. Онег., II, 1823).
«Не прошло десяти минут, как из соседственной комнаты послы-
шались звуки гитары и мужского голоса» (Н. Павлов, Именины,
1835).
Глаголы:
Адресоваться — «обращаться к кому-нибудь» (с вопросом
и под.); владычествовать — «господствовать» (ср. «Откровен-
ность и дружба, владычествовавшие в их разговоре...»,— Ку-
кольник, Эвел. де Вальероль, 1841); завлекать (-ся) — «увлекать
(-ся)»; изъяснять — «объяснять» (ср., например, «Картина кня-
зя Ветрова изъясняет нам, что есть жених и что есть муж»,—
Вяземский, Известие о жизни и стихотв. И. И. Дмитриева);

26

изъясняться «выражать мысли»; разговаривать (на иностранном
языке) и под.»; наехать — «встретиться при поездке»; настоять
«наступать, приближаться»,—«...книгопродавец, издававший в
течение многих лет его сочинения, наконец был окончательно
обобран и пущен но миру: настояла необходимость создать но-
вого» (Некр., Три страны света, 1848—1849); означить — «обо-
значить; отметить»,— «За книгами для тебя, означенными в тво-
ей записочке, отправлен человек...» (письмо Т. А. Плет-
нева Я. К. Гроту, 1847); подобиться — «уподобляться»; послы-
шать — «услышать»; поспешать — «спешить»; предуведомлять—
«уведомлять»; препоручать — «поручать»; присоветовать — «по-
советовать»; размучить — «измучить»; рознить — «расходиться
с кем-нибудь в чем-нибудь, диссонировать» и под.; сведать —
«узнать, проведать о чем-нибудь»; сказывать — «рассказывать,
сообщать»; сметить — «сообразить»; спокоить — «успокоить»;
совМестничествовать «соперничать» (например: «...Но Ефрем
расписывает двери и окна, Кипренский совместничествует при-
роде»,— Вяз., О злоупотр. слов, 1827).
§6. Среди элементов словаря, сменявшихся в истории лите-
ратурного языка, специального внимания заслуживают особенно-
сти художественно-поэтической фразеологии,
характеризующие известные направления. Иногда это определен-
ные сЛова-понятия, ставшие типической приметой художествен-
ной манеры, гораздо чаще — установившиеся тропы, сделавшиеся
привычными и представляющиеся почти необходимыми как спо-
соб поэтического выражения. Что это только условность пе-
редачи, в этом относительно их почти никто не сомневается, но
вместе с тем преодоление их совершается обыкновенно только
медленно, и они долго сосуществуют рядом.с завоевывающими
себе права другими, новыми способами поэтического выражения.
К таким условностям словоупотребления первой половины
XIX века относятся, напр., создавшиеся в недрах классицизма
поэтические штампы, частично перешедшие в новую поэтику или
с трудом в ней преодолеваемые.
Поэзия времени, подчиняющаяся художественной традиции,
позволяет называть вооружение только старинного типа; новые
виды оружия (огнестрельного), если называются, то обыкновенно
метафорически: «О, Гейльсбергски поля! в то время я не знал, Что
трупы ратников устелют ваши нивы, Что медной челюстью гром
грянет с сих холмов...» (Батюшк., Воспоминание, 1807—1809).
Или вот каково изображение генерала Витгенштейна в «Пев-
це во стане русских воинов» Жуковского (1812): «О, сколь ве-
личественный вид, Когда перед рядами, Один, склонясь на твер-
дый щит, Он грозными очами Блюдет противников полки, Им
гибель устрояет...» — Все «зремя упоминаются мечи, стрелы и поч-
ти нет ружей и пушек. Пушки — это «перуны». «И раздроблен
мой звонкий щит, Не блещет шлем на поле браней...» — говорит
Наполеон у Пушкина («Напол. на Эльбе», 1815).

27

К этому же роду условностей относится урна (с пеплом сож-
женных мертвецов), нередко еще заменяющая реальный гроб:
«Над урной, где твой прах лежит, Народов ненависть почила...»
(Пушк., Напол., 1821). «Меж тем, как изумленный мир На урну
Байрона взирает...» (Пѵшк., Андр. Шенье, 1825). Ср. и в стихах
Ленского (Пушк., «Евг. Онег.», VI, 1826—1828): «...Но ты При-
дешь ли, дева красоты, Слезу пролить над ранней урной?..».
Поэт не пишет стихов, а поет их (ср.: «Он [Ленский] пел
любовь, Любви послушный»,—Евг. Онег., II, 1823—1826). Символ
его творчества — лира («Он [Ленский] с лирой странствовал на
свете Под небом Шиллера и Гете...»,— Пушк., Евг. Онег., II;
«...Молчит его святая лира...*,— Пушк., Поэт, 1827). У роман-
тиков — ее сменяют арфа и лютня, не становящиеся, однако, в
художественном употреблении символами, как завещанная клас-
сицизмом и уже надолго установившаяся в качестве поэтиче-
ского знака лира. ѵ
Муза из названия мифологического существа превращается
в абстракцию — «творчество поэта», абстракцию, которая по за-
мыслу поэта может снова оживляться подобно другим абстрак-
циям, оживляемым художественно; ср. хотя бы замечательные
строфы, посвященные Пушкиным своей «Музе» в начале вось-
мой главы «Евгения Онегина».
Этот художественный реквизит очень типичен для литера-
турных направлений, и пласты его, повторяем, залегают надолго
один на один, лишь медленно уступая новым вкусам и* новым
словам — избранникам сменяющихся литературных направлений.
В литературном языке, как языке литературы, естественно
должен был устанавливаться у авторов ряд типических выраже-
ний художественного содержания, делавшихся далее предметом
более или менее свободного подражания для авторов последую-
щих. Стили откладывались и в целом (ср., напр., стиль русской
романтической поэмы с чертами стойкими, в большинстве сло-
жившимися на русской почве под пером Пушкина и от него
перешедшими к его многочисленным подражателям !, и в ряде
отдельных моментов — нравившихся и становившихся влиятель-
ными поэтических фразах.
К влиянию Жуковского восходит, напр., у Пушкина: «...Пе-
редо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений ни-
стой красоты» (К***, 1825). Ср.: «Ах! не с нами обитает Ге-
ний чистой красоты...» (Лалла Рук, 1821). «Цветы мечты уеди-
ненной И жизни лучшие цветы — Кладу на твой алтарь .свя-
щенный, О гений чистой красоты!» («Я музу юную, бывало...»,
1823).
Замечательная строфа в «Послании» (к Д. В. Дашкову) Ба-
тюшкова (1812): «Нет, нет! Талант погибни мой И лира, дружбе
драгоценна, Когда ты будешь мной забвенна, Москва, отчизны
1 Подробно — В. Жирмунский, Байрон и Пушкин. «Из истории
романтической поэмы». Л., 1924.

28

край златой!» с новой художественной силой оживает в патрио-
тических строках стихотворения Языкова «Вульфу, Тютчеву и
Шепелеву» (1826): «О, разучись моя рука Владеть струнами
вдохновений! Не удостойся я венка В алмазном храме песнопе-
ний... Когда умалится во мне Сей неба дар благословенный,
Сей пламень чистый и священный — Любовь к родимой стороне».
От Грибоедова («Горе от ума», 1824) к Языкову («Ручей»,
1826) переходит: «Я знаю, может быть, усердием напрасным
К искусствам творческим, высоким и прекрасным Самолюбивая
пылает грудь моя...». Ср.: «...Возбудит жар к искусствам твор-
ческим, высоким и прекрасным».
Муж рока у Пушкина (в «Полтаве» — о Карле XII) : «...Когда
падением ославил Муж рока свой попятный шаг» переносится
Лермонтовым на Наполеона — «Муж рока! Ты с людьми — что
над тобою рок?» (Эпитаф. Наполеону, 1830).
«Кто любит в чашах видеть дно, Тот бодро ищет боя...» у
Жуковского («Певец во стане русск. воинов», 1812), может быть,
перенятое как пиршественный фразеологизм из гвардейского
шутливого употребления, повторяется Вяземским в стихотворе-
нии «К партизану-поэту» (1815): «Любил он в чашах видеть дно,
Врагам казать лицо средь боя...».
«Мальчишек радостный народ» в «Евгении Онегине» Пуш-
кина,— метафора, смущавшая современного ему критика, —
в «Параше» И. С. Тургенева (1843) находит своё отражение в
виде «...Вьется жадно над цветами Пчел ликующий народ».
Не всегда при этом передающими являлись только сильней-
шие авторы. Влияние Пушкина в области поэтического языка
во второй четверти XIX века огромно, но и у Пушкина немало
выражений, которыми он обязан не только предшествующим
мастерам, вроде Ломоносова, Державина, Батюшкова, Жуков-
ского и даже не просто dii minores своего времени ©роде
Вяземского (ср., напр., «Первый снег» Вяземского, 1819,
и отражения его в «Зимнем утре», 1829, и «Осени», 1830), но
и поэтам третьестепенным, не исключая вовсе, по его собствен-
ному признанию, бездарных, напр., С. Боброва, автора осмеи-
вавшейся арзамасцами «Тавриды» (первое издание— 1798) !.
t Так, стих «Бахчисарайского фонтана»: «Забытый, преданный пре-
зренью, Гарем не зрит его лица; Там, обреченные мученью, Под стражей
хладного скопца Стареют жены» первоначально вызывал нарекания, и Пуш-
кин в ноябре 1823 года писал по этому поводу Вяземскому: «Хладного
скопца уничтожаю... Меня ввел во искушение Бобров; он говорит в своей
«Тавриде»: Под стражею скопцов гарема. Мне хотелось что-ни-
будь у него украсть, а к тому же я желал бы оставить русскому языку
некоторую библейскую откровенность. Я не люблю видеть в первобытном
нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности.
Грубость и простота ему более пристали. Проповедую из внутреннего убеж-
дения, но по привычке пишу иначе». От Боброва же идет и имя Зарема
(в «Тавриде» Зарена).
Натуралистическое описание русских дорог в «Евгении Онегине»,
гл. VII, строфа XXXIV, восходит, по-видимому, не столько к «Станции» Вя-
земского, которую в примечании № 42 цитирует сам Пушкин, сколько к

29

В. В. Виноградов, О стиле Пушкина, «Литературное на-
следство», 16—18, 1934, стр. 152, по этому поводу замечает: «Гро-
мадную роль в этой общности фразеологических форм, в этом
совпадении выражений играет структурная однородность образ-
но-идеологической системы. Скрепленная единством мифологии
и поэтической символики фразеология — при обращении писате-
лей к общим темам — обнаруживает устойчивость своих тради-
ционных основ, несмотря на индивидуальные отличия стилей».
Это положение нужно принять, однако, с известною осторож-
ностью. Несомненно, что художественные идеи, как и идеи на-
учные, «бродят» — сюжеты, образы и даже одинаковые способы
выражения в одно и то же время или около того же самого
времени зарождаются если не у многих, то у нескольких. Ко-
нечно, полного доверия заслуживает Пушкин, утверждающий в
письме П. А. Вяземскому (1823): «Некоторые стихи напоминают
перевод Шил. Узн. Это несчастие для меня. Я с Жуковским
сошелся нечаянно, отрывок мой написан в конце 821 года».
Но вместе с тем характерно, что почти всегда такие совпа-
дения случаются только у писателей, находящихся друг с дру-
гом в непосредственном контакте, близких по школе, по отно-
тпениям учителей и учеников, по единству литературного напра-
вления или по дружескому житейскому общению. Конкретность
-совпадений чаще всего — результат близости тесной, множества
связывающих их между собой нитей. Сходные поэтические ра-
стения вообще вырастают из почвы одинакового внутреннего
состава, всходят, питаясь одинаковыми соками.
Принимая поэтому возможность сходных художественных
созданий как результата независимого творчества, не следует и
преувеличивать ее там, где налицо связи непосредственные, где
память и впечатления должны были прежде всего быть передат-
чиками уже созданного.
Эта связь между собою творчества мастеров и великих, и
малых, связь в общих художественных чертах и в деталях вы-
ражения, очень тесна, и впечатляемость одного счастливыми
находками другого представляет собою явление широчайшего
распространения, факт неоспоримый по его исторической выпук-
лости.
Сентиментальный «Пловец» Жуковского (1811) (мотив
в основном идет от Г. Р. Державина — «Буря» и за ним —
«Ропоту на дорогу» И. М. Долгорукого, соответствующему этому ме-
сту гораздо ближе. Ср. у Долгорукого: «А здесь езда — беда ужасна На
почтовых ли, на своих! Земля, кормилица несчастна, Плодов не носит ни-
каких. Дороги нет, мосты поганы, В избах вонь, чад и тараканы, Путем
нельзя ни лечь, ни сесть; Везде велит неволя драться, Во всякой всячине
нуждаться, — Не сыщешь мягкой булки съесть>.
О заимствованиях Пушкиным поэтических фраз см. в посмертной книге
М. О. Гершензона «Статьи о Пушкине», 1926, стр. 114—122. Необхо-
димые ограничения сделаны В. Гиппиусом в статье «К вопросу о пуш-
кинских «плагиатах». — «Пушкин и его современники», вып. XXXVIII—
XXXIX, Л., 1930, стр. 37—46.

30

M. В. Миловова: «Вихрем бедствия гонимый, Без кормила и
весла, В океан неисходимый Буря челн мой занесла») превра-
щается под пером H. М. Языкова в мужественного «Пловца»
(1829—1830): «...Смело, братья! Ветром полный Парус мой на-
правил я: Полетит на скользки волны Быстрокрылая ладья!
Облака бегут над морем, Крепнет ветер, зыбь черней, Будет
буря: мы поспорим И помужествуем с ней».
Описание внешности балладного «Братоубийцы» Жуков-
ского (1832) дает у Некрасова яркий реалистический об-
раз кающегося дяди Власа («Влас», 1854).
К «Моим пенатам» Батюшкова (1812—1814), в свою оче-
редь представляющим подражание «A mes pénates» Дюси и
«La chartreuse» Грессе, непосредственно восходят всей худо-
жественной манерой и словесным строем ответные послания ему
Жуковского: «Сын неги и веселья...» (1812) и Вязем-
ского: «Мой милый, мой поэт...», «Городок» Пушкина
(1815), «Мое уединение» Языкова (1823) и др.
Оформленное рефреном «Бедный певец!» стихотворение Жу-
ковского «Певец» (1811) —«В тени дерев, над чистыми во-
дами Дерновый холм вы видите ль, друзья?» находит прекрасный
отзвука «Певце» (1816) юного Пушкина: «Слыхали ль вы
за рощей глас ночной?..» с изящно варьирующимися заклю-
чительными строками строфических групп, и в уже ближе сопри-
касающемся с пушкинским стихотворением — «Младом певце»
(1825) Вяземского: «Видали ль вы, как на закате дня?..».
В упоминаемом Пушкиным в примечании к «Кавказскому
пленнику» (1821—1822) послании В. А. Жуковского к Воей-
кову (1814) уже находится целый ряд поэтических моментов,
которые позже делаются первостепенно важными и типичными
для художественной манеры Пушкина, Баратынского,
Лермонтова и др.
Ср. хотя бы: «...И вдалеке перед тобой, Одеты голубым
туманом, Гора вздымалась над горой, И в сонме их гигант седой,
Как туча, Эльборус двуглавый»; у Пушкина: «Великолепные
картины! Престолы вечные снегов, Очам казались их вершины
Недвижной цепью облаков, И в их кругу колосс двуглавый,
В венце блистая ледяном, Эльбрус огромный, величавый Белел
на небе голубом»; у Лермонтова, по-видимому, под непосред-
ственным влиянием уже только Пушкина: «...Вершины цепи
снеговой Светло-лиловою стеной На чистом небе рисовались;
А в час заката одевались Они румяной пеленой. И между них,
прорезав тучи, Стоял всех выше головой Казбек, Кавказа царь
могучий, В чалме и ризе парчевой» («Демон», 1838).
Жуковский: «Ужасною и величавой Там все блистает кра-
сотой: Утесов мшистые громады; Бегущи с ревом водопады Во-
мрак пучин с гранитных скал; Леса, которых сна от века Ни стук
секир, ни человека Веселый глас не возмущал... Там все является!
очам великолепие творенья!»—Баратынский («Эда», 1824—

31

1826) переносит эти образы в Финляндию: «Суровый край: его
красам, Пугаяся, дивятся взоры; На горы каменные там Поверг-
лись каменные горы; Синея, всходят до небес Их своенравные
громады; На них шумит сосновый лес; С них бурно льются
водопады...».
У Лермонтова («Демон»), скорее уже непосредственно
иод влиянием Баратынского: «И перед ним иной картины Красы
живые расцвели: Роскошной Грузии долины Ковром раскину-
лись вдали. Счастливый, пышный край земли! Столпообразные
руины, Звонко-бегущие ручьи По дну из камней разноцветных...».
Еще дальше от Жуковского и ближе к Баратынскому XIII
строфа 2-ой части «Измаил-бея» (1832).
Значительно позже (1841) к ним, менее близко, в описании
Крыма («Из поездки в Крым») возвращается Бенедиктов:
«Кипело море млечной пеной; Татарский конь по брегу мчал
Меня к обрывам грозных скал Меж Сименсом и Лименой,—
И вот они передо мной Зубчатой высятся преградой; На камне
камень вековой; Стена задвинута стеной; Громада стиснута гро-
мадой; Скала задавлена скалой. Нагромоздившиеся глыбы Ви-
сят, спираясь над челом, И дико брошены кругом Куски, облом-
ки и отшибы...».
Жуковский: «Но там, среди уединенья Долин, таящихся
в горах, Гнездятся и балкар, и бах, И абазех, и камукинец...
Пищаль, кольчуга, сабля, лук, И конь, соратник быстроногий,—
Их и сокровища и боги; Как серны скачут по горам, Бросают
смерть из-за утеса; Или по топким берегам, В траве высокой
в чаще леса Рассыпавшись, добычи ждут; Скалы свободы их
приют...».
У Пушкина в «Кавк. пленнике» ср. очень близкое, но еще
более яркое изображение черкесов, начинающееся словами:
«Но европейца все вниманье Народ сей чудный привлекал...».
Жуковский: «...Стеснясь в кружок И в братский с таба-
ком горшок Вонзивши чубуки, как тени В дыму клубящемся
.сидят И об убийствах говорят; Иль хвалят меткие пищали, Из
коих деды их стреляли; Иль сабли на кремнях острят, Готовясь
на убийства новы».
У Пушкина: «В ауле, на своих порогах, Черкесы праздные
сидят. Сыны Кавказа говорят О бранных, гибельных тревогах,
О красоте своих коней, О наслажденьях дикой неги, Воспоми-
нают прежних дней Неотразимые набеги, Обманы хитрых узде-
ней, Удары шашек их жестоких, И меткость неизбежных стрел,
И пепел разоренных сел, И ласки пленниц чернооких» (Кавк.
пленн.).
«Младенцы смуглые, нагие В свободной резвости шумят; Их
прадеды в кругу сидят, Из трубок дым виясь синеет» (там же).
Ср. совсем близкое подражание Пушкину в юношеской поэме
того же названия у Лермонтова (1828).

32

Жуковский: «Ты зрел, как Терек в быстром беге, Меж
виноградников шумел, Где, часто притаясь на бреге, Чеченец иль
черкес сидел, Под буркой, с гибельным арканом...».
Пушкину эти строки дают толчок к прекрасной картине
с перемещенным движением — изображению подкрадывающегося
к казаку с реки черкеса. Ср. строки, начинающиеся словами
«Иль ухватив рогатый пень...».
Жуковский: «...Где изредка одни елени, Орла послышав
грозный крик, Теснясь в толпу, шумят ветвями, И козы легкими
ногами Перебегают по скалам».
У Пушкина: «Уже приюта между скал Елень испуганный
искал; Орлы с утесов подымались И в небесах перекликались;
Шум табунов, мычанье стад Уж гласом бури заглушались...».
Послание В. А. Жуковского «К кн. Вяземскому и
В. Л. Пушкину» (1814) с резко выступающими на общем фоне
растянутого резонирования сильными словами о трагической
судьбе В. А. Озерова: «Увы! «Димитрия» творец Не отличил
простых сердец От хитрых, полных вероломства! Зачем он свой
сплетать венец Давал завистникам с друзьями? Пусть дружба
нежными перстами Из лавров сей венец Свила — В них зависть
терния вплела! И торжествует! Растерзали Их иглы славное
чело — Простым сердцам смертельно зло: Певец угаснул от пе-
чали! Ах! если б мог достигнуть глас Участия и удивленья
К душе, не снесшей оскорбленья... Потомство грозное, от-
мщенья!..» зажигает творческое воображение М. Ю. Лермон-
това и, сливаясь с впечатлениями от одного из лучших и силь-
нейших стихотворений П. А. Вяземского «Негодование» (1820)
(ср., напр., в последнем — «Он загорится, день, день торжества и
казни, День радостных надежд, день горестной боязни, Раздастся
песнь побед, вам, истины жрецы, Вам, други чести и свобода!
Вам, притеснители! вам, низкие льстецы!.. Пусть правды мсти-
тельный перун на терпеливом небе дремлет, Но мужественный
строй моих свободных струн Их совесть ужасом объемлет» 1) —
дает его знаменитое стихотворение на смерть Пушкина—«Смерть
поэта» (1837), в котором первая часть несомненно восходит к
влиянию Жуковского, а последняя, заключительные строки, по-
видимому,— Вяземского.
Лермонтов, как показал сравнительный анализ его художе-
ственного наследства, по тому, в какой мере он обязан своим
предшественникам и великим (Жуковскому, Пушкину, Грибое-
дову) и таким, как Марлинский, Баратынский, Козлов и даже
1 На связь стихотворения Лермонтова с посланием Жѵковского впер-
вые указал Ю. Н. Тынянов (1913). См. Б. Эйхенбаум, Лермонтов, 1924,
стр. 164. — О популярности строк этого послания, относящихся к Озерову,
см. А. Галахов, История русской словесности, древней и новой, II, 1894,
стр. 206—207: «Кому тогда не были известны стихи ЖУКОВСКОГО ИЗ Посла-
ния к кн. Вяземскому и В. Пушкину, что творец Димитрия... угаснул от
печали, как следствия зависти, вплетавшей терние в лавровый венок?».

33

Подолинский,— историческое явление, можно сказать, поражаю-
щее: один из оригинальнейших русских поэтов, он если не во
всех своих произведениях, то едва ли не в большинстве их
всегда заимствователь. Его поэтическая память всегда удержи-
вает что-либо из чужого (иностранного или русского) с тем,
чтобы творческая его фантазия вернула это чужое изумительно
переработанным как новую, часто несравненно более высокую,
нежели полученная, художественную ценность !.
«Горе от ума» А. С. Грибоедова (1823), высящееся над
всеми стихотворными произведениями предшествующего русско-
го сценического искусства как нечто почти несоизмеримое с
ними, при ближайшем знакомстве с комедией XVIII и начала
XIX века оказывается чрезвычайно многим обязанной ей во всей
своей художественной манере и словесном стиле2. Фамусовское
«Что за комиссия, Создатель, Быть взрослой дочери отцом!»,—
завершающее первое действие «Горе от ума»,— яркий отзвук
сравнительно с ним бледных слов Кривосѵдова, которыми закан-
чивается второе действие комедии Н. Р. Судовщикова «Не-
слыханное диво, или Честной секретарь» (1802): «Какие хло-
поты на шею мне валятся! Что делать! — Потружусь, да будет
все с концом. Трудися и потей, коль хочешь быть отцом».—
«Говорун» Н. И. Хмельницкого (1817)—предтеча образа
и речевой манеры Репетилова. Особенно многим обязано «Горе
от ума» и мотивами, и в большой мере языком — «Уроку кокет-
кам, или Липецким водам» А. А. Шаховского (1815 г.).
В этом отношении обращают на себя внимание, хотя бы, обли-
чительный перечень липецких фигур в разговоре Саши с князем
(2-ое явление первого действия); в явлении 3-ем диалог Князя и
Пронского, подсказывающий разговоры Чацкого с Платоном
Михайловичем на балу; возмущенные замечания Князя о при-
страстии к иноземному (там же) — прообраз негодующих слов
Чацкого в партии «Французик из Бордо...»; переключенный в
иной сюжетный план мотив сна в руку (партия Княжны в 4-ом
явлении) и замечания о Москве; во втором явлении второго дей-
ствия возмущенные характеристики липецкого общества в пар-
тиях Княжны; обличения петербургского света в партии Гра-
фини (2-ое действие, 5-ое явл.); ср. и явление 8-ое; слова Оль-
гина, которыми начинается действие 4-ое («Как я расстроился,
чуть жив... Легко ль тащиться В дормезе по грязи смертельных
1 Соответствующие указания см., напр., в работах С. В. Шувалова,
Влияние на творчество Лермонтова русской и европейской поэзии, «Венок
М. Ю. Лермонтову», Юбилейный сборн., 1914; Б. В. Неймана, Влияние
Пушкина в творчестве Лермонтова, оттиск из Киевск. универс. изв., 1914,
стр. 136 и след.; Б. Эйхенбаума, Лермонтов, 1924, и др.
2 Среди другой научной литературы см. А. И. Белецкий, «Горе от
ума» і російська комедія XVIII—початок XIX сторіч., — «Література і
мистецтво», 1945, № 2 (94), стр. 2.

34

десять дней») ; мотив обморока Графини (2-ое явление 4-го дей-
ствия); некоторые черточки ночного свидания (6-ое явл. 5-ого
действия).
Сравнительно немного в литературе первой половины XIX
века случаев другого вида заимствования — открытых попыток
шутливого применения художественной фор-
мы—манеры того или другого поэта к сатире,
направленной на кого-либо иного. Более других
известны из таких «подражаний» — «Певец в Беседе Славяно-
россов» К. Н. Батюшкова и А. Е. Измайлова (1813 г.),
направленный против А. С. Шишкова и его соратников,—в фор-
ме «Певца во стане русских воинов» Жуковского (1812) и «Ба-
рон Брамбеус» А. Н. Бахтурина — сатира на И. О. Сенков-
ского (псевдоним — Барон Брамбеус), пародирующая «Смаль-
гольмского барона» («Иванов вечер»), балладу Жуковского же !.
В большей или меньшей мере доходчивыми шутливыми и на-
смешливыми «отсылками» к литературным фразам, образам
и под. русской поэзии XVIII и первой четверти XIX века полон
«Евгений Онегин» Пушкина2.
§7. Mutatis mutandis это же самое, — тесное взаимодействие
и литературных манер вообще, и специально передача отдельных
способов выражения,— очень отчетливо выступает в прозе.
Сентиментализм как таковой в прозе, вообще говоря,, перешагнул
из XVIII века в XIX только в первые два десятилетия, но
карамзинская манера выражения держится еще очень долго, и,
что '• не лишено "поучительности,— напр., не у кого другого, как
у Н. А. Полевого, наиболее убежденного противника Карам-
зина, она очень отчетлива и в его художественной прозе, и в его
прозе исторической. Не Карамзину, а Н. Полевому принадлежат
такие, напр., отрывки:
«Сколь многих нет уже теперь, кто встречал этот минувший
1835 Год с веселою улыбкою надежды и радости, со слезою скор-
би, и не дождался другого года! Умерла улыбка, иссохла слеза.
Еще снега зимы не стаяли, еще весна не успела распахнуть по
земле зеленое покрывало, а их уже не было. Сколь многим
осенняя буря завыла голосом смерти, и на сколь многие могилы
пал первый снег новой зимы! Сердца разорваны: любовь разме-
тана по воздуху, и для многих оставшихся благодатное забвение
успело уже явиться, помогло сбросить одежду печали; для дру-
гих мелькнула уже улыбка радости на их устах» (Новый год в
Москве в 1635 и 1700; 1836). «Нет, напоминание необходимо.
Пусть будет оно тщетно, пусть семена его падают на бесплодную
ниву. Если благодетельный порыв ветра увлечет и немногие из
1 О пародиях, направленных против самих поэтических манер, см. ни:ке,
XI, § 23.
2 О них см. В. В. Виноградов, «Стиль Пушкина», 1941, стр. 412—
416.

35

них на какую-нибудь плодородную почву; если мое напомина-
ние заставит хоть одного человека с трепетом взяться рукою за
сердце, с ужасом ощупать пустоту на месте сердца; если хоть
у него отзовется в пустой келье черепа хоть одна темная идея —
довольно: благослови жребий свой, провозвестник мудрости,
гроза бесчувствия современного!» (там же).
Или вот пример характеристики-сентенции в духе карамзин-
ских: «Правители Руси испытали все средства в течение пяти
лет. Дела внутренние не мешали им действовать сильно и сме-
ло, не робея от многих неудачных предприятий, не страшась
войны и не отвергая мира. Эти пять лет были обильны события-
ми, и мы видям в сих событиях истинное изображение народа,
клонящегося к падению, когда страсти бывают безумны и ка-
жется, что все соединено бывает для погибели,—дела, люди,
случаи, удачи и неудачи...» (Ист. русск. народа, VI).
Читая в «Москве и москвичах» М. Н. Загоскина (1842)
известное описание Кремля: «Как прекрасен, как великолепен
наш Кремль в тихую летнюю ночь...», можно без труда пове-
рить, что весь этот отрывок вышел полностью из-под пера Ка-
рамзина.
Ясные нити ведут о г Карамзина же к историческим пове-
стям Бестужева-Марлинского, не говоря о таких пря-
мых его подражателях в этом отношении, как Жуковский
(«Марьина роща», 1809), Батюшков («Пределава и Добры-
ня», 1810).
В свою очередь манере светских повестей Марлинского Мно-
гим обязан, напр., в своем слоге другой выдающийся представи-
тель таких повестей — Н. Ф. Павлов. Через вполне заметное
влияние Марлинского прошел и великий мастер русской художе-
ственной прозы М. Ю. Лермонтов. Партии, напр., сентенций
«Героя нашего времени» (1840), хотя и смягченно, во многом
воспроизводят манеру резонировать аристократических персона-
жей Марлинского. Вряд ли многие знают, скольким обязан
И. А. Гончаров в своем романе «Обыкновенная история»
(1846) третьестепенному писателю Р. М. Зотову, скучные диа-
логи повести которого «Приезд вице-губернатора» (1839) дали,
однако, толчок творческой мысли Гончарова и превратились под
его пером в насыщенные содержанием и движением мастерские
разговорные сцены, и т. д., и т. д.
Реже случаи взаимодействия между поэзией и художе-
ственной прозой. В качестве очень ярких примеров стоит
тут назвать хотя бы такие отражения под пером Пушкина
художественной работы его предшественников, как разговор
влюбленной Татьяны с ее няней в «Евгении Онегине» (гл. ІІГ,
1824), восходящий в некоторых моментах и среди них — стили-
стических, к «Наталье, боярской дочери» Н. М. Карамзина
(1792), или всю вводную часть «Медного всадника» (1833),
представляющую собою поэтическую передачу, иногда близкую

36

и по выражениям, мыслей из очерка «Прогулка в Академию
художеств» К. Н. Батюшкова (1814)*.
Из критической прозы Вяземского («О жизни и сочине-
ниях В. А. Озерова», 1817) Пушкин переносит в «Евг. Оне-
гина» (гл. I) : «Там Озеров невольны дани Народных слез, руко-
плесканий С младой Семеновой делил...» (ср.: «Я часто слыхал
рукоплескания, заслуживаемые стихами трагедий Княжнина, но,
признаюсь, не видал никогда в глазах зрителей красноречивого
свидетельства участия, принимаемого сердцем их в бедствиях его
героев или героинь, не видал слез, невольной к лучшей дани,
приносимой трагическому дарованию...»).
§8. Несколько замечаний о важнейших моментах в истории
развития устного языка в России.
Д. И. Фонвизин жаловался (Письмо Стародума) на то, что
русские имеют так мало ораторов недуховных, и справедливо
рассуждал, что «никак нельзя положить, чтоб сие происходило
от недостатка национального дарования... ниже от недостатка
российского языка, которого богатство и красота удобны ко вся-
кому выражению. Истинная причина малого числа ораторов есть
недостаток в случаях, при каких бы дар красноречия мог пока-
заться. Мы не имеем тех народных собраний, кои витии большую
дверь к славе отворяют и где победа красноречия не пустою
хвалою, но Претурою, Арконциями и Консульствами награж-
дается».
И. М. Долгорукий, проезжая в 1813 году через город
Ковров (на Клязьме), вспоминает, что в бытность его владимир-
ским губернатором тут построен каменный корпус для присут-
ственных мест и что, как он выражается, «при открытии его
[он] говорил речь изрядную, но которую лесть тогда называла
даже прекраснейшей». Это воспоминание он сопровождает,,
однако, меланхолически звучащим замечанием: «Обычай гово-
рить речи разным сословиям при некоторых торжественных слу-
чаях весьма нов в России, да кажется и, не войдя во вкус, со-
всем начал пропадать» (Журн. путеш. из Москвы в Нижний).
Отсутствие в России ораторского искусства констатирует и,
напр., признанный светский острослов П. А. Вяземский
(Письмо А. И. Тургеневу, 13 авг. 1824, Остаф. архив, III,
№ 647):
«...Шутки в сторону — ты .редко . договариваешь. Впрочем,
и со мною то же: перо развязывает у меня язык ума и сердца.
Причина этому, вероятно, та, что мы не имеем привычки гово-
рить. И где могли бы мы наторить свой язык? Арзамас рассеян
по лицу земли... а в обществах халдейских разве может отклик-
нуться ум души?».
Но если просвещенные люди XVIII века еще только рас-
суждают о том, как хорошо было бы иметь и в России учрежде-
1 Подробные сопоставления даны в статье М. О. Гершензона
«Пушкин и Батюшков», Атеней, I—II, 1924, стр. 25 и след.

37

ния, где могло бы звучать ораторское («витийственное») слово,
люди десятых годов XIX-го уже знают, о чем им хотелось бы
говорить, о чем они пылко должны говорить. Среди декабристов
был цвет России первой четверти века; в кружках этих обра-
зованных заговорщиков звучала необычная для предшествую-
щего времени революционная речь. Ср. в зашифрованной Пуш-
киным десятой главе характеристику членов Северного общества:
«Витийством резким знамениты, Сбирались члены сей семьи
У беспокойного Никиты [Муравьева], У осторожного Ильи
[Долгорукова]».
Умение говорить как явление приметное, как черта обще-
ственного развития становится в русской жизни фактом этого и
последующего времени также в философских кружках дворян-
ской молодежи, хотя и немногочисленных, но выдающихся по
составу участников. Таков прежде всего кружок «любомудров»,
философов-шеллингианцев, в состав которого входили В. Ф. Одо-
евский, исключительно красноречивый Д. В. Веневитинов и дру-
гие талантливые юноши (прозванные по месту их службы в
архиве министерства юстиции — «архивными» и с этим прозви-
щем вошедшие в «Евгения Онегина» Пушкина). Возникший в
1823 году кружок этот вынужден был «добровольно» прекратить
свое существование после 14(26) декабря 1826 года. Литератур-
ным памятником его остался для своего времени выдающийся
альманах «Мнемозина» (1824—1825).
В тридцатых годах возникают новые кружки — талантливой
университетской молодежи. В Московском университете короткое
время существует кружок А. И. Герцена (1833—1834); наряду
с Герценом выдающаяся фигура в нем — Н. П. Огарев. Участни-
ки его, как и участники другого подобного кружка (Сунгурова),
возникшего несколько раньше и раньше же разгромленного
ссылками его участников, соединяют с научно-философскими
определенные политические интересы («Мы были уверены, что
из этой аудитории1 выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за
Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней»2). Блестящих лю-
дей и столь же блестящих ораторов объединил около того ж«
времени кружок гегельянца Н. В. Станкевича, просущество-
вавший без потрясений до начала сороковых годов.
И самого Станкевича и участников его группы необыкновен-
но ярко и тепло охарактеризовал в «Былом и думах» (гл. XXVIII)
А. И. Герцен. Нет никаких оснований в чем-нибудь не доверять
такому человеку, как Герцен, при том не принадлежавшему к
этому кружку, а только близко знакомому с ним. Значение
и сила объединившихся вокруг Станкевича определяется уже
самими именами — Бакунина, Белинского и Грановского 8. В го-
1 Московского университета.
2 А. И. Герцен, Былое и думы, изд. 1935 г., стр. 83.
3 По упомянутому свидетельству Герцена, круг Станкевича к началу
сороковых годов «свое сделал, и сделал самым блестящим образом; влия-
ние его на всю литературу и на академическое преподавание было огром-

38

рячих юношеских спорах кружка созревали их таланты мысли-
телей и деятелей слова.
По возвращении Герцена из ссылки (1840) его группа входит
в общение, долго не превращающееся в идейную общность, с
участниками кружка Станкевича (сам Станкевич в это время
был іуже за границей). Знакомство обеих групп проходит в
атмосфере горячих споров. Герцен вспоминает о них: «Возвра-
тившись, мы померились. Бой был неравен с обеих сторон; поч-
ва, оружие и язык — все было разное». «После бесплодных пре-
ний,— добавляет он,— мы увидели, что пришел наш черед
серьезно заняться наукой, и сами принялись за Гегеля и немец-
кую философию. Когда мы довольно усвоили ее себе, оказалось,
что между нами и кругом Станкевича спору нет».
Третий исторически важный кружок молодых философов,
вырабатывавших свое мировоззрение и стиль в атмосфере дру-
жеских споров,— группа А. С. Хомякова и братьев Киреев-
ских. В их мировоззрении первостепенную роль играли нацио-
нальность и религия. Впоследствии эта группа получила назва-
ние славянофилов1. Герцен с уважением говорит и об этом
кружке: «Славяне приближались с противоположной стороны к
тем же жизненным вопросам, которые занимали нас», но: «...мы
были гораздо больше их ринуты в живое дело и в настоящую
борьбу». Около 1842 года группа Станкевича поляризуется
между «славянофилами» и «западниками»: братья, Аксаковы и
Ю. Ф. Самарин отходят к первым; ко вторым — Бакунин, Белин-
ский и Грановский. «В 1842 году,— говорит Герцен,— сортировка
по сродству дабно была сделагіа, и наш стан стал в боевой по-
рядок лицом к лицу со славянами».
§ 9. Язык никогда, ни в какую эпоху не может быть инстру-
ментом, пользование которым не требовало бы внимания к его
точности. В период выработки родного литературного языка,
когда почти все владеющие им писатели, особенно в сопостав-
лении с иностранным языком (французским), которым, по их об-
щему признанию, им владеть легче, ощущают еще его непол-
ноту как средства выражения, забота о точности языка —
одна из центральных, одна из тех, которым уделяет большое
внимание критика, критика, одинаково и дружеская, кружковая,
по условиям времени, особенно развитая, и официальная, жур-
нальная. Вот хотя бы два примера из многих.
Д. В. Веневитинов в разборе рассуждения А. Ф. Мерзля-
кова «О начале и духе древней трагедии» (1825) указывает, напр.,
на двусмысленность в одном из переводов Мерзлякова слова
покой: «Утешьтесь, нежны дщери, Страдальцу наконец в покой
хугверсты двери» [развернутая метафора, в которой покой имеет
ное, — стоит назвать Белинского и Грановского: в нем сложился Кольцов,
к нему принадлежали Боткин, Катков и пр. ...».
1 Название, изобретение которого приписывается В. Л. Пушкину,
.первоначально относилось к «шишковцам» и на кружок Хомякова и Ки-
реевских было перенесено, по-видимому, с оттенком насмешливости.

39

смысл «спокойствие», сталкивается со значением слова покой
«(большая) комната»].
Или, напр., А. И. Тургеневу (1821) справедливо представ-
ляется неудачным эпитет к слову радостей в «Негодовании»
П. А. Вяземского (1820): «Очарованья цвет в руках моих поблек,
И я сорвал с чела, наморщенного думой, Бездушных радостей
венок». Он понимал слово в обычном его употреблении — «ли-
шенный души». Вяземский (Остаф. арх., II, стр. 194) объяснил,
что в данном контексте бездушные значит inodores, т. е. «ли-
шенные запаха, не пахнущие». Смысл при таком толковании, ко-
нечно, выигрывает, но новообразование, сталкивающееся с вли-
ятельным, установившимся синонимом, остается неоправданным.
§ 10. Работа над языком у ряда крупных писателей не была,
вероятно, только интуитивной. От французской культуры слова,
по крайней мере, некоторые из них, особенно заботившиеся о
разнообразии своей лексики, усвоили вкус к серьезному исполь-
зованию лексикографических трудов. За шутливыми словами
А. С. Пушкина в «Евг. Онегине» (гл. I) «...Хоть и загля-
дывал я встарь В Академический словарь» скрывается, видимо,
больше, чем сказано.
О П. А. Вяземском есть любопытное замечание в письме
Батюшкова к Н. И. Гнедичу 1817 г.: «Но скажи Вяземскому, что
Фортуна не есть счастие, а существо, располагающее злом и
добром, нечто похожее на судьбу. Ссылаюсь... на Ноэлев лек-
сикон, ибо он ничего, кроме лексиконов, не читает, даже и сти-
хов своих не перечитывает».
Словарно-филологической работой несомненно интересова-
лись: многозаслуженный в области лингвистической науки
А. X. Востоков, в гораздо большей мере ученый, нежели поэт,
впрочем, стихотворец одаренный, своеобразный *; В. И. Даль,
с 1818 года с исключительным, муравьиным трудолюбием соби-
равший материалы для своего составившего впоследствии эпоху
в русской лексикографии «Толкового словаря живого великорус-
ского языка»2 и внимательно изучавший то, что до него было
в этом отношении собрано и разработано; Н. И. Греч, с линг-
вистическими интересами в области морфологии и синтаксиса
соединявший и лексикологические; последние отражены и в
•его трудах по грамматике, и в «Чтениях по русскому языку»
1840 г.; он же впоследствии при издании Далем его словаря бщ
деятельным и внимательным его помощником3; А. Ф. Вельт-
I1 О нем см. И. В. Ягич, История славянской филологии, 1910,
стр. 215—224. — Короткую характеристику ср. в «Литер. учебе», 1939, № 3,
стр. 109—112.
2 См. о нем. Я. К. Грот, Филологические разыскания, I, 3 изд.,
1855 г.; А. Н. Пыпин, История русской этнографии, I, 1890, стр. 340—
351; В. В. Виноградов, Очерки по истории русского литературного язы-
ка XVII—XIX вв., 1938, X., § 12; А. М. Сухотин, В. И. Даль,, —
«Русск яз; в школе», 1937, Щ 6; В. В.,- Виноградов, Толковые словари
русского языка, —в книге «Язык газеты», М.—Л., 1941, стр. 375—382, и др.
3 Ср. И. В. Ягич, История славянской филологии, 1910, стр. 925.

40

ман, в научном отношении легкомысленный фантазер, но очень
много уделявший внимания вопросам языка, дилетант-языковед,
автор, наряду с ярко-«филологическими» повестями и романами,
даже и специальных, по намеренью научных исследований («На-
чертание древней истории Бессарабии», «Индо-германе или сай-
ване», «О свевах, гуннах и монголах» и т. д.) !, не говоря уже о
полиглоте-профессоре О. И. Сенковском, по специальности
филологе-ориенталисте. В большей или меньшей мере практи-
ческий интерес к лексикологии обнаруживали и многие другие.
Особо следует упомянуть адмир. А. С. Шишкова, увлечение
которого лексикологией соединялось с дилетантской фантазией
в области сравнительного языковедения и отражалось в его из-
вестных теоретических и критических выступлениях2.
В своих лексикологических интересах русские деятели слова
не были, однако, в начале века предоставлены только самим себе.
Уже в XVIII веке Российская Академия осуществила предприя-
тие громадной трудности и исключительного значения — «Сло-
варь Академии Российской», вышедший в 1789—1794 годах в
шести больших томах (45 257 слов)3. В 1806—1822 гг. словарь
этот переиздается в переработанном виде с дополнениями (всего
51 388 слов), и не кто другой, как A. G. Пушкин, с исключи-
тельным признанием и уважением, почти благоговейно, говорит
об этом подвиге русской науки. С глубоким сочувствием цитирует
он («Российская Академия», 1836) характеристику Академиче-
ского словаря, данную еще H. М. Карамзиным (1818): «Полный
Словарь, изданный Академией, принадлежит к числу тех феноме-
нов, коими Россия,удивляет внимательных иноземцев; наша, без
сомнения, счастливая судьба во всех отношениях есть какая-то
необыкновенная скорость: мы зреем не веками, а десятилетиями.
Италия, Франция, Айглия, Германия славились уже многими ве-
ликими писателями, еще не имея словаря; мы имели церков-
ные, духовные книги; имели стихопоорцев, писателей, но только
одного истинно классического (Ломоносова), и представили
систему языка, Которая может равняться с знаменитыми творе-
ниями Академий Флорентийской и Парижской».
Отстаивая исключительную важность этого предприятия,
Пушкин замечает: «Ныне Академия приготовляет третье издание
своего Словаря, коего распространение час от часу становится
необходимее4. Прекрасный наш язык, под пером писателей не-
учейых и неискусных, быстро клонится к падейию. Слова иска-
1 См. о нем С. А. Венгеров, Критико-биографич. словарь русских
писателей и ученых, т. V, 1899.
2 О нем см. Ягич, указ, соч., стр. 172—175.
3 Подробно о нем —М. И. Сухомлинов, История Российской Ака-
демии, вып. восьмой и последний, СПБ, 1888, Сборн. Отдел. русск. яз. и
словесн. Акад. наук, т. XLIII, № 4.
4 Третье издание, как «Словарь церковнославянского и русского языка,
составленный II отделением Академии наук», вышло в четырех томах в
1847 году.

41

жаются. Грамматика колеблется. Орфография, сия геральдика
йзыка \ изменяется по произволу всех и каждого. [В журналах
наших еще менее правописания, нежели здравого смысла2]».
Академический словарь, однако, при всей его несомненной
ценности и грандиозности, не был и не мог в то время, когда
он создавался, быть настоящим орудием нормативной лексики:
лексическая норма могла быть убедительно создана на признан*
ных образцах литературного слога, но то относительно немно-
гое, что было таким образцом для времени первого издания, уже
устарело ко второму3; если бы Академический словарь для рус-
ских деятелей слова приобрел значение такое же, как соответ-
ственный словарь Французской академии, он, скорее, сделался
бы препятствием для развития русской литературы, нежели ток>
опорой, какой он являлся при осторожном и свободном пользо-
вании им. А все заставляет думать, что отношение к нему в
практике литературной работы было именно таково4.
§ 11. В другом месте5 мы остановимся на вопросе об
уровне грамотности русских писателей первых четырех десяти-
летий XIX века. Сейчас .заметим только, что он, вообще говоря,
по современной нам мерке у большинства был весьма невысок,
и даже очень крупные писатели прямо признавались в слабом
своем обладании грамматикой, одинаково — теоретической и
практической. То, что относилось к грамматике, в значительной
мере касалось и лексики; отсутствие у ряда писателей.хорошей
школьной подготовки, французское воспитание, полученное боль-
шинством как раз самых выдающихся из них, не обеспечивала
им уверенности, что они не погрешают в той или другой мере
1 Замечание, характерное для автора «Родословной моего героя».
2 Слова, заключенные в скобки, не вошли в печатный текст.
3 Любопытны данные об авторах, использованных в первом издании
словаря, которые в названном труде приводит акад. М. И. Сухомлинов
(стр. 24 и дал.): из Ломоносова приведено 883 примера; из Сумарокова —
только 30; из Петрова—13; из Хераскова — 11 и т. д., причем харак-
терно, что из 438 примеров из Ломоносова, находящихся в первых двух
выпусках, 404 приходятся на стихотворения и лишь 34 на его прозу.
4 По-видимому, не лишено справедливости замечание, которое мы нахо-
дим в статье «Новости польской литературы» в «Московском телеграфе»,
XXIX, 1829, № 17, по поводу «Польско-российского словаря» (Slownik Pol-
sko-irossyyski, Wilno, 1829) Станислава Миллера. Указывай на ряд ошибочно
внесенных составителем в словарь неупотребительных в литературном язы*
ке слов, рецензент заканчивает свою характеристику пожеланием: «Сии
слова замечены нами мимоходом, и, к сожалению, сами наши лексикогра-
фы большею частью ввели в ошибки г-на Миллера. Желаем, чтобы при
втором издании он дал пересмотреть свой полезный труд знатоку русского
языка, а не верил бы нашим лексикографам на слово, ибо, за тайну между
Нами сказать, русского хорошего словаря до сих пор У нас ни одного нет»
(стр. 100—1Ö1).
— Подробно о «Словаре Академии Российской» — В. В. Виногра-
дов— «Толковые словари русского языка», в книге «Язык газеты», M., 1941,
стр. 364-371.
8 См. «Русский литературный язык первой половины XIX века. Фоне-
тика, Морфология, Ударение, Синтаксис», М., 1954, стр. 64 и сл.

42

«іротив нормы употребления, которая уже в известных, по край-
ней мере, границах действительно существовала. Не кто другой,
как, напр., А. С. Пушкин, замечал о себе: «Вот уже 16 лет,
как я печатаю, и критики заметили в моих стихах пять грамма-
тических ошибок (несправедливо); я всегда был им искренно
благодарен и всегда поправлял замеченное место. Прозой пишу
я гораздо неправильнее, а говорю еще хуже и почти так, как
пишет Г**» 1.
С одной стороны, недостаточная устойчивость самой литера-
турной нормы, с другой — характер обучения русскому языку
писателей-аристократов (нередко, впрочем, не многим лучше
обстояло дело и с разночинцами) приводили к тому типичному
для времени явлению, что писатели в своей переписке, а также,
несомненно, и при личном общении, очень часто подробно и
иногда пылко обсуждают вопросы правильности или неправиль-
ности того или другого оборота, словоупотребления и под. Любо-
пытны в этом отношении, напр., некоторые письма Пушкина
<к Вяземскому и др.), Вяземского — к А. И. Тургеневу (послед-
ний и Д. Н. Блудов — любимые его консультанты по подобным
вопросам), Д. В. Давыдова и др. В число задач критики поэтому,
•естественно для времени, среди других попадает и «установка
правил языка (ср. А. А. Марлинский, «Взгляд на русскую
словесность в течение 1824 и начале 1825 года»).
В этой же статье Марлинский с сочувствием упоминает;
«За чистоту языка, всех трех журналов» [«Сев. пчела», «Сев.
архив» и «Сын отечества»] обязаны мы г. Гречу, ибо он заве-
дывает грамматическою полициею»2.
Характерно и другое явление. Редакторы журналов, низко
оценивая грамотность поступающего к ним материала, обра-
щаются с ним в большей или меньшей мере свободно: некото-
рые из них (особенно Сенковский, редактор «Библиотеки для
чтения», с 1834 года) редакторские права распространяют очень
далеко, исправляя у авторов не только моменты собственно-
грамматические, но и словарь, слог и даже самую структуру
1 То, что данное место, относящееся к 1830 г., никак не имеет в виду
Гоголя, а кого-то другого — «господина**» — убедительно доказывается
в статье Василия Гиппиуса «Литературное общение Гоголя с Пуш-
киным», Учен, записки Пермск. госуд. университета, вып. 2, 1930,
стр. 77—81.
2 Греч, и за ним Булгарин, всерьез смотрели на себя как на
грамматическую «полицию». «Северная пчела» в 1830 году (№ 9) писала,
нанр., об «Юрии Милославском» М. Н. Загоскина: «...Советуем ему оста-
вить историю и древности в покое и заняться сочинением романов из ны-
нешнего дворянского, купеческого и более мужицкого быту, да попросить
какого-нибудь семинариста выправлять его рукопись до отдачи в типогра-
фию. Право, не хорошо писать и печатать книги таким образом». Об
И. И. Лажечникове Греч в своих «Чтениях», 1840, II, стр. 336, замечал:
«Еще должно сказать, что его романы были бы гораздо привлекательнее,
если б чистота и правильность слога соответствовали в них заниматель-
ности содержания. В этом отношении особенно грешит последний роман
его. Впрочем и нельзя требовать, чтоб Басурман чисто говорил по-русски».

43

художественных произведений. Жалобы на редакторскую бес*
церемонность Сенковского среди писателей его времени нередки.
В письме к И. В. Салаеву (1833) Д. В! Давыдов, напр., пишет:
«Мне хочется послать через вас статью к Смирдину, с тем толь-
ко, чтоб г... вычистили бы из нее всю дрянь галлицизмов, но
не касались бы живого, как они сделали в прочих статьях»;—
и особенно подробно и гневно — в письме к А. И. Михайловско-
му-Данилевскому (1835): «Вы пишете, что вам нравится мое
воспоминание о Прейсиш-Эйлауском сражении. Это мое люби-
мое дитя. Жаль, что г. Сенковский, или не знаю кто, опакостил
лучшие розы цветника моего. Я об этом писал и еще пишу
Смирдину, пусть исправляет мои грамматические ошибки: не
зная грамматики, не только не буду в претензии за исправле-
ние этих ошибок, но еще благодарен буду. Но изменять слог
мой, хотя он и не превосходен, я не соглашаюсь. Одно переста-
новленное слово часто отнимает всю душу периода,..» К
Достаточно свободно обращался с редактируемыми им про-
изведениями, следуя-в этом отношении примеру Сенковского, и
А. Ф. Вельтман, подпадавший за это под упреки главного
редактора «Москвитянина» Погодина: «Поместил,— писал Вельт-
ман,— повесть Жадовской, бесцеремонно изменив ее направле-
ние— ты ее не узнаешь, дал всему другой тон и наполовину
перечеркнул... Комедия Сушкова так же пошла в ход, да и
повесть Билевича, которая переделалась сегодня на лад»?.
Заслуживают внимания некоторые соображения общего по-
рядка, которыми при этом руководились редакторы. Сенковский
с полной определенностью и как беллетрист-сатирик, и как кри-
тик выступал против традиций в русской художественной литера-
туре, как он думал, сужая вопрос,— канцелярского языка (дело
шло, на самом деле, о языке книжном с традиционной церков-
нославянской примесью). Так, в его «Фантастических путеше-
ствиях барона Брамбеуса» («Осенняя скука»), 1833, читаем: «На
свете и в словесности в нынешнем году было очень скучно;
русская изящная словесность XIX столетия не хотела говорить
русским языком XIX века... тайно покупала у повытчиков в
числе прочего казенные местоимения сей и оный.» и ...никак
не соглашалась стряхнуть с себя пыль канцелярских форм, опи-
сывала даже любовь и ее прелести слогом думного дьяка Власа
Афанасьевича и заставляла меня, злополучного, думать на одном
языке, на том, на котором говорю я с порядочными людьми, а
писать на другом, на котором не говорит никто на земном шаре».
Четче и шире тот же вопрос, каким должно быть литера-
турному языку, поставлен Сенковским в ближайшее время
в «Письмах трех тверских помещиков к барону Брамбеусу»:
1 Опускаю примеры и бранные выражения Давыдова.
2 З. С. Ефимова, Начальный период литературной деятельности
А. Ф. Вельтмана, Сборн. «Русский романтизм», под редакц. А. И. Белец-
кого, Л., 1927. стр. 54.

44

«К чему ведет эта неестественная смесь двух языков? Давно пора
сделать разрыв между ними. Русский язык много выиграл бы
от этого... Мы бы имели постоянный и чистый элемент словес-
ности, независимый от прихоти и личного вкуса всякого, кому
ни вздумается разводить его словами другого языка, то наде-
вать на него воображаемые формы, то избегать более или менее
подобной примеси и каждый раз создавать новый язык для себя
и для своих приятелей».
Именно церковнославянская примесь мешает, по мнению Сен-
ковского, языку русских писателей сохранять ту свежесть,
которая сделала бы их надолго читаемыми после их времени.
«Ломоносов, Фонвизин, Озеров, Пушкин, — восклицает он,— ведь
это совершенно различные диалекты русского языка. Озеров и
Пушкин — кто бы это подумал — современники! [sic!]. А между
тем настоящий русский язык тот, которым говорят люди хоро-
шего общества, не изменялся нисколько [sic!] от Ломоносова
до Марлинского» (там же). В соответствии с таким положением
Сенковский работает над «чисткой» языка редактируемых им
писателей. Прямыми жертвами его редакторской установки ока-
зываются прежде всего местоимения сей и оный, отсутствие ко-
торых составляет характерную для времени внешнюю примету
«Библиотеки для чтения». В морфологии Сенковский борется за
отказ от «всех нерусских окончаний падежей», от «всех полу-
славянских форм глаголов» и даже в самой консервативной об-
ласти грамматики — в орфографии, стоит за возможное прибли-
жение написаний к живому произношению1; в синтаксисе — за
естественную фразу «хорошего общества», литературную фразу,
насколько это позволяет книжный слог, сближенную с хорошей
разговорною.
В области мысли он как редактор2 упорно стремится к
речи сглаженной, к «средней» речевой линии литературного
языка, не включающего в себя ни элементов какой-либо про-
фессиональной специфики, ни подчеркнуто выступающей эмо-
циональности, ни тем более — внелитературных элементов: диа-
лектизмов, арготизмов и под.
Иначе думал Н. И. Греч, которому филологические интересы
и долголетние занятия русским языком не обеспечили, однако, в
данном вопросе верного исторического чутья: «В одном из на-
ших журналов, — писал он (Чтения о русск. языке, 1840, часть I,
стр. 160—161),— вздумали переделывать русский язык, отнимая
у него и слова, освященные временем и обычаями, и обороты,
собственно ему принадлежащие. Вместо наших причастий и
деепричастий, употребляли, для соединения вставочных фраз,
1 Ср.: «Говорят, что наш умный и даровитый Лажечников предлагает
писать «ова» вместо «аго». Я одобряю это и желаю ему полного успеха».
2 О том. что его писательская практика не всегда совпадала с редак-
торской, см. ниже.

45

слова который, как, так, что 1; ставили слово этот, где ни оно
ни подобные ему не нужны, и превратили было нынешний
русский слог в варварский говор прозы Тредьяковского. Этим
хотели создать какой-то новый русский язык, будто бы подоб-
ный тому, который употребляется в наших гостиных, а в го-
стиных наших, как известно, говорят не по-русски. Нет! не
там должно нам искать материалов нашего слова. Карамзин
прекрасно сказал: «Французы пишут, как говорят, а у нас долж-
но говорить так, как напишет человек со вкусом», и далее,
намекая на нерусское происхождение Сенковского: «Законода-
тельство в отечественном языке принадлежит людям, вскорм-
ленным на родной земле русской. Очень справедливо замечание:
кто не был русским ребенком, тот никогда не будет русским
писателем».
Известная доля истины, впрочем, в замечаниях Греча была:
ориентируя письменный язык на разговорный, никак нельзя
было последний, если имелся в виду даже только дворянский,
отождествлять с салонным (русский язык в гостиных, действи-
тельно, не был обиходным); Сенковский не позаботился серьезно
разграничить виды слога, и рецептура его, в конце концов очень
упрощенная и примитивно прямолинейная, во многих случаях
оказывалась идущей в разрез с хорошим вкусом, т. е. с чутьем
языка лучших писателей его времени.
Любопытно и, видимо, в основном справедливо суждение о
редакторской работе Сенковского в области языка, высказанное
Белинским. Он с сочувствием констатирует «какую-то лег-
кость, разговорность», которой достиг Сенковский в своем жур-
нале, и подводит итог своих суждений в общем в его пользу:
«Да, можно сказать смело... — замечает он (Сочинения Ник.
Греча, 1838), — что г. Сенковский сделал значительный перево-
рот в русском языке; это его неотъемлемая заслуга». Но вме-
сте с тем от внимания Белинского не ускользает и односторон-
ность в подходе к языку Сенковского-редактора: «Изгнавши...
из языка разговорного, общественного, так сказать, комнат-
ного,— говорит он,— сии и оныя, он хочет совсем изгнать их
из языка русского, равно как и слова: объемлющий, злато,
младой, очи, ланиты, уста, чело, рамена, стопы и пр. Увлек-
шись своею мыслью, он не хочет видеть, что слог в самом
деле не один, что самый драматический язык, выражая потрясен-
ное состояние души, разнится от простого разговорного языка,
равно как драматический язык необходимо разнится от языка
проповеди. Не говорим уже о различии стихотворного языка от
прозаического»2.
1 Подобные тенденции в начале двадцатых годов возмущали Кюхель-
бекера (см. «Синт.»). Однако и Кюхельбекеру и Гречу осталось неизвест-
ным, что причастия в русском литературном языке — категория, поступив-
шая в него из церковнославянского и почти вовсе чуждая народной речи.
2 Подробно вопрос о принципах редактирования, которых держался
Сенковский, рассмотрен в статье В. Зильбера «Сенковский (Барон Брам-

46

Так или иначе, каждый по своему, заботятся о чистоте язы-
ка и редакторы других журналов.
Внимание к языковой стороне текста, к сожалению, лишь "в
относительно немногих изданиях гарантировало авторов, особен-
но поэтов, для которых точность передачи авторского оригинала
определяла иногда решающие моменты впечатления, от грубых
искажений ненамеренных — от опечаток, нередко диких, совер-
шенно обессмысливающих текст. Опечатки и в журналах, и в
отдельных изданиях авторских произведений — настоящий бич
писателей первой половины XIX века. Очень многое, дошедшее
до нас в не проверенных впоследствии, не подвергшихся науч-
ной редакторской критике изданиях этого времени, со стороны
лексической сомнительно или даже явно представляет искаже-
ния, которых нельзя не учитывать, изучая слог соответствующих
авторов. Очень яркие комментарии к этой стороне дела пред-
ставляют, напр., строки Пушкина в уже упоминавшемся
письме его к Вяземскому 14(26) октября 1823 г.: «Руслан напе-
чатан исправно,— пишет Пушкин,— ошибок нет, кроме свежий
ѵон в самом конце. Не помню, как было в рукописи, но свежий
сон тут смысла не имеет1.
Кавказский Пленник иное дело... Живи, и путник оживает:
живи, и пленник оживает. Пещеры темная прохлада — влаж-
ная. И вдруг на домы дождь и град — долы. В чужой аул це-
ною злата — за много злата (впрочем, как хочещь)...».
Подобное же свидетельство находим в разъяснениях А. А. Бе-
стужева-Марлинского (1831) по поводу судьбы его сти-
хотворной повести «Андрей, князь Переяславский», напечатан-
ной дважды отдельными частями без разрешения автора. Цити-
руем из него одну, наиболее характерную часть: «...Вдруг,
ровно через три года, явилась 2-ая глава моего «Андрея», в 41 №
журнала «Галатея» — явилась, и, признаться сказать, еще не-
умытее старшей сестрицы своей. Вельми изукрашена была пер-
вая пропусками, описками, недописками, ошибками, самородными
и привитыми корректором; но вторая далеко оставила ее за со-
бой... Во многих местах недоставало целых страниц, в других
не вписано поправленных или вычеркнутых стихов, полустиший,
тирад; да, кроме того, рука моя так походит на гусарскую циф-
ровку, что не мудрено было переиначить смысл ошибками, и
надо признать, что их куча, и презабавных для всех, кроме
автора»2.
§ 12. Преодоление словесного материала и в стихах, и в про-
зе давалось в первой четверти века еще трудно. Создать бле-
стящие образцы и в той и в другой области призваны были ма-
беус)», сборн. «Русская проза», под редакцией Б. Эйхенбаума и
Ю. Тынянова, Л., 1926, стр. 180 и след.
1 Ср.: «Казалось, что какой-то сон Ее томил мечтой неясной».
2 Ряд ценных замечаний по вопросу восстановления авторского текста
см. в книге Г. Винокура «Критика поэтического текста», М., 1927.
Ср. и Б. Томашевский, Писатель и книга, 1928, гл. «История текста».

47

стера нового поколения, но и они чувствовали тяжесть взятых
на себя художественных задач. Почти с самого начала XIX века
и до сороковых годов, когда уже нельзя было с легкостью вы-
сказывать сомнения даже вообще в существовании русской поэ-
зии и беллетристики, время от времени раздаются жалобы на
самый русский язык, будто бы особенно трудный в качестве ма-
териала стихотворной речи. Так, К. Н. Батюшков в 1811 г.,
отдаваясь своим впечатлениям от классической итальянской ли-
тературы и итальянского языка, писал Н. И. Гнедичу: «Отгадай-
те, на что я начинаю сердиться. На что? На русский язык и
на наших писателей, которые с ним немилосердно поступают.
И язык-то по себе плоховат, грубенек, пахнет татарщиной. Что
за ьЯ Что за щ? Что за ш, ший, щий, при, тры? О варварыЬ
А писатели?..».
Естественно, сдержанней он высказывается о свойствах рус-
ского языка, имея в виду уже не только его фонетику, в «Речи
о влиянии легкой поэзии на язык», читанной им при вступлении
в Общество любителей русской словесности в 1816 г. «По следам
сих поэтов [Ломоносова и Державина],— говорил он,— множе-
ство писателей отличились в этом роде [эротическом], по-види-
мому столь легком, но в самом деле имеющем великие трудности
и преткновения, особенно у нас, ибо язык русский громкий, силь-
ный и выразительный, сохранил еще некоторую суровость и
упрямство, не совершенно исчезающее даже под пером опытного
таланта, поддержанного наукою и терпением».
П. А. Вяземский в 1824 году пишет А. И. Тургеневу:
«Пришли «Звезду» Баратынского! И конечно: очес не хорошо К
Да что же делать с нашим языком, может быть, поэтическим,
но вовсе не стихотворческим! Русскими стихами (то есть с
рифмами) не может изъясняться свободно ни ум, ни душа. Вот
отчего все поэты наши детски лепетали. Озабоченные побеж-
дением трудностей, мы не даем воли ни мыслям, ни чувствам.
Связанный богатырь не может действовать мечом. Неужели
Дмитриев не во сто раз умнее своих стихов? Пушкин, Жуков-
ский, Батюшков в тайнике души не гораздо сочнее, плодовитее,
чем в произрастениях своих?».
У Вяземского же в «Старой записной книжке» (Собр. сочин.,,
VIII, стр. 26) читаем:
«О нашем языке можно сказать, что он очень богат и очень
беден. Многих необходимых слов для изображения мелких от-
тенков мысли и чувства недостает. Наши слова выходят сплошь,
целиком и сырьем. О бедности наших рифм и говорить нечего.
Сколько слов, имеющих важное и нравственное значение, никак
рифмы себе не приищут. Например: жизнь, мужество, храб-
рость, ангел, мысль, мудрость, сердце и т. д. За словом добро-
1 В письме А. И. Тургенева (Остаф. арх., III, № 643) строфа: «И с ми-
лой звездочки своей Не сводим мы очес, И провожаем мы ее На небо и с
небес» сопровождалась замечанием: «Я просил его свести со второго стиха
очеса и заменить их очами, но жаль прекрасных небес*.

48

детель тянется непременно свидетель; за словом блаженство
тянется совершенство. За словом ум уже непременно вьется
рой дум или несется шум. Даже и бедная любовь, которая
так часто ложится под перо поэта, с трудом находит двой-
чатку, которая была бы ей под пару. Все это должно невольно
вносить некоторое однообразие в наше рифмованное стихосло-
жение.
Да и слово добродетель сложилось неправильно: оно по-на-
стоящему ни что [не что] иное, как. слово благодетель [sic!].
А слово доблесть у нас как-то мало употребляется в обыкно-
венном слоге, да й оно рифмы не имеет».
Сродни этим жалобам шутливые замечания о бедности рус-
ских рифм даже Пушкина — в «Домике в Коломне» (1830):
«Вы знаете, что рифмой наглагольной Гнушаемся мы. Почему?
спрошу. Так писывал [Шихматов] богомольный; По большей
части так и я пишу. К чему? скажите; уж и так мы голы. От-
ныне в рифмы буду брать глаголы».
Серьезно об этом же он упоминает в выражениях, близких
к высказыванию Вяземского, в своей не напечатанной статье
«Александр Радищев» (1836): «...Думаю, что со временем мы
обратимся к белому стиху. Рифм в русском языке слишком
мало. Одна вызывает другую. Пламень неминуемо тащит за
собою камень. Из-за чувства выглядывает непременно искус-
ство. Кому не надоели любовь и кровь, трудный и чудный,
верной и лицемерной, и проч» К
§ 13. Успех карамэинской реформы слога и освобождение
литературного языка от «подьяческих» пристрастий, особенно
чувствительно дававших о себе знать в многочисленных пере-
водах, уже и современники ставили в связь с новыми социаль-
ными моментами — определившимся кругом читателей художе-
ственной литературы на русском языке, светских читателей, над
которыми не тяготела или тяготела по крайней мере меньше,
чем над предшествующим поколением, привычка к церковной
опеке, а с нею к церковнославянскому составу книжной речи. Ряд
современных высказываний по этому поводу вряд ли случайно
настойчиво подчеркивает роль в изменении литературных вку-
сов — читательниц, читателя-женщины. Последняя пред-
ставляла в составе самого дворянства исторически нового потре-
бителя литературы, и это именно обстоятельство позволяло пи-
сать для женщин по-иному, менее оглядываясь на прошлое и
менее считаясь с тем, что являлось данью этому прошлому.
Жизнеспособным должно было быть нравящееся, и женщины с
1 О противоположном отношении Пушкина к вопросу о русских рифмах
по поводу стихотворения Вяземского «К В. А. Жуковскому» (1821) со
ссылкой на свидетельство Вяземского упоминает проф. Некрасов в
статье «К вопросу о значении А. С. Пушкина». Юбил. сборн. журнала
«Жизнь», 1899, стр. 210; — В. А. Малаховский, «Язык писем
А. С. Пушкина», Извест. Акад. наук СССР, 1937, Отдел. обществ. наук,
стр. 530.

49

их менее связанным книжною традицией вкусом (раньше они
почти ничего не читали) — составили тот читательский круг,
который дал победу стремлению сблизить книжный язык с раз-
говорным.
«Позволишь ли дать совет? — писал в 1809 г. Батюшков
переводившему «Илиаду» Гнедичу.— Перечитывая твой перевод,
я более и более убеждаюсь в том, что излишний славянизм не
нужен, а тебе будет и пагубен. Стихи твои, и это забывать тебе
никогда не должно, будут читать женщины, а с ними худо гово-
рить непонятным языком. Притом, кажется, что славянские сло-
ва и обороты вовсе не нужны в иных местах; ты сам это чув-
ствовал. Но и здесь соблюди середину; подвиг воистину трудный!
Кто хочет писать, чтоб быть читанным, тот пиши внятно, как
Капнист, вернейший образец в слоге, я не говорю — переводчику
«Илиады». Поверь мне, что если б Костров жил в свете, то не
осмелился бы написать еще для колесницы, а свет или еще
значительнее слово — urbanité — не последняя для тебя выгода;
и я думаю, что вечер, проведенный у Самариной или с умными
людьми, наставит более в искусстве писать, нежели чтение на-
ших варваров...».
В некрологе Карамзину Н. И. Греч отмечал: «Сочинения
Карамзина действовали приметно на его современников: приохо-
тив и женский пол в России к занятиям отечественной словес-
ностию, они предуготовили образование вкуса в возрастающем
поколении». За этими словами, однако, заключалось, • видимо,
нечто большее, чем сказал Греч на самом деле. Вероятно, обыч-
ная его дипломатичность, оглядка на представителей официаль-
ных мнений не позволила ему быть искренним и выразить на-
стоящее свое впечатление, быть может, даже — убеждение.
Карамзин не случайно в своих произведениях и ориентировался
на читательницу, на ее оценку и вкусы, и внешне строил свои
повествования с обращения к ней; это был писатель для женщин,
любимый ими и ими прославляемый. Не случайность и то, что
крайний представитель карамзинизма как раз в его сентимен-
тальной струе, доведший карамзинскую манеру фактически до
карикатуры, кн. П. И. Шаликов, наряду с «классиком»
гр. Д. И. Хвостовым, любимая мишень насмешек даровитой лите-
ратурной молодежи начала века,— издатель «Дамского журна-
ла» и одновременно плодовитый автор статей для него. Сенти-
ментализм, как и естественно, по его психологической природе
был течением, получившим в России свое значение среди чита-
телей главным образом женского пола, и со времени его господ-
ства привычка подчеркнуто оглядываться на читательницу на-
долго остается манерой.
Роль женщины в литературе как читательниц и писательниц
Белинскому приходится, однако, доказывать еще в обозре-
нии русской литературы за 1841 год. Для нас особенно важны
исторические справки его, как близкого по времени свидетеля.

50

«Кто первый,— писал он в этой статье,— вопреки школьным
предрассудкам, живым, непосредственным чувством оценил
поэзию Жуковского? — женщины. Пока наши романтики подво-
дили поэзию Пушкина под новую теорию и отстаивали от не
заслуживавших внимания педантов-классиков,— женщины наши
уже заучили наизусть стихи Пушкина»1. Не проходя дурной
«приказной» школы, через которую проходили мужчины в нача-
ле века, учась еще больше, чем последние, «чему-нибудь и как-
нибудь», они оказывались более свободными от школьной ру-
тины, от литературных предрассудков старины, от извне навя-
занных, превратившихся в школьную догму вкусов2.
§ 14. Характеризуя русскую литературную лексику первой
половины XIX века, нельзя обойти вопроса о том, что Салтыков-
Щедрин назвал «рабьим языком»,— о сжатом цензурою языке
печатных произведений. За относительно немногими исключе-
ниями, печатные тексты, которыми мы располагаем как произве-
дениями писателей этого времени,— или изуродованы, иногда
в очень значительной степени, «исправлениями» цензуры, или,
из необходимости оглядываться на цензуру, которой нельзя было
миновать, сдавались в печать уже самими авторами в соответ-
ствующим образом приспособленном виде.
Слова, в которые отливались мысли, и особенно, конечно,
мысли оппозиционного характера русских писателей изучаемого
времени, нередко нужно понимать в их переносном смысле,—во
втором смысловом плане, который придавался им самими
авторами.
«Жуковский говорит,— писал напр., Пушкин Вяземскому
(7 ноября 1825 г.),— что царь меня простит за трагедию [Борис
Годунов]. Навряд, мой милый! Хотя она и в хорошем духе на-
писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак
юродивого: торчат!».
То, что дошло до нас в виде печатных изданий, не могло
не носить следов и оглядки на цензуру, и прямого ее воздей-
ствия. Уже в самих рукописях произведений, рассчитанных на
издание, авторы, как замечено, вынуждены были по необходи-
1 Сам Пушкин не верил в значение читательниц и чужих, и своих рус-
ских произведений. В письме А. А. Бестужеву 1823 года, отдавая ему для
напечатания в «Полярной звезде» отрывок из «Братьев-разбойников», он
высказывал опасение относительно «нежных ушей читательниц», которых
могут напугать слова «харчевня», «кнут», «острог». «Впрочем, — добавлял
он, — чего бояться читательниц? Их нет и не будет, на русской земле,
да и жалеть не о чем». Ср. и строфы XXVI—XXIX третьей главы «Евге-
ния Онегина». Пушкин, как видим, не совсем верно в данном отношении
охарактеризовал и положение в двадцатых годах, и не оказался удачным
пророком для ближайшего времени. Высказывания его, однако, имеют шут-
ливый налет, и принимать их надо cum grano salis.
2 За несколько лет перед тем на женское писательство, впрочем, сам
Белинский смотрел несочувственно (ср. его рецензию на сочинение Монборн
«Жертва, литературный эскиз, перевод с французского...». М., 1835).

51

мости приспособляться к требованиям, которые, как они были
уверены, должны были им быть предъявлены цензурой. Д. Н. Блу-
дову, литературный вкус которого ценил Вяземский, в стихо-
творении последнего не нравилось граничная межа, потому что,
как передавал его мнение А. И. Тургенев, «граница и межа —
все равно» (1821). Вяземский, соглашаясь со справедливостью
упрека, замечал: «У меня на уме было всегда: казенная, но
мысль принес в жертву Тимковскому» 1.
Посылая свое новое произведение, Вяземский (28 янв.
1821 г.) пишет А. И. Тургеневу: «Вот еще дитя «Сыну» [«Сыну
отечества»], но пусть до крещения освидетельствует его и оперит
Блудов. Тимковского не угадаешь: пожалуй, и тут найдет он
государственные преступления. На всякий случай вот готовые
перемены: в Нерчинске2 — в Величках, раб — льстец, а Зимнего
дворца — царского, игумен — каноник».
В других случаях авторы стояли пред прямыми требования-
ми изменить текст. Так, напр., Пушкин строфу IV восьмой главы
«Евгения Онегина» первоначально создал с очень прозрачным
намеком на преследование его Александром I: «...Но Рок мне
бросил взоры гнева И вдаль занес.— Она за мной. Как часто
ласковая дева Мне услаждала час ночной Волшебством долгого
рассказа». «Взоры гнева» шеф жандармов Бенкендорф нашел
недопустимыми, и строфа приняла новый, уже вполне цензурный
вид: «...Но я отстал от их союза И вдаль бежал... она за мной.
Как часто ласковая муза Мне услаждала путь немой • Волшеб-
ством тайного рассказа».
Или вот еще характерный случай из многочисленных цен-
зурных терзаний великого поэта. О нем он упоминает в письме
к П. А. Вяземскому 14(26) октября 1823 года.
«...Не много радостных ей дней
Судьба на долю ниспослала.
Зарезала меня цензура! Я не властен сказать, я не должен
сказать, я не смею сказать: ей дней в конце стиха. Ночей, но-
чей— ради Христа, ночей судьба на долю ей послала. То ли
дело ночей, ибо днем она с ним не видалась — смотри поэму.
И чем же ночь неблагопристойнее дня? Которые из 24 часов
именно противны духу нашей цензуры? Бируков добрый малый:
уговори его, или я слягу» 3.
Любопытны и «невинные» цензорские замены: напр., фраза
3. Г. Белинского в статье-предисловии «О жизни и повестях
Кольцова» (1836): «Избранный человек более, чем всякий дру-
гой, родится для жизни и наслаждения ею,— и не жизнь, а об-
щество виновато в том, что, едва родившись, он с бою должен
1 Известному цензору.
2 Место каторжных работ.
8 О влиянии цензуры специально на издания произведений Пушкина
см. полемику между Е. Тарле и Б. Томашевским. «Литерат. кри-
тик», 1937, Mb 1, стр. 207—217; № 2, стр. 106—107; № 4, стр. 145—156;
№ 5, стр. 44—51.

52

брать даже самый воздух, чтоб ему можно было дышать...» в
печатном виде была «усовершенствована» цензором путем заме-
ны слова общество — «невинными» обстоятельствами.
Цензура александровского и николаевского времени была
запугана сама давлением на нее власти, подозрительной и в
своей подозрительности не всегда ясно выражавшей свои наме-
рения. Это определяло не только требовательность, но и придир-
чивость, а рядом с нею и произвол тех, кому было поручено
«наблюдать» за литературой. Цензор Ф., напр., рассказывает
И. С. Тургенев в своих «Литературных... воспоминаниях», гова-
ривал: «Помилуйте — я все буквы оставлю: только дух повы-
травлю». Один раз он цинично заметил Тургеневу, тогда еще
молодому автору: «Вы хотите, чтобы я не вымарывал; но посу-
дите сами: я не вымараю — и могу лишиться 3000 рублей в год,
а вымараю — кому от этого какая печаль? — Были словечки, нет
словечек — ну, а дальше? Как же мне не марать!? Бог с вами!»
В сохранившемся от «губительной секиры» цензоров, однако,
нередко еще таился и задний план слов и фраз. Иногда мы этот
запрятанный смысл легко угадываем: цензура, в большей или
меньшей мере лицемерная 19 в ряде случаев довольствовалась
тем, что одиозные для власти вещи давались автором не прямо;
для многих ли, напр., секретным был смысл в «Евгении Онегине»,
гл. I, слов «Там [в Петербурге] некогда гулял и я, Но вреден
север для меня». Сосланный поэт с достаточной прозрачностью
намекал на официальное запрещение ему жить в царской столице,
а цензировавшие делали ВІІД, что не догадываются о настоящем
смысле этого «вреден» и разумеют слово просто так, внешне,
как оно есть. В «Сказке о золотом петушке» цензор удовлетво-
рился пушкинской заменой стиха «Но с царями плохо вздо-
рить» — «Но с иным накладно вздорить», хотя намек оставался
вполне прозрачным.
Характерен в этом отношении ответ А. И. Герцена с остро-
умным намеком на цензуру по поводу дошедшего до него упрека
Белинского в темноте языка его «Писем об изучении природы»
(1845): «Чудак этот изволит находить, что трудно выказать более
ума и дельного взгляда на предмет в более темных выражениях,
но он забывает, что иначе никакого ума и взгляда на русском
языке и показать нельзя»2. Другой раз он по поводу похвал Бе-
линского его роману «Кто виноват?», как передает П. В. Аннен-
ков 3, он заметил: «Виссарион Григорьевич гораздо более любит
наши сказочки, чем наши трактаты, да он и прав. В трактатах
мы беспрестанно переодеваемся от надзора и раскланиваемся
любезно с каждым будочником, а в сказке ходим гордо и никого
I Для психологии наиболее благожелательного ее представителя особен-
но характерна «Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни
был», Записки и дневник (1804—1877) А. В. Никитенка, 2 тома, втор.
изд. 1905 г.
2 П. В. Анненков. Литературные воспоминания, стр. 288.
« Там же, стр. 288—289.

53

знать не хотим, потому что в кармане плакатный билет имеем:
чинить ей пропуски; давать ночлеги и кормежные» 1.
В качестве конечного выхода оставались точки. Их кричащее
значение прекрасно характеризуют слова письма П. А. Вязем-
ского к А. И. Тургеневу же с запросом о судьбе искалечен-
ного известным цензором Тимковским стихотворения (20 янв.
1821 г.): «Означены ли точки, по крайней мере, на месте сти-
хов пропущенных, то-есть непропущенных? Точки непременно
нужны: пусть из каждой выглядывает в глаза всех и каждого
государственная и правительственная нелепость, пусть каждая
точка, par un nouvel organe2, гласит во всеуслышание: Midas,
le roi Midas a des oreilles d'âne»3.
Но несомненно — многое, чго уже не может быть восстанов-
лено по авторским рукописям или спискам современников, безна-
дежно утрачено для нас, а в других случаях мы еще стоим перед
трудностью разгадать настоящий смысл, на существование кото-
рого можно обнаружить в соответствующих произведениях те
или другие намеки. Так, только что упоминавшаяся «Сказка
о золотом петушке» Пушкина (1834) явно имеет, кроме прямого,
еще и скрытый смысл, на который указывают заключительные
слова: «Сказка ложь, да в ней намек! Добрым молодцам урок».
Удовлетворительных толкований, однако, до сих пор по поводу
нее не удалось найти4.
Значительная часть обличительных произведений не была
рассчитана на опубликование, и тем прозрачнее и смелее были
намеки или даже прямые выражения негодования, которые в по-
добной литературе разрешали себе авторы. Вот, напр., басня
Д. В. Давыдова «Голова и Ноги», написанная в 1803 г. На
требование Головы повиноваться ей без отказа и рассуждений
и надменное заявление: «Как смеете вы бунтовать, Когда при-
родой нам дано повелевать?» Ноги отвечают: «Коль право ты
имеешь управляться, То мы имеем право спотыкаться И можем
иногда, споткнувшись — как же быть — Твое могущество о ка-
мень расшибить». На смелость этой аллегории намекают заклю-
чительные стихи: «Смысл этой басни всякий знает. Но должно —
тс! — молчать: Дурак лишь все болтает».
Очень много подобных, не предназначенных для печати про-
изведений написано в двадцатых годах Пушкиным. Среди
1 Карл Маркс, впрочем, на это заметил: «Какого чорта! Герцен
всегда смешон, когда он сочиняет трактаты, но это не по вине полиции»
(«Русск. мысль», 1903, VIII, 62). Цитировано в IV томе «Полного собрания
сочинений и писем» А. И. Герцена под редакцией М. К. Лемке, 1919,
стр. 453—454.
2 «Новым органом».
3 «У Мидаса, у царя Мидаса ослиные уши», — намек на известное
древнее сказание.
4 Попытка Анны Ахматовой, Последняя сказка Пушкина, «Звез-
да», № 1, 1933, стр. 166—177, разъяснить аллегорию, заключенную в сказ-
ке, нам не кажется убедительной.

54

другого особенно важна зашифрованная им десятая глава «Евге-
ния Онегина», дошедшая до нас в отрывках К
Цензуру подавляющее большинство писателей, дороживших
всему удачами своего творчества, ненавидело как злобную, да-
вящую, коверкающую силу; ср. хотя бы прекрасное гневное
«Послание цензору» Пушкина (1822). И только больная психо-
логия Гоголя заставляла его утверждать (ср. «Литературные
воспоминания» И. С. Тургенева, III. Гоголь) по поводу цензуры,
«чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее, как средство разви-
вать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, тер-
пение и множество других христианских и светских добродете-
лей», ее своеобразную благодетельность.
Особое и вместе с тем характерное явление, порожденное
оппортунистическим отношением к власти и ее идеологическим
требованиям — с одной стороны, и потребностью хотя бы в свое-
образной свободе слова — с другой, представляет в тридцатых
и сороковых годах творчество О. И. Сенковского. Выхоло-
стив в своих произведениях все, что могло так или иначе отра-
жать мировоззрение, убежденность, честное отношение к идеям,
Сенковский оставил за собою приемлемые для цензуры внешние
черты свободы — насмешливость, показной скептицизм, гримасу
намеков на какие-то запрятанные мысли, все это лишенное
какой-либо выразительной конкретности и какого-либо граждан-
ского чувства. Таковы «Фантастические путешествия барона
Брамбеуса» (1833) и многое другое. К стилю намеков сравн.,
напр.: «Ярлык опасного знания. Начинается сказание о похожде-
ниях моих, родной души моей, мама Мегедетай-Корчин-Угелюн-
чи. Блаженная Маньджушри! дай ему столько ума и здравого
смысла, чтоб он постиг тонкость этого сказания!» (Приключения
одной ревижской души, 1834).
Вмешательство цензуры, кроме того, что касалось моментов
политического характера, имело место также в случаях, где
дело шло о приличии, об известных моральных условностях.
Общий до придирчивости недоверчивый стиль цензуры данного
времени отразился, разумеется, и на правке произведений игри-
вого характера. Приходится, кроме того, считаться и с редакци-
онной правкой таких произведений перед их появлением в печа-
ти. Характерна в этом отношении хотя бы судьба «Тамбовской
казначейши» Лермонтова (1838), дошедшей до нас, несомненно,
с купюрами и изменениями, произведенными В. А. Жуковским
без согласования с автором2.
§ 15. Но не только намеки, заярятанные от*цензуры, выну-
жденные замены «рабьим языком» того, что хотелось бы сказать
1 Подробности см. Н. Л. Бродский, Евгений Онегин, роман
А. С. Пушкина, изд. 2-ое, М., 1937. стр. 405—455.
* Подробности см. в издании Academia — M. Ю. Лермонтов, Пол-
ное собрание сочинений (под редакцией Б. М. Эйхенбаума), том III,
1935, стр. 598—599.

55

прямо, приходится иметь в виду, говоря о художественном языке
писателей изучаемого времени. В ряде случаев в природу ху-
дожественного замысла соответствующих произведений и их пар-
тий включаются ходы, прямо рассчитанные на известный эффект—
на удовольствие читателя разгадать их и... улыбнуться шутли-
вому лукавству автора, задавшего свою обыкновенно нетрудную
загадку, которая требует от читателя своеобразного приближения
ко второму плану авторской мысли. Нередко соответствующие
намеки предполагают прямое знание эпохи — событий, лиц, ее
литературных явлений, и понимание «второго плана» оказывается
поэтому возможным только благодаря хорошей осведомленности
в этой «современности», иногда даже в ее забытых теперь «ме-
лочах». Пушкин, начиная своего «Евгения Онегина» словами:
«Мой дядя самых честных правил...», несомненно для слов «са-
мых честных правил» имел шутливый «задний план» и был уве-
рен, что читатели, на которых был рассчитан его стихотворный
роман, помнят крыловскую басню «Осел и Мужик» (1819): «Осел
был самых честных правил...» и благодаря этому своеобразно
осмыслят для себя и нечто из психологии дяди Евгения. В «Ев-
гении Онегине» же «Мой брат двоюродный Буянов В пуху, в кар-
тузе с козырьком, Как вам, конечно, он знаком» мог быть пол-
ностью понятен только для тех, кому он действительно был зна-
ком из фривольного, не поступавшего тогда еще в печать про-
изведения дяди А. С. Пушкина — Василия Львовича «Опасный
сосед» (1811); герой последнего Буянов, как литературный «сын»
Василия Львовича, приходился таким образом автору «Евгения
Онегина» двоюродным братом К
Литературный круг двадцатых годов, когда А. С. Пушкин
почти с серьезным правом мог утверждать (письмо Вяземскому
в марте или апреле 1820 г.): «Скоро мы будем принуждены по
недостатку слушателей читать свои стихи друг другу на ухо»,
был еще очень узок, и многие намеки, которые были бы невоз-
можны при росте читательской массы, тогда еще могли вполне
рассчитывать на успешную разгадку в пределах вещей, извест-
ных этому узкому читательскому кругу.
1 Ср. в том же роде шутку у А. С. Пушкина в его письме П. А, Вя-
земскому 2(14) янв. 1822 г.: «Желаю счастия дяде... Скоро ли выйдут его
творения? Все они вместе не стоят Буянова; что-то с ним будет в по-
томстве? Крайне опасаюсь, чтоб двоюродный брат мой не почелся моим
сыном».

56

ГЛАВА II
ОСОБЕННОСТИ ХУДОЖЕСТВЕННОЛИТЕРАТУРНЫХ
ЖАНРОВ
Не охватывая всего огромного богатства стилистических (по
преимуществу лексических) особенностей, характерных для лите-
ратурных жанров, культивировавшихся в русской словесности
первой половины XIX века, как полностью и самих жанров, в
нижеследующем обзоре коснемся только важнейших.
Отграничить в описании, которое имеется в виду только как
общая, предварительная характеристика исторически отложив-
шихся фактов, собственно-жанровое и индивидуально-авторское,
притом с учетом изменений, несомненно совершавшихся во вре-
мени,— одна из очень трудных задач. Здесь нужна чрезвычайно
углубленная и кропотливая научная работа, которая по мере
своих результатов будет вносить в соответствующие характери-
стики все новые и новые уточнения.
Такого рода работа произведена только частично. Вгляды-
ваясь в черты литературных манер наиболее выпуклые и при-
метные, можно, однако, нам кажется, уже и теперь дать некото-
рые общие, но вместе с тем не лишенные конкретности характе-
ристики изучаемой стороны творчества деятелей русского слова
первой половины XIX века. Им и посвящены ближайшие стра-
ницы. Ряд уточнений в эти характеристики вносят специальные
очерки, вошедшие в главы «Иностранные элементы», «Социаль-
нодиалектные элементы» и т. д.
S 1. Ода
В свое время обоснованный, выросший в атмосфере дворцовой
лести жанір оды, получив своеобразное обновление под пером
Г. Р. Державина, вырождается в начале XIX века, вместе с
утратой двором и знатью былого блеска и с усилением среди
прогрессивного дворянства оппозиционных настроений, вылив-
шихся в восстание 14 декабря 1825 г. Риторические, технически
давно опознанные и ставшие стихотворной дешевкой патетиче-
ские формы гиперболической оды уже не доставляют удоволь-

57

ствия тем, кому они направлены; мишура ее приемов стала
слишком прозрачна даже и не для очень изысканного вкуса, а
неумеренная «лирическая» лесть слишком резко бросается в
глаза отсутствием какого бы то ни было приемлемого правдо-
подобия. Оды в ее старых формах начинают стыдиться, и она
умирает отвергаемая и осмеиваемая, став достоянием почти
исключительно неудачливых стихотворцев, во главе с общей
мишенью насмешек талантливой литературной молодежи начала
века — гр. Дм. И. Хвостовым.
В прекрасной сатире «Чужой толк» (1795) И. И. Дмит-
риев имел в виду осмеять не оду, а плохих одописцев, но удар,
направленный против последних, пришелся против слабых сто-
рон самого жанра. Сатира Дмитриева как-то сразу открыла гла-
за на то, что ода — род лирики сугубо ходульный и что время ее
как литературной формы прошло безвозвратно. Хранитель заве-
тов «классицизма» А. Ф. Мерзляков еще иногда, огляды-
ваясь на прошлое, пишет оды, но не они—основание его лите-
ратурной известности.
Потребность откликнуться на политические события эпохи
(двенадцатый год, поражение Наполеона) вызывает еще к жиз-
ни обветшавшие формы, в которые традиционно укладывается
патриотический восторг !, и новые оды создаются в большей или
меньшей мере на старых путях начинающим свое поэтическое
поприще Пушкиным («Воспоминания в Царском селе», 1814,
«На возвращение г. имп. из Парижа», 1815, «Принцу Оранско-
му», 1816, «Наполеон», 1821) 2.
Дань оде отдает, сообщая ей новые, оригинальные формы,
В. А. Жуковский, сначала как патриот («Певец в стане рус-
1 Характерны в этом отношении «Обозрения русской литературы»
Н. И. Греча (за 1814 и 1815—1816 гг.), обильные официальными надеж-
дами и восторженностью, но крайне скромные в итогах действительно сде-
ланного. Относительно поэзии 1814 г. Греч ограничивается забавно звуча-
щими дипломатическими замечаниями о том, что «лирическая поэзия в
истекшем году посвящена была прославлению знаменитых подвигов Алек-
сандра, победителя и миротворца... Мы сказали уже, что в числе лириче*
ских стихотворений 1814 года находятся произведения первых наших поэ-
тов. О прочих публика должна судить снисходительно и уважать восторг
усердия и любви подданных при великих подвигах государя. Никто, на-
пример, не станет требовать, чтоб народ, обрадованный приездом благо-
творителя, изъявлял свое веселие размеренными, правильными восклица-
ниями: чем они разнообразнее, чем непринужденнее, тем удачнее выражают
восторг народный».
2 Одно из оригинальнейших мнений об оде, как жанре невысокого
мастерства, принадлежит самому Пушкину. В заметке по поводу статьи
Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии» Пушкин, упрекая его в томг
что он смешивает вдохновение с восторгом, замечает: «Нет, решительно
нет, — Восторг исключает спокойствие, необходимое условие прекрасного.
Восторг не предполагает силы ума, располагающей частями в их отноше-
нии к целому. Восторг непродолжителен, непостоянен, следственно, не в
силе произвесть истинное великое совершенство (без которого нет лириче-
ской поэзии)... Но плана нет в оде и не может быть... Ода исключает по-
стоянный труд, без коего нет истинно великого».

58

ских воинов», 1812), позже —как придворный, но и для него
этот жанр остается побочной, далее не совершенствуемой им
линией творчества.
Своеобразное и важное ответвление оды, по условиям времени
не получившее своего естественного развития,— гражданская
ода, направленная на возвеличение не отдельных высоко стоящих
людей, а общественных идей, идей для своего времени револю-
ционных, насыщенных тем видом эмоциональности, в которой
пафос борьбы за высокое сочетается с іневом ненависти к ти-
ранам и тирании. Отец такой оды-сатиры в России — А. Н. Ра-
дищев. Немногие его последователи (И. П. Пнин, И. М. Борн,
В. В. Попугаев), не являясь сильными поэтами, оказались, одна-
ко, достойными продолжателями его художественной манеры, с
значительным, однако, сравнительно с ним приближением языка
к современному.
Ода и под пером писателей начала XIX века в своем языке
и слоге осталась по преимуществу архаизирующим жанром. Для
оды официальной образцами продолжали быть, по крайней мере
по внешнему признанию, Ломоносов, Державин (последний —
только в части собственно одической—пафосной) и даже,— в та-
ких заявлениях вряд ли было много искренности,— сугубо «пыш-
ный» и з этой «пышности» явно-безвкусный Вас. Петров. Держа-
вина и Петрова Пушкин прямо называет в своих «Воспоминаниях
в Царском Селе». В оде «Друзьям» (1828) у Пушкина тоже не-
случайно в строфу «Нет, я не льстец...» вплетается державин-
ское «Языком сердца говорю» (у Державина, «Лебедь», около
1805 г.: «Вот тот летит, что, строя лиру, Языком сердца гово-
рил...»).
Для лексики большинства од, появлявшихся и в начале XIX в.,
характерны поэтические аксессуары античности (мифологические
реминисценции), традиционные, закрепленные уже Ломоносовым
штампы официальной торжественности: и се... «и вот», начинаю-
щиеся восклицательным «о» обращения, обилие персонифика-
ций,— черты, с которыми соединяются типичные риторические
ходы XVIII в., синтаксические и интонационные — целые вопро-
сительные строфы, ряды мало разнообразящихся торжественных
восклицаний и под. Из крупных писателей тенденцию к сохра-
нению этого стилистического наследства XVIII века вполне от-
четливо обнаруживает еще Пушкин; наиболее далеко отходит
от него Жуковский.
Интересно наблюдение Ю. Н. Тынянова: «Борьба за оду
отмечает середину двадцатых, годов — поворотный момент в раз-
витии лирики, когда были исчерпаны послание и элегия; сюда
относятся опыты и выступления Грибоедова и Кюхельбекера.
Ода сказывается и в другом боковом течении лирики — в ли-
рике Шевырева и Тютчева; здесь происходит сложный синтез
принципа ораторской поэзия с использованием мелодических до-

59

стижений элегии (ср. совмещение Ломоносова и итальянских
влияний (у Раича) и внелитературной формы дилетантского
фрагмента (Тютчев)»1.
§ 2. Послание
В первые десятилетия XIX века не утрачивает еще значения
излюбленный в XVIII веке вид лирики — послания. Послания
обоих основных типов, дидактическое (сатирико-дидакти-
ческое) и эмоционально-дружеское, представлены в
это время и количественно и качественно неодинаково. Первые
скоро становятся жанром старомодным, утрачивающим свое об-
щественное и художественное значение; их содержание в боль-
шей или меньшей мере перенимает к себе проза в виде крити-
ческой статьи, публицистического памфлета и под.,— жанр «по-
ляризуется»; вторые — под пером К. Н. Батюшкова, П. А. Вязем-
ского, А. С. Пушкина, H. М. Языкова, Е. А. Баратынского,
М. Ю. Лермонтова и ряда меньших талантов получают исклю-
чительный блеск, выразительную четкость настроений, чаще всего
дружеских эпикурейских, реже — житейско-философских, элеги-
ческих; в зависимости от конкретной направленности — остроту
веселой насмешливости, задушевность дружеских чувств, игри-
вость остроумия и под.
От типа посланий к друзьям-мужчинам, естественно, отли-
чаются послания поэтов к женщинам,— обыкновенно мадригаль-
ные, реже — чисто-любовные, преимущественно альбомные,—
жанр, в котором первостепенное значение приобретает изяще-
ство формы.
Идейно-политическое содержание выделяет среди других по-
сланий Пушкина — «Чаадаеву» («Любви, надежды, тихой
славы Не долго нежил нас обман...», 1818) и знаменитое, глу-
бокое по чувству и силе выражения, его послание друзьям-де-
кабристам—«В Сибирь» (1827).
Как одно из интереснейших посланий, со стороны художе-
ственной и по исключительной ясности и задушевной простоте
языка, должен быть отмечен «Валерик» Лермонтова (1841),
лирически обрамленный эпический отрезок реалистического типа,
стихотворное письмо, в котором виденное по своему художе-
ственному весу заставляет все остальное — чувства и размыш-
ления — быть только психологическим к нему аккомпанементом.
Особняком среди посланий его времени стоят некоторые сти-
хотворения этого рода, написанные Жуковским, с характер-
ным для него мистико-элегическим томом и соответственной
лексикой; ср. «К Филалету (Послание Александру Иван. Турге-
неву)», 1808—1809; «К А. П. Киреевской, в день рождения
Маши» («Вотще, вотще невинной красотой И нежностью мла-
денец твой пленяет», 1813); «Василию Алексеевичу Перовскому»
1 Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы, 1929, статья «Ода как оратор-
ский жанр», стр. 85.

60

(«Товарищ! вот тебе рука», 1820); «К Ив. Ив. Дмитриеву» («Her,
не прошла, певец наш вечно юный, Твоя пора...», 1831).
Другие — написанные по более или менее случайным пово-
дам, большею частью шутливые, не принадлежат к удачным его
созданиям: остроумие в них тяжелое, вымученное, изложение
растянутое, и общий их склад, и отдельные выражения наред-
кость прозаичны.
Уже обыкновенно сама ритмическая сторона позволяет раз-
личить художественно-смысловые установки обоих основных
упомянутых типов.
Один «просторный», с длинной строкой, предполагающий мед-
ленный темп чтения, рассудочный, и тем самым стилистически
родственный прозе; ср. послания вроде: «К В. А. Жуковскому»
В. Л. Пушкина («Скажи, любезный друг, какая прибыль в
том, Что часто я тружусь день целый над стихом?..», 1810),
его же «К арзамасцам» («Я грешен. Видно мне кибитка не Пар-
нас; Но строг, несправедлив карающий ваш глас...», 1816);
«А. С. Пушкину» («Племянник и поэт! Позволь, чтоб дядя твой
На старости в стихах поговорил с тобой...», 1830); «Послание о
стихотворстве» А. Ф. Мерзлякова («Когда маляр, в жару,
потея над картиной...», 1808); «Послание к Сперанскому об
истинном благородстве» («Сперанский, друг людей, полезный
гражданин, Великий человек, хотя не дворянин...», 1806) —
А. Ф. Воейкова; «К другу стихотворцу» («Арист! и ты в тол-
пе служителей Парнаса! Ты хочешь оседлать упрямого Пега-
са...», 1814); «К Жуковскому» («Благослови, поэт!., в тиши пар-
насской сени Я с трепетом склонял пред музами колени...,
1816)—А. С. Пушкина, и под. Тип этот ближайше связан
с латинско-французскими классическими образцами (алексан-
дрийский стих); характерная для него рифмовка — звуковое со-
четание соседних строк: а — а, б — б и т. д. Со стороны лекси-
ческой и синтаксической в него легко получают доступ прозаиз-
мы, рассудочные понятия. Переносное употребление слов и фи-
гурность речи в нем находят себе только относительно неболь-
шое применение.
Другой род посланий обыкновенно выступает в форме корот-
кострочного стиха (четырехстопного ямба и других «легких» раз-
меров), энергичного, требующего быстрого темпа декламации.
Содержание этих посланий чаще эмоционально, лексика их (в
широком смысле — словарь и словосочетания) в большой мере
принадлежит к поэтически-отборочной, иногда. при соответ-
ственной направленности — к аффективно-фамильярной и даже
грубой; близкой к прозе она является, впрочем, как упомянуто,
во многих шутливых посланиях Жуковского; часты довольно
грубые прозаизмы также, напр., у Языкова. Как примеры из
громадного количества стихотворений-посланий недидактического
типа могут быть названы: «К Гнедичу» («Только дружба обе-
щает Мне бессмертия венок...», 1807), чудесное по глубине и

61

силе патриотического лиризма послание «К Дашкову» («Мой
друг! я видел море зла...», 1812), «Мои пенаты» (послание к Жу-
ковскому и Вяземскому, 1814) — К. Н. Батюшкова; «Бурцо-
ву» («Призвание на пунш», 1804), «Бурцову» («В дымном поле, На
-биваке У пылающих огней...», 1804)—Д. В. Давыдова; «К
Батюшкову» («Философ резвый и пиит, Парнасский счастливый
ленивец...», 1814), «К сестре» («Ты хочешь, друг бесценный,
Чтоб я, поэт младой, Беседовал с тобой...», 1814), «Городок»
(«Прости мне, милый друг, Двухлетнее молчанье...», 1815), «Ба-
тюшкову» («В пещерах Геликона я некогда рожден...», 1815),
«Кривцову» («Не пугай нас, милый друг, Гроба близким ново-
сельем...», 1819), «Козлову» («Певец, когда перед тобой Во мгле
сокрылся мир земной...», 1825), «К Языкову» («Языков: кто тебе
внушил Твое посланье удалое?», 1826) и др.— А. С. Пушки-
на; «Н. Д. Киселеву (отчет о любви)», 1825, «А. Н. Вульфу»
(«Мой брат по вольности и хмелю», 1825), «П. Н. Шепелеву»
(«Ты мой приятель задушевный», 1826), M. Н. Дириной («Не
в первый раз мой добрый гений...», 1826), «А. С. Пушкину»
(«О ты, чья дружба мне дороже...», 1826), «К А. Н. Вульфу»
(«Помнишь ли, мой друг застольной...», 1828), «А. Н. Татари-
нову» («Здорово, брат! Поставь сюда две чаши...», 1830) и др.—
H. М. Языкова.
Стихотворения переходного типа, которые трудно отнести к
тому или другому роду посланий, встречаются, вообще говоря,
не часто. Таковы, напр., «Послание И. М. Муравьеву-Апостолу»
(«Ты прав, любимец Муз! от первых впечатлений, От первых,
свежих чувств заемлет силу Гений...», 1815) — Батюшкова;
«К вельможе» (1830) — А. С. Пушкина, редкий для послания
образец индивидуального портрета-характера, данного на фоне
ярко зарисованной эпохи.
§ 3. Элегия. Элегии Жуковского
Восемнадцатый век, кроме нескольких стихотворений H. М. Ка-
рамзина, не оставил влиятельных образцов элегии1. Элегия,
как выдвинувшийся в русской лирике на одно из первых мест
жанр — целиком продукт XIX века, развившийся прежде всего
в недрах сентиментального романтизма, представленного поэзией
В. А. Жуковского, и своеобразного слияния французского
классицизма с романтическим оссианизмом, осуществленного в
этом жанре поэзией К. Н. Батюшкова.
Разрабатываемая вне значительных русских влияний XVIII
века, элегия больше, чем другие виды лирики, открыта была в
области языка прямым устремлением карамзинизма: ее относи-
тельно мало связывала традиция старых способов выражения,
и она могла черпать свой лексический материал и его синтакси-
1 Любовная элегия наивно-сентиментального типа, как ее разрабатыва-
ли А. П. Сумароков и А. А. Ржевский, отчасти воспринята была в
некоторых ее особенностях авторами «песен».

62

ческое оформление из живой речи; характер*чувствований, со-
ответствующий элегии, отталкивался вместе с тем от всяких
элементов разговорного языка, угрожавших сниженностью,—он
требовал речи красивой, эстетизированной; интимность, как
необходимое условие воздействия элегии на читателя, помогала
преодолевать «школярщину» аксессуаров классицизма и т. д.
Одна из наиболее ранних и вместе с тем лучших элегий
Жуковского — «Сельское кладбище», перевод из англий-
ского поэта Грея (1802); в 1839 г. Жуковский перевел эту эле-
гию еще раз, ближе к подлиннику. Она более других темати-
чески предметна и, что не обычно для собственных произведений
Жуковского, имеет даже элементы некоторой демократической
направленности.
Большая часть его оригинальных элегий представляет собою
сильно окрашенные мистическими настроениями — грустью о пе-
чальное™ земного и меланхолической тоской о потустороннем^
загробном мире — медитации-излияния чувств, идейную бед-
ность и однообразие мотивов которых подкупающе смягчает
прекрасная художественная отделка речи, структурное разнооб-
разие и исключительная музыкальность стиха.
Вместе с балладами элегии Жуковского прокладывают в рус-
ской поэзии пути выражению полутонов и оттенков, установочной
неопределенности, воспринимаемой как таинственность, и почти
достигаемой иллюзии философской глубины.
Тематика смерти, печальной, как акт расставания с жизнью-
и с тем, что дорого в ней, и не преодолевающие этой печали
мистические рассуждения о встречах там— основные моменты
содержания элегий Жуковского. Важнейшие предметные аксес-
суары их — могила или смысловой эквивалент ее — холм, так или
иначе эстетизированные («В тени дерев, над чистыми водами
Дерновый холм вы видите ль, друзья? — Певец, 1811), увядаю-
щий на гробнице венец.
Любимый поэтом колорит — догорающая заря, брезжущий
рассвет, спускающаяся ночь, ночной сумрак и свет луны, и под.
Чаще всего упоминаемые в их эмоциональной значительности
действия — увядания, угасания, отлета, исчезания, замирания.
Играющие ведущую роль наименования чувств (в различных
грамматических категориях — в особенности существительного,
прилагательного и наречия) — тоска, печаль, унылость, уныние-
горесть, грусть, скорбь; печальный, унылый, грустный, горест-
ный, скорбный, заунывный, охладелый, молчаливый; состояний:
муки (душевные), мечты, надежды разлука и под.
Неотъемлемые в их художественно-эмоциональном значении:
наречия — вотще («напрасно»), навек, навеки, «шопотные» —
едва, чуть; междометия — возвышенное о! и горестные ах!, увы!
В таких элегиях, где «философский» элемент получает пере-
вес над собственно-эмоциональным, у Жуковского выступает-
богатая и разнообразная эмоционально-абстрактная лексика.

63

В этом отношении особенно примечательны, напр., элегии «Не-
выразимое» (1818) и «На кончину... королевы Виртембергской»
(1819).
Как своеобразная особенность словоупотребления Жуков-
ского, выступающая в самостоятельных элегиях, обращает на
себя внимание его пристрастие, отражающее общую его уста-
новку на абстрактно-мистическое, к субстантивируемым име-
нам прилагательным в среднем роде. Ср. хотя бы в упомянутой
элегии «На кончину... королевы Виртембергской»: «Прекрасное
погибло в пышном цвете... Таков удел прекрасного на свете!»;
«Вотще дерзать в борьбу с необходимым: Житейского никто
не победит»; «О наша жизнь, где верны лишь утраты, Где ми-
лому мгновенье лишь дано, Где скорбь без крыл, а радости
крылаты, И где навек минувшее одно...»; «Куда бежишь, ужас-
ного не чая?..»; «О счастие, почто же на отлете Ты нам в лицо
умильно так глядишь? Почто в своем предательском привете,
Спеша от нас: я вечно!1 говоришь; И к милому, уж бывшему}
на свете, Нас прелестью нежнейшею манишь?..»; «Когда гру-
стишь, о матерь, одинока, Скажи, тебе не слышится ли глас,
Призывное несущий издалека, Из той страны, куда все манит нас,
Где милое скрывается до срока, Где возвратим отнятое на час?..»;
«И в горнее унынием влекома, Не верою ль душа твоя полна?
Все тайное не зрится ль откровенным, А бытие великим и свя-
щенным?»; «О ней навек земное замолчало; Небесному она пере-
дана».
Большое место в поэтике элегий Жуковского занимают от-
рицательные прилагательные, с значением неосуществимости, не-
возможности и под.: «На голос чад зовущих недвижима...
О! верь, отец, она невозвратима» (На кончину... корол. Виртемб.).
«О! матери печаль непостижима, Смиряются все мысли пред
тобой!» (там же). «...Незрима нам, но, видя нас оттоле, Безмолв-
ствует при жертвенном престоле (там же). «Невыразимое под-
властно ль выраженью?» (Невыразимое). «...Когда душа смятен-
ная полна Пророчеством великого виденья И в беспредельное
унесена — Спирается в груди болезнецное чувство, Хотим пре-
красное в полете удержать, Ненареченному хотим названье дать,
И обессиленно безмолвствует искусство...» (там же). «Горе
душа летит. Все необъятное в единый вздох теснится...» (там
же),— форма, характерная для выражения грустно ощущаемого
поэтом разрыва между предметом его устремления — «идеалом»
и возможностью достигнуть его здесь.
§ 4. Элегии Батюшкова
Тематика элегий К. Н. Батюшкова обычно конкретна: скорб-
ные чувства в нем возбуждаются смертью друзей — ср. чудесную
элегию «Тень друга» (1816), стихотворение на смерть И.П.Пни-
на, начинающееся словами «Где друг наш? Где Певец? Где
1 Курсив — Жуковского.

64

юности красы?» (1805), «На смерть супруги Ф. Ф. Кокошкина»
(1811—1815); тоской по родине — «Воспоминание» («Мечты! —
повсюду вы меня сопровождали...», 1809), перевод-перерабогку
шестистишия Шиллера — «Судьба Одиссея» (1814), «Пленный»
(1814); впечатлениями героической древности — «На развалинах
замка в Швеции» (1814), и под. В стилистической разработке
этих тем у Батюшкова сочетаются художественные формулы
французского классицизма с элементами оссианизма. Во фразео-
логии и лексике остается при этом многое из привычного для
архаизирующих способов выражения русской поэзии XVIII века.
Отдельные его элегии представляют маленькие эпические
рисунки, овеянные чувствами, воспринимаемыми как чувства
самого автора: «Судьба Одиссея», «Пленный». Характерна образ-
ность вцдения в «Тени друга».
Излюбленный элегический ландшафт, звуки и краски—«...Иль
дебри любишь ты, сих грозных скал хребет, Где ветр порыви-
стый и бури шум внимаешь? Иль в Муромских лесах задумчиво
блуждаешь, Когда на западе зари мерцает луч И хладная луна
выходит из-за туч?» (Мечта).
Элегия Жуковского и Батюшкова в изображении и в форме
вовсе лишена черт национальных, даже национальной номенкла-
туры («Муромские леса» в «Мечте» Батюшкова звучат почти
диссонансом).
§ 5. Элегии Пушкина
Тем ярче выступает значение элегий А. С. Пушкина, среди
которых много национально-конкретных, с лексикой русской
природы и русского быта: «Зимний вечер» («Буря мглою небо
кроет...», 1825), «Зимняя дорога» («Сквозь волнистые туманы
пробирается луна...», 1826), «Вновь я посетил тот уголок зем-
ли...», 1835; «Когда за городом задумчив я брожу...», 1836,
и др.
По конкретности тематики, ясной направленности чувств,
определенности называния предметов ту же авторскую психо-
логию и искусство обнаруживают его юбилейные лицейские эле-
гии: «19 окт. 1825 г.», «19 окт. 1831 г.», «19 окт. 1836 г.».
К манере Батюшкова — элегии французского типа (или ти-
пов) примыкают главным образом ранние элегии Пушкина — по
содержанию любовные, с метафоризированными собственными
именами, с большим количеством риторических фигур, с рассу-
дочной игрой понятиями.
Особняком среди ранних элегий Пушкина стоит его «Деревня»
(1819), произведение огромной социальной насыщенности, в ко-
тором, наряду с манерой эстетического изображения сельских
картин в духе французской классической поэзии, с революцион-
ной патетикой радищевского стиля, выступают элементы реа-
лизма, уже четкого, идущего навстречу прямым впечатлениям
жизни.

65

Молодой Пушкин уверенно называет предметы и явления,
переходя ограничительные рамки поэтического словаря своего
времени и художественной школы, которую прошел.
По-новому звучат в его элегии названия предметов деревен-
ского окружения, чуждые обычной у других в этом жанре блед-
ности и робости восприятия. Характерны в этом отношении: «За
ними ряд холмов и нивы полосаты, Вдали рассыпанные хаты,
На влажных берегах бродящие стада, Овины дымные и мельницы
крылаты...». Или: «Здесь барство дикое, без Чувства, без за-
кона, Присвоило себе насильственной лозой И труд, и собствен-
ность, и время земледельца...»; «Из хижины родной идут собой
умножить Дворовые толпы измученных рабов».
§ 6. Элегии Баратынского
Обновление содержания и художественных приемов элегии,
замена сентиментального типа ее, сложившегося под пером Жу-
ковского как подражание главным образом немецким образцам,
медитацией элегического тона, с темами не отвлеченно-мисти-
ческими, а жизненно-философскими,— совершается в двадца-
тых—тридцатых годах главным образом Е. А. Баратын-
ским.
Круг мыслей и чувствований, составляющих тематику его
элегий, не отличается большой широтой охвата; это главным
образом «роковой» закон бытия — неизбежность гибели чело-
века, отказ жизни поэту в личном праве на счастье (в. его чув-
ственном понимании), бесплодность существования и под., но
его муза имеет, как верно отметил он сам и как горячо призна-
вал Пушкин, «необщее выражение», богатое и привлекательное
разнообразие поэтических элементов художественной ткани *. На
жизнь внешнюю, жизнь человеческих масс элегия Баратынского
не откликается так же, как и элегия Жуковского. Лишь раз Ба-
ратынский выступает взволнованно-протестующе, как жрец искус-
ства, встревоженный в своем праве на красивую грусть. В «По-
следнем поэте» (1835) звучат необычные для Баратынского ноты
раздражения, гневного признания, что в объективном, обще-
ственном бытии надвигается на мир оставшегося ему в утешение
внутреннего, замкнутого в его личности «поэтического» покоя
(«хлад спасительный Своей бездейственной души») что-то глубоко
чуждое ему, неумолимо-житейское, требовательно-«корыстное».
Новые общественные отношения, вносимые в жизнь страны
развитием капитализма, его «железный» ход, грубо спугивают
«мечту» поэта: «Век шествует путем своим железным; В сердцах
корысть, и общая мечта Час от часу насущным и полезным От-
четливей, Бесстыдней занята. Исчезнули при свете просвещенья
1 Заслуживает внимания в этом отношении характеристика лирики Ба-
ратынского, данная И. В. Киреевским (1845): «Стихи Баратынского
отличаются теми же качествами, какие составили особенность его поэти-
ческой личности: утонченность наружной отделки всегда скрывает в них
сердечную мысль, глубоко и заботливо обдуманную».

66

Поэзии ребяческие сны, И не о ней хлопочут поколенья, Про-
мышленным заботам преданы».
Жуковский в своей элегической поэзии устремлялся к поту-
стороннему, квиетически блаженному миру, грусть о котором
была чувством, определявшим тон его поэзии. Баратынский чув-
ствовал себя еще «из племени духов», но знал вместе с тем,
что он «не житель Эмпирея» и что ему, «крылатому вздоху»,
суждено носиться «между землей и небесами» («Недоносок»,
1835). Это различие тематики определяет более «земной» среди
другого характер лексики элегий Баратынского, ее близость во
многом к лексике эпикурейцев-классиков:
«Одно теперь унылое смущенье Осталось мне от счастья
моего» (Разлуке, 1820). «Чьих ожидать увещеваний! Мы лишены,
старинных прав На своеволие забав, На своеволие желаний.
Оставим юным шалунам Слепую жажду сладострастья...» (Кон-
шину, 1821). «Отныне с рубежа на поприще гляжу — И скромно
кланяюсь прохожим» (Безнадежность, 1823). «...Покинь меня:
кой-как моей дорогой Один я побреду» (Истина, 1824). «Нам
надобны и страсти и мечты, В них бытия условие и пища...»
(Череп, 1824). «Я был счастливый пустомеля И девам нравился
порой...» (Старик, 1829). «...И как нашел я друга в поколе-
ньи,— Читателя найду в потомстве я» («Мой дар убог...», 1829).
«Недоуменье, принужденье — Условье смутных наших дней...»
(Смерть, 1829). «Не даром ты металась и кипела, Развитием
спеша» («На что вы дни...», 1840). «Предрассудок! Он обломок
древней правды» (1841) и под.
В лирике Баратынского обращает на себя внимание еще одна
характерная черта, разделяемая им в особенности с Вязем-
ским, впрочем, менее чем у последнего подчеркнутая; в элеги-
ческом жанре эта черта,— особая, афористическая сила концов
стихотворений (реже — концов строфы), сосредоточенность в них
художественного эффекта, слагающегося из моментов инвенции
смысловой и образно-эмоциональной,— воспринимается, напр.,
сравнительно с лирикой эротической и под., как торжество ху-
дожественного синтеза, в котором элементы скорбных чувство-
ваний своей окраской смягчают режущий блеск остроумия.
Ср.: «...И он, скорей чем едким осуждением, Ее почтит не-
брежной похвалой» (Муза, 1830). «...Как в мрак ночной бес-
плодный вечер канет, Венец пустого дня!» («На что вы, дни...»,
1840).
Шевырев, отмечая в лирических стихотворениях Лермонтова
(напр., «Не верь себе», «1-е января», «Дума») заостренность их
концов «мыслию или сравнением», указывал (1841), что этим
приемом Лермонтов «напоминает обороты Баратынского, кото-
рый во многих своих стихотворениях прекрасно выразил на язы-
ке нашем то, что у французов называется la pointe и чему нет
соответственного слова в языке русском» *.
1 Цитировано Б. Эйхенбаумом, Лермонтов, стр. 41.

67

§ 7. Элегии Дельвига и Кольцова
Печать собственной манеры носят на себе многие элегии
А. А. Дельвига и А. В. Кольцова. Для тех и других ха-
рактерен национальный колорит и стилистические приемы, сбли-
жающие их с народной песней. Во многих отношениях своеоб-
разны те и другие и со стороны метрической !. Дельвиг примы-
кает как стилизатор в этом роде к уже в XVIII веке получив-
шему свое развитие жанру песни-элегии, представленному на
переходе к XIX веку подражаниями народной лирике И. И. Дми-
триева, Ю. А. Нелединского-Мелецкого и А. Ф. Мерзлякова. Эле-
гизм Дельвига в этом жанре не выходит за пределы очень
ограниченной тематики — грусти влюбленного, «грусти-злодей-
ки», остающейся вовсе неопределенной, тоски по столь же неопре-
деленному прошлому и под. Ничего широко-бытового, тем более
социально-глубокого его элегии и отдаленно не затрагивают.
В. Г. Белинский в главном верно отметил: «В песнях Мер-
злякова попадаются иногда места, в которых он удачно подра-
жает народным мелодиям, и вообще он по этой части сделал
все, что может сделать талант. Но, несмотря на это, в целом;
его русские песни не что иное, как романсы, пропетые на рус-
ский народный мотив. В них виден барин, которому пришла
охота попробовать сыграть роль крестьянина. Что же касается
до русских песен Дельвига — это уже решительно романсы, в
которых русского — одни слова. Это чистая подделка, в. которой
роль русского крестьянина играл даже и не совсем русский,
а скорее немецкий, или, еще ближе к делу, италианский барин.
Мерзляков по крайней мере перенес в свои русские песни рус-
скую грусть-тоску, русское горевание, от которого щемит сердце
и захватывает дух. В песнях Дельвига нет ничего, кроме сла-
денького любезничанья и сладенькой задумчивости, следова-
тельно, нет ничего русского».
А. X. Востоков, крупнейший филолог и оригинальный поэт,
с 1804 г. уделявший в своих занятиях много внимания народной
словесности, издал в 1812 году замечательный для своего вре-
мени по широте охвата материала и его анализу «Опыт о рус-
ском стихосложении» (переиздан в 1817 году с дополнительной
статьей — «Критическое обозрение стопосложных размеров, упо-
требительных в российском стихотворстве»). Дельвиг обратился
к этим народным размерам уже только как поэт, отведя им
большое место в своих литературных опытах. Усердно экспери-
ментируя в этом направлении, он избрал их главным образом
как внешнюю форму элегического жанра, форму, вместе с со-
держанием, казавшуюся большинству современников народной
и нравившуюся своей «безыскусственной» песенностью.
1 О метрах Дельвига в его «народных» песнях см. Б. Томашев-
ский, Библиотека поэта, Мал. серия, № 18, А. Дельвиг, Стихотворе-
ния, 1936, стр. 32—33.

68

В лексике «песен» Дельвига относительно много элементов
литературно-книжных, безусловно ненародных, но вместе с тем
несомненно и желание стилизировать эти песни под народный
лад. Лад этот создается большим количеством уменьшительных-
ласкательных, подчеркнутой ролью специально-«жалобных»
слов: сиротинушка, тоска-кручина, горемыка («Жаль не себя,
горемыки»,— Песня, 1828—1829), ...безродный молодец, горе-
мычный («Не найти тебе нигде Горемышнее меня»,— Русск. пес-
ня, 1826), подгорюниться и т. д.
Широко использованы народные эпитеты: бела грудь, русы
кудри, красна девица, дума крепкая, лютая доля, потоки слез
горючие, мил друг и под.
Введены некоторые народные слова: прилука («Иль прилука
молодецкая Ни из сердца, ни с ума нейдет?» — Русск. песня,
1824), прилучный («В краю чужом у молодца Другие есть две
звездочки Приветные, прилучные...»,— Две звездочки, 1826);
знать — «видно, значит» («Знать, и вам не видеть более Преж-
ней воли с прежней радостью»,— Русск. песня, 1824) и под., не
говоря уже о звучащих по-народному молодец, девица и т. д.
Для барски-эстетического восприятия Дельвигом народно-
художественных элементов характерны хотя бы такие детали
его стилизованных элегий, как то, что: «...Слезы горькие льет
молодец На свой бархатный кафтан» («Не осени, мелк. дожд.»,
конец 20-х годов), или: «Голова ль моя, головушка, Голова ли
молодецкая, Что болишь ты, что ты клонишься Ко груди,
к плечу могучему? Ты не та была удалая В прежни годы, в
дни разгульные, В русых кудрях, в красоте твоей, В той ли
шапке, шапке бархатной, Соболями отороченной» (Русская
песня, 1824).
Не богатые мыслями и творческой изобретательностью, песни-
элегии Дельвига нравились, однако, современникам наличием в
них настроения и своим русским колоритом. Композиторы, ценя
их «песенность», охотно избирали их как «слова» для музыкаль-
ного исполнения. В истории русской литературы за ними сохра-
няется еще и то значение, что едва ли не главным образом на
них воспитывал свой вкус к элегическому стилю, соприкасаю-
щемуся с народным, своеобразный талант А. В. Кольцова.
Лексика кольцовских «крестьянских» элегий тесно связана,
органичнее, чем у его предшественников-стилизаторов, с при-
емами народно-песенной поэтики (эпитетами, метафорами
и под.): «Аль у сокола крылья связаны?» (Дума сокола, 184Ö).
«...И лихой вороной Уж оседлан стоит» (Путь, 1839). «...И те
пташечки, Касаточки, Пели грустно так и жалобно» (Песня,
1840). «Что пред ней ты, утро майское, Ты, дуброва-мать зеле-
ная, Степь-трава — парча шелковая, Заря-вечер, ночь-волшеб-
ница!» (Разлука, 1842). «Пала грусть-тоска тяжелая На кру-
чинную головушку» (Измена суженой, 1838). «...Горе мыкать,
жизнью тешиться, С злою долей переведаться» (там же).

69

Относительно редко Кольцов создает подобные элементы
художественной речи самостоятельно и, видимо, погрешая про-
тив народной художественной манеры; ср., напр.: «Только дум,
заботы У царя-головки», «Свою удаль-силку попытать на лю-
дях» (Песня, 1841).
Диалектизмы вряд ли носят во всех его думах народного
склада определенно установочный характер; подобные слова и
выражения попадаются в его поэзии вообще нередко, и их, по-
видимому, следует отнести и здесь более за счет недостаточ-
ного знания Кольцовым литературного языка, нежели на счет
его намерений стилизаторских. Возможно, однако, что в подоб-
ных стихотворениях он чувствовал себя менее стесненным лите-
ратурной нормою и менее строго взвешивал казавшийся ему
пригодным в качестве привычной оболочки «родной» словесный
материал. «Нет, мой згад, уж лучше, Доколь мочь и сила...
Буду я трудиться» (Размышл. поселянина, 1832). Ср.: «В очи,
полные Полюбовных дум» (Не шуми ты, рожь, 1839). «И све-
жею кровью, Горячею брызнул На русскую быль?..» (Могила,
1836). «Земь не хочет быть рабою...» (Вопрос, 1837). «Пущай
золото На пол сыплется» (Песня, 1838). «Золотой век девичий
Силой укоротали» (Песня, 1839). «Для того ли молодость
Соблюдали, нежили» (там же). «Сидеть дома, ботеть, ста-
риться...» (Перепутье, 1840). Иначе — в таких определенно сти-
лизованных, как: «Песня разбойника» (1838), «Тоска по воле»
(1839). Ср. в последнем: «...Крикну, свистну им из-за леса:
Альни темный лес шелохнется...»1; «Гой ты, сила пододонная!».
Кольцов как поэт силен только в том жанре и в той худо-
жественной манере, в которых он стоит на родной своей почве,
поддерживаемый художественными и бытовыми впечатлениями,
полученными в общении с народом. В длинном ряде других
своих произведений, элегий и медитаций, он пытается разраба-
тывать темы «потрясающих», «демонических» страстей, прежде
всего страсти любовной и философской, в духе идей кружка
Н. В. Станкевича, «всеобъемлющего» мировоззрения. В таких
стихотворениях очень нередки у Кольцова слова «отборочного»
языка литературы, производящие, как и сами стихотворения в
целом, впечатление наивных подражаний высокому «художе-
ственному» слогу. Ср., напр., в «Звезде» (1841): «Где б ни был
я,— всегда, До утренней зари, алмазная звезда Против меня
стоит И в очи мне язвительно глядит... Один лишь этот луч
неотразим,— И я никак не свыкнусь с ним! Порою он приводит
в умиленье, Порой в восторг и исступленье...».
Или: «В ком сила есть на радость, на страданье, В том дух
огнем восторженным горит, Тот о своем загадочном призванье
Свободно, смело говорит» (На новый 1842-й год). «...Меня ж
год, встреченный прекрасно,— Как друг, как демон — обманул!»
1 Об альни как диалектной особенности ср. В. И. Чернышев, Изв.
Отд. русск. яз. и слов. Академ. наук, 1921, XXIII, кн. 2, стр. 83—91.

70

(там же). «Ты в путь иной отправилась одна, И для преступных
наслаждений Для сладострастья без любви, Других любимцев
избрала... Ну, что ж — далеко ль этот путь пройден? Какие впе-
чатленья В твоей душе оставил он?» (К***) 1.
Наряду с высокими словами, при этом у Кольцова дают себя
знать срывы в самые грубые, самые наивные прозаизмы, осо-
бенно режущие на общем фоне эмоциональной претенциозности
отборочных «лирических» слов: «...И одиночества недуг Кор-
мить привязчивой тоскою. Ох, этот корм! Как горек он! С него
душа не пополнеет...» (Я дома, 1839). «И если ты, мой милый
друг, Не озаришь меня своим сияньем, Не дашь руки, «люблю»
не скажешь, Со мною вместе не пойдешь,— Тогда погиб я на-
всегда!» (1839). «Одним лучом огонь небес Осветит тьму, согреет
лед, Но тьма и холод в небе Другого солнца не зажгут. За-
чем же долго медлить? Другую мочь откуда ждать?» (Послание
В. Г. Белинскому, 1839). «...И, в этом свете бестолковом, Меня
вполне рок грозный испытал» (На... 1842-й год).
Как пример «философской» лексики, переключаемой Кольцо-
вым, видимо, без больших сомнений, в его стихотворные меди-
тации, может служить очень в этом отношении характерная
«Дума двенадцатая» (1840): «Не может быть, чтобы мои идеи
Влиянья не имели на природу. Волнение страстей, волнение ума,
Волненье чувств в народе — Все той же проявление мысли. Не-
бесный свет перерождает воздух, Организует и живит элементы2
И движет всем по произволу духа».
§ 8. «Фракийские элегии» Теплякова
Среди других многочисленных мастеров элегии — современ-
ников Пушкина (П. А. Вяземский, автор прекрасного «Уныния»,
1819, которым восхищался Пушкин, H. М. Языков) некоторой
специальной характеристики с точки зрения лексической заслу-
живает Викт. А. Тепляков. Его «Фракийские элегии» (1836)
благосклонно приветствовал великий поэт, и они, действительно,
обладают серьезными художественными достоинствами. Но в них
есть еще и свои особенности, делающие их приметными с исто-
рической точки зрения: Тепляков, подражающий в тематике Бай-
рону, в искусстве выражения Пушкину, более чем они представ-
ляет в элегии художественную струю отборочной пред-
метности. В лучшей, по признанию Пушкина, его элегии «Ге-
беджинские развалины» мы находим, напр., рад наименований
1 О ранних его вещах в таком роде не приходится и говорить; ср.,
напр., с одной стороны, словоупотребление вроде: «В вас нет капризов, нет
и чванства, но только много шарлатанства» (К М..., 1829); с другой:
«Твоей души супруг прекрасной Так скоро отказался жить. Он жертва
смерти, он зарыт» (Послание молодой вдове, 1828); «Я был у ней; на пре-
лесть злата Клялась меня не променять; Ко мне лишь страстию пылать...»
(1829); «Все люди, будто звери, Друг друга не щадят, Друг друга уязвля-
ют Нетрепетной рукой...». Ср. в особенности «Исступление» (1832).
2 Строка ритмически построена неверно. Искажение?

71

относительно редких животных и большое разнообразие названий
драгоценных камней. Даны эти слова без режущей нарочитости
и производят впечатление со вкусом проводимого обогащения
поэтического словаря.
§ 9. Элегии Лермонтова
Художественные приобретения лирики пушкинского периода,
давая им своеобразный, глубоко-задушевный и вместе с тем рас-
судочный тон, синтезирует в последние, предсмертные годы его
творчества лирика М. Ю. Лермонтова. Исключительная за-
висимость Лермонтова от русских поэтов — его предшественни-
ков (Баратынского, Козлова и — в особенности — Пушкина) и от
крупнейших западных мастеров (Байрона, де-Виньи и др.) не
представляет даже вопроса1. Но Лермонтов, прямо и много
заимствуя, удивительно своеобразно переплавляет усваиваемый
им извне художественный материал. Лермонтов внес в поэзию
определеннее, чем кто-либо из его предшественников и современ-
ников, четко поставленную проблему миросозерцания, воскре-
шая в лирике глубоко загнанный внутрь пафос гражданского
свободолюбия, почти замерший в русской поэзии с разгромом
декабризма; он отпечатлел в своем творчестве психологическую
содержательность личности не просто как «я», противопоставлен-
ного другим, а как «я», обогащающего разнообразием чувств и
вообще душевных движений среду, с которой связывались его
поэтические возбуждения, даже и тогда, когда их направленность
имела характер отталкивания от этой самой среды. Этим внут-
ренним чертам его лирики соответствует в его искусстве выра-
жения, среди многого другого, по-новому развитая система
фразных интонаций, отчасти ораторских, отчасти разговорных,
среди них — насмешливых и пренебрежительных; усиление в
лексике и синтаксисе различных элементов, характерных для
окрашенного мужественным и вместе с тем грустным тоном раз-
мышления; подчеркнутое культивирование многообразных видов
антитезы; установка на лирически содержательный монолог и
на блеск то и дело вспыхивающего в нем художественно за-
остренного («пуантированного») «крылатого слова», волнующего
радостью художественного открытия афоризма специфически-
лирической окраски2.
1 Ср. Б. М. Эйхенбаум, Лермонтов, Л., 1924, стр. 50 и след. Из
более ранней литературы — С. В. Шувалов, «Влияние на творчество
Лермонтова русской и европейской поэзии», Венок М. Ю. Лермонтову.
Юбил. сборн., 1914, стр. 290—342.
2 Эйхенбаум, указ. соч., стр. 13 и др. Прекрасный анализ лермон-
товского стиха в его отношении к содержанию и установление природы
лирической манеры Лермонтова см. в статье Л. Пумпянского «Стихо-
вая речь Лермонтова», Литературное наследство, 43—44, М. Ю. Лермонтов,
I, 1941, стр. 389 и сл. В частности, важно, что у Лермонтова «единицей
стиля является не стих, а внутри стиха не слово, как у Пушкина, а самое
движение речи» (стр. 393), отсюда — необходимая «снисходительность» к
присущим такому стилю недоработкам и банальности отдельных образов и
словосочетаний (ср. стр. 391—392.

72

§ 10. Баллада
Господствующей эпической формой первых двух десятилетий
XIX века является баллада. Признанный мастер ее в это и по-
следующее время — В. А. Жуковский. Балладный стиль в
его отборе и художественном преломлении дает тон, доминанту
эпической поэзии этого времени, и эта доминанта выступает на
фоне замирающих звучаний псевдо-героического, напыщенного
стиля эпигонов Хераскова («классики») и новых все громче зву-
чащих тонов другого сильно окрашенного лиризмом эпического
рода — байронической поэмы, с центральным в ней могучим и
психологически содержательным характером (младшее поколе-
ние «романтиков»).
Своеобразным ответвлением в балладном направлении, моти-
вированным идейно-исторически, но относительно слабо пред-
ставленным художественно, являются баллады П. А. Катени-
на («Наташа», 1814, «Убийца», 1815, «Ольга», 1816, «Леший»,
1816, «Певец Услад», 1817, «Мстислав Мстиславич», 1819, и др.),
который стремится одинаково дать образцы специфически-рус-
ской баллады устрашающего характера и баллады историко-
героической, той и другой с значительной прослойкой народной
лексики и синтаксиса 1.
Катенина, не делая из этого «направления», своими отдель-
ными вещами в этом роде поддерживает в двадцатых годах
А. С. Пушкин («Песнь о вещем Олеге», 1822, «Жених», 1825,
сон Татьяны в пятой главе «Евгения Онегина», 1826, «Утоплен-
ник», 1828, «Бесы», 1830). Пушкин же в статье-рецензии на
«Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина», вышедшие
в 1832 году (1833), один из немногих (раньше это сделал
А. С. Грибоедов) взял под свою защиту балладный стиль Кате-
нина, оправдывая его нарочитую «простоту и даже грубость
выражения» («Ольга») как соответствующую «энергической кра-
соте» баллады Бюргера.
Целый своеобразный балладный-цикл, но уже не националь-
ный русский, а южнославянский (1835), создается Пушкиным
под влиянием счастливой мистификации известного французского
поэта Проспера Мериме (La Guzla, 1827)2.
К манере Катенина примыкает среди других В. К. Кюхель-
бекер. Характерна в этом отношении, напр., его баллада
«Кудеяр» (1833).
* Катенин имел, однако, своеобразного, хотя и очень еще далекого от
него, предшественника: балладой, открывающей XIX век и вместе с тем
первой русской балладой, являлся «Громвал» Г. П. Каменева (1802),
соединявший в себе сюжетно элементы книжной сказочной фантастики
XVIII века с моментами русской сказки. Стилистически русского в нем,
впрочем, было очень немного.
2 Сборник Мериме выдавался за перевод «иллирийских» песен сказителя
Иакинфа (Гиацинта) Маглановича. — Подробности см.. напр., в книге
Е. Ланна «Литературная мистификация», 1930, стр. 94 и след.

73

§ 11. Баллады Жуковского
Дающая тон литературного направления баллада английская
и немецкая под пером В. А. Жуковского и тех, кто продол-
жал в известной мере работать в его духе, в общем ограничена
относительно небольшим характерным для нее набором красок
и звучаний.
Любимые краски — мрак ночи, свет луны, спускающиеся
сумерки, краски догорающего дня, дымка тумана, синева ночнога
неба. Ср.: «Тускло светится луна В сумраке тумана...» (Свет-
лана, 1808—1812). «День багрянил, померкая, Скат лесистых бе-
регов...» (Адельстан, из Саути, 1813). «Вот уж поздно; солнце
село; Отуманился поток; Черен' берег опустелой...» (там же),
«Небо в Рейне дрожало, И луна из дымных туч На ладью сквозь
парус алой Проливала темный луч» (там же). «...И чернеет
пред луною Страшным мраком глубина» (там же). «Лишь месяц
их тайным свидетелем был, Смотря сквозь древесные сени,
И, мнилось, в то время, когда он светил, Две легкие веяли тени»
(Покаяние, 1831). «На темные своды Багряным щитом покатилась-
луна; И озера воды Сгруистым сияньем покрыла она; От замка,
от сеней Дубрав по брегам Огромные теней Легли великаны по
гладким водам» (Эолова арфа, 1814). «И долго, безмолвно.
Певец и Минвана с унылой душой Смотрели на волны, Злати-
мые тихо блестящей луной» (там же). «Когда от потоков, холмов,
и полей Восходят туманы И светит, как в дыме, луна без лучей...»
(там же). «И ярким сияньем Холмы осыпал вечереющий день;
На землю с молчаньем Сходила ночная, росистая тень; Уж си-
ние своды блистали в звездах...» (Эол. арфа). «Был вечер пре-
красен и тих и душист; На горных вершинах, сияло; Свод неба
глубокий был темен и чист. Торжественно все утихало» (По-
каяние). «Был вечер тих, и небеса алели...» (Доника, из Саути,
1831). «Безмолвно гас лазурный свод...» (там же).
Любимые звучания — преимущественно мрачной окраски:
часы бьют полночь; карканье ворона; крик петуха (среди ночи);
глухой звон колокола; крики ужаса; звуки из бездны: «В бездне
звуки отразились, Отзыв грянул вдоль реки...» (Адельстан).
«Пророчески гармонией унылой Из бездны голос исходил»
(Доника). «Вдруг бездна их [вод] унылый и глубокой И тихий
голос издала: Гармония вдали небес высокой Отозвалась и
умерла...» (там же).
Из типичных для баллады звучаний, имеющих торжественный
колорит, характерны относящиеся к изображениям церковного
пения: «В обители иноков слышался звон: Там было вечернее
бденье; И иноки пели хвалебный канон...» (Покаяние). «И пеньем
торжественным полон был храм...» (там же).
Часты в балладе также звуки рогов, особенно в связи с кар-
тинами охоты: «...И долы с холмами, Шумя, отвечали зову-
щим рогам» (Эол. арфа). «...Отвечая рогам, Долины и холмы
звучали» (Покаяние).

74

Господствующему элегическому току соответствуют исключи-
тельно частые отрицания звучаний — молчание, нарушаемое или
резким звуком, взрывающим тишину, или звучаниями меланхо-
лически-тихими:
«И вдруг... из молчанья Поднялся протяжно задумчивый
звон; И тише дыханья Играющей в листьях прохлады был он»
(Эол. арфа). «...Кругом Мертвое молчанье... С треском вспых-
нул огонек, Крикнул жалобно сверчок, Вестник полуночи» (Свет-
лана). «Все в глубоком мертвом сне. Страшное молчанье... Чу!
Светлана!., в тишине Легкое журчанье...» (там же). «Был ве-
тер спокоен; молчала волна; Мне слышалась в замке печальная
песнь; Я плакал от жалобных звуков ее» (Замок на берегу моря,
из Уланда, 1831).
В состав балладной лексики входят многочисленные элемен-
ты, относящиеся к западноевропейской мифологии, главным обра-
зом средневеково-христианской: призраки, бесы, нечистый, лес-
ной царь, великаны, карлики, драконы, чудовища, волшебники,
волшебницы и примыкающие к ней представления: душа (осуж-
денная, грешная и под.), ад; реже — «светлые»: ангелы, феи,
святые.
В историко-героической, а часто и в фантастической балладе
разработан реквизит социально-аристократической, духовной,
оружейной и обстановочной архаики: короли, королевы, принцы,
принцессы, герцоги, герцогини, князья, княгини, графы, графини,
бароны, перы, властители, рыцари, палладины, вассалы, ви-
тязи, иноки, монахи, паломники; мечи, брони, латы, панцыри,
кольчуги, шлемы, забрала, щиты, венцы, короны, троны, влася-
ницы, кадила, кадильницы, иконы, (горящие) церковные свечи,
алтари, замки, развалины замков, палаты, чертоги, часовни,
монастыри, обители, кельи; челны, ладьи и под.
Среди понятий, сосредоточивающих на себе эмоциональную
силу повествования, преобладают такие церковные, как: смире-
ние, покаяние, искупление, богослужение, поминовение, пани-
хида, прощение, чудо, причастие и под.
Из предметов и явлений природы для баллады особенно ха-
рактерны: луна, туманы, море, волны, валы, пучина, бездны,
ветер, вихрь, буря, гроза; скалы, утесы, пещеры, пустыни.
Туманы клубятся, море воет, волны ревут.
Действующие лица баллад, характерные для их трагической
фантастики,— убийцы, братоубийцы, отцеубийцы и под., мерт-
вецы, пустынники, отшельники, палачи.
Круг явлений, действий и чувствований — смерть, сновиде-
ния, убийство, отрава, месть, разлука, тоска, печаль, отчая-
ние, мука, страх, дрожь, трепет, ужас.
Понятия противоположные или так или иначе антитезирую-
щие по своей эмоциональной окраске (любовь, мечта, надежда
и под.) составляют в основном только фон для большей очер-
ченности и психологического эффекта первых.

75

Типичные предметы пугающей баллады — гробы, саваны, мо-
гилы, реже — плаха, топор и под.
Жуковский, отец русского романтизма, что касается языко-
вых средств только односторонне отразил в своем творчестве
тенденции немецких романтиков. От них он перенял, впрочем
лишь умеренно, синкретизм и символизм чувственных ощущений
(объединение в поэтических образах различных психологических
сфер, главным образом красок и звучаний); к их влиянию вос-
ходит вся его культура музыкальности стиха, почти как начала
в лирике, доминирующего над самим содержанием (ср. Тик,
Sternbalds Wanderungen: «Почему именно содержание должно
быть содержанием поэтического произведения?»); верный им
ученик он в стремлении к тому, чтобы язык максимально «отка-
зался от своей телесности и разрешился в дуновение» (А. В. Шле-
гель о Тике), выражая «невыразимое» *. Но вместе с тем у него
вовсе нет той культуры архаизмов, как знаков седой стари-
ны, которую ценили и отражали в своем языке романтики и
которая могла бы оказаться мостом, переброшенным от его
творчества к русским «классикам»-архаистам. Верное чутье
языка подсказало Жуковскому, что именно в этой сфере на рус-
ской почве, где архаическая струя издавна приобрела свой спе-
циальный эмоциональный тон или^ тона, следование примеру
немецких романтиков невозможно, что молодое вино роман-
тизма нельзя без угрозы для его специфического аромата влить
в старые мехи архаизированной (церковнославянизированной)
речи.
Типичное для романтической лексики первой четверти века
легко указывал уже В. К. Кюхельбекер, имея в виду глав-
ным образом балладу и элегию:
«Сила? — где найдем ее,— писал он,— в большей части своих
мутных, ничего не определяющих, изнеженных, бесцветных про-
изведений? У нас все мечта и призрак, все мнится и кажется,
и чудится, все только будто бы, как бы, нечто, что-то. Бо-
гатство и разнообразие? Прочитав любую элегию Жуковского,
Пушкина или Баратынского, знаешь все...
Картины везде одни и те же; луна, которая, разумеется, уныла
и бледна, скалы и дубравы, где их никогда не бывало, лес, за ко-
торым сто раз представляют заходящее солнце, вечерняя заря;
изредка длинные тени и привидения, что-то невидимое, что-то
неведомое, пошлые иносказания, бледные, безвкусные олицетво-
рения Труда, Неги, Покоя, Веселия, Печали, Лени писателя...; в
особенности же туман: туманы над водами, туманы над бором,
туманы над полями, туман в голове сочинителя» (О направле-
1 См. А. Н. Веселовский, В. А. Жуковский. Поэзия чувства и
«сердечного воображения», 1904, стр. 472—473. Им же цитируется из «Очер-
ков» Н. А. Полевого удачное замечание о том, что «однообразие мысли
Жуковского как будто хочет... замениться разнообразием формы стихов»
(стр. 484).

76

нии нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятиле-
тие, 1824) К Эти высказывания для своего времени, бесспорно,
не были лишены справедливости.
В этом же духе и в той же «Мнемозине», издававшейся им
совместно с Кюхельбекером (1824—1825), высказывается и
В. Ф. Одоевский (в отрывке из романа). Самый малень-
кий класс московского общества, с которым знакомится его ге-
рой, это те, «кои осмелились покинуть уныние и сладо-
страстие, разогнать густые туманы, забыть о луне и
заниматься своим совершенствованием в полном смысле этого
слова...».
Если Кюхельбекер не был прав, игнорируя в романтизме вне-
сенное им освежение чувствований, обогащение их новыми, не
затрагивавшимися или слабо отраженными в классической ли-
рике, оригинальность манеры смягченного, художественного пись-
ма, полутоны и оттенки, сменившие полные звуки и краски под-
ражательного русского классицизма, то он вполне верно отме-
чал бесспорную даже под пером лучших мастеров баллады и
элегии этого времени ограниченность тематики и художествен-
ных приемов и относительную бедность нужной поэтам-«роман-
тикам» для выражения их эмоций лексики («...Из слова же рус-
ского, богатого и мощного, силятся извлечь небольшой, благо-
пристойный, приторный, искусственно-тощий, приспособленный
для немногих язык...»). Пушкин, не соглашавшийся, как показы-
вает сохранившийся набросок его ответа на статью Кюхельбе-
кера, с теоретической частью его высказываний, тем не менее и
сам хорошо видел слабые стороны нового, отчасти и им самим
представляемого направления лирической поэзии. Элегия Лен-
ского «Куда, куда вы удалились, Весны моей златые дни?» со-
провождается в «Евгении Онегине» характерным замечанием:
«Так он писал темно и вяло2 (Что романтизмом мы зовем, Хоть
романтизма тут нимало не вижу я...)», гл. VI, 1826—1828.
Позже и серьезные отречения и шутливые замечания о ро-
мантизме балладно-элегического типа становятся все решитель-
ней — Вяземский, напр., в 1832 году пишет: «... Чорт ли в тай-
нах идеала, В романтизме и в луне,— Как усатый запевала3
Запоет о старине».
Романтически! словесный инвентарь в тридцатые годы — уже
обнаруженная, ясная бедность, которой дольше не может про-
бавляться литература, нуждающаяся в развитии.
1 Ср. замечания Рылеева о Жуковском в письме Пушкину (12/11
1825): «К несчастию влияние это было слишком пагубно: мистицизм, ко-
торым проникнута большая часть его стихотворений, мечтательность, не-
определенность и какая-то туманность, которые в нем иногда даже прелест-
ны, растлили многих и много зла наделали».
2 Курсив — Пушкина.
3 Имеется в виду известный поэт-партизан — Д. В. Давыдов.

77

§12. Баллады Лермонтова
Новый строй и эмоциональный тон после Жуковского, Кате-
нина и Пушкина приобретает баллада в творчестве М. Ю. Лер-
монтова (конец тридцатых годов и два последних года его
жизни, 1840—1841). Она утрачивает полностью прежний пугаю-
ший характер, которым в большинстве отличались баллады, наи-
более типичные для творческого выбора Жуковского и в мень-
шей мере — Пушкина, и перестает быть по преимуществу боль-
шой формой.
Баллады Лермонтова — это короткие эпические картины
фантастического содержания в рамке экзотической или
слегка стилизованно-русской лексики, полные чувства
и оригинальной красочности. В «Русалке» (1836), «Трех паль-
мах» (1839) и «ІИорской царевне» (1841), независимо от боль-
шой разницы в тоне каждого из этих стихотворений, есть общее
в установке на наивность легенды. Наивный колорит легенды в
двух первых, напр., достигается среди прочего такой чертой при-
митивного синтаксиса, как повторение сцепляющего части сою-
за и,— средство соединения, дополняемое в «Трех пальмах»
близкими по характеру сочинительными союзами: «И солнце
остатки сухие дожіѵю, А ветром их в степи потом рааиесло»;
«Напрасно о тени цророка он [ключ] просит — Его лишь песок
раскаленный заносит, Да коршун хохлатый, степной нелюдим,
Добычу терзает и щиплет над ним».
С этой примитивизацией синтаксической структуры, в общей
установке плоскостной, почти без придаточных предложений,
соединяются,однако,лексические моменты отборочной эсте-
тической направленности, черты слога высокой ступени искус-
ства, развитой поэтической речи — изящные эпитеты и тропы,
оригинально-красивые сравнения и т. п. И в самом синтаксисе
от примитивности его в одних сторонах поэт отходит, делая его
отборочно-усложненным в других: в этом отношении особенно
важны деепричастные и предикативные причастные обороты
вроде: «На то ль мы родились, чтоб здесь увядать? Без пользы
в пустыне росли и цвели мы, колеблемы вихрем и зноем пали-
мы, Ничей благосклонный не радуя взор?».
Дань экзотике в словаре «Трех пальм» относительно велика,
но ориентализмы здесь не выступают подчеркнуто, как couleur
locale, — все они, кроме, пожалуй, одного — фарис 1 («И белой
одежды красивые складки По плечам фариса вились в беспо-
рядке»), служат только прямому называнию предметов. В «Та-
маре» местный колорит дается только собственными именами:
,«В глубокой теснине Дарьяла, Где роется Терек во мгле...», Та-
мара и двумя ориентализмами в строфе: «На голос невидимой
1 Арабский наездник.

78

пери шел воин, купец и пастух; Пред ним отворялися двери,
Встречал его мрачный евнух» х.
Превосходны в экзотических балладах Лермонтова эпите-
ты, без вычурности новые, доходчиво точные: «Но странник
усталый, из чуждой земли, Пылающей грудью ко влаге студеной
Еще не склонялся под кущей зеленой. И стали уж сохнуть от
знойных лучей Роскошные листья и звучный ручей»; «... И, стан
худощавый к луке наклоня, Араб горячил вороного коня»; «Но
только что сумрак на зешію упал, По корням упругим топор
застучал...»; «И следом печальным на почве бесплодной Вид-
нелся лишь пепел седой и холодный»; «Да коршун хохлатый,
степной нелюдим, Добычу терзает и щиплет над ним» (Три
пальмы); «...Старинная башня стояла, Чернея, на черной скале»;
«И слышался голос Тамары... В нем были всесильные чары,
Была непонятная власть» (Тамара); «И там на подушке из яр-
ких песков... Спит витязь, добыча ревнивой волны...» (Русалка).
«...И усов его края Обагрила знойной крови Благородная струя»
(Дары Терека).
В балладе «Тамара» (1841) Лермонтов показывает ранее не
обычное для этого жанра свое, перенесенное из лирики, искус-
ство заостренной антитезы: «В той башне высокой и тесной
Царица Тамара жила, Прекрасна, как ангел небесный, Как де-
мон — коварна и зла»; «Как будто в ту башню пустую Сто юно-
шей пылких и жен Сошлися на свадьбу ночную, На тризну боль-
ших похорон».
К балладам с русским колоритом относятся «Дары Те-
река» (1839) и «Морская царевна» (1841). В первой, шедевре
даже для лермонтовского искусства, сочетаются, как, кажется,
ни у кого раньше, кавказская экзотика, данная почти исключи-
тельно в собственных именах, с оригинальными русскими быто-
выми чертами, притом не песенно-русскими или исторически-
русскими, относящимися к какой бы то ни было стилизации, а
по-особому схваченными из русского казачьего быта.
Лишь несколькими точками народной речи и даже обыкно-
венного просторечия Лермонтов достигает всего нужного для
впечатления среды, к которой относит фантастическое содержа-
ние своей баллады: «Слушай, дядя: дар бесценный! Что другие
все дары!»; «По красотке-молодице Не тоскует над рекой Лишь
один во всей станице Казачина гребенской»; «Я привез тебе
гостинец! То гостинец не простой...».
Только несколько же точек «народности» — ив «Морской
царевне»: «Мыслит царевич: добро же, постой!..»; «Эй вы! схо-
дитесь, лихие друзья!»; «Что ж вы стоите смущенной толпой?
Али красы не видали такой?».
I Последнее слово (греческого происхождения) — ориентализм только
в смысле бытовом.

79

В лексике и в синтаксисе «Даров Терека», при этих точках,
все остальное дается на путях высокой, развитой литератур-
ности: «И старик во блеске власти Встал могучий, как гроза!
И оделись влагой страсти Темносиние глаза»; в «Морской ца-
ревне», где до конца выдерживается примитивность синтаксиса,
собственно литературного в лексике значительно меньше; ср.:
«Что ж вы стоите смущенной толпой?»; «Ахнул! — померк тор-
жествующий взгляд».
Работа над балладой обогатила русскую литературу первой
половины XIX века новыми размерами стиха, уже сложивши-
мися в европейских литературах, — преимущественно англий-
ской и немецкой; искусство Жуковского в этом отношении про-
должает, дополняя его новыми опытами, завершающий развитие
баллады на русской почве Лермонтов.
С богатством стиховых мелодий рядом идет развитие искус-
ства красивых или характерных звучаний, поэтическая игра, со-
общающая балладе, которая перенимает ее главным образом из
лирики, налет особого музыкального изящества. Ср., напр., у
Лфмонтова хотя бы стихи вроде: «Волна на волну набегала*
Волна погоняла волну» (Тамара). «Так пела русалка над синей
рекой, Полна непонятной тоской; И, шумно катясь, колебала
река Отраженные в ней облака» (Русалка). Эта музыкальность
баллады возрастает параллельно усилению в ней лирическо-
го элемента, в конце концов становящегося в творчестве Лер-
монтова ее доминантой *.
§ 13. Идиллия
В 1820 году вышли еще имевшие успех «Идиллии» Вл. И. Па-
наева. Идиллии писал А. А. Дельвиг («Друзья», 1827,
«Конец золотого века», 1829, и др.). Ему именно и Н. И. Гне-
дичу принадлежат опыты создания идиллии, русской по те-
матике и бытовому колориту. Таковы — «Отставной солдат»
(1830), в котором Дельвиг, давая идеальный в его понимании
образ солдата, со стороны языковой имел возможность пока-
зать некоторые особенности естественной для последнего лекси-
ки, и вьйпедшиіе ранее (в 1821 г.) «Рыбаки» Гнедича, вы-
держанные в очищенном стиле «народного» диалога. Ср. и, ве-
роятно, вдохновленное последними «Рыбачье горе» (русская
идиллия) С. Т. Аксакова (1824, напеч. в «Московск. вест.»
1829 г.). Устарелость, отсутствие в России почвы для идиллии
1 Подробное обследование звучания лермонтовского стиха, его связен
с «песнями» и «романсами» — с музыкальной стихией, указания на на-
родные источники некоторых ритмомелодических приемов Лермонтова и на
теории ученых, подготовившие почву для отвечавшего личной природе поэ-
та сочетания стиха с элементами музыки, см. в очень содержательной
статье Леон. Гроссмана — «Стиховедческая школа Лермонтова», —
Литературное наследство, 45—46, М. Ю. Лермонтов, II, 1948, стр. 254—288.

80

справедливо по поводу выхода «Рыбаков» Н. И. Гнедича кон-
статировал («Новости литературы», 1823, № 19) П. А. Вязем-
ский: «Мы слишком очерствели, — писал он, — в быту на-
ших Титиров и Мелибеев так мало буколической изящности
и свободы; век их так мало похож на золотой век, что идиллии
и эклоги наши, несмотря на достоинство стихосложения, всегда
будут холодны и пасмурны, как небо, которое большую часть
года одним мраком одевает природу, вовсе не Темпейсяую».
Жанр идиллии представлял в словесном своем оформлении
естественное развитие тенденций карамзинизма: те, кто были
расположены к нему по своей авторской психологии, необхо-
димо являлись тем самым сторонниками максимальной отбороч-
ное™ языка — как в смысле отталкивания в нем от всего анти-
эстетического, так и в эстетическом — от элементов аффектив-
ных. Стремление к одной красивости, максимально-спокойной,
освобожденной от всего, что может быть в ней блестящего и яр-
кого, тихие, полусонные всплески идеализированной жизни, со-
провождаемые приятностью ощущений, лишь со слабым для
них фоном чувствований грустных, но безбольных, — типические
черты идиллии, под пером талантливейших ее мастеров обеспе-
чивавшие подчеркнутое отпластование «эстетического» фонда
русской поэзии *. Ориентация на античные образцы со стороны
тематической и уход от эффективности,— особенности, которым
принадлежала специальная роль в той доле развития художе-
ственного языка, какую брала на себя идиллия. Преодоление
церковнославянских элементов, как средства выражения в боль-
шей или меньшей мере напыщенной приподнятости, этой психо-
логической доминанты ложноклассической эпопеи и трагедии,
совершалось в этом жанре особенно естественно. Идиллии с пер-
сонажами «народными», как «Рыбаки» Гнедича и «Отставной
солдат» Дельвига2, при всей их слишком заметной слащавости,
1 Ср. замечательные строки Пушкина сб идиллиях Дельвига (1827),
с несколько преувеличенной оценкой их достоинств и близости к античному
мировосприятию, но с яркой характеристикой природы идиллии: «Идиллии
Дельвига удивительны. Какую должно иметь силу воображения, дабы из
России так переселиться в Грецию, из 19 столетия в золотой век — и не-
обыкновенное чутье изящного, дабы так угадать греческую поэзию сквозь
латинские подражания или немецкие переводы — эту роскошь, эту негу,
эту прелесть более отрицательную, чем положительную, не допускающую
ничего запутанного, темного или глубокого, лишнего, неестественного в опи-
саниях, напряженного в чувствах, ничего, что отзывалось бы новейшим
остроумием, сию вечную новизну и нечаянность простоты и добродушия,
дабы так совершенно оградить себя от прозаического влияния остроумия,
умничания, от игривой неправильности романтизма, дабы сохранить полно-
ту и равновесие чувств, тонкость соображений».
2 Удачную характеристику творчества Дельвига дал в своей книге «Поэ-
ты двадцатых годов», М., 1925, И. Н. Розанов: «Его идиллии, — говорит
он, — «феокритовы розы», взращенные на удивление любителям в суровом
•северном климате, его русские простонародные песни, где народность ско-
рее угадывалась воображением, чем была найдена в тайниках собственной
души, — все это tour de force тепличного искусства» (стр. 45).

81

в истории литературного языка играли значительную роль: они
открывали доступ в него народной лексике и названиям обы-
денных бытовых предметов, приподнимая tfx значение со сто-
роны положительно-эмоциональной, своеобразно утверждая их
права на литературность хотя бы жанровую, — права, которые
в это и предшествующее время принадлежали главным образом
комедии, где народная лексика служила средством создавать
эффект смешного, т. е. иначе говоря, выставлять народное в язы-
ке как предмет осмеяния для «господ», носителей литературного
языка.
§ 14. Поэма-сказка
Первое «большое полотно» Пушкина — поэма-сказка. Фанта-
стический сюжет «Руслана и Людмилы» (1820), разработанный
в стиле искусственной сказки, созданный для развлечения куль-
турно-утонченных читателей, уже прошедших школу француз-
ского классицизма, знающих цену «Неистовому Роланду» Ари-
осто, любящих красивую пестроту литературных отражений
«Шехерезады» и способных наслаждаться осмеивающим фанта-
стику остроумием Вольтера, давал молодому автору все нужное
для смелой лексической игры самыми различными элементами,
той игры, которая составит исключительное искусство Пушкина
и во всей дальнейшей его поэтической продукции. Собственно-
народных русских элементов в пушкинской сказке-поэме почти
нет вовсе; она и в своей фольклорной, и в «исторической» сто-
роне вполне могла бы сойти за те руссифицированные переделки
иностранных произведений, которых так много было в XVIII ве-
ке и вкуса к которым не утеряли русские писатели и в начале
XIX века. О «старине» и русской почве говорят только несколько
эпитетов народной поэзии (вешняя заря, в чистом поле, в сырую
землю), несколько русских и псевдорусских имен и несколько же
слов, относящихся главным образом к материальной архаике:
гридница, гусли, ковши, чашники и под., почти совершенно не-
заметно растворяющихся в общем словаре поэмы. В маленьком
прологе, написанном через восемь лет, «сказочной» народной
лексики едва ли не больше, чем во всей большой основной части.
Не взяв установки на национальное, Пушкин в первой своей
большой эпической вещи выступил революционером в области
языка в ином отношении. Как в ряде других областей (в крити-
ческой прозе, в прозе повествовательной и под.), Пушкин в су-
щественном сразу нашел свой слог и оставался верен избранной
им манере независимо от того, что его творческая фантазия
давала ему возможность открывать все новые и новые области
художественной работы. Восемнадцатый век знал уже важные
опыты переплавки лексики языка поэзии. Слияние элементоз
традиционно-литературных с низкими бытовыми характеризует
поэмы-травестии — «Виргилиеву Енейду, вывороченную на из-
нанку» Н. П. Осипова (1791—1796) и такие «ирои-комиче-

82

ские» вещи, как «Елисей, или Раздраженный Вакх» Вас.
И. Майкова (1771). Но даже шутливые вещи с установкой
на изящество, на привлекательность красок и на фантастику
эстетическую, как «Душенька» И. Ф. Богдановича (1775) или пе-
ревод-переделка вольтеровой сказки «La Bégueule» И. И. Дми-
триева — «Причудница» (1794), вещи, оказавшие влияние
на разработку ряда художественных частностей в «Руслане к
Людмиле», за немногими исключениями, не выходят за грань
«поэтического» языка 1. Пушкин, в соответствии пестроте соче-
таемых им художественных стихий — сюжетных моментов рус-
ской сказки, фантастической разукрашенное™ в стиле восточных
сказок, по-своему переработанных западноевропейскими писа-
телями, некоторых прихотливо включенных элементов «баллад-
ности» и элегии, изящно оправленного эротизма Парни, насмеш-
ливой игривости Вольтера и т. д., открывает доступ в свою поэ-
му очень пестрой, разнообразной лексике и, что представляет
смелый шаг в истории русского стихотворного языка «изящных»
жанров, — среди нее многим элементам неприкрыто грубым.
Литературная критика консервативного, «антиромантического»
лагеря в лице М. Т. Каченовского («Вестн. Европы»), № 11,
1820) не случайно сравнила эти последние элементы пушкин-
ской лексики с «здорово, ребята!», которое было бы вдруг ска-
зано «гостем с бородою, в армяке, в лаптях» в Московском бла-
городном собрании. Привыкшие к чинному, «приличному» языку
поэзии, проверяемому в его. приличности меркой аристократи-
ческих салонов, щепетильные читатели начала XIX века должны
были чувствовать себя шокированными и фразами, вроде:
«И было в самом деле так, Немой, недвижный перед нею, Я со-
вершенный был дурак Со всей премудростью моею», «Изменник,
изверг! о позор! Но трепещи, девичий вор!», «Сказал — и лег на
землю он. Я сдуру также растянулся, Лежу, не слышу ничего,
Смекая: обману его», и даже такими, где выступали черты толь-
ко грубоватой, антипоэтической разговорности: «Знай наших!»
молвил он жестоко», «Я был всегда немного прост, Хотя высок;
а сей несчастный, Имея самый глупый рост, Умен как бес — и
зол ужасно», «Во граде трубы загремели, Бойцы сомкнулись,
полетели Навстречу рати удалой, Сошлись — и заварился бой»,
и под.
1 Немногие народные слова, вошедшие в поэму Дмитриева: ужасть,
за тридевять земель, иль в сказке рассказать, коврик-самолет, видом не
видано, досужий колдун, как отметил А. Галахов, Историко-литературная
хрестоматия нового периода русской словесности. П., изд. пятнадц., 1908 г.,
стр. 87, в первом издании «напечатаны курсивом как нечто особенно или
случайно зашедшее в пьесу», а в «последнем издании сочинений некоторые
черты народности или сглажены, или совсем исключены». Подробности см
в статье В. В. Виноградова — «Из наблюдений над языком и стилем-
И. И. Дмитриева», — «Материалы и исследования по истории русского
литературного языка», I, 1949, стр. 195 и дальше.

83

Менее заметно, чем в отношении такой лексики, выступает
творческая роль Пушкина в собственно-художественных элемен-
тах языка, но его работа здесь, может быть, меньше требовав-
шая смелости, в моральном смысле слова, зато несравненно
больше нуждалась в искусстве. Избранная Пушкиным метриче-
ская форма не связывала его с традиционными эпическими жан-
рами и образцами; ему здесь предстояло все сделать самому, —
положение, для гения исключительно благоприятное. Историче-
ски четырехстопный ямб — форма, отложившаяся в качестве
лирической; эту традиционность Пушкин использовал для сооб-
щения своей сказке-поэме того «личного» налета в авторских
партиях, который в позднейших его произведениях станет неотъ-
емлемой принадлежностью определенно лироэпического жан-
ра — романтической поэмы, жанра, лучшим, непревзойденным
мастером которого в России явился он же.
В резво шутливом по общему тону «Руслане и Людмиле»
авторские партии не столько выражение чувств, сколько игра
изящного остроумия — веселой легкой «болтовни» по поводу
предметов повествования, «болтовни», которая зачастую уводит
автора, как будто независимо от его намерения, далеко в сто-
рону.
Художественная маска, которую принимает на себя поэт, —
шаловливого, легкомысленного болтуна-рассказчика, время от
времени вспоминающего, что его прямая задача — повествова-
ние, спохватывающегося, возвращающегося к мнимо-серьезному
рассказу, с тем, чтобы легким намеком, иногда одним интими-
зирующим словом опять заставить воспринять рассказанное как
шутку. «Лирические» партии «Руслана и Людмилы» выполняют
роль превосходных зарубок между эпическими частями поэмы
и одновременно же — изящных трамплинов для новых взлетов
продолжающегося повествования. Мастерство пушкинских пе-
реходов от мест повествовательно-напряженных к дальнейшему
рассказу — это мастерство содержательных отступлений, фраз-
ных структур в другом плане, с новой интонацией, дающей воз-
можность взять затем, в новом отрезке, тон, опять в большей
или меньшей мере параллельный напряженной части или части
повествования, которая ей предшествует.
Для Пушкина в этом отношении характерны, прежде всего,
развернутые спадающие сравнения, стиль которых восходит
уже к античному эпосу, но продолжает поэтом культивироваться
с неослабевающей изобретательностью. Возьмем хотя бы такое
место, замечательное блестящим движением образов и эмоцио-
нальной насыщенностью сравнения. Автор напоминает о траги-
ческой ночи похищения в обращении к Людмиле:
Несчастная! когда злодей,
Рукою мощною своей
Тебя сорвав с постели брачной,
Взвился, как вихрь, к облакам...

84

Ты чувств и памяти лишилась
И в страшном замке колдуна,
Безмолвна, трепетна, бледна,
В одно мгновенье очутилась.
С порога хижины моей
Так видел я средь летних дней,
Когда за курицей трусливой
Султан курятника спесивый,
Петух мой по двору бежал
И сладострастными крылами
Уже подругу обнимал;
Над ними хитрыми кругами
Цыплят селенья старый вор,
Прияв губительные меры,
Носился, плавал коршун серый
И пал, как молния, на двор.
Взвился, летит. В когтях ужасных
Во тьму расселин безопасных
Уносит бедную злодей.
Напрасно, горестью своей
И хладным страхом пораженный,
Зовет любовницу петух...
Он видит лишь летучий пух,
Летучим ветром занесенный.
Развернутое, приковывающее внимание сравнение дало своей
интонацией содержательный переключающий отступ, и тона
повествовательные с новой свежестью воспринимаются в даль-
нейшем:
До утра юная княжна
Лежала, тягостным забвеньем,
Как будто страшным сновиденьем
Объята... и т. д.
Спадающие сравнения — только один из многочисленных
приемов этой стороны пушкинского искусства. Но «Руслан и
Людмила» дает множество иллюстраций той гениальной лег-
кости, с какою Пушкин разрешает задачи подобных переходов
другими художественными средствами.
Вот, напр., прекрасный шутливый отступ на фоне мнимо-тра-
гической установки эмоции, следующий за сценой похищения
Людмилы, где патетическое «о друзья» с забавным «конечно,
лучше б умер я» и предшествующий оборванный инфинитивный
оборот «Но после долгих, долгих лет Обнять влюбленную по-
другу, Желаний, слез, любви предмет, И вдруг минутную суп-
ругу Навек утратить...» сочетаются с шутливо-резонерской инто-
нацией предшествующего, вводимого шутливым же «ах» отрезка:
Ах, если мученик любви
Страдает страстью безнадежно,

85

Хоть грустно жить, друзья мои,
Однако, жить еще возможно.
Или вот —особенно трудная задача, разрешенная с гениаль-
ней законченностью, легкостью формы, не оставляющей места
догадкам о степени преодоленной трудности. Одно за другим
должны следовать два напряженных места. Рогдай догнал Рус-
лана. Услышав его вызов, «Руслан вспылал, вздрогнул от гне-
ва,— Он узнает сей буйный глас...». И второе — упомянутый
рассказ о том, что случилось с Людмилой, — который должен
начаться с трагического момента похищения ее Черномором.
Общий тон трагической напряженности — в сочетании (не в
смешении!) с шутливым восприятием происходящего, т. е. худо-
жественная задача и сама по себе исключительной сложности.
Пушкин, увеличивая ее («легкомысленно-хлопотливые» слова
автора — режиссера действия «Друзья мои, а наша дева?» да-
ются даже не в новой строфе, а как конец той самой, где рас-
сказ подведен к максимально-патетическому моменту), почти
разговорной интонацией внушает впечатление интимности уча-
стия читателя в самом акте его творчества:
Друзья мои, а наша дева?
Оставим витязей на час;
О них опять я вспомню вскоре,
А то давно пора бы мне
Подумать о младой княжне
И об ужасном Черноморе,
и затем как будто на художественном ковре-самолете переносит
к восприятию иного, опять напряженного момента («...Я расска-
зал, как ночью темной...»), уже с естественным спаданием:
И в страшном замке колдуна,
Безмолвна, трепетна, бледна,
В одно мгновенье очутилась,
спаданием, которое переходит в полное снижение, с новой эмо-
циональностью светлой окраски в развернутом трагикомическом
сравнении, образами и интонациями сокращенно повторяющем
моменты подъема и спадания основного содержания.
Спадающие сравнения-зарубки и «болтливые» партии — «от
себя» — самые замечательные проявления пушкинского мастер-
ства художественного сочетания разнородных семантических
элементов. Сколько нужно было, напр., и смелости, и искусства,
чтобы, нарисовав сказочную картину поражения Русланом
страшной Головы в момент, когда та «От удивленья, боли, гне-
ва, В минуту дерзости лишась, На князя... глядела, Железо
грызла и бледнела», заключить ее неожиданным сравнением из
совершенно другой, бытовой сферы: «...Так иногда средь нашей
сцены Плохой питомец Мельпомены Внезапным свистом оглу-

86

шен; Уж ничего не видит он, Бледнеет, ролю забывает, Дрожит,
поникнув головой, И заикаясь умолкает Перед насмешливой
толпой».
Или вот пример понятий, относящихся к очень удаленным
от сказки стилистическим сферам, в авторской партии: «Не прав
Фернейский злой крикун!1 Все к лучшему: теперь колдун Иль
магнетизмом лечит бедных И девушек худых и бледных, Про-
рочит, издает журнал — Дела, достойные похвал!».
Само собою разумеется, что одна из установок таких соче-
таний — эффект, в большей или меньшей мере комический, сни-
жающая взятый тон резвая насмешливость. Ее легко отметить
и в партиях другого рода: ср. хотя бы заключительные в главе
третьей слова Головы: «О витязь! ты храним судьбою... Быть
может, на своем пути Ты карла-чародея встретишь — Ах, если
ты его заметишь, Коварству, злобе, отомсти!.. И наконец я счаст-
лив буду, Спокойно мир оставлю сей — Ив благодарности моей
Твою пощечину2 забуду».
В лексике эпической части для сочетания словарных стихий
пушкинской поэмы-сказки характерны среди других и данные
прямо, и пародированные элементы балладного стиля;
кроме собственно фантастической номенклатуры, сюда входят
очень разнообразные слова и словосочетания, так или иначе го-
ворящие о таинственности, о чем-то пугающем, ужасном, страш-
но подкрадывающемся; ср.: «Гром грянул, свет блеснул в тума-
не, Лампада гаснет, дым бежит, Кругом все смерклось, все дро-
жит, И замерла душа в Руслане... Все смолкло. В грозной ти-
шине Раздался дважды голос странный, И кто-то в дымной глу-
бине Взвился чернее мглы туманной... Хватает воздух он пу-
стой — Людмилы нет во тьме густой, Похищена безвестной
силой»; «Лишь загадал — во тьме лесной Стрела промчалась
громовая, Волшебный вихорь поднял вой, Земля вздрогнула под
ногой...»; «Среди лесов, в глуши далекой Живут седые колдуны...
Все слышит голос их ужасный, Что было и что будет вновь,
И грозной воле их подвластны и гроб и самая любовь»; «...Тро-
пою темной Задумчив едет наш Руслан, И видит: сквозь ночной
туман В дали чернеет холм огромный, И что-то страшное хра-
пит...».
Ср. и балладные ландшафты: «Луна чуть светит над горою;
Объяты рощи темнотой, Долина в мертвой тишине...»; «...Летят
над мрачными лесами, Летят над дикими горами, Летят над
бездною морской...».
В духе балладной манеры выступают с большим стилистиче-
ским весом и типичные для нее эпитеты: неведомый, незримый,
неслышный и под.
. Не приходится и говорить, что большое место в лексике
поэмы-сказки занимают слова специфической красивости, искря-
1 Вольтер.
2 Курсив мой —Л. Б.

87

щиеся блестки материальной фантастики, свежие яркие краски
сказочного орнамента, по-новому оживленная обстановочная
роскошь «Душеньки» и «Причудницы».
С лирической интеллектуальностью поэмы сказку Пушкина
сближает поэтически богато разработанный словарь эмоцио-
нально окрашенных абстрактных слов. Их много в речи «муд-
рого», спокойно глядящего на то, «что было и что будет вновь»,
Финна; они освещают рассудочным блеском речь рассказываю-
щего о своем счастье «в пустыне безмятежной» молодого хана
Ратмира, и, само собою разумеется, они характерный элемент
рассуждений-отступлений поэта.
Первая поэма Пушкина, не обогатив русской литературы
идейно; явилась событием огромного значения в области худо-
жественного мастерства и, специально, поэтического языка. В ней,
при еще значительной дани традиции XVIII века в области неко-
торых архаических церковнославянских форм (главным образом
слов с группами ра, ре, ла, ле в соответствии русскому полно-
гласию), в целом художественно убедительно возобладали
литературно преломленные элементы разговорного языка как
средство создания художественных впечатлений исключительной
силы. Если Жуковский своим эпическим творчеством первых
двух десятилетий века показал, как живая языковая стихия рус-
ского языка может стать отличным материалом для эпоса бал-
ладного тона, то Пушкин «Русланом и Людмилой» почти экспе-
риментально обнаружил художественную гибкость этого мате-
риала как средства выражения разнородных чувств и образов
в их своеобразных гармонических комплексах,— опыт, значение
которого в истории литературного языка намного выходит из ра-
мок жанра, в котором он был впервые применен 1.
§ 15. Поэма
Работа в области стихотворного повествования, господствую-
щим видом которого в качестве большой формы является ро-
мантическая поэма, приходится главным образом на двадцатые
и тридцатые годы XIX века. Высшие достижения этого жанра —
«Кавказский пленник» (1821—1822), «Бахчисарайский фонтан»
(1822—1824), «Цыганы» (1824—1827), «Полтава» (1828—1829),
«Медный всадник» (1833) А. С. Пушкина, «Войнаровский»
К. Ф. Рылеева (1823—1824), «Чернец» И. И. Козлова
(1825), «Мцыри» (1839) и «Демон» (1829—1838) М. Д. Лер-
монтова. Из переводных — «Шильонский узник» В. А. Жу-
ковского (1822) 2.
1 Из литературы о языке «Руслана и Людмилы» см.: В. И. Зебель,
О лексике «Руслана и Людмилы» Пушкина. «Русск. язык и литер. в средн.
школе». 1935. № 3, стр. 3—П.
2 Замечательную по полноте библиографию жанра дает В. Жирмун-
ский в своей книге «Байрон и Пушкин», Л., 1924, стр. 317—325.

88

Герой романтической поэмы—сильная, в своей психологии
мрачно окрашенная личность. Так рисовал свои характеры Бай-
рон, положивший начало этому жанру в европейских литерату-
рах. Созданные по образцу байроновских характеров герои рус-
ских поэм не обладают, однако, психологией его титанизма. Они
в том или в другом отношении в коллизии с миром, но этот мир—
общество или конкретные носители его давящей, ограничивающей
их волю силы, и такой вид коллизии, как бы значительна она ни
была, сообщает выражаемому ими протесту относительную уме-
ренность аффекта, своеобразную унылость его, холодную мрач-
ность чувства личностей сильных, но уже проигравших битву.
Едва ли не в одном только фантастическом «Демоне» Лермонтова
грань такой аффективности иногда переходится, и интонации
звучат резко, как тона вызова.
Типичный герой поэмы — мужчина; «Бахчисарайский фонтан»
с его темой женской ревности и поэмы И. И. Козлова «Кня-
гиня Наталья Борисовна Долгорукая» (1828), «Безумная» (1830)
стоят в этом отношении несколько особняком.
Женские характеры выступают в поэмах двояко — или как
родственные по силе центральным мужским (черкешенка — в
«Кавказском пленнике», Мария — в «Полтаве», жена Войнаров-
ского — в «Войнаровском») или,— гораздо реже,— как антите-
зирующие мужским своею мягкостью и слабостью (Тамара —
в «Демоне»).
В большинстве поэм все содержание сконцентрировано вокруг
основного характера, для которого другие составляют или фон,
или уеловие действия. Менее резко это выступает, однако, в
«Полтаве», где наряду с Мазепою большую разработку получил
и характер Кочубея.
Деградацию сильного характера представляет в «Медном
всаднике» сошедший с ума Евгений, протест которого дан
только как проявление безумия по отношению к настоящему
титану — Петру.
Сравнительно с формами эпоса, культивировавшимися в
XVIII веке (крупнейшими явлениями мастерства этого века на
пороге следующего литературными староверами признавались
эпопеи M. М. Хераскова), в романтической поэме свое осо-
бое стилистическое развитие и значение получила исповедь-моно-
лог, сюжетно выступающая как исключительный факт проявле-
ния психологии всегда замкнутого в себе центрального лица.
Диалог, как ни част он в поэме, отступает перед этой ролью
монолога-исповеди (иногда полумонолога) 1 в своем психологи-
ческом значении на задний план. «Открывающий» душу героя
разговор составляет психологический центр поэмы. В большей
или меньшей мере он обыкновенно имеет своим содержанием
передачу прошлого, раскрытие его в подчеркнутом противопо-
1 В. Жирмунский, Байрон и Пушкин. 1924. стр. 74, употребляет
термин «ложный диалог».

89

ставлении настоящему; реже — дело идет об обнаружении скры-
тых намерений, в неожиданном проявлении воли к действию.
Исключительность обнаружения психологии героя в ряде слу-*
чаев подчеркивается типичными для поэмы специальными хо-
дами, создающими напряженность интереса к нему, как к таин-
ственному, неизвестному или непонятному для окружающих
лицу; ср., напр.: «Но кто украдкою из дому, В тумане раннею
порой, Идет по берегу крутому С винтовкой длинной за спи-
ной; В полукафтаньи, в шапке черной, И перетянут кушаком,
Как стран Днепра казак проворной В своем наряде боевом?..
Он не варнак; смотри: не видно Печати роковой на нем...»
(Войнар.) или «...Судьба его покрыта тьмою: Откуда он, и кто
такой? — Не знают» (Чернец).
Романтическая поэма в России явилась, главным образом, под
влиянием Байрона, как художественная форма, в большой мере
отвечавшая потребности прогрессивкой и самой культурной части
дворянства, его «декабристской» части, к социальному протесту.
Бунтарские настроения байронизма против «общества» на русской
почве находили себе отзвук как протест против гнета, деспо-
тизма верхов, против тиранического «самовластья». Борьба с
самодержавием еще открытой не была, и приглушенные тоны
гнева и озлобления психологически соответствовали чувствам,
если не исключительно господствовавшим среди молодых декаб-
ристов и тех, кто им сочувствовал, то по крайней мере имевшим
место, наряду с чувствами прямой революционной направлен-
ности. Подражательно перенесенная художественная форма не
выражала вполне эквивалентно социального содержания чувств
тех, кто ее перенял (среди них были люди, как Рылеев,— кипу-
чей революционной энергии), но в ее рамках находили себе выра-
жение некоторые настроения, она давала им своеобразный
выход, и высоко расценивалась в культивировавшей их среде.
В центре поэмы стояли как носители протеста сильные ха-
рактеры. Авторы, создавая их по примеру Байрона, вносили в их
психологию нечто от себя, от тех чувств, которыми больше всего
дорожили как чувствами, возвышающими их над «толпой», и
среди них такими, как стремление к свободе, к гордой незави-
симости !. Личный, лирический характер поэмы, хотя она как по-
этический вид и принадлежала к эпосу, не представлял, кажется,
ни для кого из современников Пушкина «тайны ремесла». Во
второй главе «Евг. Онегина» (1823—1826) Пушкин шутливо ка-
1 Специально для поэмы Рылеева, - и это, конечно, естественно, —
характерна большая прослойка «гражданской» фразеологии — выражения
вроде: «Готов все жертвы я принесть. Воскликнул я. — стране родимой;
Отдам детей с женой любимой. Себе одну оставлю честь»; «...Давно пря-
мого гражданина Я в Войнаровском угадал. Я не люблю сердец холодных:
Они враги родной стране. Враги священной старине: Ничто им бремя бед
народных, Им чувств высоких не дано...»; «Рожденный с пылкою душою
Полезным быть родному краю. С надеждой славиться войной, Я бесполез-
но изнываю В стране пустынной и чужой», и под.

90

сается эготизма поэмы, как установившегося, однако, по его
мнению, не обязательного ее свойства:
Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт,—
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе самом.
Сильная лирическая насыщенность романтической поэмы,
углубленная психологическая разработка центральных характе-
ров определяют в лексике этого жанра очень большую роль спе-
цифически-эмоциональных слов-понятий, особенно прилагатель-
ных и наречий-эпитетов, подчеркивающих моменты преимущест-
венно аффективных и мрачно окрашенных чувствований (разоча-
рованности, враждебности и под.), которым светлые обыкновенно
противопоставляются только как контрастные, выдвигаемые для
отрицания. Поэтому в центре внимания авторов — как важные
для отражения психологии героев в их внешности — слова, слу-
жащие для характеристики последней: чело, очи, взор (реже —
взгляд), лик, черты, движенья.
Ведущую роль в своей аффективной значимости берут на
себя названия таких страстей и чувств, как: презренье, мщенье,
проклятье, позор, безумье, скорбь, страданье, мученье, гнев,
ярость, отверженье, угрозы.
Как определения чаще всего выступают: унылый, угрюмый,
безотрадный, печальный, горестный, скорбный, гневный, одича-
лый, пасмурный, безжалостный, враждебный, враждующий, же-
стокий, хладный, гордый, надменный, роковой, ужасный, тяж-
кий, дерзкий, дерзновенный, нелюдимый, суровый, пламенный,
гибельный и под.
Типичные по их эмоциональной роли глаголы — таить(ся),
скрывать(ся), дичиться, томиться, убегать («избегать»), ски-
таться и под.
Важнейшие приложения — отступник, узник, изгнанник, при-
шлец, странник и под.
Типичны в этом отношении хотя бы такие места в «Война-
ровском»:
«Взор беспокойный и угрюмый, В чертах суровость и тоска,
И на челе его слегка Тревожные рисует думы Судьбы враж-
дующей рука».
«Ты видишь: дик я и угрюм, Брожу, как остов, очи впали,
И на челе бразды печали, Как отпечаток тяжких дум, Страдальцу

91

вид суровый дали. Между лесов и грозных скал, Как вечный
узник, безотраден, Я одряхлел, я одичал И, как климат сибир-
ский, стал В своей душе жесток и хладен. Ничто меня не ве-
селит, Любовь и дружество мне чужды, Печаль свинцом в душе
лежит, Ни до чего нет сердцу нужды. Бегу, как недруг, от людей;
Я не могу снести их вида: Их жалость о судьбе моей Мне
нестерпимая обида...».
Ср. и в «Чернеце» Козлова: «Утрата, страсти и печали Свой
знак ужасный начертали На пасмурном его челе» К
Серьезное значение в романтической поэме получили еще
две черты, определяющие особенности ее лексики: в ней по
художественному своему весу заметное место занял ландшафт,
обыкновенно — яркий, экзотический, или сзоеобразно-суровый,
и предметом художественной работы стала обстановка действия—
изображение быта, тоже в большинстве случаев заинтересовы-
вающего своей необычайностью или яркостью красок (ср. табор
в «Цыганах», празднование байрама у горцев — «Кавказский
пленник», картины жизни дворца Гирея — в «Бахчисарайском
фонтане» и под.). Последняя особенность романтической поэмы
среди другого отразилась пристрастием к локализмам, поэтиче-
ски важным точкам общего впечатления чужого мира — людей,
обычаев, их способа чувствовать и действовать.
Вкус к локализмам, бытовой лексике далеких краев,
составляющих место действия романтических поэм, отражен в
ряде произведений этого рода: А. С. Пушкин снабжает приме-
чаниями употребленные им в «Кавказском пленнике» (1821—
1822) слова: аул— «так называются деревни кавказских наро-
дов», уздень — «начальник или князь», шашка — «черкесская
сабля», сакля — «хижина» и т. д. К. Ф. Рылееве «Войнаров-
ском» (1823—1824) употребляет такие, напр., нуждавшиеся для
его времени в объяснении слова, как юрта — «жилище диких си-
бирских обывателей...», ясак — «подать мехами, собираемая с
сибирских народов», варнак — «преступник, публично наказан-
ный и заклейменный» и др. Особенно многочисленны локализмы
в кавказских поэмах М. Ю. Лермонтова.
Специальный род поэмы представляют восходящие к влия-
ниям Томаса Мура экзотические эпические стихотворения
с фантастическими сюжетами, с установкой на радужность кра-
сок, блеск солнца, игру светотени. Важнейшие из них — «Див и
Пери» А. И. Подолинского (1827) и в большой мере отра-
жающий впечатления от поэмы Подолинского, но с усложне-
нием типическими чертами байронизма — «Демон» М. Ю. Лер-
монтова (1829—1838).
Романтическая поэма — род художественной литературы, не
отходящий от общего отборочного тона, не отклоняющийся от
общего своего устремления к волнующе-эстетическому. Отсюда
1 О внешнем облике героя романтической поэмы см. подробно В. Жир-
мунский, указ. соч., стр. 267.

92

пристрастие к изображению исключительной женской красоты и
величественно-красивого в природе и героического (часто тра-
гически-героического) в чувствах. Это определяет общий поэти-
ческий состав лексики поэмы и принципиальную требователь-
ность к его выдержанности, обыкновенно не нарушаемой элемен-
тами просторечия, социальных диалектов и под.
§ 16. Замечания об «Андрее, князе Переяславском»
Бестужева-Марлинского
Об «Андрее, князе Переяславском» А. А. Бестужева-
Марлинского (1828) Белинский упомянул в 1839 году в
немногих пренебрежительных фразах («...«Андрей Переяслав-
ский»,— произведение, не стоящее критики и отвергнутое самим
автором, но местами блещущее искорками поэтического чув-
ства»). Сам Марлинский в «предпосланных «повести» несколь-
ких словах от сочинителя...», действительно, отозвался об этом
своем произведении шутливо-отрицательно, и тем не менее спра-
ведливость требует сказать, что, независимо от того, чем повесть
является в стороне собственно-литературной, по своему лекси-
ческому богатству, данному свободно, без претенциозной на-
рочитости, она — явление исключительное и даже не только для
того времени, когда была написана и случайно увидела свет.
Лексическое богатство повести-поэмы Марлинского почти пора-
жает, поражает и как прямое знание автором слов-понятий быто-
вых, предметной архаики, лексики движения и т. д., и как искус-
ное, живое применение продуктивных элементов русской речи
для прямых потребностей называния и передачи видимого. Среди
стихотворных произведений русского романтизма «Андрей, князь
Переяславский» в этом отношении — вещь, которая во всяком
случае заслуживала бы лучшей участи, чем ей досталась в исто-
рии нашей литературы.
§ 17. «Эда» Баратынского
«Эда» Е. А. Баратынского (начата в 1824 г.; в оконча-
тельном виде —в 1826 г.; вторая редакция — 1833 г.), при всей
близости к пушкинским поэмам в ряде особенностей стиля и язы-
ка, занимает среди эпических произведений своего времени осо-
бое место. Нет сомнений, что она писалась как своеобразное
преодоление тематики, эйдологии и речевой манеры великого
современника и друга Баратынского. Об этом определенно гово-
рит уже предисловие к ней, в котором Баратынский, делясь своим
мнением о том, что «очень необыкновенное» и «совершенно
простое» приводят в поэзии «почти к той же цели», указывает,
что из двух этих дорог поэзии им, в отличие от Пушкина, иду-
щего по первой, избрана как самостоятельная — вторая («...сле-
довать за Пушкиным ему (автору] показалось труднее и отваж-

93

нее, нежели итти новою собственною1 дорогою»). Об этой
же художественной задаче, представлявшейся самому Баратын-
скому трудной и смелой и оказавшейся, как он думал, им не
разрешенной, говорит и его письмо от 7 янв. 1825 г. поэту
И. И. Козлову: «...Мне кажется,— пишет в нем по-французски
Баратынский,— что я увлекся немного тщеславием: мне не
хотелось итти избитой дорогой, я не хотел подражать ни Бай-
рону, ни Пушкину, вот почему я и впал в прозаические подроб-
ности, усиливаясь их излагать стихами, и вышла у меня рифмо-
ванная проза. Я хотел быть оригинальным, а оказался только
странным» 2.
«Эдой» Баратынский сознательно становится на путь реализ-
ма, который ему представляется еще очень близким к «прозе»:
тематика, обстановка и характеры во время ее создания еще,
как правило, резко распределяются в художественной литера-
туре (кроме низких жанров) по категориям поэтического и про-
заического. Сам Баратынский, судя по цитированному письму
его к Козлову, не свободен от сомнений в уместности «проза-
ического» содержания для стихотворной обработки, он пошел
на разрешение такой задачи в поисках нового, своего пути и
идет по нему, в дальнейшем ставшему тем широким путем худо-
жественной русской литературы, в открытии которого такую
исключительную роль сыграл в ближайшее время и Пушкин
своим «Евгением Онегиным», еще неуверенный, стоило ли дей-
ствительно сворачивать с большой «столбовой» дороги поэтиче-
ского слова на еще не накатанную, ухабистую проселочную. По
содержанию и характерам, по робости (за исключением одного
только места) новой художественной манеры, отраженной в ней,
«Эда» не годилась для того, чтобы стать вещью, которая поло-
жила бы основу новому направлению, вещью — художественным
вызовом установившемуся, вокруг которой могли бы завязаться
горячие споры и которую в ее принципиальных установках
твердо и воинственно защищал бы прежде всего сам автор. Оце-
ненная Пушкиным как художественное совершенство, в котором
«стих каждый... звучит и блещет как червонец» (1825) 3, она
подверглась нападкам Булгарина и даже людей, лично отно-
сившихся к Баратынскому дружественно, как, напр., А. А. Бе-
стужев, который, однако, считал финляндскую повесть «отпечат-
ком ничтожности, и по предмету, и по исполнению». „ В устах
Бестужева такой отзыв особенно знаменателен: он меньше, чем
кто бы то ни было, мог оценить как положительное явление об-
ращение автора в самой форме к подчеркнуто-простой манере
1 Разрядка моя.— Л. Б.
2 Баратынский, Полное собрание стихотворений, том II, ред. и ком-
мент. Е. Купреяновой и П. Медведевой, 1936, стр. 309.
8 Ср. и в письме Дельвигу (1826) «Что за прелесть эта Эда! Ориги-
нальности рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие: Гу-
сар. Эда и сам поэт — всякий говорит по-своему. А описания финляндской
природы! а утро после первой ночи! а сцена с отцом! — чудо!».

94

повествования. Что касается элементарности темы, восходящей
к «Бедной Лизе» Карамзина, мнение Бестужева разделялось и
многими другими, и вряд ли несправедливо К
Как бы, однако, ни относиться к сюжету повести Баратынского,
к характерам ее и проч., в истории стихотворного языка и сло-
га «Эда»— вещь крупного значения. Это одна из первых попы-
ток стихотворной обработки бытового сюжета, обработки с уста-
новкой, если и робкой, то во всяком случае реалистической по
сути, со стремлением к жизненной правде по содержанию и по
выражению.
Вопрос об уместности такого сюжета для художественного
стихотворного оформления был предметом короткой полемики
Булгарина (в «Сев. пчеле» 1826 г.), считавшего, что для «вос-
паления наших юных талантов» «природа, история и человече-
ство» имеют достаточно предметов возвышенных и что «скуд-
ность» избранной Баратынским темы «имела действие и на об-
раз изложения: стихи, язык в этой поэме не отличные», и
Н. Полевого, находившего стих «Эды» превосходным и утвер-
ждавшего, что «сцены занимательные», «положения поразитель-
ные» и «пиетические подробности» доказали, «что предмет поэмы
есть предмет, достойный поэзии»2,— столкновение мнений очень
показательное.
Характерно, что во второй редакции «Эды» Баратынский еще
дальше отошел от Пушкина в том, что в первом издании еще
роднило ее с особенностями байронической поэмы. Это заметно,
напр., особенно в тех изменениях, которым подвергся в новой
редакции характер героя, утративший ряд черт, еще позволяв-
ших видеть в нем героя байронического3.
Отдавая преимущество перед «Эдой» своей «Наложнице»
(1831 г., позже,в 1842 году, измененной в «Цыганку»), Баратын-
ский в письме к Н. В. Путяте (1831) ясно указывает, на что на-
правлена его авторская работа, в чем он <видит задачу своего
художественного совершенствования: «Поверь мне,— пишет он,—
что... автор «Эды» сделал большие успехи слога в последней
поэме...; сравни беспристрастно драматическую часть и описа-
тельную: ты увидишь, что разговор в Наложнице непринужден-
нее, естественнее, описания точнее, проще»4. Под этим углом
установок на непринужденность и естественность диалога, на точ-
ность и простоту описания должна быть оцениваема и «Эда»,
1 Подробную характеристику мнений см.: Л. Андреевская, Поэмы
Баратынского, «Русск. поэзия XIX века», 1929, стр. 89 и след. и в издании
«Библиотека поэта» — Баратынский, Полное собрание стихотворений,
том II, ред. и коммент. Е. Купреяновой и П. Медведевой, 1936,
стр. 304—309.
2 Баратынский, Полн. собр. стихотв., II, ред. и коммент. Е. Куп-
реяновой и П. Медведевой, 1936, стр. 308.
3 Ср., напр., Е. Малкина, Финляндская повесть Баратынского, «Ли-
тер. учеба», 1939, № 2, стр. 58.
4 «Русский архив», 1867, стр. 280. Цитировано Е. Малкиной в упо-
мянутой статье, стр. 68.

95

для своего времени являвшаяся в этом отношении несомненным
достижением, не опередившим, впрочем, успехов в той же на-
правленности — Пушкина.
Мы не согласимся теперь с Баратынским, явно преувеличив-
шим свою дерзость в изображении «прозаических подробностей»
вообще, но в историческом аспекте, напр., упреки Эде старика-
отца несомненно реалистичны, и грубость естественных для «кру-
того» и «подозрительного» старика выражений в истории лекси-
ки несниженного стихотворного жанра была явлением, конечно,
новым.
В серьезной поэме, таким образом, впервые находили себе
место бранные слова, как необычны были и названия отдельных
бытовых («прозаических») предметов и действий, впрочем, менее
многочисленные, чем можно было бы думать, полагаясь на собг
ственное указание автора: «В бумажки мягкие она Златые куд-
ри завернула»; «Тяжело дышащую грудь Освободила от шнуров-
ки»; «Когда же ей он подарит Какой-нибудь наряд дешевой,
Финляндка дивной ей обновой Похвастать к матери бежит,
Меж тем его благодарит веселым книксом...». Значительно боль-
ше прозаического, бытового в лексике «Наложницы»-«Цыган-
ки»: сам сюжет поэмы, дававший повод современной Баратын-
скому критике упрекать его в безнравственности !, требовал лек-
сики, характеризующей жизнь разгульного опустившегося чело-
века, и автор естественно вводил слова, шокировавшие официаль-
ных хранителей застывшего «хорошего вкуса».
§ 18. Стихотворный роман «Евгений Онегин» Пушкина
Стихотворный роман «Евгений Онегин» Пушкина (1823—
1831; печатался в 1825—1833 гг.) ознаменовал собою новый этап
в развитии русского эпоса. Как большая форма, создавшаяся
уже на основе ряда опытов русской поэмы, прежде всего самого
автора, он отразил в усовершенствованном виде ее различные
достижения, подчинив их задачам: сюжетно — значительно более
сложной, со стороны художественной обработки — исключительно
многообразным.
В романе получила богатое развитие психология ха-
рактеров, уже данных не так, как в поэме — в своеобразной,
по преимуществу мрачной, этической подчеркнутости,— а в аспек-
те реалистическом, с большой амплитудой чувствований, при этом
характеров не только в первую очередь мужских, но и женских,
над которыми русская поэма работала, вообще говоря, меньше.
Обрисовка характеров приобрела теплоту и разнообразие быто-
вых впечатлений; характеры стали менее «литературными» и
1 Ср., напр., жеманно-лицемерное замечание Н. И. Надеждина:
«...Об отрывках из нового романа Баратынского, коего имя [романа] страш-
но произнесть перед читательницами» («Телескоп», 1831, ч. I, № 2). —
Подробнее — упомянутое издание стихотворений Баратынского, II, стр. 318 —
322.

96

в большей мере верными действительности, хотя бы в тех или
других отношениях еще «отборочной».
От искусства ландшафтной живописи в поэме, с
ландшафтом по преимуществу экзотическим, был сделан шаг в
сторону ландшафта русского не только с меньшей торжествен-
ностью тональной доминанты, но даже иногда с нарочитой, соз-
даваемой налетом шутки, сниженностью в отборе изображаемо-
го и способах характеристики впечатления. Очень отчетливо
выступила разнообразность бытовой обстановки, пока-
занной, сравнительно с поэмой, с четким переключением в на-
ционально-реалистический план.
Диалог приобрел реалистическую искренность: в их жиз-
ненной правде зазвучали в романе Пушкина такие, напр.,
превосходно переданные голоса, как Татьяны и ее няни Филип-
пьевны; московских тетушек Татьяны; восторженный юный голос
Ленского и охлажденные тона Онегина и под. Лиризм в поэме
получил, сравнительно с большинством поэм, более оценочный
характер, большую направленность на внешний мир, притом на
впечатления жизни непосредственно знакомой; ослабился эго-
тизм романтической поэмы; авторская личность поляризова-
лась— выделилась в прямо-говорящую от себя, получила для
своего выражения особые лирические партии. В них же нашли
себе значительное место интеллектуальные моменты: мысль от
философски-рассудочной до шутливо-бытовой облеклась в фор-
му содержательных отступлений-рассуждений, блешущих афори-
стической заостренностью, игрой изящного то шутливого, то
метко-наблюдательного остроумия. И, наконец, самое главное —
роман явился под пером Пушкина исключительным сочетанием
разнообразнейших стихий представлений и чувствований. В за-
мечательной гармонической увязанности Пушкин сочетает карти-
ны высокого и низкого, прозаического и поэтического, глубокую
трогательность и шутливое остроумие, иронические рассуждения
и слова глубочайшей задушевности, высокие настроения и ре-
алистические картины русской обыденщины, обыденщины повсе-
дневной и парадной (бал, именины).
Романтическая поэма выдержана обыкновенно в одном или
более или менее одном тоне, элегическом, угрюмом, с вспыш-
ками высокого пафоса, напр., любви к родине, стремления к
свободе и под. Игриво-веселый тон характеризует, за исклю-
чением немногих партий, «Руслана и Людмилу», поэму-сказку,
только очень относительно являющуюся «романтической». В ро-
мане— ряд разнообразных тональностей, и Пушкин поражает
своим мастерством, присущим ему, как никому другому из
русских поэтов, изумительным искусством сочетать в гармони-
ческое целое эти разные тональности. В поэме можно уловить
ведущие типические понятия и важнейшие для ее настроения
слова — эпитеты и под. В романе это сделать несравненно
труднее.

97

«Евгений Онегин» — это лексически почти необъятное море.
Амплитуда пушкинского словоупотребления здесь громадна —
от названий народной мифологии и бытовых предметов до тер-
минов философии его времени и всего богатого фонда отбороч-
ной «литературности» французского классицизма и романтизма,
главным образом английского. Ни до «Евгения Онегина», ни пос-
ле него, кроме пушкинского же «Домика в Коломне» (оставляя
в стороне нарочитые «травестии» XVIII века), амплитуда словаря
художественной стихотворной речи не была подобною, хотя
иногда к ней и стремились,— напр., Г. Р. Державин. Ср. хотя бы
строфы XXVIII—XXXV главы седьмой, в которых можно найти
и выражения нежнейшего лиризма прощающейся с русской при-
родой Татьяны, и перечень прозаических домашних пожитков,
укладываемых в дорогу, и упоминание о том, что «На станциях
клопы да блохи Заснуть минуты не дают», и тропы вроде: «Меж
тем как сельские циклопы Перед медлительным огнем Россий-
ским лечат молотком Изделье легкое Европы...», «Автомедоны
наши бойки, Неутомимы наши тройки», и под.
Многими чертами стилистической работы, проделанной Пуш-
киным в «Евгении Онегине», напоминают ее его же маленькие
стихотворные повести «Граф Нулин» (1825) и «Домик в Колом-
не» (1830) К
§ 19. Шутливые стихотворные повести А. С. Пушкина.
«Казначейша» М. Ю. Лермонтова. «Параша» И. С. Тургенева
Шутливые стихотворные повести Пушкина («Граф Нулин»,
1825—1828, «Домик в Коломне», 1830—1833; отчасти к ним
может быть отнесен и «Анджело», 1833—1834) —замечательные
литературные явления, не получившие в свое время и отдаленно
того признания, которого они заслуживали.
«Домик в Коломне» в особенности — гениальный опыт созда-
ния русских реалистических картинок вокруг маленького анек-
дотического сюжета, вставленного в большую исключительно
прихотливо изукрашенную рамку авторского разговора «вообще
и по поводу».
Пушкин имел перед собой образец такого жанра в «Беппо»
Байрона, но то, что он создал, начиная от сюжета и кончая обра-
боткой каждой детали, запечатлено изумительной даже для него
изобретательностью и художественной силой. В этой маленькой
вещи как бы невзначай, при исключительной простоте рисунка,
набросано два поражающих, приковывающих к себе своей выра-
зительностью портрета женской красоты, нарисован глубоко-
1 Подробный, хотя и попутный, анализ лексики «Евгения Онегина» дан
и в содержательном исследовании М. П. Алексеева «Словарные запи-
си Ф. Энгельса к «Евгению Онегину» и «Медному всаднику». — Сборник
Института русской литературы (Пушк. дома) АН СССР, — Пушкин, Ис-
следования и материалы, Труды Третьей всесоюзной пушк. конференции,
М.-Л.. 1953. стр. 9—161.

98

реалистический забавный образ глуповатой старухи, по своей
художественной убедительности вряд ли уступающий гоголев-
ской Коробочке, несколькими мазками дана мало имеющая себе
равных по силе эстетического впечатления картина зимней ночи,
с глубочайшей задушевностью охарактеризована русская песня,
разбросано бесконечное количество блесток самого настоящего
изящного остроумия, и — что едва ли не всего больше пора-
жает— развернуто чисто-пушкинское искусство сочетания раз-
ных семантических и эмоциональных стихий, высокого и низкого,
рассудочного и согретого глубоким чувством, искусство взлетов
и смелых переходов, так полно и разнообразно показанное
раньше в «Руслане и Людмиле» и «Евгении Онегине».
Лексика «Домика в Коломне» (особенно в полной редакции,
с частями, не вошедшими в первое, прижизненное издание) —
калейдоскоп слов разных сфер употребления — поэтических и
прозаических, утонченно-эстетических и грубых, рассудочных и
эмоциональных.
Пушкин с подчеркнутой своенравностью распоряжается своей
отовсюду набранной «ратью», показывая, как каждое слово,
только что бывшее предметом «несерьезной» игры, может ста-
новиться под его чудодейственным пером средством создания
нужного впечатления.
Своеобразное явление после шутливых стихотворных повестей
Пушкина представляет написанная «Онегина размером» «Казна-
чейша» М. Ю. Лермонтова (1836). Отражая в фактуре стиха,
синтаксических ходах — в их особенно доходчивой разговорности
и в лексике бесспорное влияние романа Пушкина, она носит на
себе тем не менее вполне определенную печать большой соб-
ственной индивидуальности создавшего ее поэта. Грубоватая и
насмешливая по самому авторскому замыслу, не рассчитанная
на печать, «Казначейша» продолжает пушкинскую работу по
расширению в литературной практике бытового словаря и лек-
сики «низких» понятий и предметов. Последние не «проскальзы-
вают» в стихотворную повесть Лермонтова, а занимают в ней свои
важные для общего стиля этой вещи художественные места.
Сниженный бытовой тон, вместе с тем разнообразно варьирую-
щийся, выдерживается во всем произведении, за исключением
немногих элегических партий-отступов, и лексика, не перехо-
дящая в просто грубую, в соответствии ему сохраняет свою
определенно реалистическую направленность. Лермонтовское
искусство сочетаний и выбора смелых, новых, своеобразно осве-
щающих предметы эпитетов в этой повести проявилось в пол-
ной мере. Искрами художественных открытий вспыхивают еще
и сейчас, напр., фразы: дать была его охота»; «...И дружно загремел с балкона, Средь
утешительного звона Тарелок, ложек и ножей, Весь хор улан-
ских трубачей»; «Она в ответ на нежный шопот, немой восторг
спеша сокрыть, Невинной дружбы Тяжкий опыт Ему решилась

99

предложить...»; «Он входит в дом. Его встречает Она сама,
потупя взор. Вздох полновесный прерывает Едва начатый разго-
вор», и под.
В немногих лирических партиях повести для словар-
ного выбора характерны устойчивые лермонтовские пристрастия
к игре световыми эффектами: «...О! скоро ль мне придется
снова Сидеть среди кружка родного, С бокалом влаги золо-
той, При звуках песни полковой? И скоро ль ментиков чер-
вонных Приветный блеск увижу я В тот серый час, когда заря
На строй гусаров полусонных И на бивак их у леска Бросает
луч исподтишка?» (XXXIX) и к кругу волнующих вольнолюби-
вых слов и их привычных для него художественных антитез:
«Не все ж томиться бесполезно Орлу за клеткою железной. Он
свой воздушный прежний путь Еще найдет когда-нибудь Туда,
где снегом и туманом Одеты темные скалы, Где гнезда вьют
одни орлы, Где тучи бродят караваном — Там можно крылья
развернуть На вольный и роскошный путь» (XLII).
К школе Пушкина и Лермонтова относятся стихотворные
повествования И. С. Тургенева — «Параша» (рассказ в сти-
хах), 1843, «Андрей» (1845), лирически-философский «Разговор»
(1844), отражающий прямое и сильное влияние «Мцыри», мало-
значительный «Помещик». Замечания свои ограничиваем «Па-
рашей».
«Параша» (стилистически к ней близок «Андрей») — изящ-
ная, своеобразная и при этом не прикрытая вариация мотивов
девичьей любви «Евгения Онегина», намеренно лишенных их по-
этического взлета, приближенных к тому, как обыкновенно в
жизни «бывает». «Параша» поэтому гораздо разговорнее «Евге-
ния Онегина»; она во всем умеренней и нарочито проще — из
изображении чувств и характеров, и в резвости лирических отступ-
лений, и в манере рассказа, движущегося медленно, с каким-то
почти ленивым спокойствием. Сам избранный автором метр —
пятистопный ямб в одних строках, с добавочным слогом (амфи-
брахической последней стопой) — в других; строфическое по-
строение — тринадцать строк с рифмовкой — мужской в строках
1-ой, 3-ей, 5-ой, 7-ой, 9-ой, 12-ой, 13-ой и женской в осталь-
ных; резко подчеркнутые логическими паузами цезуры,—как
нельзя больше отвечают этой природе спокойного, не волную-
щего, больше будящего эмоционально окрашенную мысль и
воображение, нежели настоящие чувства, рассказа.
Лексика этого стихотворного повествования Тургенева богата
и разнообразна, но она намного ограниченней «Евгения Оне-
гина». Тургенев чужд пестроте лексических сфер, то и дело
захватываемых поэтической прихотью «Протея» Пушкина. Его
словарь — по преимуществу устоявшийся словарь поэтического
языка, без того, что было в его время, в смысле возможности
лексического выбора, спорного и, тем более, вызывающего. В нем
нет ни боровшегося еще за свое существование архаического

100

материала, ни попыток к введению каких-либо неологизмов, ни
игры словарными элементами, находившимися вне или даже на
периферии принятого литературного употребления. Вместе с тем
в рассказ намеренно включено много «простого», обыденного
элементарно-бытового, относящегося к жизни среднего по-
местья,— естественное лексическое соответствие общей его реали-
стической установке.
Простому или сниженному тону рассказа отвечают такие
лексико-синтаксические черточки-, как «Известно: наши добрые
отцы Любили яблоки да огурцы»; «Не разберешь — где сад, где
огород?»; «Да сверх того Параша — грех какой/ — Изволила
смеяться над Москвой»,— не говоря уже о словах, вроде: «...На-
конец В отставку вышел и супругой плотной Обзавелся...»;
«...Много я болтал, И вам я надоел, и сам устал...»; «Но», скажут
мне: «вне света никогда Вы не встречали женщины прекрасной?
Таких особ встречал я иногда И даже в двух влюбился очень
страстно...»; «...Как не завянуть им [прекрасным женщинам-поле-
вым цветам] в неловких лапах Чиновника, довольного собой?»;
«Моей красотке было двадцать лет»; «...Но сознаюсь с смиреньем,
Что над моей степнячкой иногда Вы б посмеялись...», или о соче-
таниях: «Что ж? он человек прекрасный И, как умеет, сам влюб-
лен в нее»; «Во-первых: ночь прекрасная была, Ночь летняя,
спокойная, немая... А во-вторых: Параша не молчит, И не взды-
хает с приторной ужимкой...».
Мягкая, сдержанная лирическая шутливость и ироническая
рефлексия 1— очень типические черты этого тургеневского стихо-
творного рассказа. Он весь испещрен замечаниями «в скобках»,
обращениями к читателю, вводными словами, оснащен всем
ритмически очень подвижным аппаратом разговора-интимизаций.
В этих «авторских» партиях, начиная с «Читатель, бью сми-
ренно вам челом. Смотрите перед вами...» и кончая заключи-
тельной строфой «А если кто рассказ небрежный мой Прочтет»,
развертывается его лирически окрашенная скептическая и вместе
с тем своеобразно-приветливая философия, с необходимым для
ее выражения интеллектуальным лексиконом, нигде не перехо-
дящим в специальный, все время остающимся в границах обыч-
ной культурной разговорности.
Во всей «Параше» много свежести — ив проникающем ее
теплом лиризме, и в ласковой и грустной иронии, которою осве-
щены характеры и их действия, и в манере спокойного и вместе
с тем все время остающегося занятным рассказа. Она приковы-
вает к себе и свежестью своего слога. Вот, напр., хотя бы мало-
претенциозные, не подчеркнутые, но властно задерживающие на
себе внимание и нравящиеся ее эпитеты: «Она любила гордый
1 Белинский именно по поводу «Параши» отметил, что «ирония и
юмор, овладевшие современною поэзиею. всего лучше доказывают ее огром-
ный успех, ибо отсутствие иронии и юмора всегда обличает детское состоя-
ние литературы».

101

шум и тень Старинных лип, и тихо погружалась В отрадную
забывчивую лень»; «Странен, но понятен Параше смысл уклон-
чивых речей»; «Я помню сам старинный, грустный сад, Сло-
койный пруд, широкий, молчаливый...»; «Она вся расцветала,
как весной Земля цветет, и страстно, и лениво Под теплою,
обильною росой»; «Золотой И легкий локон вьется боязливо
По бледному лицу»; «...Над спящей, Как колокольчик звонкий
и дрожащий, Раздался смех...»; «Наклоняя сладострастно Свой
усталый стебелек, Гостя милого напрасно Ни один не ждет
цветок».
Заканчивая свой разбор «Параши», Белинский «для любите-
лей мелких прицепок» указал лишь четыре неудачных стиха
(один, где имела место явная опечатка, другой с неправильным
ударением — светила и два плохо вплетенных в логическую
ткань произведения). «Больше не к чему придраться самому
мелочному ловцу чужих ошибок и промахов»,— заметил при
этом критик. Укажу, однако, в этой действительно образцовой
по языку вещи еще на одну, может быть, наиболее грубую по-
грешность, не замеченную Белинским: в строфе LXVIII об-
ращенные к читателю слова «...но вы добры, я слышал, и меня
По глупости1, простите...» определенно двусмысленны или, даже
скорей, имеют не тот смысл, который хотел вложить в них
автор.
§ 20. Замечания о ритмической стороне стихотворной
повести
Со стороны ритмической, в отличие от баллады, которая под
пером Жуковского открыла путь исключительному разно-
образию стихотворных размеров и далее разрабатывалась как
поэтический вид, для которого естественно искание новых рит-
мических форм, поэма оказалась на русской почве жанром в
этом отношении довольно определенным, тяготеющим к известной
устойчивости типа или типов.
«В метрическом отношении,— говорит В. М. Жирмун-
ский 2,— романтические поэмы продолжают традицию, установ-
ленную Байроном и Пушкиным: господствующей метрической
формой является четырехстопный ямб, объединяемый в строфи-
ческие тирады различной величины, с вольными рифмами. Ши-
рокое распространение четырехстопного ямба уже современники
приписывали Пушкину».
Преобладающая рифмовка романтической поэмы — свобод-
ная, пользующаяся рифмами мужскими и женскими (т. е. в по-
следнем случае с одним лишним против «четырехстопности»
слогом). Выдержанные мужские рифмы, которые употребляет в
1 Здесь (ср. издание Маркса 1898 г.) стоит малоестественная и потому
мало помогающая делу запятая. Возможно, что она удовлетворила Белин-
ского.
2 Байрон и Пушкин, стр. 291.

102

своих поэмах Байрон, как отмечено Жирмунским, указ. соч.,
стр. 292—293, на русской почве редкость. Эта особенность, обыч-
ная в английской поэзии, в России воспринята была прежде
всего в переводе «Шильонского узника» Жуковского (1822),
как новизна, как оригинальный прием и, что особенно важно,—
как прием, достигающий определенного эффекта: критика схо-
дилась в его характеристике. По Плетневу, напр.: «Предмет
поэмы, сам по себе... жесткий, требовал языка отрывистого и
сильного, который от мужских стихов получил особенную твер-
дость и естественность»; по Оресту Сомову (1822): «Падение
стихов сих весьма соответствует унылому и отрывистому рас-
сказу Шильонского узника и совершенно опровергает мнение
тех, которые думают, будто бы на русском языке нельзя писать
стихов с одними мужскими или женскими окончаниями», и под.
Кроме Жуковского, в переводах подобный размер и рифмовку
применяли И. Козлов, Трилунный, В. Трубников !. Это же отме-
чено Жирмунским (стр. 293) и для оригинальных произведений,
тематически соприкасавшихся с «Шильонским узником» — напр.,
для «Нищего» Подолинского (1830).
Большую роль мужские рифмы играют у Лермонтова;
ср., напр., «Боярин Орша» (1835), «Мцыри» (1839), причем их
«суровость» усугубляется парностью, а в «Мцыри» иногда трой-
частостью в их следовании одной за другой.
Поэмы, написанные не четырехстопными ямбами, немного-
численны. К ним, напр., относятся отрывки Розена «Ссыльный»
и «Ксения Годунова» (1828) —пятистопный ямб, «Див и Пери»
Подолинского (1827)—четырехстопные хореи (полные и с усе-
чением на слог), «Муромские леса» Вельтмана (1831) — амфи-
брахии, и др. В большинстве поэмы, отклоняющиеся от пушкин-
ского размера, вместе с тем вообще в своей поэтике относятся
к другому художественному пути: «Див и Пери» отражает не
байроновское влияние, а влияние Мура, «Муромские леса» — по-
пытка создать поіэму в национальном стиле, и под.
С начала тридцатых годов относительно нередки романти-
ческие поэмы со сменяющимися размерами2.
Стихотворная повесть разрабатывалась Пушкиным и его
последователями в разных ритмах: «Домик в Коломне» по-
строен в октавах — пятистопных ямбах с добавочным слогом
в нечетных строках и с рифмами аб, аб, аб, вв; «Анджело» —
шестистопным ямбическим стихом (со строками, в которых, на-
ряду с многочисленными мужскими окончаниями, встречается
часто также женский добавочный слог) со свободными рифмами,
среди которых много парных.
Оба избранные Пушкиным для его повестей размера, сравни-
тельно с четырехстопными ямбическими, дают ритм (особенно
это относится к «Анджело») замедленный, спокойный, ритм, от-
1 Жирмунский, указ. соч., стр. 292.
2 Там же.

103

лично соответствующий внутреннему характеру облекаемых ими
сюжетов и той художественно-психологической разработке, в
которой они даны автором.
§ 21. Басня
Басня, наряду с комедией, как жанр, со сниженностью ко-
торого считалась уже и античная теория литературы, а за нею
французская классическая, по широте социального охвата своего
языка опережала в русской литературе все остальные. Ее дань
художественным элементам классицизма, вне самых сюжетных
замыслов, ни в XVIII, ни в начале XIX века не была велика:
кое-что из мифологической номенклатуры, кое-что из привыч-
ных фразеологизмов с собственными именами, вроде «лесов
Аркадии счастливой», «Препоручил избрать ему... Для сына в
менторы достойнейшего зверя», составляло весь ее «классиче-
ский» реквизит. Влиятельные литературные течения конца XVIII
и начала XIX века почти не затронули ее. Если сентиментализм
оставил отдельные, немногие свои черты в трактовке темы любви
и дружбы в такой, напр., басне, как «Два голубя» — И. И. Дмит-
риева и И. А. Крылова (у того и другого — перевод басни
Лафонтена), то с романтизмом всяких его видов и оттенков она
уже вовсе не встретилась.
Традиционно направленная на мораль, и прямо — в выводах-
поучениях, и как обличение-сатира на нарушения должного,
басня очень рано по самой своей природе должна была приоб-
рести социальную заостренность, которой могли не иметь мно-
гие другие художественные жанры. Эта социальная заострен-
ность ее не оказалась в подавляющем большинстве случаев
революционной 19— талантливейшие представители русской басни
И. И. Хемницер, И. И. Дмитриев и И. А. Крылов не
были людьми революционных настроений и в басне видели не
средство бичующей сатиры, а в большей или меньшей мере —
добродушную или, в крайнем случае, лукавую, с запрятанным
намеком насмешку.
Весьма вероятно, что и сама традиционная форма басни —
прозрачной в ее смысле, с моралью тут же предлагаемой, была
мало пригодна как выражение кипучего гнева, клокочущего не-
годования, которые порождались революционной психологией
русских людей типа А. Н. Радищева и подобных ему. Трудно
было и привычную иронию басни превратить в сарказм. Но и
сама сатирическая установка басни, хотя и в границах «дозво-
ленного», того, что как будто укладывалось в рамки приемле-
1 Немногие басни с революционными идеями, конечно, не могли увидеть
света уже по одним условиям цензуры. Любопытно, что на заре своей пи-
сательской деятельности подобные басни писал поэт, позже полностью при-
надлежавший к консервативному лагерю,— это Ден. В. Давыдов, автор
в свое время не изданных ярких басен «Голова и Ноги» (1803), «Река и
Зеркало» (1803) и др.

104

мого для морали господствующего класса и защищающей ее
самодержавной власти, заключала в себе элементы идеологиче-
ской борьбы, той колкости, которая, получая предметную направ-
ленность, не могла не задевать кого-нибудь, не встревоживать,
не приводить иногда в озлобление. Принципиально русская
басня конца XVIII и начала XIX века — продолжение тенденций
«исправительной» сатиры в «улыбательном» роде, но как Ека-
терине II не удалось удержать сатиру своих современников на
классовых позициях, которые им рекомендовались сверху, так,
правда, в значительно меньшей мере, басня конца XVIII и XIX
века обнаруживала черты перерождения из орудия «твердой»
классовой морали в жанр с тенденциями, небезопасными для
последней.
Удачная басня, какими бы соображениями ни руководились ее
авторы и к какому бы идеологическому лагерю они себя ни
причисляли, делаясь реалистическим видом художественной
литературы, выводила последнюю на пути быта, на пути проза-
ической повседневности, с ее живыми и классовыми голосами
(характерен в этом отношении зачастую грубоватый язык басен-
переводов В. А. Жуковского по сравнению с отобранно-
поэтическим хотя бы его баллад), за которыми должны были
для широкой читательской массы, в ее восприятии басенных
образов, выступить социальные выводы, социальные требования К
Крылов замечательно схватывает типические особенности ре-
чевых манер различных, социальных характеров. Общественные
диалекты, в их функциональном преломлении, звучат в его бас-
нях с исключительной выразительностью. Круг этих диалектов
у него не очень широк, но показаны они «в обстоятельствах»
заостренно-ярко и всегда художественно оправданы у него в
своем применении значительностью как средства характеристики.
Ср., напр., короткий диалог между ограбленным крестьянином
и «смилостивившимся» разбойником, тоже, по-видимому, из кре-
стьян, в басне «Крестьянин и Разбойник» (1814—1816), обра-
щения-уговоры Демьяна и растерянные реплики гостя («Демья-
нова уха», 1813), речевую манеру наглого в своей силе «бари-
на»-Волка в басне «Волк и Ягненок» (1808), надменное возму-
щение родовитого барчука — хвостатого мышонка («Совет мы-
шей», 1811) и др.
Великолепны же у Крылова тонкие пародии-подражания
льстивому придворному стилю — прикрытые от цензуры «Мужи-
ком» ответы в «Рыбьей пляске» (1823—1824): «Всесильный царь!»
сказал Мужик, оторопев, «Я старостою здесь ш над водяным на-
родом; А это старшины, все жители воды, Мы собрались сюды
1 Ср. с этим и замечание П. А. Вяземского в его «Старой запис-
ной книжке» (том IX «Полн. собр. сочин.», стр. 25): «Если бы мнение, что
басня есть уловка рабства, еще не существовало, то у нас должно бы оно
родиться. Недаром сочнейшая отрасль нашей словесности —» басни. Ум
прокрадывается в них мимо цензуры. Хемницер, Дмитриев и Крылов часто
кололи истиною не в бровь».

105

Поздравить здесь Тебя с твоим приходом».— «Ну, как они жи-
вут? Богат ли здешний край?» — «Великий государь! Здесь не
житье им — рай. Богам о том мы только и молились, Чтоб дни
твои бесценные продлились». (А рыбы между тем на сковородке*
бились.) «Да отчего же», Лев спросил, «скажи ты мне, Они
хвостами так и головами машут?» — «О мудрый царь!» Мужик
ответствовал, «оне От радости, тебя увидя, пляшут».
Чаще в баснях Крылова настоящая носительница этого сти-
ля—Лиса; ср. в «Море зверей» (1809): «О царь наш, добрый
царь! От лишней доброты», Лисица говорит: «в грех это ставишь
ты. Коль робкой совести во всем мы сганем слушать, То прийдет
с голоду пропасть нам наконец; При том же, наш отец! Поверь,
что это честь большая для овец, Когда ты их изволишь ку-
шать...».
Или как тонко, напр., намекают в басне «Прихожанин» (1S23)
отдельные лексические точки на лицемерное духовное красно^
речие проповедника: «Речь сладкая, как мед, из уст его текла.
В ней правда чистая, казалось, без искусства, Как цепью золо-
той Возъемля к небесам все помыслы и чувства, Сей обличала'
мир, исполненный тщетой».
И, наконец, едва ли не лучший из крыловских социально-
языковых портретов — замечательная немногословная передача
в «Море зверей» речи-мычания простоватого покорного мужика-
Вола с его обезличенным «мы», с его всегда готовым призна-
нием своих «грехов» и пониманием их как результата вмеша-
тельства «лукавого»: «В свой ряд смиренный Вол им так мы-
чит:— «И мы Грешны. Тому лет пять, когда зимой кормы
Нам были худы, На грех меня лукавый натолкнул: Ни от кого
себе найти не могши ссуды, Из стога у попа я клок сенца
стянул».
Единомышленник и соратник Карамзина, Дмитриев и в басне-
не пробовал серьезно воспользоваться правом этого жанра на
аффективность, выходящую за круг «литературного» лексикона.
В отличие от Крылова голоса его басенных персонажей почти
вовсе лишены социальной окраски, и известная мера выражае-
мой ими аффективности подчинена общей строго-классовой
«литературности» тона. Почитателям Дмитриева басни Крылова*
не нравились как «грубые». Это понятно,— именно Крылов вы-
бором персонажей и сообщенной им социально-разнообразной
манерой говорить решительно перешагнул через рамки при-
глаженной «литературности». Голоса его героев зазвучали не-
только жизненно (жизненно многие звучали и у Дмитриева),
но и тонами разных общественных групп, избранных и «низ-
ких», и в этом отношении он ближе к грубоватому Хемницеру,
нежели к Дмитриеву, в манере писать которого слишком еще*
чувствуется связь литературы с духом дворянского салона.
Даже еще и в четвертом десятилетии Дмитриев остается верен
«народности» в карамзинском ее понимании и ворчливо отзы-

106

вается о наших «молодых учителях», которые рекомендуют
«писать так, как говорят наши мужики на Сенной и в харчев-
нях» (Письмо В. А. Жуковскому, 6 сент. 1836 г.) К
Крылов дал первый художественному русскому языку специ-
фически-национальную направленность. Он не изучал русских
фразеологизмов, не собирал русских идиом с интересом диалек-
толога или стилиста пуристического направления,— он знал рус-
ский язык из самой многообразной жизни, знал, каким он живет
в бойком крестьянском или городском мещанском разговоре, в
подловато-вкрадчивой речи Лисы-подьячего, в пьяных тира-
дах грамотея-повара, в благородно-негодующей речи культур-
ного разночинца и т. д. Он впитал в себя с огромным чутьем
действительности, что в русском языке есть наиболее вырази-
тельного и характеристического; применил наиболее действенные,
наиболее доходчивые его средства к сообщению движения и
гибкости своим, обыкновенно лукаво-добродушным, наредкость
занимательным рассказам-картинкам; сделал его, особенно в
диалоге, послушным материалом метких характеристик; выпла-
вил из него свои сжатые, афористически отлитые, раз и навсегда
запоминающиеся острые концовки-пословицы2.
1 Для характеристики того, как басни Дмитриева и поэзия его вообще
воспринимались людьми со вкусом в его время, стоит привести мнение о
них вдумчивого П. Макарова: «Разноцветная живопись, верное подра-
жание Натуре, гармония стихов, обилие в мыслях, строгой вкус, легкие
приятности и благородная простота — составляют главные достоинства
Поэзии Г. Дмитриева... Чтобы ценить сего любезного Стихотворца по до-
стоинству, надобно чувствовать преодоленные трудности, видеть, как он
старался укрывать их под колоритом легкости: надобно угадывать места,
которые под другим пером вышли бы хуже, и различать прекрасное, соз-
данное Искусством и талантом, от хорошего, которое может произвести
всякой умной человек со вкусом». Восхищаясь слогом Дмитриева, Макаров
видит, в частности, в авторе — «Артиста, напитанного правилами и чте-
нием великих Учителей...* — Курсив везде — оригинала (Цитирую по вто-
рому изданию — 1817 года). Как видим, характеристика эта с исключи-
тельной выразительностью и определенностью относит Дмитриева во всем
его творчестве в области поэзии, и в басенном, в часности, к мастерам,
первые достоинства которых — «легкость и приятность», усвоенные от
«великих учителей» и пересаженные на русскую почву. Ничего националь-
ного в поэзии Дмитриева, несмотря даже на подающие к этому повод за-
главия, Макаров, очень симпатизирующий Дмитриеву и находящий в его
слоге многочисленные достоинства, не обнаруживает. Даже и вопрос о на-
циональном, — и это совершенно понятно. — по отношению к этому ав-
тору у наблюдательного критика не возникает.
2 Народная речь, даже только с налетом простонародности, который
так возмущал стоявшего на карамзинских позициях И. И. Дмитриева, в
баснях Крылова далеко не всегда вводится как нечто характеристическое
и не всегда же является в них определенно-жанровым элементом, высту-
пающим на фоне общепринятого «гладкого» авторского языка: она в суще-
ственном представляет и язык самого автора, почти сливается с ним или
в тех случаях, где он относительно далек от простонародности, напр., в сен-
тенциях, возвышающихся над сферой крестьянских бытовых рассуждений,
образует пласт, без заметных шероховатостей накладывающийся на пласты
бытовой дворянской разговорной речи. Речь Крылова насыщена русизмами,

107

Современникам Крылова, не менее, чем нам, видна была
социальноречевая стихия его басни, его пристрастие и исключи-
тельное уменье передавать, в первую очередь, живую крестьян-
скую речь. Так, один из культурных его современников писал:
«Г. Крылов совершенно владеет как вообще русским языком,
так и в особенности простонародными словами. Хотя баснь есть
такой род сочинения, который и сам собою требует слов просто-
народных; однако искусство употреблять оные кстати г. Крылову
принадлежит, кажется, преимущественно. Почти в каждой басне
его можно найдти довольно сему примеров:
Какой-то всадник так Коня себе нашколил,
Что делал из него всё, что изволил;
Не шевеля почти и поводов.
Конь боле лишь серчал и рвался...
То под носом юлит у коренной...
Я затяну, и (sic!) вы не отставай...
Псы залились в хлевах и рвутся вон на драку...» !.
К высоким художественным достижениям Крылова относится
и то, что сделано им для своеобразного психологического и язы-
кового портрета создаваемого им рассказчика басни. Этот порт-
рет перед нами выступает или, скорее, проступает (образ рассказ-
чика у Крылова, обыкновенно, нарочито не резок) как «погру-
женный», по выражению В. В. Виноградова, «в сферу народного
русского мышления, национального русского психологического
уклада, народных экспрессивных оценок». То делая от себя
выводы, морализируя («А я бы повару иному Велел на стенке
зарубить: Чтоб там речей не тратить по-пустому, Где нужно
власть употребить»,— «Кот и Повар»; «А я скажу: по мне уже
лучше пей, Да дело разумей», «Музыканты»); то ссылаясь на
свой житейский опыт («Я сколько раз видал, приметьте это
сами...» — «Мышь и Крыса»; «И то сказать, как часто видел
я...» — «Собака, Человек, Кошка и Сокол»); то менее заметно
обнаруживаясь в лукавых «понимающих» как бы случайных
замечаниях в скобках («Запачканный Голик попал в большую
честь — Уж он полов не будет в кухнях месть: Ему поручены
господские кафтаны (Как видно, слуги были пьяны)»,— «Го-
лик»; «...Но вышел новый чин Ослу, бедняжке, соком (То может
идиомами просторечия, с трудом поддающимися передаче на иностранные
языки.
Крылов так, по-видимому, и сам говорил, и характерно, напр., что если
речь таких его фарсово-комических персонажей, как Трумф или Слюняй
(в комедии «Подщипа», 1801 г.). освободить от ее чисто внешней оболоч-
ки, получится и у них, для которых никакой стилистической «русисткой»
установки у автора нельзя предполагать, в основном та же пересыпанная
русизмами, «почвенная» речь крыловской басни.
1 По-видимому, характеристика принадлежит академику Н. Я. Озерец-
ковскому (1750—1827), но по недосмотру была приписана Мартынову
(М. И. Сухомлинов, История Росс, академии, Сборн. Отд. русск. яз. и слов.
АН, том 14, 1875, стр. 348).

108

не одним ослам служить уроком)».—«Осел»), то вступая вдруг
в прямое общение-разговор с читателем («Читатель! Я бы был
не прав кругом, Когда сказал бы: «да»,— да дело здесь не в
том...» — «Крестьянин и Собака»),— крыловский рассказчик
остается индивидуальностью, образом, который представляет
свой интерес, свою художественную ценность и имеет свой осо-.
бый разговорно-колоритный язык К
Марлинский имел все основания сказать: «Один только
самобытный, неподражаемый Крылов обновлял повременно и ум
и язык русский, во всей их народности... Он первый показал
нам их без пыли древности, без французской фольги, без не-
мецкого венка из незабудок. Мужички его — природные русские
мужички, зверьки его — с неподкрашенною остью. Счастливцы
мы: Крылов и XIX век были нашими крестными отцами. Первый
научил нас говорить по-русски, второй — мыслить по-европейски»
(О романе Н. Полевого «Клятва при гробе господнем»).
Признание национального характера образов и слога Крылова
-разделялось едва ли не всеми уже современниками его. Красно-
речиво развивал мысль об этом всякий раз, когда имел повод
касаться басен Крылова,— В. Г. Белинский (ср. особенно
статью «Иван Андреевич Крылов» в «Отечественных записках»,
1845); очень ярко выразил убеждение в исторической роли его
басен прежде всего в этом отношении — И. В. Киреевский:
«Крылову — писал он,— принадлежала честь единственная, ни с
кем в его время не разделенная: он хотел и успел быть и, что
еще важнее, он хотел быть русским в то время, когда подража-
ние почиталось просвещением, когда слово иностранное было
однозначительно с словом умное и прекрасное. В это время Кры-
лов не только был русским в своих баснях, но умел еще сделать
свое русское пленительным» 2.
§ 22. Романы и повести Нарежного
Первый в XIX веке роман реалистического направления —
«Евгений, или пагубные следствия дурного воспитания и сооб-
щества» (1799—1801) А. Е. Измайлова. Своей повествова-
тельной манерой и слогом он напоминает сатирическую литера-
туру XVIII века. Деловой живостью повествования, вкраплен-
ными в него насмешливыми замечаниями о действующих лицах,
четким грубоватым диалогом бытового характера роман этот
прямо подготовляет манеру В. Т. Нарежного.
Уже во втором десятилетии века русская литература нашла
в Нарежном (1780—1825) очень талантливого и своеобразного
представителя авантюрного романа с выразительными тенден-
1 Подробно см. в хорошо освещающей и другие стороны слога Крылова
статье В. В. Виноградова — «Язык и стиль басен Крылова», — Изв.
АН СССР, 1945, том IV, вып. 1, стр. 37—40.
2 Цитировано А. Галаховым в «Истории русской словесности, древ-
ней и новой», изд. третье, II, М., 1894, стр. 338.

109

циями не только реалистического, но даже и натуралистического
характера, наложившими свой отпечаток на его слог, особенно
в диалоге. Продукция Нарежного для «ленивой», по выражению
П. А. Вяземского, словесности его времени очень велика. Из
увидевшего свет наибольшее значение имеют его романы: «Рос-
сийский Жильблаз, или похождения князя Гаврилы Симоновича
Чистякова» (напечатаны в 1814 году три первые части), «Ари-
стион, или перевоспитание» (1822), «Бурсак» (1824) и «Два
Ивана, или страсть к тяжбам» (1825). Два последних оказали
прямое влияние на Гоголя («Вий» и «Повесть о том, как поссо-
рился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»).
Нарежный — очень любопытное явление как повествователь,
соединяющий в своем творчестве традиционные элементы зани-
мательной и крайне мало правдоподобной авантюрности с боль-
шим жизненным опытом, недюжинной наблюдательностью, вку-
сом к изображению примитивного захолустного быта, особенно
своей родной Украины, и замечательным талантом добродушного
юмориста в манере украинской же шутливости.
Те языковые установки, указание на которые находится в
предисловии к его «Российскому Жильблазу» («Да не прогне-
ваются на меня исступленные любители метафизики, славенского
языка и всего, что есть немецкого, что я не всегда с должной
почтительностию об них отзывался»), лишь очень мало опреде-
ляют настоящую физиономию слога Нарежного. Осмеивая «сла-
венский» стиль и надутую «философскую» ученость, отталки-
ваясь от широко распространенного в его время пристрастия к
иностранному, Нарежный, по собственному его признанию, не
считал возможным при этом выходить из рамок разумной умерен-
ности («...Но мне всегда казалось, что перейти должные пре-
делы в чем бы то ни было есть крайнее неразумие»). Он хорошо
понимает непригодность «славенщизны» в качестве языка свет-
ской, тем более художественной литературы, чувствует значение
источников разговорной русской речи сравнительно с далекой
от быта «немчизной» («под которым названием,— замечает он,—
следуя выражению наших прадедов, разумею я всякую чуже-
земщину») , испытывает отвращение от наследия книжного педан-
тизма, и это направляет его слог в сторону живых способов
выражения той общественной группы, к которой принадлежал
он сам,— разночинных выходцев из мелкопоместного дворянства,
того «среднего» сословия, сильно связанного с бюрократическим
аппаратом империи, которое было далеко и от салонной выло-
щенности карамзинизма, и от прямых, кровных связей с угнетен-
ными низами.
Нарежный — культурный представитель этой общественной
группы, хорошо знающий жизнь своего времени, человек, хотя
и полностью укладывающийся в требования политического строя,
при котором ему пришлось жить, но очень хорошо видящий
темные его стороны и заметно готовый обнаружить свое отри-

110

дательное отношение к ним. Живая наблюдательность обогащает
слог диалогов, в которых участвуют герои Нарежного, диало-
гов с блестками неподдельного юмора и зачастую исключитель-
ной выразительностью и меткостью, но школа письменного язы-
ка, пройденная Нарежным в качестве чиновника и обывателя,,
школа, на которую канцелярские обороты и чисто-книжная, дело-
вая лексика наложили свою печать, слишком часто делает его
стиль «бумажным»: связь с казенным языком «отношений»,
«представлений» и под. в его художественном языке еще слиш-
ком заметна, и, хотя он сам хорошо понимает разницу между
тем и другим, это понимание не претворяется у него в средство
по-настоящему очистить свой язык от традиционной, старомодной
уже даже для времени Карамзина «подьяческой» манеры писать
на беллетристические темы или переводить иностранную белле-
тристику. Характерна связь с XVIII веком у Нарежного и в об-
ласти многочисленных просторечных элементов, которым он дает
довольно большой простор в диалогических партиях своих рома-
нов. Они выступают под его пером иногда со свободой, которая^
напоминает таких «снижателей» второй половины XVIII века, как
Фонвизин, В. Майков и под.
Реалистические тенденции Нарежного, естественно, во многом,
оскорбляли официальных представителей «хорошего», т. е. ари-
стократического вкуса; новая стилистическая манера, уходящая,
корнями в нерусскую почву, вместе с тем не свободная от ряда,
черт языка и слога авантюрной литературы XVIII века, не нахо-
дила себе симпатии и могла представляться по-неприятному
странной, своего рода неумением писать «как следует».
«...Жаль,— писал П. А. Вяземский по поводу романа.
Нарежного «Два Ивана, или страсть к тяжбам», отдавая долж-
ное ряду больших беллетристических достоинств его произве-
дений,— что язык неприятный, грубый, иногда даже дикий, вкус
неочищенный, или, справедливее, совершенное отсутствие вкуса,,
много вредят достоинству сих романов; но со всем тем они за-
нимают место в числе замечательных произведений нашей лени-
вой словесности» !. Ср. отзыв о «Бурсаке» и «Повестях» Нареж-
ного, данный Н. А. Полевым («Московский телеграф», 1825,.
часть I, № 1): «...И в том и в другом сочинении заметна извест-
ная уже способность г. Нарежного описывать быт народный,
и рисовать характеры, но все затмевается выбором низких пред-
метов, неприличными, несносными выражениями и ходом при-
ключений, по старинному обделанных: иногда кажется, читаешь,
точно какого-нибудь Маркиза Глаголя! Пусть г. Нарежный
вводит читателей в высший круг людей [stiel], более старается
о слоге, о связи и простоте приключений — и мы ручаемся за
успех его романов».
Из отзывов тех, кто, высоко ставя Нарежного, отмечал слабые^
стороны его слога с других позиций, заслуживает внимания, как:
1 «Моск. телеграф», 1825, часть VI.

111

в основном справедливый, и отзыв И. А. Гончарова (в письме
к М. И. Семевскому, 1874). Указывая на то, что язык Нареж-
ного «тяжел, шероховат», Гончаров вместе с тем видит, что
«очень часто он успевает, как будто из чащи леса, выходить на
дорогу — и тогда говорит легко, свободно и иногда приятно,
а затем опять впадает в архаизмы и тяжелые обороты» 1.
§ 23. Повести и рассказы Бестужева - Марлинского
В беллетристике двадцатых и тридцатых годов центральное
место по своей популярности как изобразитель героических и
светских характеров и специально по влиятельности своей
стилистической манеры занимает А. А. Бестужев-Марлин-
ский. Это типичный и наиболее яркий представитель на рус-
ской почве стиля аффективно-подчеркнутого, максимально-
изукрашенного и вычурного, стиля, стремящегося не только к
тому, чтобы нравиться, но и чтобы всеми средствами удивлять,
поражать, потрясать.
А. А. Бестужев в своем творчестве проходит несколько эта-
пов: несомненно отражая в идейной стороне своих ранних пове-
стей позиции декабризма, в стороне литературной он еще очень
ясно обнаруживает свою зависимость, как от образцов, от пове-
стей Карамзина. «Роман и Ольга» (1823) написан под отчетли-
вым влиянием «Натальи, боярской дочери», «Замок Нейгаузен*
(1824) — «Острова Борнгольма»; в самом гражданском* пафосе
речи Романа на новгородском вече легко узнается карамзинская
манера речей «Марфы Посадницы». Своими «Замками» («Замок
Нейгаузен», «Замок Эйзен», 1825) Бестужев отдает дань «готи-
ческому» роману тайн и ужасов (типический представитель в на-
чале XIX века — английская писательница А. Радклиф), к ко-
торому возвращается и позже, опять, в «замке» («Замок Венден»,
1832).
Через влияние Вальтер Скотта Бестужев приходит к новой
установке в исторической повести: его «Ревельский турнир»
(1825) имеет эпиграф, намечающий переход автора к бытовой
точности, стремление к «правде» исторических описаний. Особая
программность этого эпиграфа ясна из факта необычности эпи-
графа «собственного», т. е. не представляющего выдержки из
чьего-либо произведения, не являющегося пословицей, поговор-
кой и под. Эпиграф гласит: «Вы привыкли видеть рыцарей сквозь
цветные стекла их замков, сквозь туман старины и поэзии. Те-
перь я отворю вам дверь в их жилища, я покажу их вблизи и по
правде».
Важнейший этап в творчестве Бестужева-Марлинского — его
повести, появлявшиеся с 1830 года, после того как он снова по-
1 См. П. Н. Сакулин, Русская литература, часть вторая, М., 1929,
стр. 482. — Хорошую характеристику творчества и слога Нарежного дает
статья Н. Степанова «У истоков русского реалистического романа»,
«Литер. учеба», 1937, № 7, стр. 3—27.

112

лучил возможность вернуться к литературе. И его «светские»
повести (лучшая — «Испытание», 1830), и повести с разнообраз-
ными в большей или меньшей мере военными сюжетами имеют
своими героями чаще всего людей большой благородной страсти,
гордые и сильные индивидуальности военного типа. Героика вы-
соких страстей в большинстве повестей Марлинского дается в
подчеркнуто поражающей обстановке (Кавказ, море и под.),
стилистически — в манере исключительно приподнятой, аффек-
тивно-яркой. С установкой на эффективность соединяется дру-
гая — на блеск остроумия, на удивляющую оригинальностью
своего содержания фразу. Переход от романтических «историче-
ских» сюжетов к сюжетам «современным» обостряет на этом
этапе творчества Марлинского его индивидуальные авторские
черты, менее поражавшие в произведениях с действием, относив-
шимся к овеянному по самой его природе романтичностью дав-
нему прошлому. Марлинский, впрочем, увлечения стариной не
утрачивает и в это время, и его «Наезды» (1831) тесно примы-
кают к пути, на который он стал в «Ревельском турнире».
Характерная новая черта повестей Марлинского, принципи-
ально намечавшаяся уже в конце первого (додекабрьского) пе-
риода его творчества,— интерес, и интерес несомненно серьез-
ный, к конкретной бытовой обстановке, к специфике вещей, к
научному знакомству с различными сторонами жизни. В наи-
большей мере эту исключительно важную черту новой писатель-
ской манеры Марлинского отразили его рассказы из морской
жизни, показавшие серьезную предварительную работу автора
над «специальными предметами».
Западноевропейский образец, стоявший перед Марлинским
второго периода его творчества, указан им самим, да собствен-
но и без указания автора, при слишком большой близости выпук-
лых манер, не может не броситься в глаза, — это Виктор Гюго,
тогда глава французских романтиков-бунтарей, «неистовый»,
«парнасский разбойник», в теории и практике своего творчества
стремящийся к выдвижению индивидуального и величественного.
«Перед Гюго я ниц, — восторженно восклицает Марлинский.—
Это уже не дар, а гений во весь рост...», и к этому гению он идет
в ученики, «с жаром удивления и с завистью бессильного сорев-
нования», представляясь, однако, своим русским современникам
и сам явлением исключительным, о котором даже и критики, не
настроенные вообще патетически, не обинуясь, говорят как о ге-
ниальном» ].
Слабые стороны Марлинского как писателя были верно ука-
заны уже его современником — В. Г. Белинским, ирониче-
ски подводившим его повести под категорию «романа востор-
женного, патетического, живописующего растрепанные волосы,
1 Белинский относил Марлинского к подражателям Бальзака. П. Н. Са-
кулин верно указывает еще на значение, среди других влияний, отра-
женных Марлинским, —«страшных романов» (напр., Радклиф).

113

всклокоченные чувства и кипящие страсти» (крит. разбор «Кузь-
мы Петровича Мирошева» M. Н. Загоскина, 1842). Отдавая
должное Марлинскому, как «одному из самых примечательней-
ших наших литераторов», признавая, что «он одарен остроумием
неподдельным, владеет способностью рассказа, нередко живого и
увлекательного, умеет иногда снимать с природы картинки-за-
гляденье», Белинский уже в «Литературных мечтаниях» ("1834)
готов был признать его значение в современной русской лите-
ратуре собственно только «на безлюдьи истинных талантов».
Белинский находил, что талант Марлинского «чрезвычайно
односторонен, что его претензии на пламень чувства весьма по-
дозрительны, что в его созданиях нет никакой глубины, никакой
философии, никакого драматизма; что, вследствие этого, все ге-
рои его повестей сбиты на одну колодку и отличаются друг от
друга только именами; что он повторяет себя в каждом новом
произведении; что у него более фраз, чем мыслей, более ритори-
ческих возгласов, чем выражений чувств». Подробнее это убеж-
дение Белинский обосновал в своем разборе вышедшего в 1838—
1839 гг. в двенадцати частях «Полного собрания сочинений
А. Марлинского», в часгности о характерах его он в этом разбо-
ре писал: «Впрочем, эта бесхарактерность есть общий характер
всей многочисленной семьи лиц, выдуманных Марлинским, и
мужчин, и женщин: сам их сочинитель не мог бы различить их
одно от другого даже по именам, а угадывал бы разве только
по платью». «Все мужчины его — какие-то отвлеченные и без-
личные олицетворения».
Культ индивидуальности, независимой сильной личности не
помог Марлинскому выйти за грань в общем одного и того же
характера — мужественного носителя чести, характера, который
в различных одеяниях и ситуациях проходит через большинство
его произведений. Этому характеру, за которым очень легко уга-
дывается alter ego — сам автор, в ряде повестей противопо-
ставлены персонажи «черные», злодейские, нарисованные схема-
тически и закрашенные в один мрачный цвет.
Со стороны стилистической герой Марлинского обыкновенно
блестящ: он сыплет оригинальными софизмами, разбрасывает
яркие, удивляющие сравнения и метафоры, облекает свои мысли
в форму изящных или претендующих на изящество перифраз.
У Марлинского, «блестящего фразера», по выражению Белин-
ского, огромный запас таких стилистически заостренных выра-
жений; они — органическая принадлежность его авторской ин-
дивидуальности, и это сказывается в том, что, помимо каких бы
то ни было специальных установок на характеры, они, как иног-
да «словца» у Грибоедова в «Горе от ума», оказываются попа-
дающими к самым различным, казалось бы, для этого совсем не
подходящим, персонажам повествования1. «Характеры» Мар-
1 Всякие границы в этом отношении Марлинский переходит в особен-
ности в «Мореходе Никитине» (1834).

114

линского все склонны в большей или меньшей мере обращаться
к его «собственной» словесной манере, к смелым и неожиданным
сочетаниям понятий (к «пенистой шипучести языка», по выраже-
нию Белинского), и любая повесть его и в авторской речи, и в
диалоге — богатая коллекция таких фраз-блесток, иногда нема-
лой художественной ценности, нередко — почти грубой стилисти-
ческой мишуры-дешевки. Ограничимся немногими, почти науда-
чу взятыми примерами:
«Вот уж правда, что они от дыхания пушек «летят, как пух
от уст Эола» (Письма из Дагестана, 1831). «Он бы сейчас уга-
дал" в толпе покупщиков... безместного бедняка в шинели, подби-
той воздухом и надеждой, когда он со вздохом, лаская правою
рукою утку, сжимает в кармане левою последнюю пятирублевую
ассигнацию, словно боясь, чтоб она не выпорхнула, как воро-
бей...» (Испытание, 1830). «Природа — великое дело, она хоть
и не смеет горланить в гостиной, как в трагедии, но в тиши каби-
нета обращает в свою веру многих» (Фрегат «Надежда», 1832).
«Пускай плетут пустые люди кружева из песку, называемые мо-
дою; пускай себе старушки в чепцах и фраках с важносгью рас-
суждают о лучшем способе чихать за обедней и кланяться на
выходах: без этих вздоров лучшее общество сгнило бы, как
Пресненские пруды» (там же). «Вдохновенный фламандскою по-
эзиею, я бы сказал, что румянец на щеках ее подобился розам,
плавающим на молоке» (Лейт. Белозор, 1831). «Вы бы не усом-
нились в этой истине, видя, как госпожа Саарвайерзен, подобно
увесистой планете, кружилась около огня, заимствуя от него свет
и румянец» (там же). «Это ясно, как шоколад на воде, капи-
тан...» (там же) «Случай — эта повивальная бабушка всего
худого и доброго — натолкнул как будто нарочно капитана на
долгоногого Гензиуса...» (там же). «Один мой приятель говари-
вал, что сердце юноши — лядунка с порохом, сердце женщины—
стклянка с духами; но как бы то ни было, и то и другое — вещи
легко возгораемые, и потому казалось весьма сомнительным,
чтобы они могли уцелеть от пламени» (Испытание, 1830). «Впол-
не ли вы чувствуете магнитную силу обручального кольца, цент-
ровлекущую силу женщины, оправленной в заветное местоиме-
ние «моя»?» (Месть, 1834—1837). «Огромные замороженные
стерляди, белуги и осетры, растянувшись на розвальни, кажется,
зевают от скуки в чуждой им стихии и в непривычном обществе»
(Испытание, 1830). «Бедняга раненый бился под трупами, вы-
брался, пополз, порвался полезть через плетень и, вновь проби-
тый многими пулями, повис поперек, как орден Златого руна»
(Письма из Дагестана, 1831). «... Тем выше ханская дочь — от
самой колыбели напитывалась гордынею предков, и она, как ле-
дяное забрало, отделяла сердце ее от всего видимого общества»
(Аммалат-бек, 1832). «Живши неделю у воркуна дяди своего
подле Риги, я всякой день зевал, как кремлевская пушка» (По-
ездка в Ревель, 1821). «Одинокий луч солнца, закравшись сквозь

115

окно, мелькал и переливался сквозь зыбкую зелень по угрюмой
стене, как резвый младенец на коленях столетнего деда» (Амма-
лат-бек) 1.
Другая типическая особенность слога Марлинского — эстети-
зированная патетика. Она прямо соответствует излюбленным его
характерам, таким, напр., как полудикий герой Аммалат-бек, как
идейный разбойник Мулла-Hyp («Мулла-Нур», 1835—1836); по-
ложениям — вроде борьбы с тигром, мужественному сражению
с грозной бурей и под.
Психологические состояния рисуются обыкновенно Марлин-
ским так, напр.: «Нет, не таков был я: в любви моей бывало
много странного, чудесного, даже дикого... Пылкая, могучая
страсть катится, как лава; она увлекает и жжет все встречное,
разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны и хоть на миг, но
превращает в кипучий котел даже холодное море» (Страшн.
гаданье, 1831). «Огонь тек в моих жилах; сера кипела в груди»
(Латник, 1830). «...Так было и с Правиным. Любовь его была
глубока, как море, кипуча, как море, сердце его было на время
оглушено разлукою, и оно очнулось лишь тут; оно пробудилось,
как младенец, подкинутый безжалостною матерью к чужим во-
ротам зимою, и первый звук, из него вырвавшийся, был болез-
ненный крик отчаяния» (Фрегат «Надежда», 1832). «Долго бу-
шевали страсти в груди ее; долго тускнело зеркало разума под
дыханием отчаяния; наконец ужасающая мысль о побеге возбу-
дила внимание Ольги» (Роман и Ольга, 1823).
Действия обыкновенно аффективно подчеркнуты: «Заревая
пушка грянула в лагере, эхо гор отвечало ей долгим перекатом—
и, наконец, везде воцарилось молчание. Тихо ниспал флаг на
башню замка... победный орел свил крылья свои. Солнце село.
Но не вдруг сошла ночь на окрестность; прозрачный туман мед-
ленно развивал свою креповую завесу, медленно увивал чалмою
главы гор; тени и пары густели постепенно; и вот золотокрылый
месяц вспорхнул на небо обычной стезей своей...» (Красное по-
крывало, 1831—1832). «Грохот заревых барабанов во всех кон-
цах города, перевторивающих друг другу стройными перебоями,
1 Удачно стилистическую манеру Марлинского и ее успех характери-
зуют слова его современника выдающегося литературоведа, критика и по-
эта С. П. Шевырева: «Он, — писал Шевырев, — начал завивать и
кудрявить простую, гладкую [?] речь карамзинскую: после классических,
правильных, стройных и оконченных форм, отзывающихся какой-то холод-
ностью однообразия, пестрота речи показалась чрезвычайно привлекательна.
Сочли этот яркий блеск завитой формы за огонь, живость, силу; ужимку
приняли за выражение души. Вот разгадка первому и быстрому успеху
Марлинского, который явился противодействием классической школы Ка-
рамзина», — замечание, впрочем, нуждающееся в значительных ограниче-
ниях, если вспомнить карамзинского «Рыцаря нашего времени». Интересно
по этому поводу и другое замечание, сделанное Шевыревым же: «Нрави-
лось чрезвычайно это умение сказать все не просто, а как-то иначе, бро-
сались в глаза его сравнения не верностью природы, не простотою, а своею
внезапностью и странностью» («Москвитянин», 1842, кн. 3).

116

извлек меня из глубокой думы; гул его доходил до меня, теряя
отдалением суровость свою, и звук флейт, оканчивая каждое
колено, лился, подобен милому голосу женщины, вслед за гроз-
ным кликом воина» (там же). Не говоря уже о таких, как:
«И ночь задвинула небо тяжкими тучами, и тучи всплескались,
как волны, и море забушевало, как небо. Вихорь спирал, воз-
метал, разбрызгивал пары и волны. То черные облака разевали
огненную пасть свою, зияющую жалом молний, то белогривые
валы, рыча, глотали утлое судно и снова извергали его из хляби»
(Морех. Никит., 1834).
Аффективности действий соответствует и выбор предме-
тов: «С самого младенчества, — характеризуя самого себя,
говорит автор «Мулла-Нура» (1839), — я любил грозы. Гром
для меня всегда был милее песни, молния — краше радуги».
Русские читатели еще не были избалованы возможностью
художественного выбора, «прелесть нагой простоты», по выраже-
нию Пушкина, еще не могла в бедной литературе казаться на-
стоящей эстетической ценностью, и кудрявый, изысканный слог
Марлинского привлекал к себе многочисленных удивлявшихся
ему и пленявшихся им поклонников 1.
Сам Марлинский, однако, как показывают хотя бы его пись-
ма к Н. А. Полевому2, не переоценивал значения своего успеха
по существу. «Нет, — писал он ему в 1831 г., — я не доволен
своими созданиями! Это дети, иногда забавные, иногда милые,
порой даже умненькие, но дети, но карлы...». Еще характернее
его высказывания в письме 1833 г.: «Вы правы, — писал он, —
что для Руси невозможны еще гении: она не выдержит их; вот
вам вместе и разгадка моего успеха. Сознаюсь, что я считаю себя
выше Загоскина и Булгарина; но и эта высь по плечу ребенку».
Свои заслуги Марлинский видел, и небезосновательно, преиму-
щественно в своей работе над слогом, в сообщении ему живости
и разнообразия,— задача, которую, однако, он разрешал иногда
слишком прямолинейно и без строгой проверки результата:
«Не у одних французов, — говорит он в том же письме, —
я занимаю у всех европейцев обороты, формы речи, поговорки,
присловья. Да, я хочу обновить, разнообразить русский язык, и
для того беру мое золото обеими руками из горы и из грязи,
отовсюду, где встречу, где поймаю его. Что за ложные мысля
еще гнездятся во многих, будто есть на свете галлицизмы, гер-
манизмы, чертизмы? Не было и нет их! Слово и ум есть брат-
ское достояние всех людей, и что говорит человек, должно быть
понятно человеку, предполагая, разумеется, их обоих не безум-
цами... Мы видим, что изменяются нравы, права, обычаи, наро-
ды,— и хочем (sic!) навечно ограничить улетученную мысль —
слово!.. Однажды и навсегда — я с умыслом, а не по ошибке
1 См. Н. Степанов, указ. соч., стр. 27.
2 См. Н. Коварский, Ранний Марлинский. «Русская проза» под
редакц. Б. Эйхенбаума и Ю. Тынянова. Л., 1926, стр. 137—138.

117

гну язык на разные лады, беру готовое, если есть, у иностран-
цев, вымышляю, если нет...».
Со стороны стилистической Марлинского характеризуют, как
замечено, в наибольшей мере — пристрастие к неожиданным,
вычурным сравнениям и метафорам, общая перифрастичность
слога, разнообразный, иногда до пестроты, синтаксис. Лексика
его свежа и богата. Марлинский охотно использует в качестве
языкового материала и элементы аффективной (но не грубой)
лексики, известной ему из быта разных социальных групп,
и претенциозно-светскую речь, и. лексику терминологическую.
Чаще других он создает, обыкновенно удачные, неологизмы, не
подчеркивая, однако, новизны привлекаемых им слов и не явля-
ясь определенно сторонником какой-либо предвзятой теории от-
носительно принципов их образования,— умеренность, несколько
неожиданная в нем как стилисте, в других отношениях явно
стремящемся к оригинальности.
Подчеркнуто-прозрачные намеки на то, что метафорический
способ выражения и аффективная фразеология Марлинского и
его школы уже старомодны и смешны, не раз даются, напр., в
«Обыкновенной истории» (1847) И. А. Гончарова,— любо-
пытное свидетельство, как за десять с немногим лет безнадежно
увяли эти пышные, говоря словами Макарова, «цветы слога»:
«Она [Юлия] любила Александра еще сильнее, нежели он
ее... Но беда была в том, что сердце у ней было развито до-
нельзя, обработано романами и приготовлено не то что для пер-
вой, но для той романической любви, которая существует в не-
которых романах, а не в природе... Она бы тотчас разлюбила
человека, если б не пал к ее ногам, при удобном случае,
если б не клялся ей всеми силами души, если б осме-
лился не сжечь и испепелить ее в своих объя-
тиях1, или дерзнул бы, кроме любви, заняться другим делом,
а не пил бы только чашу жизни по капле в ее слезах и по-
целуях».
— «Ему [Александру] как-то нравилось играть роль стра-
дальца. Он был тих, важен, туманен, как человек, выдержав-
ший, по его словам, удар судьбы,— говорил о высоких стра-
даниях, о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных
в грязь — «и кем?» — прибавлял он: — «девчонкой, кокеткой и
презренным развратником, мишурным львом. Неужели судьба
послала меня в мир для того, чтобы все, что было во мне высо-
кого, принести в жертву ничтожеству?», и под.2.
1 Разрядка — Гончарова.
2 Впечатление почти карикатуры производит в этом же романе приве-
зенное Адуевым-племянником от девицы-тетки письмо к Петру Ивановичу
(часть I, гл. 2). Это хорошая пародия на преломленный в быту карамзин-
ский, в это время уже особенно смешной в его эффективности стиль, воз-
можный еще только в глуши, в письмах целиком живущей прошлым по-
жилой сентиментальной женщины.

118

Правда, Гончаров увеличивает юмористическое впечатление,
смещая аффективные способы выражения, он переносит их в
ситуации, со стороны воспринимающиеся как «прозаические», как
«обыкновенные» (этой стороной почти везде в романе является
Адуев-дядя), но пародийность в подходе к этим типам слога
лежит, несомненно, и в общем отношении к ним автора худож-
ника-реалиста, представителя точного способа выражения.
Недюжинная наблюдательность, богатое воображение и спо-
собность конкретно представлять себе черты быта и в его на-
циональном, и в резко отличном от национального разнообра-
зии,— особенности, принадлежавшие писательскому характеру
Марлинского, не получили у него направленности, которая сде-
лала бы из него писателя-реалиста, и об этом очень приходится
пожалеть по отношению к нему, писателю с прорывавшимися
настроениями гуманными, по-декабристски враждебному деспо-
тизму, ценящему человеческую личность.
Ростки реалистических тенденций, которые у него были в
таких, например, вещах, как «Лейтенант Белозор» (1831), «Мо-
реход Никитин» (1834) (иногда хорошая передача голосов про-
стонародных персонажей, знание вещей и под.), задавила
страсть к яркости во что бы то ни стало, к шумихе блестящих
выражений, к патетике положений и слов, к героической теат-
ральности, не сдерживаемой ни критическим чувством меры и
воспитанного художественного вкуса, ни хотя бы здоровой тео-
рией, с какими-либо ограничительными требованиями относитель-
но характеров и установок слога.
Характерно, однако, что Марлинский имел почитателей и
среди таких людей с литературным вкусом, как Языков и П. Ки-
реевский. Языков в письме брату (1831 г.) решительно отдавал
преимущество его прозе перед прозой Пушкина: «Лейтенант
Белозор»,— писал он,— меня восхитил. Какой мастер своего дела
А. Б.: какая широкая кисть и какой верный взгляд и искусство
ставить предмет перед глаза читателя живо, ярко и разительно!
Что после или же далеко лет за 8 прежде этого Белкин? Суета
сует и всяческая суета» 1. Нет никаких оснований сомневаться в
полной и глубокой искренности Н. Полевого, когда он писал
приблизительно в это же время (25 сент. 1831 г.) самому
А. Бестужеву: «Мне думается, мне мечтается, что Бестужеву не
суждено погибнуть за Кавказом, что ударит час соединения его
со мною, что минута мира возвратит его нам... До тех пор —
ради всего великого и прекрасного, храните себя... Знаете ли,
что все узнают каждую вашу строчку? Западает ли она в болото
«Тифлисских ведомостей», садят ее в помещичий огород Греча,
1 Письма П. В. Киреевского к H. М. Языкову. Редакция, вступительная
статья и комментарии М. К. Азадовского, М.—Л., 1935.

119

или являются они в «Телеграфе», все равно — она узнана и
оценена» *.
Но при всем этом большая филологическая одаренность
(отличные способности и любовь к усвоению языков, наблюда-
тельность в области социальных диалектов, хорошее и обширное
обладание словами как названиями вещей и явлений и под.)
много помогли ему если и не стать мастером языка, оставив-
шим образцы, по которым учатся поколения, то в ряде черт
сыграть заметную роль в истории обновления русской литератур-
ной лексики и манеры выражения2.
Из литературы о Марлинском см., напр.:
Иванов-Разумник, История русской общественной
мысли, часть I, изд. 5-ое, 1918, стр. 125 и след.
Н. Коварский, Ранний Марлинский, «Русская проза»,
сборн. под редакц. Б. М. Эйхенбаума и Ю. Н. Тынянова, 1926.
Н. Степанов, Романтические повести А. Марлинского,
«Литер. учеба», 1937, № 9.
А. Лежнев, Проза Пушкина, 1937, стр. 100 и след.
§ 24. Беллетристика Сенковского
О.-Ю. И. Сенковский (1800—1858) как писатель не яв-
ляется фигурой серьезного исторического значения. Его сюжет-
ная выдумка бедна, характеров у него обыкновенно нст вовсе,
диалог его повестей по содержанию ничтожен. Тем ревностнее
он направляет свои усилия на занимательность слога, на ирони-
ческую causerie3 хорошо образованного «светского» человека
и на всякую игру — игру пестротой сюжетной, игру красками
1 Н. К. Козмин, Из переписки Н. А. Полевого с А. А. Бестужевым,
Известия по русск. яз. и словесн. Акад. наук СССР, 1929, II, стр. 211.
2 Об особом вкусе Марлинского к языкам и к языку говорят, между
прочим, несколько горячих фраз, приписанных им своему герою в рассказе
«Следствие вечера на кавказских водах» (после 1830 г.). Фразы эти ха-
рактерны и заслуживают того, чтобы быть приведенными: «...B каждом
языке, в каждом авторе есть непереводимые выражения, и все объекты
слога не выразят их вполне; и не в одной литературе, даже в философи-
ческом отношении, изучение языков полезно. Для ума наблюдательного вся
[sic!] история народа, все [sic!] развитие ума начертано в его языке, и
часто простое слово, которое один человек употребляет в составлении речи,
как наборщик свинцовую букву, дает ему новую идею, внушает счастливое
сравнение, оправдывает историческую догадку.
Порядочное произношение при этом необходимо: иначе как будете це-
нить поэзию, не почувствуя стройности речи, звучности выражений? Те, ко-
торые недоучились или не научились этому, ломая бесчеловечно чужие сти-
хи и зубря гладкую прозу, обыкновенно винят в этом язык. Дался им
итальянский камертон благозвучия, и зато уж не смей похвалить иного,
между тем как всякий язык под пером искусного писателя может стать
гармоническим и нежным. Учиться, говорил он, чему бы то ни было, осо-
бенно языкам, надо со страстью; только она может истребить все предрас-
судки, победить все препятствия, оценить, оплодотворить занятия».
3 Фр. — «болтовня, разговор».

120

далекого восточного быта и его фантастики, игру чисто-словес-
ную — каламбуры и под.
Не имея и отдаленно стилистической изобретательности Мар-
линского, социального и исторического разнообразия голосов
Вельтмана, он, подобно последнему, стремится, однако, к экстра-
вагантности выводимых фигур, к возможной пестроте и изломам
в большей или меньшей мере фантастических, тут же осмеивае-
мых в их неправдоподобности сюжетов; к оживлению всего это-
го нигилистической остротой, ничего серьезного не задевающей,
ничтожной в смысле ее социальной направленности, могущей в
некоторых случаях насмешить, в других — утомляющей своей
неумеренной навязчивостью. Он ищет впечатлений-отрывков,
игрушек-камешков в хорошо известных ему литературах Восто-
ка и, не обладая художественным талантом для создания чего-
либо оформленно-цельного, стремится превращать, при этом да-
леко не всегда занятно, лоскутки ориенталистической филоло-
гии в материал пестрых костюмов своих рассказов-арлекинад.
§ 25. Беллетристика Вельтмана
Наряду с ним успешно выступает в поисках новых, своеоб-
разных форм повествования далеко превосходящий его талантом
А. Ф. Вельтман (1800—1860), мастер комического гротеска,
автор с вызывающе-смелыми композиционными приемами, кото-
рым соответствует такой же смелый, оригинальный, нарочито
пестрый «экспериментальный» слог. Белинский пишет о нем
(1835): «Каким живым, легким, оригинальным талантом владеет
Вельтман, каждой безделице, каждой шутке он умеет придать
столько занимательности. О, он истинный чародей, истинный
доэт!».
Текст «дня III, XIX» Вельтманова «Странника» (1830—1831)
в шутливой форме отражает программу направления:
«Здесь также нехудо предупредить читателя, чтоб он не тре-
бовал от меня чистого, звучного слога и изысканной красоты.
Выпиши, мой друг, эту страничку; это слова Аристотеля, Дио-
нисия Галикарнасского, Квинтиллиана, Цицерона и пр(очих)
у(ченых) м(ужей)».
«Как неприятно видеть почтенного Автора, который уни-
жается, стараясь сделаться писателем звучным; сокращает ис-
кусство свое для достоинства и благовидности выражений; тру-
долюбиво подчиняет мысли словам; избегает стечения гласных с
детскою принужденностью; округляет периоды и уравнивает
члены выражениями ничтожными и неуместными красотами».
Стрела шутки Вельтмана, как легко догадаться, направлена
если не против самого Карамзина, то против эпигонов карамзи-
низма. Не стремясь отразить в своем художественном творче-
стве каких-либо идей общественного порядка, убеждений глубо-
ких и выстраданных, не ставя себе задачи кого-либо в чем-ни-

121

будь убеждать, кого-либо воспитывать или перевоспитывать,,
Вельтман по условиям времени имеет перед собою, вообще го-
воря, только две возможности творческой работы: центр тяжести
его писательского искусства может быть перенесен на форму —
на изящество слога, на его, быть может, еще имеющую своих
поклонников манерную, эстетически направленную украшенность.
Этот путь не по нем, и он добродушно-насмешливо от него, как
видим, отказывается. Другой путь для такого, как он, безы-
дейного писателя — творчество-игра, игра всем, что может, ни-
кого не волнуя и не обижая, позабавить, удивить, насмешить,
Вельтман полностью, всей своей психологической организа-
цией, всеми писательскими симпатиями принадлежит к беллет-
ристам такой направленности.
«...И потому я обращаюсь к тому, об чем никто не наме-
кал, или очень мало намекал. Но есть ли подобная вещь в ми-
ре?— это только шутка! — В руках писателя все слова, все
идеи, все умствования подобны разноцветным камушкам калей-
доскопа. То же самое всякой перевернет по-своему, выйдет дру-
гая фигурка и — он счастлив, ему кажется, что он ее выдѵмал»
(Странник, XXVI).
С эксцентричности как манеры, с произведения «странн»-ога
(таким именно хотел видеть своего «Странника» Вельтман) он
начинает свой путь беллетриста, и эта эксцентричность со всеми
приемами, и сюжетными, и эйдологическими, и стилистическими,
характеризует все значительное, что после «Странника» вышло
из-под пера Вельтмана («Кощей Бессмертный», «Рукопись Мар-
тына Задеки», 1833, «Лунатик», 1834, «Светославич, вражий пи-
томец», 1835, и т. д.).
Дело не изменилось от того, что, сблизившись в сороковых
годах с учеными — историками и археологами из славянофиль-
ского лагеря (Погодиным и другими сотрудниками «Москвитя-
нина»),— он стал в своей беллетристике обнаруживать с боль-
шей определенностью, чем раньше, свои симпатии к консерва-
тивно-казенным взглядам на русское общество и его историю,
что старина, которую он издавна любил как дилетант-археолог,
стала делаться в его изображении предметом подчеркнутой иде-
ализации, в противопоставлении современности. Эта «идейность»
не претворилась в писательской психологии Вельтмана во влия-
тельное, движущее начало, чем-либо определившее по-другому
его авторские пристрастия и приемы. Фантазер, почти необуз-
данный, в областях науки, в которых он трудолюбиво работал,
он остался им в своих художественных произведениях, являясь
типичным и наиболее ярким представителем истории-сказки, пе-
стро расцвеченной, узорно разубранной, где вымыслы фантазии
прихотливо сочетаются с чертами исторического быта, старин-
ного слога, с разнообразием фольклорных предметов и всем бо-
гатством стилистических затей, подсказываемых эксцентричным
талантом автора.

122

Странным образом едва ли не все высказавшиеся по этому
поводу современники причисляли такие произведения Вельтмана,
как «Кощей Бессмертный», «Светославич, вражий питомец» и
под., к историческим романам. От современников как-то усколь-
зала при этом чисто подчиненная функция вельтмановского
«историзма», его фантастическая произвольность, даже пародий-
ность,— черты не только никак не запрятанные, но, наоборот,
максимально характерные для всей вельтмановской манеры.
«Историческое» в пестрой калейдоскопичности археологических
деталей, в обломках старинного языка, в стилистических приемах,
соприкасающихся со старинной народной словесностью, и под.,
можно было видеть, только так относясь к древней русской
истории, как относились к ней романтики и их предтечи в Рос-
сии, т. е. как к миру полуфантастическому, миру своеобразных
красивых чудес, идеализируемому и в аспекте общественном, и
в специально-художественном. С полной определенностью такой
именно подход к Вельтману в свое время обнаружил в оценке
его «историзма» В. Г. Белинский: «Более всего нам нравит-
ся,— писал он,— его взгляд на древнюю Русь: этот взгляд —
чисто сказочный и самый верный [sic!]. Мы твердо убеждены,
что древняя Русь годится только на сказки, оперы, фантазии,
фантасмагории. Вельтман хорошо это понял, и потому его рома-
ны читаются с удовольствием. Они народны в том смысле, что
дружны с духом народных сказок, покрыты колоритом славян-
ской древности, которая дышит в дошедших до нас памятниках.
Он понял древнюю Русь своим поэтическим духом и, не давая
нам видеть ее так, как она была, дает нам чуять ее в каком-то
призраке — неуловимом, но характеристическом, неясном, но по-
нятном...» (Рецензия на «Предки Калимероса. Александр
Филиппович Македонский», 1836). Но Н. Полевой назы-
вал «Кощея» «прелестной» сказкой и высказывал мнение, что
автор его хорошо понимает «Русь поэтическую» 1.
Не в той, конечно, мере, как в своих произведениях фанта-
стического характера, но сохраняя резкую индивидуальность
своих стилистических пристрастий — калейдоскопичность, разно-
образие, беспокойную изменчивость элементов, выступает Вельт-
ман в качестве автора бытовых романов. Его «Приключения, по-
черпнутые из моря житейского» (первый роман из этой серии —
«Саломея», 1846—1847) в стилистическом отношении разверты-
вают настоящее богатство разнородных лексических элементов,
фразеологии, синтаксических ходов, разнообразнейшие тембры
живо и ярко звучащих в повествовании голосов. И характерно,
что при невероятности, иногда очень резкой, сюжетных положе-
ний бытовых повестей и романов Вельтмана, почти всегда голо-
са его героев, их язык, как и его собственный, звучат тонами
полными, яркой, почти всегда убедительной верностью жизни.
1 Ср. П. Н. Сакулин, Русская литература. М., 1929. стр. 470.

123

§ 26. Художественная проза Пушкина
Б. М. Эйхенбаум был в известной мере прав, отмечая как
характерное для начала сороковых годов явление высказывания
О. И. Сенковского1, отрицавшего за стихом, после его
отрыва от былой связанности с музыкой, права на серьезное
эстетическое значение («Древний гекзаметр», 1841). Пушкин-
ский период русской поэзии, с его непревзойденными образцами
стихотворной литературы, казался уже многим современникам
явлением, отошедшим в прошлое; потребность в художествен-
ной прозе выступала с исключительной властностью, и полную
дань ей заплатили, признавая ее историческую закономерность,
сами великие мастера стиха предшествующего времени — Пуш-
кин и Лермонтов. Хотя замечания Сенковского не могли
быть убедительны ни для его читателей, ни, вероятно, для него
самого, и представляют собою только, по обычной для Сенков-
ского установке, эпатирующие парадоксы, но замечания его вро-
де того, что «только при нынешнем варварском состоянии стиха
в Европе, когда хорошая проза бывает несравненно приятнее для
слуха и музыкальнее лучших наших стихов, и могли до такой
степени превратиться понятия о поэзии...», отражали настроение
в пользу прозы, как того вида литературы, который в данное
время имел больше прав на существование.
Уже в «Литературных мечтаниях» (1834) Белинский, еще
при живом Пушкине, говорил о пушкинском периоде рус-
ской литературы, отличавшемся «необыкновенным множеством
стихотворцев-поэтов», «периоде стихотворства, превратившегося
в совершенную манию» как о законченном, и даже законченном
в определенную хронологическую дату — в 1830 году. «Период
пушкинский отличался какой-то бешеной манией к стихо-
творству; период новый, еще в самом своем начале, оказал ре-
шительную наклонность к прозе».
Верно констатируя этот факт перехода с начала тридцатых
годов преобладающего влияния в художественной литературе
от стихов к прозе, Белинский не угадал только одного — что и
в прозе за Пушкиным останется роль великого мастера непре-
ходящего значения.
А. С. Пушкин очень рано определил для себя основные
теоретические установки прозы, которым с редкой настойчиво-
стью следовал в своей писательской практике: «Точность и
краткость, вот первые достоинства прозы»,— формулирует свой
взгляд двадцатитрехлетний поэт. «Она требует мыслей и мыс-
лей — без них блестящие выражения ни к чему не служат; сти-
хи дело другое...» (начало статьи о русск. прозе, 1822) 2. Этот
1 Б. Эйхенбаум, Мелодика стиха, II, 1922, стр. 35.
2 О том, как рано у Пушкина практически наметилась его повествова-
тельная манера, см. А. Лежнев, Проза Пушкина, М.. 1937, стр. 14 и след.

124

взгляд на достоинства прозы, бесспорный в отношении прозы
рассудочной, был применен Пушкиным безоговорочно и к язы-
ку прозаической беллетристики.
Чистая, содержательная повествовательность, свободная от
стилистической украшенности и, тем более, от изощренности,
рассматривается им как достойнейшая задача, как основной
предмет его настойчивой писательской работы.
В 1830 году Пушкин в духе своего понимания этой задачи
уже работавший над «Арапом Петра Великого», начатым в
1827 году, и над «Романом в письмах» (1829), оставляет работу
над ними и обращается к новым творческим замыслам, которые,
видимо, обещали ему более скорую возможность показать на
деле, какою должна быть образцовая прозаическая повесть. В
течение первых месяцев пребывания в Болдине Пушкин, среди
других работ, создает ряд маленьких рассказов — «Гробовщик»,
«Станционный смотритель», «Барышня-крестьянка», «Выстрел»
и «Метель», объединенных им в виде «Повестей покойного Ива-
на Петровича Белкина» (напечатаны в 1831 г.).
В ближайшее время им пишутся оставшиеся неоконченны-
ми «История села Горюхина», повесть «Рославлев» (1831),
«Дубровский» (1832—1833), которого Пушкин не успел оконча-
тельно обработать, «Пиковая дама» (напечатана в 1834),
«Кирджали» (1834) и «Капитанская дочка», напечатанная в
1836 г.
Характер языка пушкинской прозаической беллетристики в
эстетическом отношении почти исчерпывающе определяется ука-
занием на то, что в ней нет «ничего лишнего». Это словесное
ррудиѳ высокой экономности, воплощение «благородной просто-
ты» в повествовании, рисунка максимально выразительного, при
сознательном устранении отвлекающих деталей. Беллетристика
Пушкина — это прекрасная проза без установки на красивость
или блеск, или насыщенность красками, на баюкающий или,
наоборот, нервно действующий ритм. В наброске своей статьи
о русской прозе (1822), отдавая должное Бюффону с его «сло-
гом цветущим, полным», который «всегда будет образцом описа-
тельной прозы», Пушкин, однако, определенно принимает сторо-
ну д'Аламбера («признаюсь, я почти согласен с его мнением»),
высказавшегося против украшенности слога и требовавшего в
нем сухой простоты 1. «Но что сказать,— говорит Пушкин,— о
1 Ср. и то, что передает П. Миллер, Встреча и знакомство с Пуш-
киным в Царском селе. — Русский архив, 1902, III, стр. 235 («Разговоры
Пушкина», собрали Сергей Гессен и Лев Модзалевский. М.. 1929, стр. 173):
«Вскоре после выхода «Повестей Белкина» я на минуту зашел к Александ-
ру Сергеевичу, они лежали у него на столе. Я не знал, что они вышли, а
еще менее подозревал, что автор их — он сам.
«Какие это повести? И кто этот Белкин?» спросил я, заглядывая в
книгу. — «Кто бы он там ни был. а писать повести надо вот так: просто,
коротко и ясно».
Далее я не хотел расспрашивать».

125

наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто
вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу
(ветхими) дополнениями и вялыми метафорами!» и с сочувстви-
ем упоминает о Вольтере, который «может почесться лучшим
образцом благоразумного слога» и «осмеял в своем Микромегасе
изысканность тонких выражений Фонтенеля...».
И в произведениях стихотворной формы можно указать у
Пушкина немало мест, сила которых заключается не в украшен-
ности, не в «блестящих выражениях», мест, где средства языка
подчинены задаче почти одного только называния видимого или
вообще представляемого, а художественное впечатление опреде-
ляют сами образы и их эмоциональная окраска:
Коса змией на гребне роговом,
Из-за ушей змиею кудри русы,
Косыночка крест-на-крест иль узлом,
На тонкой шее восковые бусы —
Наряд простой; но пред ее окном
Все ж ездили гвардейцы черноусы,
И девушка прельщать умела их
Без помощи нарядов дорогих.
...И вышла вон.
Закутавшись. (Зима стояла грозно,
И снег скрыпел, и синий небосклон,
Безоблачен, в звездах, сиял морозно.)
(Домик в Коломне).
Или:
Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
(Евг. Онег.).
Есть несколько искусственных моментов в картине украин-
ской ночи в «Полтаве», но не в них основная сила огромного
впечатления, создаваемого стихами:
Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звезды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Луна спокойно с высоты
Над Белой Церковью сияет
И пышных гетманов сады
И старый замок озаряет.
И опять-таки не в немногочисленных риторических прикра-
сах, к тому же не выходящих за пределы аффективной разго-
ворности, обаяние антитезирующих картин мадридской и па-
рижской ночи в словах Лауры («Каменный гость»):

126

Недвижим теплый воздух — ночь лимоном
И лавром пахнет, яркая луна
Блестит на синеве густой и темней —
И сторожа кричат протяжно: Ясно!..
А далеко, на севере — в Париже —
Быть может, небо тучами покрыто,
Холодный дождь идет и ветер дует.
В целом средства просты, и сила целого в художественном
отборе немногого, концентрирующего в сочетаниях слов макси-
мальную силу представлений и эмоций.
В пушкинской прозе эта установка на простоту сочетаемых
элементов, на точность представлений, вызываемых словами,
осуществлена в наибольшей мере. Язык в ней не выступает как
средство игры и украшения, моменты возможной художествен-
ной самоцели его не только отходят на задний план,' но и вовсе
стираются, сюжет доминирует над остальными сторонами автор-
ских задач, и только еще работа над диалогом одновременно
как над моментом сюжетным и как средством характеристики,
привлекает к себе творческие силы автора. Своеобразное цело-
мудрие этой прозы было ясно уже наиболее вдумчивым совре-
менникам Пушкина, и справедливо, напр., Вяземский и Сенков-
ский улавливали единство искусства в пушкинской прозе и его
поэзии. Пушкин резко противопоставлял язык прозы языку поэ-
зии, простоту первой — украшенности второй, но в подходе к обе-
им его одинаково характеризовало чувство меры, та тонкость
вкуса, которая, вопреки широко распространенному мнению, да-
леко не всегда принадлежит и очень одаренным мастерам слова.
«Проза Пушкина, как и стихи его,— писал Сенковский («Биб-
лиотека для чтения», XXXIX),— отличается необыкновенной точ-
ностью и простотой. Он никогда не гонялся за фразами, никогда
не испещрял своих сочинений затейливыми вычурами. Простота
была для него первым условием красоты. Он никогда не подни-
мался на ходули, никогда не приискивал кудрявых выражений.
Простота и естественность были первыми законами его слога».
В существенном та же мысль выражена Вяземским: «...Прозаик
крепко-накрепко запер себя в прозе, так чтобы поэт не мог и
заглянуть к нему. Впрочем, такое хладнокровие, такая мерность
были естественными свойствами дарования его, особенно когда
выражалось оно прозою. Он не любил бить на эффект, des
phrases, des mots à effets, как говорят и делают французы.
Может быть, доводил это правило до педантизма» х.
Характерно, как совпадающее с одной стороной высказыва-
ния Вяземского, и мнение в общем неблагожелательного кри-
1 П. Вяземский. Взгляд на литературу нашу в десятилетие после
смерти Пушкина (1847),—замечание сделано по поводу «Истории Пугачев-
ского бунта».
Цитирую общую удачную характеристику стилистической манеры «По-
вестей Белкина», которую дает В. В. Виноградов в своей работе

127

тика «Повестей Белкина», заметившего в «Московском телегра-
фе» по поводу «Выстрела», «Метели», «Барышни-крестьянки»,
что «это фарсы, затянутые в корсете простоты без всякого мило-
сердия».
Можно долго и много спорить о том, не была ли пушкин-
ская стилистическая установка «Повестей Белкина» принципи-
альным преувеличением, подчеркнутой реализацией программы
новой прозы. Своего полного художественного оправдания новая
манера, открытая «Повестями», достигает в «Пиковой даме»,
с ее блестящим сюжетным замыслом, где до холодности четкий
повествовательный рисунок находится в удивительной гармонии
с таким же холодным, но гордо-простым, прямо служащим од-
ной повествовательности слогом.
Другое, тоже очень важное, направление художественной
работы Пушкина — сообщение диалогу, обмену действующих
лиц (персонажей) высказываниями,— речевых характеристик,
верных действительности. В разговорной речи участников диало-
га, принадлежащих к самым различным слоям современного
Пушкину, а в некоторых случаях несколько более старого обще-
ства, почти без каких-либо собственно натуралистических задач
автора, воспроизводится то, что было известно ему из самой жиз-
ни, и воспроизводится с правдоподобием, не возбуждающим ни-
каких сомнений. На этот счет показателен, прежде всего, суд
современников Пушкина. Почти не приходится говорить, конеч-
но, о полном освобождении Пушкина от всего, что в этом отно-
шении могло бы им быть перенято от манеры лучшего беллетри-
ста предшествующего времени — Карамзина.
В. В. Виноградов, верно утверждая, что «язык Пушкина
стремится воспроизвести острые, выразительные оттенки устной
бытовой речи и народного словоупотребления», удачно демон-
стрирует это его стремление примерами работы Пушкина над
языком повести «Станционный смотритель» — частными пере-
делками-усовершенствованиями, сообщающими соответствующим
словам и фразам большую живость и эмоционально-аффектив-
ную верность действительности К
«Стиль прозы Лермонтова», — Литературное наследство, 43—43, М. Ю. Лер-
монтов, I, 1941, стр. 564: «В «Повестях Белкина» Пушкин рисует новые узо-
ры по старой канве: характерные сентиментальные и романтические сюжеты
наполняются живым культурно-историческим и общественно-бытовым со-
держанием и перерабатываются по законам реалистического стиля. Новые
формы реалистического стиля рельефнее выделяются благодаря этой свое-
образной литературной пародии. Получается контрастный параллелизм ли-
тературного изображения: в строе литературного произведения сплетаются
два стилистических плана — отрицаемый сентиментально-романтический и
замещающий его реалистический. Этому принципу семантической двуплан-
ности содействует множественность субъективных призм, через которые пре-
ломляются понимание и изображение действительности».
1 Акад. В. В. Виноградов, К изучению языка и стиля Пушкинской
прозы,— «Русский язык в школе», 1949, № 3, стр. 19—21.

128

«Дубровский» и «Капитанская дочка» — новый этап в раз-
витии беллетристической прозы Пушкина. Сжатость и ясность
выражения, типичная для «Повестей Белкина», в них уже не мо-
гут производить впечатления «голости», нарочитой или ненаро-
читой. В манере рассказа здесь меньше деловитой быстроты, и,
тлавное,— богатое развитие диалога, разнообразие голосов, с
их очень ясной социальной и индивидуальной окраской, сооб-
щает всему повествованию жизненную контрастность почти
непосредственного восприятия того, о чем рассказывается. Пуш-
кин и здесь остается в границах только «обыкновенного» языка,
не ища ничего удивляющего, не придумывая ничего такого, что
не было бы известно читателю из непосредственного общения.
Он покоряет своей силой обладания именно этим «обыкновен-
ным», точностью и доходчивостью выражения, его прямой на-
правленностью и верностью известному из русской жизни. Но
если некоторые рассказы «Повестей Белкина» и «Пиковая
дама» допускают принципиальное переключение рассказа в дру-
гую национальную среду и тем самым относительно легкое
приспособление к оболочке других языков, то «Дубровский» и в
особенности «Капитанская дочка» глубоко национальны, и слог
главным образом диалога их должен поэтому много терять даже
и в очень искусном переводе на иностранные языки.
«История села Горюхина» открывает в творчестве Пушкина
еще специальную стилистическую установку, которая около вре-
мени ее создания делается влиятельной и у ряда других писа-
телей-беллетристов, в особенности же у Гоголя,— стилизацию
под рассказчика, в особенности рассказчика наивного, в боль-
шей или меньшей мере забавного простачка. В этом направле-
нии творческая мысль Пушкина работала и несколько раньше,
когда он свои маленькие рассказы объединил как «Повести по-
койного Ивана Петровича Белкина», снабдив их «Предисловием
от издателя», куда включил подчеркнуто стилизованное под
старомодный слог письмо «одного почтенного мужа, бывшего
другом Ивану Петровичу» и примечание о том, что «над каждой
повестию рукою автора надписано: слышано мною от такой-то
особы (чин или звание и заглавные буквы имени и фамилии).
Выписываем для любопытных изыскателей: «Смотритель» рас-
сказан был ему титулярным советником А. Г. Н., «Выстрел»
подполковником И. Л. П., «Гробовщик» приказчиком Б. В., «Ме-
тель» и «Барышня-крестьянка» девицею К. И. Т.» 1.
1 О подобных приемах в западноевропейской беллетристике — Д. Яку-
бович, Предисловие к «Повестям Белкина» и повествовательные приемы
Вальтер Скотта, «Пушкин в мировой литературе», ГИЗ, 1926.— О следах
стиля рассказчиков в «Повестях Белкина» см. замечания Вас. Гиппи-
уса, Повести Белкина, «Литер, критик», 1937, № 2, стр. 51—52.

129

§ 27. Повести Гоголя
Переломно-историческим моментом на путях развития рус-
ской повести явились «Вечера на хуторе близ Диканьки» (том
!— 38Э1, том И—1832) и «Миргород» (1835) Н. В. Гоголя.
Искусное сочетание фантастики с этнографизмом, и притом
не выставочным, как у ряда предшественников и современников
Гоголя, а с этнографизмом живым, с непосредственно знакомыми
и любовно изображаемыми автором особенностями украинского
быта, оказались в русской литературе творческой новизною ху-
дожественной ценности, которую в ее значении уже мало кто
мог отрицать.
Свежесть и значительное разнообразие выведенных Гоголем
в этих повестях характеров, не традиционно-литературных, а
взятых из жизни украинских захолустий, действующих в фан-
тастическом окружении и в фантастических положениях сходно
с их психологией в привычном для них быту, приковывали к
себе своей занимательностью, напряженной интересностью от-
крывающегося наблюдению читателя своеобразного психологи-
ческого эксперимента. Развертывание ярко зарисованных харак-
теров в динамике оригинальных, иногда вызывающе-смелых сю-
жетов, в остром преломлении необыкновенных положений в ряде
случаев сопровождалось вспышками озаряющего многие карти-
ны лукавого и вместе с тем добродушного смеха.
В повестях Гоголя с сюжетами бытовыми («Иван Федорович
Шпонька и его тетушка», «Повесть о том, как поссорился Иван
Иванович с Иваном Никифоровичем») изобретательный юмор
автора сообщил подкупающе-теплый, добродушно-снисходитель-
ный тон подробным зарисовкам избранных им пошлых характе-
ров. Их обнаруженная почти неисчерпаемая забавность высту-
пила как своеобразный эквивалент содержательности, захватила
внимание читателя, сделала их объектом настоящего интереса,
претендовать на который, казалось бы, они по своей природе
не имели никакого права. В «Старосветских помещиках» эле-
менты забавности, значительно меньшие, чем в двух первых, ху-
дожественно дополнены мягким элегическим лиризмом,— мане-
рой, вообще говоря, малохарактерной для Гоголя, лиризмом,
покоряющим читателя в своей конкретной направленности, вы-
зывающим к центральным фигурам повествования симпатию от
чувства и почти против разума.
Как повседневные характеры, интересной для читателя сде-
лана была автором и обстановка, окружающие «героев»
обыденные вещи. С небывалым до него искусством Гоголь об-
наружил какую-то своеобразную, глубоко запрятанную от нена-
блюдательного глаза энергию обыкновенных вещей нехитрого,
непретенциозного захолустного быта, нашел в мертвяще-одно-
образных, почти не останавливающих на себе взгляда, изо дня

130

в день повторяющихся явлениях сонной жизни особую принад-
лежащую им живую содержательность.
В «Вечерах на хуторе близ Диканьки» и в «Миргороде» та-
ким образом оказались своеобразно заложенными мощные, ху-
дожественно-оправданные элементы реализма, течения, органи-
чески связанного с расширением социальной базы как в предме-
тах и характере изображаемого, так и в способах его языковой
передачи.
Гоголевский реализм зародился в недрах романтики с ее
вкусом к жестокому и страшному, к уносящей от повседневно-
сти фантастике, к аффективно-ярким краскам и своеобразию
жизни, не похожей на привычную городскую европейскую
Дань романтизму Гоголь в «Вечерах» платит еще в том отноше-
нии, что в ряде моментов своей писательской манеры отражает
пристрастие к пафосному течению в нем, наиболее ярким пред-
ставителем которого на русской почве явился несколько раньше
его и рядом с ним А. А. Бестужев-Марлинский. С этой
стороны характерен гоголевский ландшафт. В нем мало списан-
ного с натуры: она не узнается непосредственно, а называется
локализирующими ее собственными именами (Малороссия,
Днепр, «пространство, которое составляет нынешнюю Ново-
россию»).
Пылкое воображение не позволяет автору остаться в грани-
цах хорошо ему знакомой богатой украинской природы. Оно
удлиняет очертания ее предметов до грандиозности, производи-
мые ими впечатления отражает в тоне величавых потрясений,
иногда граничащих с восторженной исступленностью; краски
яркие превращает в слепящие, крик перепелов — в «звонкий
гром», отдающийся в степи, и под. Таковы, напр., знаменитое
описание Днепра в «Страшной мести», жаркого летнего дня «в
Малороссии» («Сорочинская ярмарка»), новороссийских степей
(«Тарас Бульба») 1.
Лексический состав, фразеология и с ними синтаксис «Вече-
ров на хуторе близ Диканьки» и «Миргорода» представляют
1 По-видимому, вполне заслуживает доверия по существу (точно ли пе-
реданы соответствующие выражения — другой вопрос), то. что сообщает
В. И. Любич-Романович — «Гоголь в Нежинском лицее (из воспо-
минаний)», — Истор. вестник, 1902. № 2, стр. 553 (см. «Разговоры Пуш-
кина», собр. С. Гессен и Л. Модзалевский, М., 1929, стр. 226), —относи-
тельно мнения Пушкина о стиле Гоголя в «Вечерах»: «Пушкин... не одоб-
рял стиля гоголевского. «В этом есть что-то недосказанное,— говорил он,—
ибо растянутость речи уменьшает впечатлительность читателя, дает ему
случай скоро забывать только что прочитанное... Совсем другое — сжа-
тость письма, это — сама сила, дающая себя чувствовать каждому, когда
она его поглощает... Как выражение ума, речь должна быть конкретна...
Абстрактность же Гоголя нам этого не дает. Живые типы, им виденные,
далеко ненатуральны: напротив, они сказочны... Делать типы из данной
среды нельзя в образе кузнеца Вакулы с чертом под небесами... Это не-
что— в духе бабушкиных сказок, рассказанных на печи, под влиянием
кирпичного жара, пылко действующего на живое сновидение человека...».

131

собою несколько различных стилистических пластов. От себя
автор говорит в манерах то пышно-восторженной, патетической
(отдельные партии «Сорочинской ярмарки», «Страшной мести»,
«Тараса Бульбы» и др.), то в эпико-героической («Тарас Буль-
ба»), то в реалистически-элегической («Старосветские помещи-
ки»); с ними сочетаются или перемежаются манеры комически-
реалистическая («Шпонька», «Тарас Бульба», «Вий», «Ночь под
Рожд.»), нарочито-глуповатая («Повесть о том, как поссорил-
ся...»), сказочно-романтическая («Майская ночь», «Страшная
месть», «Вий») и др.
Его герои говорят тоже очень разнообразными голосами:
простовато-шутлив лукавый стиль самого «рассказчика» Рудого
Панька; карикатурно-реалистически разговаривают герои «Со-
рочинской ярмарки», «Шпоньки», «Повести о том, как поссорил-
ся...»; наивно-бытовая речь звучит в «Старосветских помещи-
ках»; сентиментально-эстетичны речи «любовников» («Майская
ночь», «Ночь перед Рождеством» и др.); в стиле простоватого
наивно-народного рассказа передается «Пропавшая грамота».
Язык повестей изобилует украинизмами, и намеренными —
создающими стиль рассказа, и невольными ошибками автора
против русского языка, которым он еще не безупречно владеет
со стороны нормативной. Среди намеренных украинизмов важ-
ную роль играют названия узко-бытовых предметов — многочис-
ленные этнографизмы, которые нужно объяснить русскому чи-
тателю.
Широкое применение получают в реалистических сценах аф-
фективные элементы, в большом количестве случаев — грубова-
тые, раньше не имевшие доступа в художественный язык, и
отборочная эмоциональная лексика, словарь пышно-красивого,
рассчитанный на то, чтобы восхищать, взволновывать высокой
устремленностью, мощью величественного или страшного, поко-
ряющей силой прекрасного.
В повестях Гоголя с сюжетами из столичной жизни, с
действующими лицами — мелкими чиновниками и под., — «Нев-
ский проспект» (напис. в 1834 г., напечат. в 1835), «Нос» (1836),
«Шинель» (оконч. в 1840 г.), хотя и в новом преломлении, лег-
ко прослеживаются многие художественные пристрастия, кото-
рые обнаруживались в двух первых сборниках его повестей: он
и здесь охотно соединяет реализм пошлых житейских положе-
ний и характеров с фантастикой или родственными ей чертами
далеко уводящей мечтательности и иллюзорности; стремится к
полноте описаний и характеристик, тесно увязываемых с обста-
новкой; часто применяет свои излюбленные приемы смешных
ситуаций и речевых эффектов смешного (неожиданные сочета-
ния, производящие впечатление исключительных нелепостей,
недоразумения, срывы персонажей с намерения сказать нуж-
ное); иногда поражает вспышками патетического лиризма; в

132

изображении красивого («Невский проспект») очень заметно
обнаруживает свое пристрастие к пышно-романтической манере
выражения; развертывает авторскую фразу в структуре большо-
го объема, с тенденциями к периодичности и величавости, со-
общая ей свою, глубоко-«гоголевскую» громадную семантиче-
скую насыщенность в основном содержании и в ответвлениях,
особенно когда известную роль приобретают моменты авторского
вчувствования, моменты оценочно-эмоциональные.
Значительную роль приобретают в этих повестях раньше от-
сутствовавшие, по самой тематике его «украинских» повестей, —
словарные и, особенно, фразеологические — аффективные эле-
менты социальных диалектов города. Пошлый, своеобразно-
претенциозный (в своей установке на остроумие и под.) словарь
малообразованных, но прикосновенных к дурного тона «цивили-
зации» слоев столицы — главным образом мелкого чиновниче-
ства, низших прослоек «света», армейского офицерства, много-
сторонне используется автором, сообщающим при помощи его
своему слогу своеобразную реалистическую остроту и какую-то
почти кухонно-раздражающую пряность. Этот словарь привле-
кается Гоголем и как способ прямой характеристики лиц (речь
персонажей), и путем искусных, иногда еле-еле наведенных, но
доходчивых намеков, позволяющих противопоставить его «на-
стоящему», серьезному словарю литературного языка в качестве
орудия «собственной», авторской речи.
Интересно, что «Нос», отправленный Гоголем в 1835 году ре-
дактору «Московского наблюдателя» М. П. Погодину, кото-
рого в качестве автора обвиняли в грубости и тривиальности
его собственных повестей, был признан последним «грязным»;
Погодин отказывался принять повесть в печать «по причинам ее
лошлости и тривиальности».
§ 28. «Мертвые души» Гоголя
Самое зрелое и самое совершенное произведение Гоголя-по-
вествователя— «Мертвые души» (I, законченная часть, вышла
из печати в 1842 году). При появлении их Белинский, ко-
ротко, но зло и ярко охарактеризовав русскую литературу бли-
жайших лет, констатировал:
«...И вдруг среди этого торжества мелочности, посредствен-
ности, ничтожества, бездарности, среди этих пустоцветов и дож-
девых пузырей литературных, среди этих ребяческих затей, дет-
ских мыслей, ложных чувств, фарисейского патриотизма, при-
торной народности,— вдруг, словно освежительный блеск мол-
нии среди томительной и тлетворной духоты и засухи, является
.творение чисто русское, национальное, выхваченное из тайника
народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотиче-
ское, беспощадно сдергивающее покров с действительности и
дышащее страстною, нервистою, кровною любовию к плодовито-

133

му зерну русской жизни; творение необъятно-художественное
по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц
и подробностям русского быта,— и в то же время глубокое по
мысли, социальное, общественное и историческое... В «Мертвых
душах» автор сделал такой великий шаг, что все доселе им
написанное кажется слабым и бледным в сравнении с ними...».
Разнообразие творческих приемов, примененных в «Мертвых
душах» Гоголем, огромно. Изобретательность его в сообщении
индивидуальности голосам действующих лиц, число которых,
включая мелкие персонажи, очень велико, просто неистощима.
Вот, напр., характерное для нескольких из его «странных героев».
Чичиков говорит чаще всего языком несколько цветистым
для того общества, с которым он имеет дело,— «изысканным»,
но эта «изысканность» в ее претенциозности наивна, и читатель
поэтому воспринимает ее все время как забавную; иногда Чичи-
ков пользуется фразой «изящной», но убогой в ее заметном для
читателя, но незаметном для еще более убогих по развитию,
чем главный герой поэмы, персонажей, неискусстве справиться
с взятой установкой или скрыть спрятанную мысль.
«Он уже хотел было выразиться в таком духе, что, наслы-
шась о добродетели и редких свойствах души его [Плюшкина],
почел долгом принести лично дань уважения; но спохватился и
почувствовал, что это слишком. Искоса бросив еще один взгляд
на все, что было в комнате, он почувствовал, что слово добро-
детель и редкие свойства души можно с успехом заменить сло-
вами экономия и порядок; и поэтому, преобразивши таким об-
разом речь, он сказал, что, наслышась об экономии его и редком
управлении имениями, он почел за долг познакомиться и при-
нести лично свое почтение».
«Да и действительно, чего не потерпел я? Как барка какая-
нибудь среди свирепых волн... Каких гонений, каких преследо-
ваний не испытал, какого горя не вкусил! А за что? За то, что
соблюдал правду, что был чист на своей совести, что подавал
руку и вдовице беспомощной, и сироте-горемыке!..».
«О, это справедливо, это совершенно справедливо»,— [преры-
вает он — в тон Манилову].— «Что все сокровища тогда в мире!
Не имей денег, имей хороших людей для обращения, сказал
один мудрец...».
«Как, на мертвые души купчую?» — «А, нет! сказал Чичиков.
Мы напишем, что они живы, так, как стоит действительно в
ревизской сказке. Я привык ни в чем не отступать от граждан-
ских законов; хотя за это и потерпел на службе, но уж изви-
ните; обязанность для меня — дело священное, закон — я немею
пред законом».
Замечая, что имеет дело с людьми, на которых не стоит тра-
тить ни любезности, ни словесных тонкостей (Коробочка, Ноз-
древ), он в обращении с ними сразу освобождается от всего

134

налета своей «светскости» и говорит деловито-четко, определен-
но, а когда надо, и грубовато или вовсе грубо.
Язык Ноздрева — сплошные фразеологизмы дурного тона,
вобранные в его речь из всевозможных арго — картежников,
школяров, мелких чиновников и под.— «Ну, брат, если б ты знал,
как я продулся! Поверишь ли, что не только убухал четырех
рысаков — все спустил». «Чорта лысого получишь. Хотел было,
даром хотел отдать, но теперь вот не получишь же: Хоть три
царства давай —не отдам. Такой шильник, печник гадкий!».
«Одна была такая разодетая, рюши на ней и трюши, и чорт
знает, чего не было...». «Чичиков... Позволь душа, я тебе влеплю
один безе... Да, Чичиков, уж ты не противься, одну безешку
позволь напечатлеть тебе в белоснежную щеку твою!» Весь лек-
сикон его — отражение характера легкомысленного, наглого,
вздорного, с беспокойной страстью к разнообразию, к аффектив-
но-вульгарной пестроте.
У Собакевича — содержательная, неприукрашенная фра-
за, касающаяся самой сути дела. Говорит он ясно и просто, ког-
да надо, «отрезывая» прямо и четко, в других случаях — распро-
страняясь только для того, чтобы обосновать свою мысль. Общая
манера его речи груба и веска, моменты своеобразных «лири-
ческих» взлетов выступают только как исключение и, как такие,
в повествовании характерны собственно только два — противо-
поставление губернаторского стола как негодного настоящему
здоровому столу у него, Собакевича, и особенно описание до-
стоинств умерших крестьян, которых он продает Чичикову,—
неожиданный для Чичикова поток красноречия, характеризуемый
словами: «...но Собакевич вошел, как говорится, в самую силу
речи: откуда взялась рысь и дар слова?»; «Чичиков опять хотел
заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно,
пронесло: полились такие потоки речей, что только нужно было
слушать...».
Фраза Манилова — воплощение пустой, бессодержатель-
ной слащавости, с кудрявыми оборотами псевдолитературного
изящества, с которых он все время срывается, затрудняясь до-
вести до нужной логической и словесной округленности. В его
речи много всяких «приятных» слов, обвешанных разными не-
нужностями, в своей совокупности производящих впечатление,
близкое к тому, которое автор описывает по поводу принятого
Маниловым выражения лица: «И знаете, Павел Иванович», ска-
зал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое,
но даже приторное, подобное той микстуре, которую ловкий
светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадо-
вать пациента: «тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде,
духовное наслаждение... Вот как, например, теперь, когда слу-
чай мне доставил счастие, можно сказать, редкое, образцовое го-
ворить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором...».

135

Подобным же образом у Гоголя и все остальные лица, вме-
сте со своей психологической физиономией, имеют свою очень
характерную, очень выпукло показанную своеобразную речевую
манеру. Перед читателем проходят длинные ряды «странных ге-
роев», и все они говорят каждый по-своему, и ни в одном из них
Гоголь не повторяется, поражая богатством своей творческой
изобретательности, и изумительным разнообразием голосов, со-
общенных созданным им лицам.
В лирической патетике «Мертвых душ» Гоголь остается, при
всей несомненности ее гиперболизма,— зорким реалистом, знато-
ком-изобразителем предметов, чувствующим жизнь в ее бытовой
конкретности, сочно рисующим схваченные им в комплексе жиз-
неощущения материальные вещи. При своих исключительной
силы лирических взлетах он остается верен образам земли, низ-
ким и пошлым, ее «непоэтическим» предметам, он не боится на-
зывать их, развертывать вокруг них целые картины, отчего взле-
ты его чувства приобретают какую-то особую мощь, какую-то
только ему одному дающуюся исключительную и вместе с тем
жизненную силу.
Вот, напр., начало VII главы:
«Счастлив путник, который после длинной, скучной дороги
с ее холодами, слякотью, грязью, невыспавшимися станционны-
ми смотрителями, бряканьями колокольчиков, починками, пере-
бранками, ямщиками, кузнецами и всякого рода дорожными под-
лецами, видит, наконец, знакомую крышу с несущимися навстре-
чу огоньками —и предстанут пред ним знакомые комнаты, ра-
достный крик выбежавших навстречу людей, шум и беготня де-
тей и успокоительные тихие речи, прерываемые пылающими лоб-
заниями, властными истребить все печальное из памяти. Счаст-
лив семьянин, у которого есть такой угол, но горе холостяку!» —
и т. д.
Или вот несколько поколений восхищающие картины дороги
и навеянные ею мысли и чувства:
«Какое странное, и манящее, и несущее, и чудесное в слове:
дорога! И как чудна она сама, эта дорога! Ясный день, осенние
листья, холодный воздух... покрепче в дорожную шинель, шапку
на уши, тесней и уютней прижмемся к углу!..».
«...A ночь!.. Небесные силы! какая ночь совершается в выши-
не! А воздух, а небо, далекое, высокое, там, в недоступной
глубине своей, так необъятно, звучно и ясно раскинувшееся!..
Но дышит в самые очи холодное ночное дыхание и убаюкивает
тебя, и вот уже дремлешь и забываешься, и храпишь — и воро-
чается сердито, почувствовав на себе тяжесть, бедный, притис-
нутый в углу сосед. Проснулся — и уже опять перед тобою поля
и степи; нигде ничего: везде пустырь, все открыто».
Характерна и другая особенность лирических партий «Мерт-
вых душ»: Гоголь дает их зачастую в конце сорванными, пере-

136

биваемыми пошлыми голосами врывающейся в высокие настрое-
ния житейской обыденщины — фразами в общем тоне речи своих
героев или своих «прозаических» замечаний.
Ср., напр., в главе VI авторское размышление — предо-
стережение по поводу характера Плюшкина: «И до такой нич-
тожности, мелочности, гадости мог снизойти человек? мог так
измениться? И похоже это на правду? — Все похоже на правду,
все может статься с человеком. Нынешний же пламенный юно-
ша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет
в старости. Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких
юношеских лет, все человеческие движения, не оставляйте их
на дороге: не подымете потом! Грозна, страшна грядущая впе-
реди старость и ничего не отдает назад и обратно! Могила ми-
лосерднее ее, на могиле напишется: «здесь погребен человек»;
но ничего не прочитаешь в хладных бесчувственных чертах бес-
человечной старости.
«А не знаете ли вы какого-нибудь вашего приятеля», сказал
Плюшкин, складывая письмо: «которому бы понадобились бег-
лые души?..».
Или в главе VII: «И долго еще определено мне чудной вла-
стью идти рука об руку с моими странными героями, озирать
всю громадно-несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру
рмех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время,
когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из
облеченной в священный ужас и блистанье главы, и почуют, в
смущенном трепете, величавый гром других речей...
В дорогу! в дорогу! Прочь набежавшая на чело морщина и
строгий сумрак лица! Разом и вдруг окунемся в жизнь, со всей
ее беззвучной трескотней и бубенчиками, я посмотрим, что де-
лает Чичиков».
§ 29. Вопрос о влиянии Пушкина и Гоголя на слог
позднейшей беллетристики
Верно указывалось1 на то, что по существу язык Гоголя,
если исключить речь некоторых бытовых персонажей, остался
вне прямого подражания в последующей русской литературе2.
Отметивший это А. С. Орлов вместе с тем полагает, что «имен-
но украинская стихия делает этот великорусский язык одиноким
и почти недоступным великорусскому подражанию. Имеем в ви-
ду не явные украинизмы Гоголя,— говорит акад. Орлов,— а то
скрытое племенное его свойство, которое проявлялось скорее в
самых приемах формовки языка».
1 А. Орлов, Русский язык в литературном отношении, «Родной язык в
школе», 1925, № 9, стр. 36.
2 Из крупных писателей чаще и заметнее других подражает ему
Д. В. Григорович. О Достоевском см. ниже —стр. 138—139.

137

С этой мыслью встречается другая, намного раньше выска-
занная известным беллетристом и историком русского романа
П. Д. Боборыкиным: Боборыкин оспаривал справедливость
распространенного мнения о силе влияния Гоголя на ближайшеь
к нему поколение русских писателей. Нельзя отрицать значения
самого Гоголя как крупнейшего, исключительно яркого предста-
вителя русской литературы 30-х и 40-х годов и как писателя,
сохранившего и для читателей последующего времени свое обая-
ние таланта мощного и яркого. Но сила впечатления его собст-
венных произведений и значительность воздействия на художеств
венную манеру других писателей — разные вещи. И разные ве-
щи — «подражание, личное увлечение писателя своим образцом,
и то, чем он действительно обязан этому образцу, что состав-
ляет его ценный вклад в историю развития нашего романа». «Ге-
нерация сороковых годов,— говорит Боборыкин,— считается уче-
никами Гоголя; некоторые из них и сами, быть может, смотрели
на него как на своего прямого учителя, но вряд ли это что-ни-
будь серьезно доказывает. Установите самые крупные вехи на
пути следования нашей повествовательной беллетристики за
тридцатилетний период от «Евгения Онегина» до «Отцов и де-
тей» включительно. Это «Герой нашего времени», «Бедные лю-
ди», «Обыкновенная история», «Записки охотника», «Рудин»,
«Обломов», «Дворянское гнездо», «Накануне», «Первая любовь»,
«Рассказы и повести» графа Толстого. Кого же из авторов этих
произведений, если взять совокупность их творческого дела, счи-
тать носителем гоголевской традиции?».
Ставя вопрос о прямом влиянии Гоголя на развитие русского
романа — именно о «его манере, тоне, сатирическом юморе», Бо-
борыкин в существенном такое влияние отрицает. Он склонен
думать, что «русский роман [и повесть], с Пушкина, двигался
уже по своему нормальному, прочному руслу, вбирая в себя ве-
ликорусскую действительность не как предмет условного сати-
рического изображения, а более цельно и многосторонне, как
положительный объект изящного слова» 1. Это утверждение не
было опровергнуто убедительными доводами, и со значительной
справедливостью его нужно серьезно считаться и теперь. «Боль-
шая дорога» русской беллетристики, как и русской поэзии, в
существенном идет от Пушкина — от его прямой реалистической
манеры, от его способа рассказывать и изображать, от создан-
пых им образцов реалистического диалога. Имеем в виду при
этом не «Повести Белкина», даже не лучшие рассказы, вошед-
шие в их состав («Станционный смотритель», «Гробовщик», «Вы-
стрел») — их влиятельность было бы очень трудно доказать,— а
«Капитанскую дочку», «Дубровского», «Арапа Петра Велико-
го».
1 Ср.: П. Боборыкин. Судьбы русского романа. «Почин», сборн.
Общ. любит. российск. словесности на 1895 г.. М., стр. 205—208.

138

Положение Боборыкина, однако, в том отношении нуждается
в уточнении, что пушкинское влияние на слог художественной
русской прозы мастеров последующего времени нельзя прямо
приводить в связь с установкой последних на изображение жиз-
ни как «положительного объекта изящного слова». Дело не в
том, или, вернее, не только в том, что Гоголь — сатирик, а Лер-
монтов, Гончаров, Тургенев и т. д. сатириками не были, а в том,
что сама сатирическая манера Гоголя, характер его юмора, его
художественные приемы вообще и языковые, в частности — свои-
ми корнями глубоко уходят в другую национальную почву и,
действительно, потому, как правильно отмечает А. С. Орлов,
«почти недоступны великорусскому подражанию». При разной
мере талантливости и больших различиях в тематике способ
рассказывать и шутить Нарежного и Квитки-Основьяненка как-
то сразу поражает своим сходством с манерой Гоголя, между
тем как гениальный сатирик же великоросс Салтыков-Щедрин
почти ничем в своих приемах создания эффекта смешного не на-
поминает ни Гоголя, ни только что упомянутых его талантливых
земляков. Его сатира сопровождается саркастической, проникну-
той ненавистью и презрением к объекту осмеяния усмешкой. Го-
голь и рисует свои типы, прикидываясь простачком, добродушно
лукаво выставляя напоказ их смешные, Карикатурно-увеличен-
ные, подчеркнутые черты.
Труднее других вопрос о подражании Гоголю Ф. М. Досто-
евского. Вопрос об отношении к Гоголю «Бедных людей» До-
стоевского специально рассмотрен в исследовании А. И. Белец-
кого— «Достоевский и натуральная школа в 1846 году», «Нау-
ка на Украине», №4, 1922, стр. 332—342. Внимательное изуче-
ние всего относящегося к вопросу материала позволяет Белец-
кому, не оспаривающему «несомненного и слишком ясно выра-
женного факта усвоения Достоевским отдельных приемов гого-
левского творчества», утверждать вместе с тем, что «ни учени-
ком, ни прямым последователем Гоголя» Достоевский в этой
своей вещи не являлся.
Печать «натуральной школы» (различных ее представителей,
а не только Гоголя) яснее всего выступает в «Бедных людях>/
в части жанрово-описательной; в остальном—Достоевский идет
своим творческим путем: «не события — а их переживания; не
типы — а индивидуальные психологические портреты; не полно
выписанные картины — а «характеристические детали», компо-
зиция действия — с определенным драматическим нарастанием,
действия, перенесенного из внешнего во внутренний мир — в мир
чувств, эмоций и ощущений двух главных героев романа. Форма
переписки заставила автора скрыться: никаких лирических от-
ступлений, излияний, рассуждений по поводу — вроде того, как
мы находим у Гоголя; весь лиризм и пафос ушел, как подпоч-
венные воды, вглубь — но оттуда просачивается мощною влагою,

139

преображая живописуемое так, что механичности или объектив-
ности изображения не остается места. Насколько далеко все это
от Гоголя — при всем внешнем сходстве отдельных фраз и даже
слов!».
Андрей Белый («Мастерство Гоголя», 1934, стр. 283) ис-
ходит из мнения Н. Г. Чернышевского, что реформа,
произведенная Гоголем, есть реформа самого русского языка и
что язык прозы явил в Гоголе не только новые формы, но и
возможность формировки талантов, от Гоголя не зависимых, и
считает, что это мнение «разрешает противоречие: Гоголь — отец
послегоголевской литературы, т. е. Тургенева, Григоровича, Тол-
стого, Достоевского, Островского, Салтыкова, Лескова и прочих;
и они же, взятые как независимые друг от друга и Гоголя».
Общее, однако, между всеми этими писателями, отнесенными
Н. Г. Чернышевским к «натуральной школе», А. Белый видит,
как показывает, по его утверждению, анализ стиля писателей
этой группы, не в Гоголе, а в отходе от него — в «сдаче нату-
рализмом, растянувшимся длинною фалангою от Толстого до
Писемского, гиперболических позиций и отходе от превосходной
степени к положительной». Уже эта особенность — «положитель-
ная степень» русского реализма, как справедливо утверждали
Брюсов и Венгеров, которым возражает Белый, есть то
важное качественное стилистическое отличие (ибо. без ги-
перболизма в его обоих ответвлениях — юмористическом и па-
фосном — нет гоголевского стиля), которое не позволяет в даль-
нейшем русской литературе видеть прямое продолжение гоголев-
ской манеры. Но дело не в одном только гиперболизме как та-
ковом: гиперболичен, как сатирик, и Салтыков-Щедрин, и тем
не менее его писательская природа глубоко отлична от гоголев-
ской. Его сарказм никогда не выступает как лукавая наивность,
он каждую минуту готов прорваться прямым негодованием; его
герои — подлые хитрецы и зачастую лишь еле-еле прикрытые не-
годяи; среди них много злобных тупиц, но почти нет простачков,
над которыми можно добродушно посмеяться. Гиперболичен и
Достоевский («Бедные люди», «Двойник» и др.), но в этом ги-
перболизме нет никакого ни пафоса, ни юмора; это гиперболизм
трагической гримасы, и острой болезненностью чувств, безоста-
новочностью однообразного страдания, в котором его сосредото-
ченность делается напряженностью, определяется назойливо-гне-
тущий, «преувеличенный» способ выражения.
С Андреем Белым нужно согласиться в другом:
«...Чернышевский указывал лишь на использование гоголев-
ских языковых средств так, что из них литературный талант мог
извлекать новые, ему нужные качества1 ...язык Гоголя откры-
1 Не верно, конечно, при этом, будто «из пушкинского языка не извле-
чешь этих качеств» и что он только — результат усилий XVIII столетия
создать «литературный» язык, суждение, по меньшей мере, не обоснованное
по отношению к автору «Станционного смотрителя» и «Капитанской дочки».

140

вает эру новых возможностей, влагая в литературный язык на-
родный язык.
Язык Гоголя стал прорастающим в колос зерном... Черны-
шевский прав в оценке Гоголя, в языке которого не только
выявилась возможность к разно окрашенным талантам, но и к
разно окрашенным школам; язык Гоголя толкал натуралистов,
романтиков, реалистов, импрессионистов и символистов, скли-
кался с урбанистами и футуристами вчерашнего дня».
Резко-новая словесная манера Гоголя (не говоря о всем дру-
гом, что характеризует его писательскую природу) явилась как
образец художественных дерзаний, как счастливый показ неис-
черпаемых возможностей работать на иных, не традиционных
путях слова, слова, ранее слишком уж выпестованного, отлакиро-
ванного в гостиных. Гоголь явился примером благодетельной
смелости и свидетельством значения демократизации языка под
пером богатоодаренного художника. Это влияние принципиально,
конечно, очень важно, но оно не определило конкретных черт
слога, художественной манеры, подражание которым можно
только констатировать то как ученически слабое (напр., у Гри-
горовича), то как своеобразно преломленное, почти пародийное
(у раннего Достоевского).
Белый утверждает (стр. 284): «Лишь ранние произведения
Достоевского насквозь «гоголичны» в организации слога, стиля,
сюжета; их трафарет — вторая фаза творчества Гоголя: петер-
бургские повести и главным образом неповторимая картина го-
голевского Петербурга; Достоевский дорисовал ее в одной черте:
в тумане мороков...». Что и это утверждение, однако, нуждается
в серьезных поправках, можно видеть из цитированных выше за-
мечаний А. И. Белецкого.
§ 30. «Герой нашего времени» Лермонтова
Два из путей развития русской художественной прозы трид-
цатых годов — аффективно-романтический, нашед-
ший свое наиболее яркое выражение в творчестве А. А. Бесту-
жева-Марлинского, и художественно-реалистиче-
ский, спокойно-сдержанный — избранный гением А. С. Пушкина,
скрещиваются в совершеннейшем произведении первой поло-
вины XIX века — «Герое нашего времени» М. Ю. Лермонто-
ва (1839—1840). Лермонтов, как характерно для него и в поэзии,
многим обязан своим предшественникам, и чужие влияния у
него выступают, может быть, более отчетливо, чем у кого бы
то ни было из крупных художников !; но тем удивительнее сила
1 Ср. хотя бы в «Бэле», первом из пяти рассказов «Героя нашего вре-
мени»,—диалог между автором и Максимом Максимычем. начинающийся
словами «Завтра будет славная погода!» сказал я», и то место в «Капитан-
ской дочке» Пушкина (гл. II), где ямщик предупреждает Гринева о над-
вигающемся буране.

141

его творческого синтеза, глубина оригинальности в переработке
воспринятого, поражающее своеобразием и мощью «свое», не
являющееся привносимым, а ведущее и подчиняющее себе толь-
ко как элементы второстепенного значения все полученное от
других. Глубоко переработав Марлинского, Лермонтов в «Герое
нашего времени» обогатил мастерство Пушкина.
Три аспекта характеристики героя — рассказ о нем реалисти-
ческого, бытового лица (штабс-капитана Максима Максимыча),
описание непосредственных наблюдений автора и собственные
дневники Печорина, и несколько напряженных сюжетных поло-
жений, в которых он выступает как своеобразный характер от-
дельных повестей, составляющих роман, дали возможность ав-
тору развернуть недюжинное богатство слога и блестяще решить
ряд трудных повествовательных и стилистических задач.
В «Герое нашего времени» Лермонтов дает образцы увлека-
тельного по напряженности повествования («Бэла», «Княжна
Мери»), рассказа, близкого к описанию (начало «Бэлы»), разно-
стильных диалогов: аффективно-экзотических («Бэла», «Та-
мань»), бытовых, светских («Княжна Мери»); ландшафтные
картины; длинные партии рассуждений, особенно — монологиче-
ских.
В «Бэле», напр., чудесно рассказана в реалистическом, быто-
вом обрамлении вся красочная история похищения красавицы-
черкешенки; нарисовано несколько ярких и в то же время кажу-
щихся верными жизни портретов экзотических характеров, с ши-
роким диапазоном их речи, от элементарно-разговорной до пе-
сенно-эпической (ср., напр., слова Азамата о лошади Казбича);
реалистически-просто и насыщенно-содержательно описана до-
рога с ее живою прозой и тут же в блеске красок — картина
Койшаурской долины; даны партии разговоров простого офице-
ра-служаки (правда, на свободе читающего повести Марлинско-
го) и образованного любопытствующего автора; в них же взя-
тые на себя последним прослойки рассуждений-афоризмов, этих
так часто у него вспыхивающих искр яркого и большого ума
(ср. хотя бы замечательные слова-ответ на вопрос Максима
Максимыча «неужто тамошняя молодежь вся такова?» — «Я от-
вечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть,
вероятно, и такие, которые говорят правду; что впрочем разо-
чарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спу-
стилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те,
которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть
это несчастие, как порок»).
Герой романа наделен «необъятными силами» духа. Только
гениальный писатель мог отважиться поставить перед собой за-
дачу и разрешить ее так, как это сделано Лермонтовым, — все
время заставляя своего героя эти силы духа показывать прямо.
Печорин много рассуждает в романе; его рассуждениям уделено

142

столько места, что только их захватывающая яркость, афористи-
ческий блеск и разнообразие могли обеспечить в беллетристиче-
ском произведении этому с художественной стороны самому ри-
скованному материалу то внимание читателя, которое он к себе
приковывает. Лермонтову чужда эксцентричность стиля Марлин-
ского, которою тот возбуждал, своеобразно наркотизируя, вни-
мание читателя. Сентенция Лермонтова глубже по сути своего
содержания; она парадоксальна без заметного желания удив-
лять; яркость ее — яркость вспыхивающих незаемных мыслей»
облеченных в форму, покоряющую силой сжатости,— этого ре-
зультата громадной культуры и требовательности в отборе воз-
можного 1. Для стилистической отделки таких именно партий
характерно более, чем для всех других, замечательное мастер-
ство разговорного тона и лексического состава, ничем не обна-
руживающих своих связей с тяжеловесностью ученой книжности.
Слог «Героя нашего времени» в целом — орудие исключи-
тельной точности, доходчивости и выразительности. С ним в
этом отношении соперничает из современных, не превосходя его,
только слог «Капитанской дочки» и «Дубровского». Характерно,
что с точки зрения узко-нормативной язык «Героя нашего вре-
мени» безупречен. Из всего современного ему в беллетристике
он едва ли не единственный, почти ничем не обнаруживающий
для читателя нашего времени своей столетней давности, и оцен-
ка, данная ему таким высоким мастером, как А. П. Чехов, мо-
жет быть и сейчас повторена нами с полным признанием ее спра-
ведливости: «Я не знаю языка лучше, чем у Лермон-
това. Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как
разбирают в школах,— по предложениям, по частям предложе-
ния... Так бы и учился писать» («Русск. мысль», 1911, кн. Х-
стр. 46) 2.
§ 31. Повести Н. Ф. Павлова
Среди dii minores русской прозы первой половины XIX века*
одна из примечательнейших в истории языка и слога фигур —
Н. Ф. Павлов (1805—1864). Его историко-литературное зна-
чение определяется прежде всего избранным им для того време-
ни новым жанром психологической новеллы и известной смело-
1 Примеры работы Лермонтова над своим слогом в этом направлении
см., напр., в статье В. В. Виноградова, Язык Лермонтова, «Русск. яз.
в школе», 1938, № 3, стр. 59—62. У него же ссылки на предшествующую
литературу.
* Цитировано в статье «О языке Лермонтова».— Академ, библиотека,-
русск. писателей, вып. 6. Полное собрание сочинений М. Ю. Лермонто-
ва, том пятый, под редакцией и с примечаниями проф. Д. И. Абрамо-
вича, СПБ, 1913.
Детальный анализ слога романа см. в статье В. В. Виноградова
«Стиль прозы Лермонтова»,—Литературное наследство, 43—44, М. Ю. Лер-
монтов, I, 1941, стр. 517—628.

143

стью, с которой он в своих повестях заставил зазвучать социаль-
ный протест разночинца !; но и в стороне собственно-стилистиче-
ской он несомненно внес в беллетристическую манеру свой
вклад, ставящий его среди беллетристов тридцатых годов на по-
четное место. «Три повести» Павлова, по отзыву Пушкина,
«очень замечательны и имели успех вполне заслуженный. Они
рассказаны с большим искусством, слогом, к которому не при-
учили нас наши записные романисты... Все лица живут и действу-
ют и говорят каждый, как ему свойственно и говорить и действо-
вать... Книга его принадлежит к числу тех, от которых, по выра-
жению одной дамы, забываешь идти обедать». Но, при всех боль-
ших достоинствах повестей Павлова, Пушкин не мог не заме-
тить, что «в слоге г. Павлова, чистом и свободном, изредка от-
зывается манерность2; в описаниях — близорукая мелочность
нынешних французских романистов».
Зависимость, и очень значительная, повестей Павлова от
французских образцов несомненна, но образцы, которым он сле-
довал, во-первых — Бальзак, В. Гюго и Мериме,— писатели, у
которых было чему поучиться, а во-вторых, Павлов не оказался
просто учеником, и творческая его работа дает о себе знать сло-
гом, хотя, действительно, несколько манерным (и далеко не «из-
редка»; ср., напр., почти весь «Аукцион»), но своеобразным и
свободным. Павлов на русской почве создает особый род изящ-
ного письма, подчеркнуто претендующего на изысканность, на
1 По происхождению Павлов — сын крепостного, только позже отпу-
щенного на волю. «Три повести» его («Именины». «Аукцион», «Ятаган»),
выпущенные в 1835 г., были запрещены к переизданию; автор стоял перед
серьезной угрозой правительственных репрессий. Характерен отзыв о по-
вестях Павлова такого в общем консервативного человека его времени, как
известный поэт Ф. И. Тютчев. Тютчев в 1836 году писал Гагарину: «Еще
недавно я с истинным наслаждением прочитал три повести Павлова, осо-
бенно последнюю. Кроме художественного таланта, достигающего тут ред-
кой зрелости, я был особенно поражен возмужалостью, совершеннолетием
русской мысли. Она сразу направилась к самой сердцевине общества: мысль
свободная схватилась прямо с роковыми общественными вопросами и при-
том не утратила художественного беспристрастия. Картина верная, но в ней
нет ни пошлости, ни карикатуры. Поэтическое чувство не исказилось на-
пыщенностью выражений...» («Русск. арх.», 1879, № 2).
2 Для примера предлагаем хотя бы отрывок:
«Пунцовый плащ княгини, презрительно сброшенный, висел за ее спи-
ною в живописном беспорядке; левая рука, играя обворожительно лорне-
том, то лениво опускала его, то прикладывала к прекрасным глазам так
небрежно, так равнодушно..., кисть правой руки, обтянутая французскою
перчаткой, роскошно покоилась на полинявшем бархате ложи; черная шаль,,
красиво спущенная с пышных плеч, лежала на сгибах локтей и стана вол-
нистыми складками, выказывая цветистый узор каймы, богатую ткань вос-
тока; темные волосы оттеняли распустившиеся розы щек и чернелись в про-
резах белого крепового тока, на котором пушистые перья марабу колеба-
лись тихо, повинуясь томным движениям своенравной головы; готические
браслеты, беспрестанная улыбка, полуоживленный взор, скользящий по сце-
не и по зрителям, — все заставляло мечтать, все закрадывалось в сердце».

144

«светскую» красивость и лоск отделанной округленности, за ко-
торыми у него,— если бы не знать его биографии, то можно бы-
ло бы сказать — странным образом скрыты не всегда громкие,
но различимые голоса угнетенных, оттиснутых общественными
условиями от тех привилегированных положений, которые им хо-
телось бы разделить со «счастливыми». Хороший вкус удержи-
вает Павлова в угрожающе зыбких границах «светского» стиля,
который, как показал опыт хотя бы Марлинского, не говоря уже
о ряде более слабых писателей, питомцев «Библиотеки для чте-
ния», очень легко соскальзывает в смешноватую манерность или
слащавую «эстетичность». По орнаментальной направленности
своего слога Павлов, особенно в лирически окрашенных местах,
иногда несколько напоминает Марлинского, но он несравненно
более умерен во всем, что относится к украшенности, к эффек-
тивности, к патетике выражения, ровнее, выдержаннее во взятом
тоне, и потому производит впечатление мастера большей куль-
туры. Лучше других, и в основном правильно, определил осо-
бенности писательской манеры Павлова его современник — поэт,
критик и профессор-словесник С. П. Шевырев («Моск. наб-
люд.», 1835, ч. I): «Середи нашей периодистой, вялой, много-
словной, длинной и предлинной прозы — слог нового повество-
вателя есть явление редкое: это цветок благоухающий и пре-
красный. Его округленный эпитет, его обточенная, фраза, все это
у нас как-то ново, свежо, как-то веселит сердце и вкус, к сожа-
лению очень не избалованный... Его фраза — фраза Шатобриа-
на по щегольству и отделке, но украшенная простотой» 1.
Нужно отметить еще одну важную черту писательской при-
роды Павлова, играющую особую роль в истории беллетристики
того времени, когда он выступил: Павлов Б первую очередь
оперирует повествовательным слогом в точном значении слова;
он интересно и психологически-углубленно рассказывает от себя,
относительно мало веса уделяя как средству характеристики
диалогу. Кажется, на эту особенность, и тем самым в большой
мере на место Павлова в развитии художественной прозы третье-
го десятилетия, в которой остро чувствовалось отсутствие умения
прежде всего живо рассказывать, первый указал Шевырев же2.
§ 32. Беллетристика Погодина
Свое, и притом заметное, место в истории русского литера-
турного языка занимают повести М. П. Погодина, которые
он писал в конце двадцатых и начале тридцатых годов (изданы
в трех частях в 1832 г.). Погодин расширил сравнительно со
своими современниками социальный круг героев повести, вводя
1 Вернее было бы только — «несколько более простая».
2 С Павловым как писателем хорошо знакомит очерк Н. Степанова
при издании: Н. Ф. Павлов, «Именины. Аукцион. Ятаган». Л., 1931. Ср. и
«Литер. учеба», 1939, № 4, стр. 109—112.

145

своего читателя в быт крестьянский, купеческий, мещанский,
быт духовенства и т. д., давая картины нравов и характеры, с
которыми был хорошо знаком из самой жизни. Белинский
в статье «О русской повести и повестях Гоголя (Арабески и
Миргород)», 1835,— очень сочувственно упоминает о повестях
его — «Нищий», «Черная немочь» и «Невеста на ярмарке». Та-
лант Погодина Белинский верно характеризует как в основном
«талант нравоописателя низших слоев нашей общественности»;
он «занимателен, когда он верен своему направлению, и тотчас
падает, когда берется не за свое дело». Погодин очень хорошо
владеет диалогом, социально подчеркнутым со стороны собст-
венно языковой. Особенно удачна в этом отношении «Черная
немочь» (1829),—талантливое воспроизведение быта и речевой
манеры купечества и среднего духовенства, предвещающее
А. Н. Островского.
Натуралистическая установка погодинского диалога в других
повестях представлялась современникам, и среди них Белинско-
му, приводящею к «обезображивающей» его повествование «три-
виальности»,— обвинение, под которое подпадал у многих и язык
его драматических персонажей. Впрочем, Ксенофонт Поле-
вой, отражая в этом отношении широко распространенный в
его время взгляд на беллетристику как на специфически-изящ-
ную словесность, отрицал литературное достоинство и в «Черной
немочи», никак не видя в ее языке явления положительного.
«Очень может быть,— писал он в «Московском телеграфе»
1829 г., XXVIII, № 14, стр. 231—232,—что черный народ наш
говорит, думает и живет почти так, как описывает это г. Пого-
дин. Но где же границы вкуса? Все ли существующее в природе
и в обществе достойно быть переносимо в изящную словес-
ность?»1 Оценка Кс. Полевого очень характерна, и она именно
более, чем многие другие, позволяет повести Погодина рассмат-
ривать как явление для своего времени знаменательное, как шаг
смелый, как предвестье последовавшего в ближайшее время
мощного реалистического течения с его выбором «черных пер-
сонажей и вкусом к социально-диалектной речи. Художествен-
ное оправдание этому выбору и вкусу дали в окружении мень-
ших талантов великие мастера тридцатых и сороковых годов —
Н. В. Гоголь, Ф. М. Достоевский, И. С. Тургенев и А. Н. Ост-
ровский.
§ 33. Роман Гончарова
Произведением, в котором язык русской художественной про-
зы достигает строгой уравновешенности своих элементов, подго-
товленных предшествующим его развитием, явилась «Обыкновен-
ная история» И. А. Гончарова (1847). Роман Гончарова,
1 Цитировано и Вас. Гиппиусом, Повести Белкина «Литер. критик»,
1937. № 2. стр. 28.

146

выполненный всецело в реалистическом характере, без каких-
либо признаков специальных теоретических или практически-
подражательных «установок», без стилистической программности
школ, в манере (если не считать некоторого налета подчеркну-
той насмешливости в изображении восторженной пылкости Аду-
ева-племянника), почти свободной от всякой аффективное™,—
как, может быть, ни одно произведение изучаемого времени,
дал в области языка и стиля то высокого качества среднее, то
равновесие лексических и синтаксических элементов художе-
ственной речи, которое после него и других романов самого
Гончарова находим еще главным образом у Л. Н. Толстого.
Художественная работа Гончарова над языком почти нигде и
ни в чем не производит впечатления нарочитости — Гончаров не
стремится ни к подчеркнутой красивости, ни к программной
простоте слога. Язык романа Гончарова прост без опрощенности
и сниженное™, полон и красив без погони за украшенностью,
точен в передаче авторской мысли и верен характерам в диало-
ге. Со времени «Обыкновенной истории» для языка русской ху-
дожественной прозы появляется как бы своеобразная конкретная
мерка реалистической художественности, стилистической эквива-
лентности изображению жизни без специфически «литератур-
ной» предвзятости.
Спокойная, уравновешенная стилистическая манера Гончаро-
ва соответствует его общему жизнеощущению. Он человек орга-
низованной, налаженной городской жизни, гражданин, как ему
кажется, государства с прочно и правильно функционирующим
аппаратом. В крепости и, видимо, целесообразности этого аппа-
рата он не сомневается и не обеспокоен серьезными сомнениями
относительно возможности для последнего какой-либо катастро-
фы. Герои романа вышли из патриархальных уютных захолу-
стий, но порвали с ними и стали горожанами, в конце концов
преуспевшими на путях нового «городского» капиталистического
благополучия, которое в симпатиях Гончарова как-то сливается
с благополучием чиновным — бюрократическим. «Обыкновенная»
история у Гончарова—почти противоестественно, по-буржуазно-
му благополучная история с лишенной настоящей патетики по-
бедой «городского» над патриархальным — деревенским. В цен-
тре внимания Гончарова «городские» люди, но люди самой бла-
гополучной части обывателей города, показанные автором с яв-
ной симпатией и к их характерам, и к их поступкам, одинако-
во — положительным и отрицательным, поступкам, которые толь-
ко: в Очень относительной мере можно подвести под понятие
борьбы.
То, что изображает Гончаров, только зыби, а не «волне-
ния» и уж подавно — не бури. В соответствии всему этому до-
минирующий тон рассказа спокойный, медленный; борьба боль-
ше происходит на словах,— поэтому диалогу принадлежит

147

исключительно большое место, и большое же место в нем самом
занимают элементы рассудочные, не возвышающиеся, впрочем,
над уровнем интеллигентно-обывательской житейской проблема-
тики.
Психологической доминанте повествовательной манеры Гон-
чарова соответствуют его эпитеты. Характерно, что любимые
эпитеты, употребляемые им в вообще редких у него пейзажных
зарисовках — теплый, мягкий и тихий х.
§ 34. Беллетристика Герцена
В 1845—1846 гг. в «Отечественных записках» печатался под
псевдонимом Искандера роман А. И. Герцена «Кто
виноват?». Роман Герцена знаменовал укрепление реализма, хо-
тя в выборе сюжета и изображаемых характеров писатель еще
резко не порывал с тем, что уже наметилось в литературе пред-
шествующего времени. Социальная база романа значительно
расширена еще не была, но знамением нового времени было
выдвижение в центральные фигуры людей из среды интелли-
гентской, разночинной, а не только собственно-дворянской. Это
определило во многом характер слога. Моменты рефлексии,
серьезной и содержательной, то и дело вспыхивающей блеском
недюжинного и оригинального ума автора, наблюдательного и
иронического, нашли в романе свое прекрасное применение — в
манере говорить главного лица Бельтова и в замечательных «по-
путных» мыслях автора «от себя».
Богатое развитие и своеобразие получил в романе диалог.
Герцен сделал диалог своих героев интересным по его лири-
ческой содержательности, по своеобразной интеллектуальности
тона водбуждаемых им мыслей и настроений, показав одновре-
менно себя мастером наблюдения и передачи также житейски-
простого, повседневного, даже в его грубоватых и смешных
проявлениях. Краткая характеристика, которую «повести» Гер-
цена дал Белинский в «Русской литературе в 1845 году»,
указывает многое для нее типичное: «Автор повести Кто вино-
ват? как-то чудно умел довести ум до поэзии, мысль обратить
в живые лица, плоды своей наблюдательности — в действие, ис-
полненное драматического движения. Какая во всем поразитель-
ная верность действительности, какая глубокая мысль, какое
единство действия, как все соразмерно — ничего лишнего, ниче-
го недосказанного; какая оригинальность слога, сколько ума,
юмора, остроумия, души, чувства!».
Специально об остроумии Герцена-беллетриста Белинским
сделано еще одно интересное замечание, в личном письме.
1 Вл. Гречишников, Пейзаж в романах Гончарова. «Русск. яз. в
советской школе», 1929, № 5, стр. 30—31.

148

В 1846 году (год после выхода «Кто виноват?») он писал
Герцену: «У тебя все оригинально,—все свое, даже недостатки.
Но поэтому-то и недостатки у тебя часто обращаются в досто-
инства. Так, например, к числу твоих личных недостатков при-
надлежит страстишка беспрестанно острить, но в твоих пове-
стях такого рода выходки бывают удивительно хороши».
Ум, широко образованный и наблюдательный, свободно со-
четающий философскую глубину с направленностью на вопросы
жизни; блестящее остроумие; искренность изображаемых чувств,
среди которых отсутствуют слащавые и ходульно-патетические;
привлекательные характеры, драматическая коллизия которых
совершается вопреки их внутренней «невиновности»; простота
захватывающего жизненной правдой сюжета; совсем немного
обстановки; полное отсутствие ландшафта,— типические остана-
вливающие на себе внимание черты романа.
Герцен — писатель, в поле зрения которого только человек,
и главным образом человек мыслящий, но с мыслью не холод-
ной, а согретой сердцем, отзывчивой на человечное. Очень харак-
терное для Герцена лицо — доктор Крупов, наблюдательный
парадоксалист-остроумец, с умом скептическим, с душой откры-
той и тянущейЪя к добру (ср. написанный в 1846 году рассказ
«Доктор Крупов»). Б. Н. Чичерин видел в Крупове своеобраз-
ное выражение Герценом самого себя. В этом утверждении, ви-
димо, есть значительная доля истины. Насмешливая чуткость
к противоречию, главным образом в его социальном аспекте,
создает у Герцена те grana salis, которые приковывают и по-
коряют силой своей оригинальности по содержанию и по выра-
жению. Соединение этого колкого остроумия с теплым тоном
направленной на жизнь мысли и образует типическое для Гер-
цена-автора.
Язык Герцена более, чем кого-нибудь другого из его совре-
менников, подвергался осуждению с точки зрения правильности.
Язвительно список его ошибок в «Кто виноват?» приводил в
«Москвитянине», 1848, Шевырѳв1; И. С. Тургенев, восхищав-
щийоя слогом Герцена, говорил, что его приводит в восторг язык
Герцена «до безумия неправильный». Упреки Герцену в ошиб-
ках против нормы нужно, однако, признать сильно преувеличен-
ными. Свободно обращаясь с ним стилистически, сообщая
ему гибкость, которая соответствовала бы мысли, часто по-фель-
етонному задорно-игривой и всегда оригинальной, Герцен есте-
ственно должен был часто выходить за грань установившегося,
стилистически-привычного, тем самым освященного как правиль-
ное. Чисто-грамматичеокие и фразеологические его погрешности
.(галлицизмы и под.) не очень многим превышают то, что может
1 Н. Г. Чернышевский в свою очередь посвятил несколько на-
смешливых замечаний придиркам Шевырева к Герцену в «Очерках гоголев-
ского периода русской литературы», Избран. сочин., IV, 1931, стр. 115—117.

149

в этом отношении быть отмечено, напр., у Л. Толстого, Писем-
ского и др., не говоря уже о Пушкине.
§ 35. Достоевский
После Гоголя замечательнейшее явление в области языка
аффективной прозы — Ф. М. Достоевский. «Бедные люди»
(1845), «Двойник» (1846), «Господин Прохарчин» (1846) напи-
саны, первое — полностью (письма, вставные дневники), два
других — почти польностью, слогом социальных диалектов горо-
да, главным образом — мелкочиновничьего. Выйдя из школы
Гоголя, Достоевский, как сказано, не сходится с ним ни в прин-
ципиальной установке повествования на юмор, ни в деталях сво-
их словесных приемов. Отбор аффективных средств психологиче-
ски служит ему к выражению нескольких более или менее близ-
ких друг к другу болезненных гримас подавленного страдания
и патологического сарказма (в двух последних вещах). Харак-
тернейшие черты собственной манеры Достоевского — прямые
и отраженные голоса героев, с речью в большей или меньшей
мере вымученной, выходящей наружу с трудом, с утомительны-
ми возвращениями к тому же самому, нагнетающими впечатле-
ние тяжелое, давящее и по содержанию его, и по манере сооб-
щения.
§ 36 В. А. Ушаков
Бестужев-Марлинский, Пушкин, Н. Павлов, Вельтман, Го-
голь создавали, главным образом, в тридцатых годах, стили рус-
ской прозы, формировали ее слог, сообщая ему печать ориги-
нальности и творческой выразительности. Их работа выступает,
однако, в настоящей своей ценности только на фоне того плоско-
го, неискусного, можно было бы сказать, автоматического слога
повествования, который характеризовал беллетристическую ма-
неру их многочисленных современников-писателей, иногда да-
же неплохо владевших сюжетом, но вряд ли по-настояЩему за-
думывавшихся над тем, каким, кроме того, должен быть и слог
собственно-художественного произведения. Как пример такой
литературной фигуры можно взять хотя бы Вас. Ап. Ушако-
ва (1789—1839), приметного писателя консервативного лагеря,
повесть которого «Киргиз-Кайсак» (1830), несмотря на отрица-
тельное отношение к другой его литературной продукции, высо-
ко оценивалась даже Белинским !.
Для языка этой в свое время выдающейся повести характер-
ными остаются, однако, очень частые «подьяческие» служебные
слова: «Няня с простосердечною улыбкою... взяла с окна ка-
кую-то исписанную бумагу и положила пред Сережею, который,
1 «Литерат. мечтания» (1834): «Киргиз-Кайсак» г. Ушакова был явле-
нием удивительным и неожиданным: он отличается глубоким чувством и
другими достоинствами истинно художественного произведения...». Впрочем,
совсем иначе о нем высказывается Белинский в разборе третьего тома «Ста
русских литераторов», 1845, том IX. стр. 518.

150

сидя на столе, как Турецкий Паша, придвинул бумагу к согну-
тым ножкам и, с важным видом, похлопывая по оной правою
ручонкою, начал выговаривать: ма, ба, та, бам, бу и проч...»;
«...в минуту успокоила бы своего любимца, отдавши ему па-
губную бумагу, которая к вечеру была бы измята, изорвана, и
ты не узнала бы содержания оной»; «Неужели обитатели сей Ги-
перборейской страны суть те самые Московиты, с коих Монте-
скье приказывал сдирать кожу затем, чтобы заставить их что-
либо почувствовать?»; «Сыну моему Виктору — было надписано
рукою его родителя. С благоговением приложил он уста к сему
начертанию...»; «Гости, в сию для сердца трогательную минуту,
подходили к Киргизке...».
Обращает на себя внимание у Ушакова на общем фоне языка
выдающихся писателей его времени устарелость словаря даже и
не только служебных слов: «Если бы ты могла... угадать это
невнятное предзнаменование»; «С сим решением княжна заперла
дверь своей комнаты и начала разбирать курьезный манускрипт.
Это было партикулярное письмо»; «Мановением своей мощной
десницы бессмертный Петр заставил Россию соделать скачок
от младенчества к зрелому возрасту»; «Разъезжая по красивым
улицам нашего любезного Петербурга, мы только можем благо-
дарить Великого Петра за его подвиг, но о преждебывшем мы
столько же имеем понятия по преданиям, сколько Археологи
имеют оного о давно исчезнувших народах»; «Сжатые города об-
разованных наций, душные кабинеты мудрецов и ученых как
будто служат посмеянием для крикливых стай галок и ворон,
свободно летающих по воздуху над сими суетными и скучными
виталищами разумных тварей!..»; «...и обычаи и строение, все
это отменное от европейского...»; «Рачительно надзирая за своею
племянницею, Графиня не употребляла той строгости...»; «Оба
любящиеся горели желанием соединиться»; «Равномерно [подоб-
ным образом] и живущий — в суровое время года оставляет от-
цветшие поля...»; «Вот тебе и женитьба на знатной девице!.. Не
достает только разительной развязки...»; «Опять таинственная
фраза!.. Я не могу порядочно [как следует] рассказывать», и т. п.
Вся повесть переполнена затасканными даже для того вре-
мени, когда она писалась, штампами карамзинских перифраз:
«Им дозволено было любить друг друга, а ожидание будущего
счастия более и более возжигало пламень их взаимной непороч-
ной страсти»; «...A я думал, что такой живой, резвой, остроумный
мальчик уже начал созидать храмы будущего благополучия»;
«Правда, он с тем большим терпением и хладнокровием будет
переносить удары рока, чем равнодушнее он к пламенным, оча-
ровательным наслаждениям сей жизни», и под.
При этом ни свежих сравнений, ни ярких, останавливающих
на себе внимание метафор. Чуть ли не каждый эпитет угады-
вается читателем, и автор почти не пробует в этом отношении
его чем-нибудь удивлять.

151

В исключительном изобилии разбросаны в повести слащаво-
благонамеренные партии многочисленных рассуждений, елейные
по их содержанию и подчеркнуто-сближенные с фразеологией
церковности: «...Если каждое живущее существо имеет своего
Ангела-Хранителя, то около непорочного младенца должен
быть целый сонм сих небесных витателей, исполненных...» и
т. д. «Таким-то образом нередко случается, что смертный, на-
сладившись блаженным днем своей жизни, предается времен-
ному успокоению для того, чтобы с новыми силами, восставши
с одра, паки вкушать всю сладость бытия», и под.
Или же лицемерно-восторженно повторяются штампы казен-
ной «патриотической» «философии» николаевского времени, по-
лучившие свою стилистическую обработку под продажным пером
Булгарина и его столь же «патриотически» настроенных сорат-
ников.
Ушаков во всех этих отношениях не был явлением индиви-
дуальным, не стоял одиноко. Он был для своего времени этими
чертами как писатель типичен 1.
§ 37. Историческая повесть Карамзина «Марфа Посадница»
Оригинальная историческая повесть на русской поч-
ве создана впервые H. М. Карамзиным. К самому началу
XIX века (1802 г.) относится его «Марфа Посадница, или по-
корение Нова-города»—художественный результат его историче-
ских занятий. Характерно, что это первая в России попытка
принадлежит перу автора, который всего несколько лет назад
в своем «Рыцаре нашего времени» высказывался насмешливо о
«с некоторого времени вошедших в моду исторических романах»
и, иронически называя «прекрасной кукольной комедией» «исто-
рические небылицы», в которых выступают Нумы, Аврелии, Альф-
реды, Карломаны, явно относил этот жанр к числу таких, над
которыми читатели просто зевают. Как исторический повество-
ватель, он работал вполне определенно в духе отраженного им
в предисловии к «Истории государства Российского» понимания
целей изучения старины: история для него — «скрижаль откро-
вений и правил»; «...она питает нравственное чувство...»; «если
всякая история, даже и неискусно писанная, бывает приятна...
тем более отечественная». Сюжет из отечественной истории, раз-
работанный в добросовестном желании сделать его связанным
с историческим фактом, оправдывал в понимании автора выбор
темы, обещая интерес читателя, который представлялся обяза-
тельно человеком патриотическим. Моральная установка пове-
ствования, обращение к седой старине, чтобы учиться у нее
нравственно возвышающему, определяла обилий тон рассказа,—
1 Любопытно, что этот самый Ушаков, выступая в роли театрального
рецензента «Московского телеграфа», определенно обнаруживает стремление
к своеобразию слога и даже кое-чего в этом отношении достигает.

152

тон торжественный, стиль отборочный, лексику, чуждую какой
бы то ни было вульгарности и даже просто повседневности, сни-
жающей такой тон, диалог, выдержанный в манере «высоких
речей».
Даже во время, когда культ Карамзина еще в известной мере
оставался официальным, из уст критика, почти никогда не отхо-
дившего от оценок, которые могли бы быть осуждены предста-
вителями консервативных кругов, уже можно было услышать,
что первые, т. е. не исторические, повести Карамзина «не-
сравненно лучше последних; его Марфа Посадница... не имеет
большого достоинства: она написана с натяжкою, каким-то изы-
сканным, принужденным слогом...» (Греч, Чтения о русск. яз., II,
1840). «Принужденный» у Греча имело, по-видимому, смысл на-
ших «напряженный, напыщенный, риторический».
Н. А. Полевой, впрочем, явно к Карамзину недоброжела-
тельный и не очень склонный трактовать его самого в истори-
ческом аспекте, ге был неправ по сути дела, характеризуя «Мар-
фу Посадницу» как продолжение старых тенденций представи-
телей ходульного европейского исторического романа — «укра-
шать природу и истину». «Так,— писал он,— Карамзин в «Мар-
фе Посаднице» не довольствовался истиною. Он не понял вели-
чия кончины Новгородской вольности, вставил множество звон-
ких, но пустых фраз, речей, выдумал небывалых героев, заста-
вил их говорить по-своему» 1.
§ 38. «Юрий Милославский» Загоскина
M. Н. Загоскин, автор первого русского исторического
романа «Юрий Милославский, или русские в 1612 году» (1829),
только отчасти может быть причислен к прямым ученикам Ка-
рамзина. Им отдана в этом и других его романах дань патриоти-
ческой торжественности, как ее понимал и стилистически выра-
жал Карамзин, но дань эта с его стороны — умеренная, такая,
о которой можно сказать, что она платится в большей степени
литературному предку, нежели учителю, школе которого хочет
быть верен ученик. Известную дань карамзинизму Загоскин от-
дал и в другом отношении. Как правильно заметил Белинский
(разбор его «Кузьмы Петровича Мирошева»,—русской были
времен Екатерины II, 1842), Юрий Милославский — «образ без
лица, не человек и не тень...» «но... этому бестелесному суще-
1 Н. Полевой, Клятва при гробе господнем. Русская быль XV века.
Часть первая, 1832, Разговор между Сочинителем Русских былей и небы-
лиц и Читателем. XXXIX стр. Примечание.— Ср. и отзыв старого автора
книги о Карамзине А. Старчевского: «Как повесть «Марфа Посадни-
ца» не имеет никакого достоинства. Но это и не история, потому что в ней
строгая историческая достоверность принесена в жертву литературным
красотам. Марфа, неопределенное явление в области изящной литературы,
в свое время считалась собранием красот русского ораторства, которого
представителем был Карамзин» («Николай Михайлович Карамзин», СПБ,
1849, стр. 170—171).

153

ству автор навязал понятия, чувства и деликатность сантимен-
тальных героев прошлого века».
Загоскин перед тем, как выступить в роли исторического ро-
маниста, много работал в качестве автора комедий. Эта работа
не могла не помочь ему в том, что должно было относиться к
мастерству диалога, и диалог исторических романов Загоскина,
действительно, для своего времени — явление примечательное.
Язык повествования у Загоскина и в целом легок, прозрачен и
убедительно-повествователен: в нем мало ухищрений, специаль-
ных стилистических установок; он воспринимается поэтому в
большинстве случаев как свободно-простой и является в «Юрии
Милославском», хотя здесь еще не мало остатков карамзинской
манеры, вместе с тем и своеобразным преодолением искусствен-
ности Карамзина.
Важной чертой в смысле разрежения традиционной ходульно-
сти исторического повествования явилась бытовая комическая
струя, к которой Загоскин был склонен вообще по своей автор-
ской природе и по своей предшествующей писательской деятель-
ности. Белинский ставил Загоскину в упрек, что русские люди
первой половины XVII века в «Юрии Милославском» «очень по-
хожи на мужичков и бородатых торговцев нашего времени».
Вряд ли, однако, попытка Загоскина взять в качестве «натурщи-
ков» для своего исторического романа именно эти общественные
группы может действительно быть предметом осуждения: по
всем данным, они больше других сохраняли во время, когда пи-
сался роман Загоскина, и старинную русскую психологию, и бы-
товые привычки, по которым можно было догадываться, какова
была старинная жизнь. Во всяком случае Загоскин был прав,
обращаясь к ним за средствами воссоздания речевой манеры, ха-
рактерной для старины, и своим обращением к этому источнику
слога он немало обязан положительными, реалистическими чер-
тами впечатления, которого его роман достигал, несмотря на
многие другие свои слабые стороны (олицетворения добродетели
и зла, мелодраматические сцены и т. д.).
§ 39. «Арап Петра Великого» Пушкина
Первый исторический роман реалистического стиля остался
не оконченным. Отрывок из своего замечательного «Арапа Петра
Великого» Пушкин напечатал в 1827 году1.
Со стороны языка в романе, как историческом, характерна
проведенная позже и в «Капитанской дочке» манера лишь
очень умеренной архаизации. Персонажи из низших классов гово-
рят так же, как и простолюдины — дворовые времени автора,
1 Ср. оценку Белинского: «Эти семь глав неоконченного романа, из=
которых одна упредила все исторические романы Загоскина и Лажечнико-
ва, неизмеримо выше и лучше всякого исторического русского романа, по-
рознь взятого, и всех их, вместе взятых» (1846).

154

т. е. даіке без заметных отличий от просторечия, типичного и
для малообразованных дворян центральной России; ср.: «Ста-
рая борода, не бредишь ли? — прервала дура Екимовна.— Али
ты слеп: сани-то государевы, царь приехал».
Представители знати изображены как два поколения. Старое
(Гаврила Афанасьевич, Кирила Петрович, Татьяна Афанасьев-
на) говорит в стилистически-грубоватой манере с налетом народ-
ной речи, ее присловий, характерных союзов, частиц и под., но
вместе с тем с минимальным количеством устарелых и подобных
слов.
Младшее (Корсаков, Ибрагим) — говорит и резонирует в сти-
ле конца XVIII века, т. е. с явным приближением к пушкинско-
му времени, при этом без всяких специальных грамматических
особенностей старины; что касается лексических — с минималь-
ным количеством сюжетно-иеобходимых варваризмов начала
XVIII века.
§ 40. «Тарас Бульба» Гоголя
В высокой степени ярким и своеобразным явлением оказался
среди повестей «Миргорода» слог «Тараса Бульбы» (1835, окон-
чательная редакция 1842), этого широкого исторического полот-
на, с колоритными мощными фигурами, с насыщенными исклю-
чительной силой эмоциями полудиких героических характеров,
с пышностью и разнообразием красок старинного украинского
быта и в их полной жизненности проступающими за ними крас-
ками современной автору жизни украинского захолустья. Автор
этой повести нашел новые, в русской литературе еще так не
звучавшие тона героики, иной язык страстей и чувств, своеобраз-
ный, из жизни взятый, хотя и отнесенный в прошлое характер
бытовой казацкой речи,— черты гениально переработанного им
в формах русского языка национального (украинского) наслед-
ства.
В «Тарасе Бульбе» Гоголь с громадной силой сочетает, свое-
образно перерабатывая и обогащая, элементы речевых звучаний,
усвоенные им от полных своеобразной трагической силы и по-
этической проникновенности украинских народных «дум» (думы
о Коновченке по тексту, изданному Лукашевичем, дума о Са-
мойлѳ Кошке, его же издания, и др.), народных лиро-эпических
песен (к такой песне восходит в повести, напр., стиль прощания
матери с сыновьями), отдельные выражения своих исторических
источников (псевдо-Конисского, Стрыйковского, кн. Мышецкого
и др.) с громадными запасами собственных речевых впечатле-
ний, почерпнутых им из родного окружения, родного быта.
§ 41. Исторические романы Лажечникова
Декламационно-торжественная и фиоритурная манера, осно-
вание которым положил Карамзин, переходит в исторические

155

романы И. И. Лажечникова: «Последний новик, или заво-
евание Лифляндии при Петре I» (1831—1833), «Ледяной дом»
(1835), «Басурман» (1838), но в своей напыщенности и искус-
ственности обе они сильно умеряются, перестают быть ходуль-
ными и напряженно-риторическими. Не выдвигаемая прямо как
одна из установок слога Лажечникова, торжественность манеры
только отражает общую идейную направленность его художест-
венных образов (ср.: «Чувство, господствующее в моем романе,
есть любовь к отчизне» — «Вместо введения к «Поел, новику».
Вместе с красочным колоритом повествования, с многочислен-
ными и разнообразными синтаксическими приемами, несколько
манерными, как результат стремления к разнообразию, с «фио-
ритурой» авторской речи, эта манера образует характерный для
Лажечникова тон неутомительного возбуждения, часто (но не
вызывающе часто) меняющегося в его содержании и окраске *.
Даже патетику речей своих героев Лажечников, при всей искус-
ственности положений и характеров таких, напр., как Владимира
(«Последний новик») или Аристотеля Фиоравенти («Басурман»),
умеет дать в границах хорошего вкуса как искреннюю, близкую
к возбужденной живой речи горячность.
Читатель готов их эмоционально насыщенные фразы воспри-
нять с доверием, проникнуться настоящим сочувствием к про-
низывающему их пафосу любви к родине, творческих замыслов
художника и под.
Слогу Лажечникова (в «Ледяном доме») очень высокую
оценку дал Пушкин: «Многие страницы вашего романа,— напи-
сал он автору в 1835 г.,— будут жить, доколе не забудется рус-
ский язык» 2.
§ 42. Трагедия
Слог и лексика трагедии начала XIX века продолжают
в существенном сумароковско-княжнинскую манеру, подража-
тельное воспроизведение классической манеры французского те-
атра XVII и XVIII века; известные успехи достигаются при этом
в ритмической стороне стиха.
Наиболее выдающиеся произведения этого рода — трагедии
В. А. Озерова, требовавшие по самой своей природе напы-
щенно-пафосного исполнения в игре и декламации, так, по сви-
1 Вот несколько типических для Лажечникова фраз с тропеическими
«фиоритурами»: «Живя в веке развращенном, в обществе, в котором оболь-
щение считалось молодечеством и пороки такого рода няньчились беззако-
ниями временщика, свивавшего из них свои возжи и бичи; зараженный об-
щим послаблением нравов и порабощенный своей безрассудной любовью,
Волынский думал только об удовольствиях, которые она ему готовит...
Рассуждает ли человек, напившийся опиума?».
2 К изучению русского исторического романа первой половины XIX ве-
ка см. В. В. Сиповский, Сборн. в честь акад. А. И. Соболевского, 1928,
стр. 63—68 (тезисы).

156

детельству современников, исполнявшиеся 1 и со стороны лекси-
ческой и синтаксической, естественно, построенные с установкой
именно на торжественную эмоциональность «речей». Шестистоп-
ный «александрийский» стих с рифмами, замыкающими каждую
пару строк, сообщал величавость и риторическую, расходящуюся
с приемами живого диалога, «отбойность», «отчеканенность» раз-
вернутым фразам и частям; торжественная ритмомелодика зву-
чала в тон отборочной, в большой мере корнями своими уходя-
щей в напыщенную эмоциональность церковно-торжествениого
слога, «высокой» лексике декламирующих свои речи героев.
Перевод Шиллеровой «Орлеанской девы», сделанный
В. А. Жуковским в 1817—1821 гг., явился новым этапом в
развитии русского языка драмы. Жуковский показал, что высо-
кий пафос имеет в русском языке и другие средства выражения,
кроме традиционных книжных; что в лексике обычного «хороше-
го» языка «общества» потенциально присутствуют почти все эле-
менты, которыми могут быть переданы героические чувствова-
ния. Принципиальному изменению слога соответствовал выбор
иного стиха, применявшегося уже в Германии и Италии (Аль-
фиери), пятистопного ямба с подвижной цезурой без рифмы
в большинстве партий и с рифмой аб, аб, аб, ее в партиях осо-
бой эмоциональной значительности.
Строка в этом новом для русской драмы стихе оказывалась
менее протянутой, менее риторической, более свободной интона-
ционно; освобождение от мерных ударов рифм александрийско-
го стиха приближало новые синтаксические формы искусствен-
ной размеренной речи к естественным средствам разговорного
языка, одинаково — синтаксическим и лексическим 2.
1 «Это был распев, завещанный французской декламацией» (М. Пого-
дин). Декламация стихов в трагедии, соответственно всему духу последней,
была ходульна, напыщена. Семенова, как трагическая актриса, сделала
еще шаг в сторону отрыва от естественности обычной речи —она «запела
в русской трагедии». «До нее, хотя и читали стихи на сцене не так, как
прозу, но с некоторым соблюдением метра, однако ж вовсе не пели...»; «...но-
вовведение Семеновой растягивать стихи и делать на словах продолжитель-
ные ударения привилось от неправильно понятой дикции актрисы Жорж и
вовсе не было одобряемо нашими старыми и опытными актерами, которые
остались непричастны этому недостатку, несмотря на весь успех, который
приобрела Семенова певучею своею декламациею». Ср. С. П. Жихарев,
Воспом. стар. театрала, стр. 372—373.
Ряд интересных справок по истории русской сценической декламации
дает в статье о «Гамлете», напечатанной в отделе «Смесь» — «Русский
театр» «Московского телеграфа» за 1829 год, XXIX, № 18,— театральный
рецензент этого журнала В. У(шаков).
2 О мнимом влиянии «Орлеанской девы» Жуковского на выбор стиха
«Бориса Годунова» ср. верные замечания Е. А. Баратынского в
письме И. В. Киреевскому (1831): «Я не совсем согласен с тобою в том,
что слог «Иоанны» служил образцом слога «Бориса». Жуковский мог толь-
ко выучить Пушкина владеть стихом без рифмы, и то нет, ибо Пушкин
не следовал приемам Жуковского, соблюдая везде цезуру. Слог «Иоанны»
хорош сам по себе, слог «Бориса» тоже».

157

После нескольких близких по времени к «Орлеанской деве»
попыток обновления стихотворных размеров драмы, попыток,
принципиально не связанных с параллельным обновлением ее
лексики !,— событием исключительного значения было появление
в рукописи (1825) «Бориса Годунова» Пушкина. Самое заглавие,
которое первоначально было дано трагедии автором, говорило
о его новаторских тенденциях: «Комедия о царе Борисе и о
Гришке Отрепьеве»2.
О том, чего ждали от Пушкина, в каком направлении ожи-
далась реформа языка трагедии, действительно осуществленная
им в «Борисе», с замечательной определенностью говорит письмо
к Пушкину H. Н. Раевского (10 мая 1825), более, чем что-
либо другое, показывающее историческую закономерность этого
литературного шага великого поэта.
«Ты сообщишь диалогу движение,— писал H. Н. Раевский,—
которое сделает его похожим на разговор, а не на фразы из
словаря, как.это было до сих пор, ты довершишь водворение у
нас простой и естественной речи, которой наша публика еще не
понимает, ты сведешь, наконец, поэзию с ее ходуль...»3.
Как бы ни относиться к «Борису Годунову» как произведе-
нию, предназначенному для театра,—представляет ли он дей-
ствительно трагедию или только, как некоторые думают, ряд
сцен, связанных между собою отношением к определенному исто-
рическому отрезку,— надежды, возлагавшиеся Раевским tta Пуш-
кина, в стороне стилистической им были оправданы полностью.
Диалог получил в трагедии ожидаемое движение, и движение
разнохарактерное: зазвучали очень не похожие на прежнее одно-
образие голоса; в нем развернулись характеры очень различно-
го психологического содержания, социальной обусловленности и
ситуационной направленности; речь героев и первостепенных, и
длинного ряда второстепенных выступила в до этих пор неиз-
вестной свежести и живой разнохарактерности самых различных
словесных^ѵіанер, от отборочно-высоких до вульгарно-низменных.
Как шедеоры в этом отношении должны быть названы: написан-
ная прозой сцена в корчме на литовской границе; сцена в цар-
ских палатах, открывающаяся тем, что царевич Федор чертит
географическую карту, замечательная разговором царя Бориса с
Василием Шуйским; чудесная сцена в саду у фонтана — любов-
ное объяснение Самозванца Марине Мнишек; из сцен, не вошед-
ших в издание 1831 г., более других подготовленная предшеству-
ющей художественной литературой (разговор с услужливой рез-
1 О них см. в «Синтаксисе».
* В письме П. А. Вяземскому (13 июля 1825 г.) пьеса называется еще
своеобразнее: «Комедия о настоящей беде Московскому государству, о ца-
ре Борисе и о Гришке Отрепьеве. Писал раб божий Александр сын Сергеев
Пушкин в лето 7333, на городище Ворониче».
3 Ср. А. Н. Глумов, Произнесение стиха «Бориса Годунова», «Борис
Годунов», сборн. статей, Л., 1936, стр. 164—165.

158

вой наперсницей) — сцена в уборной Марины (разговор Марины
со служанкой Рузей). Очень удались Пушкину, блестящему и
уже очень опытному ко времени написания «Годунова» мастеру
лирики, монологи и полумонологи, сильно окрашенные лириче-
ски партии, произносимые при только слабых вопросах и подоб-
ных побуждениях извне. С этой стороны особенно примечатель-
ны: сцена ночью в келье Чудова монастыря (монолог и простран-
ные ответы Пимена Григорию); монолог Бориса, начинающийся
словами «Достиг я высшей власти...»; монолог его же «Ух, тя-
жело!..»; монолог Самозванца в саду, и под.
Дальнейший этап пушкинского мастерства в выработке есте-
ственного языка русской сцены — его «маленькие трагедии»
(1830), так названные им самим: «Скупой рыцарь», «Моцарт и
Сальери» и «Каменный гость»,— жанр, заимствованный им у ан-
глийского поэта Проктера (Барри Корнуолля). К этому же роду
примыкает сделанный Пушкиным перевод сцены из трагедии
Вильсона «Пир во время чумы».
Место действия всех этих маленьких трагедий — чужие стра-
ны, в духе традиций жанра трагедии, кроме «Моцарта и Салье-
ри», время действия — давнее прошлое. Люди, в них выведен-
ные, при этом условии не должны быть правдоподобны в смысле
верности их знакомому для читателей (зрителей) быту и рече-
вой манере; их можно сделать в том или другом отношении нео-
быкновенными; но, сообщив их речи живость трагической стра-
сти, соткав эту речь из эстетически ярких элементов художест-
венной лирики, поэт не ограничил положений и психологических
действий своих героев моментами «красивыми», отборочными; в
каждой из этих пьес много ситуаций и движений чисто-житей-
ских, простых и даже низменных или почти низменных. Пушкин
в этих «маленьких трагедиях», как и в других жанрах, в кото-
рых он работал, в высшей мере проявил свое поразительное ис-
кусство художественного сочетания житейски высокого с низ-
ким, поэтического с прозаическим, восхищающего с отталкиваю-
щим.
Белинский в одном из своих писем (к Н. В. Станкевичу,.
29 сент. 1839 г.) в естественном восторге называет «Каменно-
го гостя» «перлом всемирно-человеческой литературы». «Нет,,
приятели,— пишет он,— убирайтесь к черту с вашими немцами
[Гете, Шиллером] — тут пахнет Шекспиром нового мира!..».
Не касаясь сравнения с «немцами», нельзя не разделить восхи-
щения Белинского этим совершеннейшим созданием пушкинско-
го гения, совершеннейшим по выпуклой четкости характеров, по
богатству психологической игры в изображении двух централь-
ных фигур (Дон Гуан и Дона Анна), по лирической красоте об-
разов и речевых партий (таких, напр., как картина мадридской
ночи в противопоставлении парижской в устах Лауры, как об-
ращение Дон Гуана к Дона Анне, начинающееся словами: «Мне,

159

мне молиться с вами, дона Анна!») и по упомянутому искусству
гармонически-художественного сочетания разнородных психоло-
гических и вместе с ними словесных элементов передаваемого.
Ограничиваемся одним лишь примером:
Дон Гуан стоит перед памятником командора. Насмешливо
глядит он на его величественную статую, иронизируя над тем,
как тщедушного покойника приукрасило искусство. Но коман-
дор в пьесе — фигура, на величественности которой зиждется
трагическая развязка, и Пушкин гениально подготовляет воз-
можность такого восприятия командора, соединяя в устах Дон
Гуана с иронической характеристикой — другую, отдающую
дань его внутренней силе:
Каким он здесь представлен исполином!
Какие плечи! что за Геркулес!..
А сам покойник мал был и тщедушен,
Здесь, став на цыпочки, не мог бы руку
До своего он носу дотянуть.
Когда за Ескурьялом мы сошлись,
Наткнулся мне на шпагу он и замер,
Как на булавке стрекоза,— а был
Он горд и смел — и дух имел суровый...
Одним простым переключающим а дан переход от насмеш-
ливо-легкомысленного тона, естественного для Дон Гуана, к за-
думчиво-серьезному; три характеризующих командора сказуе-
мых, из которых два даже не развернутые,— но веса их доста-
точно, несмотря на силу всей предшествующей насмешливой ча-
сти, чтобы подготовить восприятие командора как трагически-
сильной фигуры.
«Маскарад» М. Ю. Лермонтова (1835) не пользовался
успехом ни при своем появлении в печати (1842), ни позже: он
иногда расценивается как слабый юношеский опыт великого
поэта. Но, независимо от вопроса о его сценической значитель-
ности или бесценности !, в истории русского литературного языка
эта стихотворная трагедия — явление примечательное. Молодой
Лермонтов в слоге своей стихотворной рифмованной пьесы впер-
вые удачно синтезирует пушкинские достижения трагического
языка с тем живым разговорным, своеобразно подчеркнутым
стихотворными метрами и рифмой языком комедии, который
Грибоедов создал в «Горе от ума».
Ряд стихотворных трагедий Н. В. Кукольника («Тор-
кват Тассо», 1833, «Джулио Мости», 1836; исторические: «Рука
Всевышнего отечество спасла», 1834, «Кн. М. В. Скопин-Шуй-
ский», 1835, и др.) в существенном засвидетельствовал к среди-
1 О сценической его истории см. замечания при издании «М. Ю. Лер-
монтов, Полное собрание сочинений, том IV. Драмы и трагедии», Acade-
mia, 1935, стр. 554.

160

не тридцатых годов наличие устоявшегося гладкого, не лишен-
ного известной гибкости стихотворного языка драмы (в большей
или меньшей степени ритмически повторяющего «Бориса Году-
нова») .
И. С. Тургенев почти на грани второй половины века не без
основания свой разбор трагедии Кукольника «Генерал-поручик
Паткуль» (1846) закончил общим печальным итогом: «Понятно,
почему русские во время младенчества нашей словесности гово-
рили о своих Мольерах и Вольтерах; но теперь мы возмужа-
ли;— и, с гордостью глядя на свое прошедшее, с доверенностью
на будущее, мы можем, в надежде на собственные силы, соз-
наться, в чем еще мы бедны... У нас нет еще драматической ли-
тературы и нет еще драматических писателей... эта жила в поч-
ве нашей народности еще не забила обильным ключом». Ни
сильной драмы прозаической, ни драмы стихотворной (траге-
дии),— Тургенев был прав,— русская литература к тому време-
ни, когда он писал свой отзыв о пьесе Кукольника, еще не соз-
дала,— яркая звезда А. Н. Островского в эту пору еще не взош-
ла. Но вместе с тем надо решительно подчеркнуть, что было бы
серьезной ошибкой, говоря об истории русского литературного
языка как такового, отрицать, что уже тридцатые и сороковые
годы в области техники стихотворной драматической речи под-
готовили все существенное для возможности появления сильных
драматических талантов.
Стцхотворный язык Н. В. Кукольника, Н. А. Полевого и да-
же третьестепенных драматических писателей вроде, напр.,
П. Ободовского \ по своему лексическому составу и синтаксису,
не говоря уже о морфологии, ко второй половине тридцатых го-
дов представляет собой систему принципиально совпадающую с
тою, которою пользовалось и позднейшее время. Представители
стихотворной трагедии (как правило — исторической), завоевав-
шие русскую сцену позже (А. Н. Островский, А. К. Толстой),
освежили речь своих персонажей новыми элементами лексики,
главным образом архаизированно-народной, сообщили слогу
близость к живому диалогу, заменили напыщенность настоящей
патетикой и т. д.; но основа стихотворного языка, который они
сделали орудием своих творческих замыслов, повторяем, уже
не поражает как перелом такого рода, каким являлся, напр.,
«Борис Годунов» Пушкина по отношению к языку трагедий Озе-
рова. Общие достижения в области стихотворного языка пуш-
кинского периода положили прочную основу и для языка стихо-
1 Ср. замечания Белинского в разборе «Ста русских литераторов»,
т. III, 1845, о «Князьях Шуйских» драматического поэта Ободовского:
«Поэма эта доказывает, до какой степени совершенства может выработаться
посредственность: в этой поэме все так гладко, чинно, ровно, ни умно,
ни глупо, ни худо, ни хорошо; язык ее вылощенный, выглаженный, накрах-
маленный; стих вялый, без жизни, без красок, без музыкальности, без ори-
гинальности, но обделанный, обточенный, выполированный».

161

творной драмы, принципиально ставшею тем, с чем мы вообще
имеем дело в дальнейшей истории языка соответствующих жан-
ров русской сцены.— Среди многого другого справедливо спе-
циально отметить еще и сделанный Н. А. Полевым вольный
перевод «Гамлета» Шекспира: долгий опыт сцены, предпочита-
ющей этот перевод другим,— серьезное свидетельство достигну-
той Полевым в стихе перевода разговорности, произносительной
жизненности.
Критический разбор этого перевода, сделанный Белинским в
«Московском наблюдателе» 1838 годя (т. XVII), констатирует,
что перевод Полевого, стремившегося к легкости языка, «утвер-
дил» «Гамлета» на русской сцене,— успех большого значения
также и в истории русской художественной драматической
речи К
§ 43. Комедия и водевиль
Исключительно большое значение в истории русского слога,
и именно в отражении слога разговорного, принадлежит коме-
дии, которую ее жанровые задачи, не оспариваемые и совре-
менными теориями художественной речи, настойчиво вели к ма-
нере простой и даже,— что касается языка карикатурных персо-
нажей,— нарочито сниженной. Здесь очень многое принадлежит
уже к заслугам XVIII в. и прежде всего, конечно, Д. И. Фон-
визина с его «Бригадиром» и «Недорослем». К самому нача-
лу XIX века относятся мастерские по своему времени, с живым
и вполне разговорным диалогом, с широким разнообразием ре-
чевых характеристик, прозаические комедии И. А. Крылова:
«Модная лавка» (1806) и «Урок дочкам» (1806—1807). Стихо-
творные «Подщипа» («Трумф», 1800) и неоконченный «Лентяй»
(1803—1805), как не напечатанные в свое время, остались без
влияния, хотя лексика и синтаксис их уже многим могли бы
прислужиться последующим представителям комедии, работав-
шим в ближайшее десятилетие еще почти всецело в духе фран-
цузской манеры схематических характеров и относительно мало
пытавшимся внести в их характеристику черты настоящей рече-
вой дифференцированности2.
1 Ср. «Николай Полевой», ред. вступ. статья и ком мент. Вл. Орло-
ва, 1934, Ксен. Полевой, Записки, стр. 336—340.
2 Преувеличенно строгий суд о русской комедии и ее языке (до Грибоедо-
ва) произносит в своей «Старой записной книжке» (VIII том «Полного собра-
ния сочинений», стр. 27) П. А. Вяземский: «Вообще комедии наши
ошибочно делятся на действия. Можно делить их на главы, потому что дей-
ствия в них никакого нет. И лица в них участвующие ошибочно называются
действующими лицами, когда они вовсе не действуют; а назвать бы их раз-
говаривающими лицами, а еще ближе к делу: просто говорящими, потому
что и разговора мало. В наших комедиях нет и в помине той живой огне-
стрельной перепалки речей, которою отличаются даже второстепенные и
третьестепенные французские комедии. Правда и то, что французский язык
так обработан, что много тому содействует [?]. Французские слова заряжены
мыслию, или, по крайней мере, блеском, похожим на мысль. Тут и настоя-
щая перепалка или фейерверочный огонь».

162

К лучшим стихотворным комедиям второго десятилетия и
начала третьего XIX века относятся обладающие уже хорошим
разговорным языком персонажей «Урок кокеткам, или Липец-
кие воды» (1815) и «Пустодомы» (1820) А. А. Шаховского,
«Своя семья, или Замужняя невеста» Шаховского, написанная
при участии Н. И. Хмельницкого и А. С. Грибоедова, «Воспита-
ние, или Вот приданое» Ф. Ф. Кокошкина (1824), «На-
следники» M. Н. Загоскина1, «Говорун» (1817), «Шалости
влюбленных» (1817), «Воздушные замки» (1818), «Нерешитель-
ный» (1819), «Бабушкийы попугаи» (1819)—Н. И. Хмель-
ницкого. Заслуживает при этом внимания, что в большин-
стве эти комедии, примечательные качеством своего языка, от-
носятся (кроме пьес Хмельницкого) или к вообще оригиналь-
ным, или представляющим только частичные переработки фран-
цузских образцов2. Достигнутое ими отошло, однако, сразу на
задний план перед «Горем от ума» А. С. Грибоедова.
Если один из первых рецензентов комедии В. Ф. Одоевский, пи-
савший, что «До Грибоедова слог наших комедий был слепком
слога французских; натянутые, выглаженные фразы, заключен-
ные в шестистопных стихах, приправленные именами Милонов
иг Мйлен, заставляли почитать даже оригинальные комедии пе-
реводными; непринужденность была согнана с комической сце-
ны; у одного г, Грибоедова мы находим непринужденный лег-
кий, совершенно такой язык, каким говорят у нас в обществах;
у него одного в слоге находим мы колорит русской», как видим,
1 В защиту «Урока кокеткам» Шаховского Загоскин написал комедию
» трех действиях «Комедия против комедии, или Урок волокитам» (1815).
С. Т. Аксаков оценивает ее «...как литературное произведение с нравствен-
ной мыслью, высказанной на сцене живо и весело, языком чистым, легким
и разговорным... Тогда так легко и свободно писал для сцены только один
Шаховской, заслуги которого разговорному языку, литературе драматиче-
ской и сценической постановке весьма важны и стоят благодарного воспо-
минания» («Семейные и литературные воспоминания» (1852 г.). Высокую
же оценку дает он и его «Господину Богатонову, или Провинциалу в сто-
лице» (1817). «Приняв в соображение,— пишет Аксаков,—что все условия
французской комедии, чтимые и уважаемые беспрекословно самыми умными
тогдашними людьми, теперь скучны и невыносимы даже в Мольере, что
Мольер в малейших подробностях считался тогда непогрешимым образцом,
что Загоскин, разумеется, благоговейно шел по тем же следам,— надобно
признать не мало дарования в сочинителе, если его талант пробивает
сквозь всю эту кору. Читая «Богатонова», именно чувствуешь почти на
каждой странице это, так сказать, проступление природного комического
дарования; некоторых сцен и теперь нельзя прочесть без смеха, а живая
человеческая речь слышна у всех, даже иногда у доб-
родетельных людей». (Разрядка моя.-—Л. Б.).
2 Даже относя сказанное Пушкиным в письме к Хмельницкому
1831 г. о том, что последний — его «любимый поэт», на счет некоторой
светской, нередкой в личных письмах Пушкина комплиментарное™, нет
серьезных оснований отрицать справедливость мнения Пушкина, когда дело
идет о слоге Хмельницкого, который великий поэт мог действительно высо-
ко оценивать: в письме 1825 г. он пишет брату Льву Сергеевичу: «А Хмель-
ницкий моя старинная любовница — як нему имею такую слабость, что го*
тов поместить в честь его целый куплет в 1-ую песнь Онегина...».

163

несколько и преувеличивал перелом в слоге комедии, совершен*
ный «Горем от ума» во многом его мнение о роли ее языка
было справедливо.
Так же высоко комедию Грибоедова оценивал Бестужев*
Марлинский («Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и
начала 1825 годов»): «...Толпа характеров, обрисованных смело
и резко, живая картина московских нравов, душа в чувствова-
ниях, ум и остроумие в речах, невиданная доселе беглость и
природа разговорного русского языка в стихах,— все это завле-
кает, поражает, приковывает внимание».
В «Театральном альманахе на 1830 г.» констатировали исто-
рический факт: «Наконец после Фонвизина Грибоедов первый
написал русскую комедию и верно изобразил наше общество,
характеры, предрассудки и разговор»2.
Стихотворная форма не помешала автору сохранить типиче-
ские особенности дворянской бытовой лексики, а синтаксис вы-
играл благодаря ей в заостренности ряда важных, особенно
аффективных моментов3 и 4.
Не были несправедливы некоторые указания, напр.,
М. А, Дмитриева, на отдельные неудачные и неправильные вы-
ражения, допущенные Грибоедовым («глаз мигом не прищуря»
и под.), но эти погрешности почти не обращают на себя внима-
ние на общем фоне языка меткого и выразительного.
Комический жанр после комедий Крылова до самого появ-
ления «Ревизора» Н. В. Гоголя не представлен в русской прозе
ничем особенно замечательным. Но очень многое, малоприме-
чательное и даже малопретенциозное со стороны художествен-
1 Статья его в «Московском телеграфе», 1825, кн. III, носила название:
«Антикритика. Замечания на суждения М. Дмитриева о комедии «Горе от
ума» и была подписана буквами У. У.
2 Разрядка моя,—Л. Б.
3 Любопытна не лишенная правдоподобия догадка В. Я. Брюсова
о том, что Пушкина соблазняла мысль — воскресить опозоренный среди ли-
тераторов александрийский стих и доказать, что под пером искусного ма-
стера он «может стать живым и естественным» даже в комедии (Брюсов,
Пушкин — мастер,— в сборнике его статей «Мой Пушкин», 1929; перепеча-
тано в сборнике критических статей — «Пушкин», составленным Г. Цей-
тлиным, М., 1937, стр. 246). К сожалению, фактические данные по этому
вопросу исчерпываются только двумя пушкинскими набросками (1821 ч
1825 гг.), и поэтому никаких серьезных выводов из этой догадки сделать
нельзя.
4 В переданных С. Т. Аксаковым же, сказанных ему лично сло-
вах Загоскина в то время, как тот писал комедию «Благородный театр»
(1827) о том, что ему [Загоскину] до смерти надоело «таскать кандалы
условных противоестественных законов, которые носит сочинитель, пишу-
щий комедию, да еще шестистопными стихами с проклятыми рифмами»,
звучало, вероятно, больше, чем раздражение Загоскина против трудно да*
вавшейся ему стихотворной формы: на исторической очереди уже стояла
проза, и права ее жанров, как более естественных, в первую очередь —в
бытовой комедии, начинали властно заявлять о себе в это время господ-
ства стиха.

164

ной, что относится к этому жанру в литературе первых десяти-
летий XIX в.,— заслуживает внимания к себе со стороны язы-
ка. Чистота русского языка, его разговорность, напр., в водеви-
лях А. А. Шаховского, Хмельницкого, А. И. Пи-
сарева, при всем ничтожестве их содержания и бедности ха-
рактеристик,— особенность, выгодно выделяющая этот жанр и
в лексике, и в синтаксисе среди многих других, современных
ему. Обыкновенный разговорный русский язык, отраженный в
них,— если не иметь в виду круга понятий, уже теперь отмер-
ших (водевиль, слабо отразивший бытовую специфику своего
времени, относительно мало представляет и их), и понятий, от-
носящихся у нас к новому быту,— в существенном уже тот, кото-
рым говорим мы и теперь. Если бы мы не знали соответствую-
щих дат, время, когда эти водевили написаны, гораздо легче
было бы определить по признакам собственно-литературным,
нежели по языку персонажей, почти не отличающемуся от
нашего К
«Ревизор» (1836, последняя печатная редакция— 1842 г.)
Н. В. Гоголя, восторженно встреченный одними (Пушкиным,
Вяземским, С. Т. Аксаковым) и возмущенно — другими (напр.,
В. И. Панаевым, Ф. В. Булгариным, Ф. Ф. Вигелем) 2, перед все-
ми — и друзьями и врагами — выступил как явление исключи-
тельное, мимо которого нельзя было пройти безразлично.
Из многих отзывов о комедии Гоголя, как очень характер-
ный для своего времени, стоит привести отзыв Н. Греча
(«Чтения о русск. языке», 1840, часть II, стр. 138), представите-
ля враждебного Гоголю литературного лагеря: «У нас есть,—
говорил Греч, покоряясь факту,— еще одна комедия, достойная
внимания и хвалы, Ревизор Гоголя. Это, правда, собственно
не комедия, а карикатура в разговорах; действие ее не ново, и
притом несбыточно и невероятно; в ней с начала до конца нет
ни одного благородного, возвышенного движения, не только
мысли; лица ее принадлежат к числу самых ничтожных людей
в мире: все они, более или менее, дураки или воры; обычаи и
приемы многих, особенно женщин, не настоящие русские, а бо-
лее белорусские (!); в ней часто нарушаются правила вкуса и
благопристойности; язык вообще неправильный и варварскийъ;
в этой пиесе столько ума, веселости, истинно смешного, удачно
схваченного; выведенные в ней лица представлены так живо,
1 Типические образцы старого русского водевиля см. в книге М. Па-
ушкина —«Старый русский водевиль» (1819—1849), 1937. В книгу вошли:
«Два учителя, или Asinus asinum fricat» А. А. Шаховского (1819),
«Актеры между собой, или Первый дебют актрисы Троепольской> (1821) и
«Суженого конем не объедешь, или Нет худа без добра» (1821)
Н. И. Хмельницкого, «Хлопотун, или Дело мастера боится» и «Учи-
тель и ученик, или В чужом пиру похмелье» (1824) А. Писарева и др.
2 Подробнее см., напр., Л. В. Крестова, Комментарий к комедия
Н. В. Гоголя «Ревизор», 1933, стр. 113 и след.
3 Курсив мой.— Л. Б.

165

резко и натурально, что ее смотришь и перечитываешь всегда
с новым удовольствием, сердясь на автора, что он написал толь*
ко одну комедию1, да и ту без рачительной обработки».
«Ревизор», покорявший своей непосредственной гениальной
комичностью, опрокидывавший привычные подходы, дешевые
теории комического искусства, ломавший рамки «хорошего то-
на», предписывавшиеся комедии по французским образцам, по-
ражал и своим языком — «варварским» — потому что выхвачен-
ным из быта, из того быта, где менее всего заботятся о правиль-
ности и качестве и своей речи, и речи собеседников, и еще, при
всем этом, чем-то (чем — в гоголевское время еще не могли
сказать) неудержимо смешным — мастерством добавочных се-
мантических ходов, в которых противоречие намерения и обна-
руживаемого зрителем смысла разрешалось ярким юмористи-
ческим эффектом.
Конец изучаемого периода характеризуется в области коме-
дии появлением А. Н. Островского, этого непревзойден-
ного мастера социальнодиалектной речи — с диапазоном, впро-
чем, относительно нешироким, с преобладающими фигурами ку-
печеской и соприкасающейся с нею мещанской среды. К 1847 г.
относятся наметка позднейшей комедии «Свои люди — сочтемся»
(1849 г., напечат. в 1850 г.) —написанный в сотрудничестве с
Д. Горевым «Несостоятельный должник» (две сцены) и «Карти-
на семейного счастья». Благодаря Островскому русская литера-
тура, вступая во второе полустолетие, в «Своих людях» имела
уже первоклассную комедию, не только бесспорно националь-
ную, но, не говоря обо всем другом, по языку открывшую широ-
кую дорогу характеристике социальнодиалектной речи, путь, с
которого она уже не сворачивала в дальнейшем.
Рядом с комедиями Островского только второстепенное зна-
чение имеют почти одновременно с ними написанные комедии
И. С. Тургенева «Безденежье» (1845), «Где тонко — там и
рвется» (1847), «Нахлебник» (1848) (лучшая из них), «Хо-
лостяк» (1849), пьесы с очень хорошим разговорным языком, с
индивидуально очерченными в их речевой манере характерами,
среди которых есть (особенно в «Безденежье») требовавшие об-
работки в направлении к социальнодиалектной речи.
1 «Женитьба» была закончена только в 1842 г.

166

ГЛАВА III
ЗАМЕЧАНИЯ ОБ ЭПИСТОЛЯРНОМ СЛОГЕ
В истории русского литературного языка первой половины
XIX века нельзя пройти мимо внешне не бросающейся в глаза,
но, несомненно, большой работы лучших писателей этого вре-
мени в области эпистолярного слога. Литература писем
как повествовательной формы оставила XIX веку влиятельное
наследство. «Письма русского путешественника» Н. М. Ка-
рамзина еще долго сохраняли свое значение высокого худо-
жественного образца. Не противопоставив этой прославленной
манере чего-либо в своем роде сильного и нового, нельзя было
Сломить инерцию традиционного вкуса. Любопытно, что вкус
этот подтачивали прежде всего «единомышленники» Карамзи-
на—сильнейшие арзамазцы. Эпистолярный слог нашел среди
них ряд своих блестящих мастеров, которые, за немногими ис-
ключениями, может быть, удивились бы, если бы услышали о пер-
востепенном значении для выработки литературной прозы именно
£той своей работы. К таким мастерам принадлежат в поколении
первой трети века главным образом — В. А. Жуковский,
К. Н. Батюшков, Д. В. Давыдов, П. А. Вязем-
ский (впрочем, последний как раз хорошо знал цену слогу
своих писем) и в особенности — А. С. Пушкин, многие пись-
ма которого до сих пор можно читать как законченно-отделан-
ные, в своем роде высокохудожественные произведения. Пуш-
кин обыкновенно не писал своих писем набело,— он, несомнен-
но, подвергал многие из них тщательной стилистической обра-
ботке, стремясь к типичной для его прозы энергичной сжатости
и ясцости. Они, действительно, поражают тою и другою.
Прекрасную характеристику их дает цитата в статье
«А. С. Пушкин» Н. О. Лернера, «История русской литературы
XIX в.», I, 1911, стр. 428: «Русская жизнь, пройдя через призму
великого ума и русского сердца, вылилась в этих письмах в бле-
стящие пятна вечно живых акварелей, в короткие фразы, кото-
рые кажутся стальными орудиями мысли...».
Ряд писем Н. В. Гоголя носит на себе печать его ярко-

167

го и выразительного слога, хотя в них значительно больше, чем
в его художественных произведениях, проступают известные от-
рицательные черты его личной психологии, неприятно влияющие
на общее впечатление. И. С. Тургенев справедливо заметил по
поводу писем Гоголя, напечатанных после его смерти: «...О! ка-
кую услугу оказал бы ему издатель, если б выкинул из них це-
лые две трети или, по крайней мере, все те, которые писаны к
светским дамам... более противной смеси гордыни и подыскива-
ния, ханжества и тщеславия, пророческого и прихлебательского
тона — в литературе не существует!» (Литер, и житейские
воспом.). И все-таки даже «Выбранные места из переписки с
друзьями», этот продукт уже больного, искаженного духа вели-
кого писателя, во многом и сейчас поражают огромной творче-
ской силой, языком мощным, выразительным и разнообраз-
ным,— правда, главным образом в партиях, не носящих харак-
тера настоящей «эпистолярности».
Как по своему исключительно богатому идейному содержа-
нию, так и по языку (в широком смысле слова) заслуживает
внимания не меньше даже, чем их печатные произведения, пере-
писка В. Г. Белинского и А. И. Герцена. Стиль писем
того и другого, если дело не идет о письмах чисто практических,
до чрезвычайности близок к их писательской манере (у Герце-
на— даже к его беллетристике): пылкий, то восторженный, то
гневный — у Белинского; переливающийся блеском огромного
разностороннего ума, насмешливый и режущий — у Герцена,
Должен сознаться, что для меня остается неясным историче-
ски важное свидетельство Белинского, относящееся к 1845
году (рецензия нд «Грамматические разыскания» В. А. Василье-
ва),. о том, что русский эпистолярный слог еще и в это время
предмет трудного преодоления. Вот точные слова этого замеча-
тельного мастера русского прозаического слога вообще, и эпи-
столярного в частности:
«Нечего говорить о богатстве французской фразеологии, о
гибкости французского языка, способного на выражение всевоз-
можных тонкостей и оттенков мыслей... Вот почему французский
язык не у одних у нас в таком употреблении. Можно быть в нем
не слишком сильным,— и несмотря на то, подлинник хорошего
французского сочинения понимать лучше, нежели превосходный
перевод его по-русски. Писать по-русски письма — просто му-
чение: фраза выходит тяжела, пахнет грамматикою и семина-
риею, обороты неуклюжи. Пишете, мараете — и кончите тем,
что сразу напишете по-французски — и выйдет хорошо».
Мне кажется, что в данном случае и Белинский, как и мно*
гие другие, заплатил только дань предрассудку, который был*
надо думать, в свое время близким к истине, но это время — три
или по крайней мере два десятилетия перед тем, как цитирован-
ные строки писались.

168

Свободная форма дружеского письма, этот естественный и по
тематике и по стилю способ общения, открывающий под пером
одаренного человека все пути к осуществлению в письменном
языке наиболее культурной разговорной речи, была, по-видимо-
му, в истории русского литературного языка влиятельной шко-
лой хорошей художественной прозы. Дружеское письмо было
свободно от необходимости оглядываться на цензуру; его слог
воспитывался на чувствах искренних; ему прямо не угрожала
ходульность или напыщенность литературных манер печатного
слова; при желании быть интересным пишущему не было необ-
ходимости отбрасывать в нем из своих впечатлений рискованное.
В таком письме можно было делиться мыслями, не заботясь о
педантичности их отделки; естественно было шутить, давая сво-
боду выражениям интимного круга, этому полу-арго лучших,
тесно между собою связанных, писателей первых десятилетий ве-
ка. Тематика дружеских писем этого времени многообразна и
часто интересна не только со стороны стилистической. То, о чем
писали друг другу культурнейшие и талантливейшие люди Рос-
сии, были впечатления путешествий, встреч и бесед с примеча-
тельными людьми, беглые характеристики и наброски портретов,
мысли по вопросам быта, политики, искусства, жизни вообще,
отчеты о читанном (люди первых десятилетий не были избало-
ваны доступностью книг, о которых им приходилось иногда
только слышать) и многое другое. Иногда (это было, впрочем,
не часто) письма, которые более других могли привлечь к себе
общественный интерес, получали доступ в журналы.
Если не все, то, по крайней мере, некоторые из выдающихся
деятелей русского слова дорожили и своими письмами, и пись-
мами своих друзей,—теми и другими не только как памятника-
ми известных отрезков своей жизни, но и как произведениями
своеобразного и высоко оцениваемого искусства. А. И. Турге-
нев пишет, напр., П. А. Вяземскому: «Извлечения из твоих пи-
сем всеми приемлются с отменным одобрением. Привожу тебе
свидетельство «Московского Вестника», который назвал их ис-
тинно европейскими, Дмитриева, Александра Пушкина. Вот что
Плетнев писал мне на днях о том: «Поверите ли, что, взявши
новый номер «Телеграфа», я стараюсь остаться долее один и,
перебирая листы, чувствую, будто я по-старому провожу вечер
то у Жуковского, то у Козлова, где всегда встречал дрезденскую
Эолову арфу *. Как занимательны его к вам письма! Вот кто бы
у нас мог быть истинно европейским литератором» (1827).
В дружеской своей переписке с Вяземским, с И. И. Дмитри-
евым, с В. А. Жуковским и др. А. И. Тургенев видел более, чем
обычный обмен деловыми сообщениями, новостями, впечатлени-
ями и мыслями. Письма Вяземского им расценивались как лите-
1 Арзамасское прозвище А. И. Тургенева.

169

ратурный факт или, точнее, как факт, заслуживающий по до-
стоинству стать общественно-литературным.
«Краткое безбожно-любезное письмо твое от 1 мая,— пишет
он ему,—получил и ожидаю описания Пулова. Жуковскому
письмо очень понравилось, и он хотел у меня отнять его, но
это значило бы отнять его у бессмертия, ибо я берегу твои
письма, чтобы со временем под свободным небом издать их в.
свет и сделать из тебя самого второй том Галиани» 1 (Остаф.
арх., I, 1819).
23 апр. 1825 г. А. И. Тургенев же, собиравшийся за границу,
писал Вяземскому: «Вчера кончил разбор твоих писем, стихов,,
прозы; нагрузил ими три портфеля, кроме того, что хранится
в Тихвинском уезде; там главное. Лучшее твое бессмертие в
моих руках. В печати ты сам себя не стоишь. Портфель с пись-
мами Карамзина, Дмитриева, Батюшкова, Жуковского также
vaut son pesant d'or2. Со временем издам «Manuel du style épi-
stolaire»3. Жаль, что нельзя взять этого с собою!..».
Эпистолярный слог все время интересует его, и он в письме
Вяземскому из Москвы от 30 апреля 1837 года замечает: «Я об-
ратился вспять в чтении бумаг здешнего Архива и вчера пере-
листывал депеши Кантемира. Какой умный и оригинальный слогГ
Как бы много не только для истории, но и для эпистолярных
образцов можно взять из него» (Остаф. арх., IV).
Языком чисто-светской, а отчасти и деловой переписки меж-
ду людьми высшего класса продолжает быть во второй четверти»,
века и остается таким надолго французский язык («Пишу по--
французски, потому что язык этот деловой и мне -более по пе-
ру»,— замечает сам Пушкин в письме Жуковскому 1825 г.), и
на долю русского остается у писателей этого круга, главным
образом, сфера «душевного», дружественного и интимного, что »
области языка дает ту свободу выражения, которая под хорошим
пером превращается в изящный, легкий, способный не только»
нравиться, но и восхищать собою стиль. Чем более этот слог
входит в быт хотя бы и ограниченного количества людей, чем бо-
лее хотя бы только в определенной группе общества растет при-
знание его и вкус к нему, тем разрушительнее делается его
влияние на остатки книжного строя старой формации во всех
других жанрах, где последний еще держится в силу историче-
ской инерции и поддерживается мнениями, метко названными
Пушкиным по поводу разбора Н. И. Надеждиным «одного из его-
произведений» «разговором между дьячком, просвирней и кор-
ректором типографии» (Путеш. в Арзрум, 1829—1835).
1 К влиянию последнего на слог Вяземского см. указание А. И. .Турге-
нева в письме 1832 г.; «Гальяяи тебе известен: ты образовался его письма-
ми в своем эпистолярном слоге; советую многое перенять у него и в своей»
будущей администрации из книги: Sur le commerce des bleds...».
21 «Ценится на вес золота», «стоит золота».
3 «Руководство эпистолярного стиля»

170

И в переписке дело, конечно, не обходилось без того, чтобы
теоретические литературные установки не давали знать о себе
некоторой приверженностью к традиционному строю. Характе-
рен в этом отношении, как отмечалось, напр., эпистолярный
слог Грибоедова и Катенина. Но, конечно, не в этих чертах в
большей или меньшей мере надуманного архаизаторства, при-
том обыкновенно выступавших только как отдельные крапинки
на общем фоне стиля выразительного и гибкого,— то, что за-
ставляет в эпистолярном слоге двадцатых-тридцатых годов ви-
деть один из важнейших элементов развития русской прозы во-
обще х.
1 Из литературы об эпистолярном слоге изучаемого времени ср.:
Г. Винокур, Культура языка. Изд. второе, М, 1929, стр. 284—304.
Н. Степанов, Дружеская переписка 20-х годов, сРусская проза»,
под редакц. Б. Эйхенбаума и Ю. Тынянова.
Полезный материал есть в статьях В. А. Малаховского: «Язык
писем А. С. Пушкина», Л., 1926. Извест. Акад. наук СССР, Отдел обществ.
наук, 1937 и — «Лексика писем Пушкина», Учен. записки Куйбышевск. го-
суд. педагог. института и учительск. института имени В. В. Куйбышева,
вып. 2, Факультет языка и литературы. Куйб., 1938.
А. Лежнев, Проза Пушкина, 1937, стр. 385 и след.

171

ГЛАВА IV
СЛОГ КРИТИЧЕСКОЙ ПРОЗЫ
§1. Замечания о слоге критики XVIII в. и начала XIX-го
Русская критика XVIII века даже в тех относительно немно-
гих произведениях, которые носили на себе печать индивидуаль-
ной словесной манеры их авторов, не создала почти ничего при-
мечательного в качестве возможных образцов для подражания
последующим поколениям. В основном выработались два типа
критики: один — придирчиво суровой, в большей или меньшей
мере личной рецензии (вызывавшей на антикритиКу психологи-
чески в подобном же роде), другой — похвального отзыва, со-
стоявшего из некоторых общих мест. В этом отзыве обыкновен-
но легче было различить добродушную благожелательность кри-
тика, готового чтить во всяком виде «служение музам» своих
добрых знакомых и еще больше отдающих им свои досуги вли-
ятельных людей государства и общества, нежели какое-либо
умение критика разобраться во впечатлении от рецензируемого
произведения и облечь свои мысли не просто в «приличную», а
еще в своеобразную или, по крайней мере, выразительную фор-
му. Лишь относительно немного действетельно принципиального
отражали критические выступления первого рода; полным спо-
койствием и уравновешенностью, отсутствием сомнений и тре-
воги исканий отсвечивали вторые.
Слог прозаической полемики, которую вели друг с другом
в начале второй половины XVIII века М. В. Ломоносов,
А. П. Сумароков и В. К Тредьяковский и в ко-
торой дело шло по преимуществу о языке и слоге критикуемых
Произведений, (стихотворной формы), носил на себе печать рез-
кости и предубежденного недружелюбия. Звучавшие в ней «го-
лоса» отражали три хорошо известные исторически индивиду-
альности: трусливо инсинуирующую мелочную, ограниченность и
стилистическую неуклюжесть Тредьяковского, мужественную
убежденную твердость четкого по мыслям и по слогу, с хорошо
развернутой, заметно на латииско-немецкий образец построен-
ной фразой, Ломоносова, нервную манеру стремившегося выра-

172

жаться не по-книжному Сумарокова, то пользующегося мнимо
вежливой «пристойной» фразеологией, стремящейся сообщить
полемике литературно приличный характер, но плохо прикры-
вающий раздраженную ее предубежденность, то переходящего к
прямым грубым выпадам вполне в духе века с его пестрым со-
четанием в нравах верхов европейского лоска и вековой крепо-
стнической грубости !.
Из фигур критиков начала XIX века приемами своей полеми-
ки и некоторыми чертами ее стиля более других напоминает Су-
марокова — А. С. Шишков, впрочем, менее всего усвоив-
ший от него претензию на своеобразную светскость.
Критика «добродушная» второй половины XVIII века и на-
чала XIX обнаруживала обыкновенно пристрастие к слогу ров-
ному, чаще всего расцвеченному блестками дешевой, ходовой
«красивости» — налаженным запасом перифрастических выра-
жений, вносивших хотя некоторую внешнюю, чисто-словесную
пряность в критические суждения старинных аристархов, сужде-
ния, которые без нее выглядели бы уж слишком плоско и
незанимательно. Для упреков, в большей или меньшей мере ме-
лочных, выработался свой стиль — смягченно-вежливых указа-
ний, всякая острота которых должна была растаять, по самому
намерению пишущих, в общей комплиментарной, «расшаркива-
ющейся» направленности всего остального.
Определенным признаком культурного роста было появление
уже на самой границе XIX века, особенно в первом его десяти-
летии, третьей, очень немногочисленной группы литературных
критиков — критиков-ученых. Это были теоретики изящной сло-
весности, усвоившие в большей или меньшей мере доверчиво
плоды европейской (французской и немецкой) обработки клас-
сических теорий литературы и уверенно-менторски проверявшие
соответствие критикуемых произведений «правилам», которые
представлялись им бесспорными и незыблемыми. Теория сло-
весности в ее нормативной прочности при этом в их замечаниях
занимала место рядом с ее сестрой — грамматикой, и с одина-
ковой категоричностью ими осуждались погрешности против той
и другой. Типичная, самая влиятельная и почтенная фигура
этой категории — профессор, поэт и критик А. Ф. Мерзля-
ков (1778—1830) 2.
Рассуждая отвлеченно, эта группа должна была более дру-
гих обладать чертами «академического» слога — холодной дис-
курсивностью изложения, меньшим стремлением к его украшен-
ности, преодолением возможных элементов аффективное™. В
1 Яркую характеристику Сумарокова-критика дал в свое время
В. Г. Белинский в статье «Речь о критике, произнесенная... проф...
А. Никитенко... 1842» — См. и книгу П. Н. Беркова, «Ломоносов и
литературная полемика его времени (1750—1765)», М.— Л., 1936 и 2-е изд.
2 Единичные отклонения Мерзлякова в сторону отрицания правил (ср.,
напр., Н. Энгельгардт, Ист. русск. литературы XIX столетия, I, 1913,
стр. 137) не меняют общей типичности его манеры.

173

отношении Мерзлякова, это, действительно, так и есть. Слог его,
вообще говоря, лишен полемической заостренности, спокоен и
рассудочен; гладкость, чистота и ясность, как отражение высо-
кой для его времени культурности, выгодно отличают его от ря-
да современников.
С известной условностью к этой группе может быть отнесен
и М. Т. Каченовский (1775—1842), ученый историк и
журналист, редактор перешедшего к нему от Карамзина «Ве-
стника Европы». Ум сухой и скептический, характер недруже-
любный, консерватор по литературным вкусам,— он несчастли-
вым для себя образом оказался во вражде или столкновении с
крупнейшими представителями литературы своего времени и
консервативного и прогрессивного лагеря (H. М. Карамзиным,
И. А. Крыловым, П. А. Вяземским, А. С. Пушкиным и др.).
Басня Крылова «Свинья» (1811), с заключительными строка-
ми о критике, умеющем видеть только дурное, эпиграммы Пуш-
кина и Вяземского много повредили ему в оценке и современни-
ков, и потомства. Поздейшее время признало за ним значитель-
ные заслуги ученого историка. Как критик, он по существу дол-
жен быть отнесен, однако, и в историческом аспекте к отставшим
от развития художественной литературы «зоилам». Примеча-
тельным остается только его слог, четкий, правильный и в рас-
судочных партиях высказываний организованно-строгий. Хоро-
шего знания Каченовским русского языка не отрицал .и резко-
враждебно относившийся к нему Пушкин. Но все эти достоин-
ства снижает общая типичная для Каченовского брюзгливая
окраска фразы (с характерным, среди другого, нагнетанием скеп-
тических вопросов) и относительно частая прямая грубость вы-
ражений. В свое время Н. А. Полевой («Моск. телеграф»,
1828, № 23), характеризуя Каченовского, собрал образцы этой
грубости, вроде, напр., его высказываний, в 1819 г., о роман-
тизме:
«Что тут нового, что остроумного? Всем бабам сии красоты
давно уже известны, и даже они говорят об этом с презритель-
ным смехом» или: «Романтизм говорит: станем дурачить людей,
станем потчевать их всяким вздором, уничтожим законы науки
и рассудка, чтобы непочему было судить нас», и под. Важно,
однако, что на слоге Каченовского, преодолев его «академич-
ность» и своеобразно преобразовав полемическую направлен-
ность, вырос слог Н. И. Надеждина, составляющий уже
очень характерный этап в развитии русской критической прозы.
Проза критическая под пером критиков-ученых могла по сво-
ему характеру занимать промежуточное место между научной
прозой в точном смысле слова и прозой публицистической.
Серьезная «ученая» критика, так или иначе восходящая к
кружку любомудров, в средине двадцатых годов делает первые
свои шаги, но слог ее еще отпугивает рядового журнального
читателя. Научная терминология представляется проявлением

174

педантизма, неестественного и неуместного в сфере искусства*
предназначенного служить, как тогда думало большинство,—
если не забаве, то удовольствию, которое не должно от полу-
чающего его требовать усилий. То же настроение сохраняется
и в отношении критики, «служанки» художественной словесно-
сти. На критику смотрят больше как на выразительницу вкусов,
как на передатчицу впечатлений, нежели как на область серьез-
ной объективно обязательной и по преследуемым целям важной
аргументации.
В январе 1832 г. Пушкин писал И. В. Киреевскому: «Ва-
ша статья о Годунове и о наложнице1 порадовала все сердца:
насилу-то дождались мы истинной критики. Но избегайте уче-
ных терминов, и старайтесь их переводить, то-есть перефразиро-
вать: это будет и приятно неучам и полезно нашему младенче-
ствующему языку»2.
Серьезных условий для «ученой» критики в русском обще-
стве и составе литераторов первой половины XIX века,— и это
вряд ли нужно доказывать,— было слишком немного. Пути раз-
вития самой критики и ее слога проходили или относительно*
далеко от науки, или только слегка соприкасаясь с нею. Среди*
критиков-журналистов есть профессиональные ученые (филоло-
ги), вроде Надеждина и Сенковского, но характерно, что имен-
но они в качестве журналистов, может быть, более, чем другие
их современники, и боятся быть педантами, и не хотят писать
«по-ученому», сообщая своему слогу иногда даже более, чем
неумеренную, уж вовсе не «академическую» резвость.
Не исчерпывая предмета, в качестве наиболее приметных фи-
гур, определяющих линию развития слога русской критической?
прозы в первой половине XIX века, остановимся на нескольких-
§ 2. Стилистическая манера Вяземского
П. А. Вяземский — влиятельный критик, выразитель ху-
дожественных тенденций арзамасцев, яркий полемист главным:
образом двадцатых й тридцатых годов. Человек более широко-
го кругозора и разностороннего образования (он был, например,,
образованный экономист и политик), чем большинство даже*
превосходивших его талантом современников, соратником кото-
рых в области литературных идей он являлся (Пушкин), он за-
нимает в истории русской литературы этого времени очень при-
метное свое место. В нем часто видят рупор «литературной*
аристократизма» двадцатых-тридцатых годов. Если иметь в ви-
ду, что Вяземский во многом отражал взгляды пушкинской
группы, лучших поэтов времени, то такое утверждение нельзя
оспаривать; но неверно то добавочное значение, которое иногда і
1 Имеется в виду «Наложница» (в нашей редакций переименованная ні
«Цыганку») Е. А. Баратынского.
2 «Литер. наследство», № 16—18, 1934, стр. 543.

175

вносится в такое утверждение — когда «литературный аристо-
кратизм» сближают с аристократизмом социальным. Вяземский,
хотя и князь, и человек, по происхождению принадлежавший
к верхам русской аристократии, в тот период, к которому отно-
сится продуктивнейшая часть его литературной деятельности
(двадцатые-тридцатые годы),— типичный представитель капита-
лизирующейся прогрессивной части дворянства, носитель ее по-
литических тенденций, до разгрома декабризма — смелых и окры-
ленных, с 1825 года — придавленных, изуродованных. С поли-
тической стороны Вяземского выгодно выделяет в это время
среди многих современников его классовой группы ряд таких
черт, как определенное недружелюбие к кровавой завоеватель-
ной политике самодержавия1, сочувственное отношение к про-
грессивным политическим движениям в Европе и под.
Собственный взгляд на вещи, который надо было защищать
не только от давления сверху, но и от многих из своих друзей,
настроенных в области политики более, чем он, оппортунисти-
чески, наложил свою печать на манеру выражения Вяземского,
никогда не благодушно-спокойную и уж, наверное, не сентимен-
тально- или официально-величавую, как у ряда его современ-
ников. Характерную для него манеру из частной переписки п за-
меток для себя с теми изменениями, которых требовали условия
печатной формы и цензурная опека, Вяземский сохранил в ряде
черт своего критического стиля. Типичный для Вяземского тон —
хорошо обосновываемого со стороны логической, сдержанного,
но убежденного протеста и твердой логической же защиты тех
новых идей, «которые для него, по верному замечанию
Н. К. Кульмана,— как и для многих, сливались в слове «роман-
тизм» 2,
Слог критических статей Вяземского своеобразно-красив и
силен. Он часто образен, но чужд дешевой, сладковатой краси-
вости, напр. Н. А. Полевого, или размашистой, витиеватой «изу-
зоренности» Н. И. Надеждина. Образы у Вяземского наготове,,
но почти всегда только как средство иллюстрации мысли; ха-
рактер их интеллектуален, а не эмоционален; за ними чув-
ствуется вековая культура французского умения рассуждать на
литературные темы, рассуждать интересно, четко иллюстрируя
мысль доходчивыми, со вкусом подобранными сравнениями и*
метафорами.
«Русские книги до сей поры,— пишет Вяземский, напр., в сво-
их «Замечаниях на «Краткое обозрение русской литературы 1822
года, напечатанное в № 5 Северного архива 1823 года» («Ново-
сти литературы», 1823, № 19),—читаются одними артистами, но-
у любителей должны они быть еще в малом употреблении. Древ-
няя медаль может иметь цену в глазах антиквария; но незнаток
1 Н. К. Кульман, Князь П. А. Вяземский как критик, Изв. Отд.
русск. яз. и слов. Акад. наук, IX, кн. I, 1904, стр. 335.
2 Там же.

176

предпочтет ей всегда ходячую монету. Беда в том, что писатели
наши выпускают мало ходячих монет».
Или (там же): «...Не хотел ли г. Булгарин [говоря о графе
Хвостове] сказать, что о писателях в возрасте усовершенство-
вания можно давать приговоры и строгие, в надежде, что они
исправятся, а что худой писатель, уже переступивший за этот
возраст, должен оставлен быть в покое, как больной безнадеж-
ный оставляем бывает жалостными врачами? Быть может! Но
в таком случае приговор его сбивается на двусмысленные изре-
чения древних оракулов; и свойственна ли сия двусмысленность
независимости и откровенности, сим двум наследственным доб-
родетелям республики словесности?».
Вяземский не всегда избегает сравнений и тропов ярких, но
он почти в каждом подобном случае находит, чем эту яркость
умерить и лишить ее таким образом впечатления претенциоз-
ности: «Нам все как будто не верится, что можем в числе со-
временников наших иметь писателей отличных. Если слава их,
рассеяв все препоны и достигнув лучезарного полдня, уже слиш-
ком нестерпимым блеском светит нам в глаза, то мы стараемся
уверить себя и других, что блеск этот заемный».
По единству культуры слог Вяземского в критических статьях
иногда напоминает манеру Пушкина. В этом отношении харак-
терны для него, как и для Пушкина, сжатые, иногда произво-
дящие впечатление своеобразно-холодных, ведущие сентенции;
ср., напр., в цитированной статье:
«Немногие у нас дают себе труд мыслить; еще менее число
тех, кои мыслят вслух». «Полуистины вреднее в нашем быту,
чем где-нибудь».
Или: «Вернейшее подражание древним трагикам, согласно с
правилами, которые они завещали нам своим примером, было бы
не подражать им...» (О жизни и сочин. В. А. Озерова, 1817).
«Ум человека знает отдых и бездействие; но ум человеческий
завсегда в работе и движении наступательном» (Известие о жиз-
ни и стихотв. И. И. Дмитриева, 1823).
«Сама природа, разнообразная в целом, обыкновенно подвер-
жена бывает однообразию в отдельном. Цветок имеет один за-
пах, плод один вкус, красавица одно выражение» (Жуковск.—
Пушк.— О новой пиитике басен, 1825).
«Можно родиться поэтом, оратором; но родиться критиком
нельзя. Поэзия, красноречие — дары природы, критика — наука;
ее следует изучать. И у диких народов есть своя песня и свое
красноречие, но критического исследования у них не найдешь.
У нас есть критики или критикомы, но критики нет...» («Старая
записная книжка»).
Но вместе с тем в критической прозе Вяземского, в отличие
от Пушкина, слог которого сжат почти до скупости и насы-
щенно-афористичен в большинстве его высказываний,— очень
заметна склонность к использованию риторических структур,

177

служащих заострению мысли, таких, напр., как антитеза. У него
большую роль, чем у Пушкина, играют также персонификации
абстрактных понятий, метафоры и под. средства «поэтизации»
речи. Ср.:
«Я часто слыхал рукоплескания, заслуживаемые стихами тра-
гедий Княжнина; но, признаюсь, не видал никогда в глазах зри-
телей красноречивого свидетельства участия, принимаемого серд-
цем их в бедствиях его героев или героинь: не видал слез, не-
вольной и лучшей дани, приносимой трагическому дарованию
от растревоженных чувств сострадания или страха обманутого
воображения» (О жизни и сочинен. В. А. Озерова, 1817). «Пра-
вильная красавица будет иметь одно главное, постоянное выра-
жение в лице своем; физиономия переменчивая, зыбкая, будет
принадлежностью пригожества, . а не красоты!» (Жуковск.—
Пушк.— О новой пиитике басен). «...Мысль главная, усилие
постоянное, так сказать, душа целого бытия встречается только
в характерах великих. Ум стремится к разным целям; гений
напирает на одну цель» (там же). «Злоупотребление может быть
тираном черни, но должно быть рабом писателей изящных...»
(Известие о жизни и стихотв. И. И. Дмитриева, 1823). «Часто
нежное чадолюбие авторов и суеверное благоговение к ним их
приверженцев любовались в печати изданиями исправленными
и умноженными» (там же).
Отдельные фразы и цепи фраз у Вяземского нередко длинны
и развернуты почти по-карамзински:
«Можно охолодеть к удовольствию и к наслаждениям често-
любия; но какое сердце возвышенное не забьется с живостию
и горячностию молодости при священной мысли о пользе? А кто
более писателя-гражданина может служить ей с успехом! По-
будитель образованности, вещатель истин высоких для народа,
чувствований благородных, правил здравых, укрепляющих его
государственное бытие голосом наставлений, поражающего него-
дования или метким орудием осмеяния, целитель пороков неве-
жественных и предубеждений легкомысленных или закоснелых,
сих язв заразительных, убивающих в народе начало жизни, пи-
сатель всегда [sic] бывает благотворителем сограждан, вожатым
мнения общественного и союзником бескорыстным мудрого пра-
вительства» (Известие о жизни и стихотв. И. И. Дмитриева) *.
Из всей группы литераторов пушкинского кружка Вяземский
как критик был чаще других объектом нападок со стороны и
реакционной журналистики (Булгарин, Греч), и журналистики
буржуазного лагеря (Н. Полевой,— с которым он раньше, в пер-
вые годы существования «Московского телеграфа» был по мно-
гим вопросам единомышленником, являясь одним из самых энер-
гичных сотрудников журнала). Вяземского обвиняли, что именно
1 «Длину периодов» в упрек прозе Вяземского ставил и Бестужев-
Марлинский («Взгляд на стар. и нов. словесность в России»), в целом
высоко оценивавший его слог.

178

он создал тот грубый тон литературной полемики, который уста-
новился в русской журналистике в двадцатые-тридцатые годы.
Это обвинение, поскольку дело касается по крайней мере ха-
рактера выражения, безусловно несправедливо, и Пушкину при-
надлежат несколько интересных мыслей-замечаний по этому
поводу: «Некоторые журналы, обвиненные в неприличности их
полемики, указали на князя Вяземского как на зачинщика бра-
ни, господствующей в нашей литературе. Указание неискреннее.
Критические статьи к. Вяземского носят на себе отпечаток ума
тонкого, наблюдательного, оригинального. Часто не соглашаешься
с его мыслями, но они заставляют мыслить. Даже там, где его
мнения явно противоречат нами принятым понятиям, он неволь-
но увлекает необыкновенною силою рассуждения (discussion)
и ловкостию самого софизма. Эпиграмматические же разборы его
могут казаться обидными самолюбию авторскому, но к. Вязем-
ский может смело сказать, что личность его противников никог-
да не была им оскорблена... Чувство приличия зависит от вос-
питания и других обстоятельств. Люди светские имеют свой об-
раз мыслей, свои предрассудки, непонятные для другой касты...».
§ 3. Слог критических статей Бестужева-Марлинского
В своем подробном разборе «Полного собрания сочинений»
А. А. Марлинского (1838—1839) В. Г. Белинский,, развенчивая
Бестужева-Марлинского как беллетриста, с сочувстви-
ем отозвался об его критико-литературных статьях. «Вообще
Марлинскому,— писал он,— как критику, литература наша мно-
гим обязана... В своих погодных и полугодных обозрениях лите-
ратуры, имевших в двадцатых годах такой успех, Марлинский
не отличается глубоким взглядом на искусство, не представляет
о нем ни одной глубокой идеи, но почти везде обнаруживает
эстетическое чувство и верный вкус человека умного и образо-
ванного. Все они отличаются языком по тому времени совершен-
но новым, чуждым, большею частью, изысканности [=«выискан-
ности»] и вычурности, полным жизни, движения, выразительно-
сти, оборотами новыми и смелыми, игривыми, живописными, об-
разными».
Отмечая в критической статье Марлинского, посвященной
«Клятве при гробе господнем» Н. А. Полевого, ряд существен-
ных недостатков («...в статье довольно софизмов и произволь-
ных, ни на чем не основанных мнений. В слоге местами колет
глаза читателю вычурность. Особенно заметно желание шутить,
которое проявляется иногда там, где кроме журналов, издаю-
щихся только для шутки, никто еще не шутил»), Белинский и
восторгался ею: «Но вместе с этими мыслями незрелыми, по-
верхностными и ложными, при этой неострой шутливости, при
этих вычурных фразах, при этом явном пристрастии к приятель-
скому изделию,— сколько в этой статье светлых мыслей, верных
заметок, сколько страниц и мест, говорящих, сияющих, блещу-

179

щих живым, увлекательным красноречием, резкими, многозначи-
тельными, хотя и краткими, очерками, бриллиантовым языком!
сколько истинного остроумия, неподдельной игривости ума!..».
«Оставляя в стороне ложность или поверхностность многих
мыслей, заключающиеся в неизбежных условиях времени,—мы
не будем обвинять за них Марлинского, тем более, что ни сам он
и никто другой не думал выдавать их за непреложные; пройдем
молчанием неудачные и неуместные претензии на остроумие и
оригинальность выражения; но скажем, что многие светлые мыс-
ли, часто обнаруживающееся верное чувство изящного, и все.
это, высказанное живо, пламенно, увлекательно, оригинально и
остроумно,— составляет неотъемлемую и важную заслугу Мар-
линского русской литературе и литературному образованию рус-
ского общества».
Хотя Белинский и противопоставляет слог критических статей
Марлинского слогу его беллетристики, это противопоставление
до конца провести убедительно ему, однако, не удается: дело
в том, что и в них, в своих критических статьях, Марлинский
по существу всегда тот же фразер, иногда изобретательный и
удивляющий, часто — в погоне за эффектами срывающийся в вы-
чурные словосплетения и натянутые остроты; но рассудочный и
сообщающий слог критики давал ему по самой ее природе мень-
ше возможностей для той кудрявости выражения, которая так
типична в его беллетристике. Марлинский и в качестве критика
богат мыслями и образами, но слишком мало способен, что ха-
рактерно для него как для беллетриста, отличить из подверты-
вающегося ему под перо удачное от неудачного, яркое от бле-
сток, умное от вымученного. Стилистическая манера его крити-
ческих статей принципиально та же, которую имеем в его бел-
летристике: это манера сугубо-перифрастическая, с обильными
сравнениями и метафорами, с подчеркнутой в ее оригинальности
сентенцией, с установкой на удивляющие сочетания, на фразу
кружевную, на выражения резвые и кудрявые. Но, конечно, в пе-
риод, когда вообще еще не умели критиковать или писать о ли-
тературе интересно, когда «подьяческий» стиль еще представлял
угрозу даже карамзинской манере, до которой .не все успели
дорасти, критический слог Марлинского заключал в себе уже
пряность, способную обратить на себя внимание, сделать чте-
ние критических обзоров и статей занимательным, заставляющим
о чем-то думать и что-то оценивать по-новому, и Белинский, го-
воря об историческом значении этих статей, отдает Марлинскому
только должное.
Очень приметный по своей писательской индивидуальности
во всем, что вышло из-под его пера, Марлинский стилистически
очень характерен и в своей критической прозе. Трудно ли, напр.,
узнать Марлинского-беллетриста в таких выражениях Марлин-
ского-критика: «В старину науки зажигали светильник свой в
погасающих перунах войны, и цветы красноречия всходили под

180

тенью мирных олив» (Начальные строки «Взгляда на русскую
Словесность в течение 1823 г.»); «Порой являлись порядочные
и сомнительные переводы прекрасных романов Вальтер Скотта,
но ни одно из сих творений не вынесло имени переводчика на
поверхность сонной Леты...» (там же); «Северный архив»..., из-
датель г. Булгарин, с фонарем археологии спускался в неразра-
ботанные еще рудники нашей старины...» (там же); «...Один не-
достаток — у нас мало творческих мыслей. Язык наш можно упо-
добить прекрасному усыпленному младенцу: он лепечет сквозь
сон гармонические звуки или стонет о чем-то; но луч мысли ред-
ко блуждает по его лицу. Это — младенец, говорю я, но младе-
нец Алкид, который в колыбели еще удушал змей. И вечно ли
спать ему?» (там же); «Жажда нового ищет нечерпанных источ-
ников, и гении смело кидаются в обход мимо толпы в поиске
новой земли мира нравственного и вещественного, пробивают
свои стези, творят небо, землю и ад родником вдохновений, пе-
чатлеют на веках свое имя, на одноземцах — свой характер,
озаряют обоих своей славою и все человечество своим умом»
(Взгляд на русск. словесность в течение 1824 и начале 1825 го-
дов); «Ободрение может оперить только обыкновенные дарова-
ния: огонь очага требует хвороста и мехов, чтсбы разгореться,—
но когда молния просила людской помощи, чтобы вспыхнуть и
реять в небе?» (там же); «Сами грации натирали краски, эсте-
тический вкус водил пером его; одним словом, Батюшков остал-
ся бы образцовым поэтом без укора, если б даже написал од-
ного «Умирающего Тасса» (Взгляд на стар, и новую словесность
в России)?
Ср. с этим и сугубо-риторические приемы построения фразы
вроде: «Гении всех веков и народов, я вызываю вас! Я вижу в
бледности изможденных гонением или недостатком лиц ваших
рассвет бессмертия!» (Взгляд на русск. слов.... 1824—1825 гг.);
«Так ли жили, так ли изучались [sic!] просветители народов?
Нет! в тишине затворничества зрели их думы. Терновою стезею
лишений пробивались они к совершенству» (там же); «Творения
знаменитых писателей должны быть только мерою достоинства
наших творений. Так чужое высокое понятие порождает в душе
истинного поэта неведомые дотоле понятия. Так, по словам
астрономов, из обломков сшибающихся комет образуются иные
прекраснейшие миры» (там же); «На закате жизни Державин
написал несколько пьес слабых, но и в тех мелькают искры ге-
ния... Так драгоценный алмаз долго еще торит во тьме, будучи
напоен лучом солнечным; так курится под снежною корой трех-
климатный Везувий после извержения, и путник в густом дыме
его видит предтечу новой бури!» (Взгляд на стар, и новую сло-
весность в России).
Оригинальность слога Марлинского усиливается еще одной
чертой, выступающей резче в его критических сочинениях, не-
жели в его беллетристике,— в них множество свободных, и при-

181

том обыкновенно удачных, новообразований, новообразований,
служащих потребностям мысли нетрафаретной и потому не раз-
дражающих своей ненужностью и скорее даже способных нра-
виться; особенно много их в его статье о романе Н. А. Полевого
«Клятва при гробе господнем» (1833); ср. хотя бы: «...A Валь-
тер Скотт заманил французов в знакомство с Шекспиром, раз-
лакомил их своими досказками к истории...»; «Один только сочи-
нитель «Последнего новика», несмотря на прыгучий слог свой
И на двойную путаницу завязки, умел стать самобытным...»;
«...Но я рад, что всякий герой находит себе у нас по писаль-
щику, и всякий писальщик — публику по себе!».
Деятельность Марлинского как критика была рано прервана
декабрьской катастрофою. Позже он почти не возвращался к
ней. Его единственная обширная критическая статья по поводу
исторического романа Н. А. Полевого «Клятва при гробе господ-
нем», написанная в 1833 году, свидетельствует, что слог его
«рассудочной» прозы все резче в дальнейшем отражал бы его
писательские тенденции в беллетристике — «необыкновенную жи-
вость» (по выражению Пушкина) и отсутствие чувства меры в
этой «живости».
§ 4. Н. А. Полевой
Критический слог Н. А. Полевого (1796—1846) — явление
примечательное главным образом в историческом аспекте. Это
обыкновенно живая, без особенной развязности или крикливости
манера, с большим пристрастием к перифразе и фигурам, к ри-
торическим интонациям, к оживляющей «литературности». То-
нально слог Полевого богат и разнообразен, как разнообразно
отношение критика к предметам характеристики. Обращает, впро-
чем, на себя внимание небольшое место, какое занимают в нем
ирония и тем более сарказм. (Об исключениях в этом отноше-
нии — ниже). Полевой явно хочет писать «красиво» и одновре-
менно стремится к остроумию выражения, однако, и в том и в
другом отношении не переходит или не очень переходит границу
здоровой умеренности. У него достаточно мыслей, и ему вовсе
не приходится содержание приносить в жертву форме; некоторая
цветистость и яркость его речи не производит впечатления на-
зойливой или особенно претенциозной,— в ней чувствуется не
столько желание нравиться и удивлять, как, напр., у Надеждина,
сколько естественное стремление привлекать внимание и оттал-
киваться от плоских, повседневных способов выражения. Впро-
чем, как беллетрист, к тому же высоко ценивший слог Марлин-
ского, Н. Полевой и в роли критика не свободен от пристрастия
к аффективным формам речи за счет собственно-рассудочной,
пристрастия, обыкновенно, как уже сказано, регулируемого его
общим литературным тактом. Не обходится Полевой как критик
к без тонко подмеченных Герценом («Былое и думы») особен-
ностей слога этого времени — «неустоявшейся восторженности,

182

нестройного одушевления, сменяющегося вдруг то томной неж-
ностью, то детским смехом» 1.
В языке Полевого более, чем у других, видели отдельные
признаки разночинства — выражения, не принятые в дворянском
кругу, те или другие метафорически употребленные профессио-
нализмы, не бывшие раньше в литературном обращении; на этот
счет готовы были отнести даже пристрастие к цветистости вы-
ражения.
В подобных мнениях, несомненно, есть предвзятость, в конце
концов основывающаяся на так много подчеркивавшемся купе-
ческом происхождении Полевого. На широком фоне литератур-
ного языка времени Полевого (двадцатые и тридцатые годы) все
эти отдельные моменты выступают очень неярко и могут быть
едва ли в намного меньшей мере отмечены у десятков " писате-
лей-дворян. «Автор обязан выражаться языком хорошего обще-
ства»,— писал он в «Московском телеграфе», 1829, № 15. Поле-
вой не только хотел так писать, но в основном и писал так.
В годы, когда ему пришлось действовать как литератору,
еще не было условий для той литературной и тем самым сти-
листической физиономии разночинства, которая определялась бы
его собственной идеологической позицией. Легко указать у По-
левого моменты мировоззрения недворянского, настойчивые на-
мерения заявлять о государственном значении буржуазии и под.2,
но читатель, для которого Полевой работал как журналист, в
большинстве не был адептом подобных идей в сколько-нибудь
подчеркнутом виде; Полевой прямо не имел такого «социального
заказа» и действовал, в основном не выходя из рамок офици-
альной «благонамеренности», или только немного отклонялся от
них, как творческая натура не будучи в силах думать совершенно
по-казенному. Полевому, независимо от того, чем он «мог бы»
быть, исторически, в период, когда он имел еще «свой» голос,
пришлось быть представителем только и возможного тогда очень
умеренного «патриотического» мелкобуржуазного реформизма с
заметными на переходе к тридцатым годам антифеодальными,
но не антимонархическими настроениями,— обстоятельство, поз-
волившее ему относительно долго издавать широко распростра-
ненный журнал в условиях режима, жесткость которого не при-
ходится доказывать. О новой классовой выразительности языка
Полевой и не думал. Литература и. литературный язык ему
представлялись в тех чертах, в каких они сформировались к его
времени, высокими ценностями,—он нисколько не собирался
этих ценностей снижать, наоборот — делал все от «его завися-
щее, чтобы удержаться на их высоте и приложить как можно
1 Не относится к Полевому в этой суммарной характеристике только
последний момент.
2 Ср. «Николай Полевой», ред., вступит, статья и коммент. Вл. Орло-
ва (1934), стр. 26 и след.

183

больше к их развитию. Он чувствовал необходимость приобщить
к ним более широкий социальный круг, но это приобщение пред-
ставлял себе именно только как поднятие к образцовому в
языке и ни в малейшей мере не как некоторое уступчивое сни-
жение К
В качестве образцов слога Н. Полевого привожу два отрыв-
ка: «Как силен, увлекателен пример таланта великого! Пушкин,
чарующий нас своими поэмами, как будто вызвал на труд дру-
гих, дремавших над элегиями и песенками... Нет, Пушкину суж-
дено великое назначение! Читавшие вполне его поэму: «Цыга-
не» говорят об ней с восторгом. В каждом новом творении вид-
но, что гений Пушкина мужает. Разнообразие его изумительно:
можно ли поверить, что тот же поэт, который в изображении
разбойника заставляет трепетать, умел в «Руслане и Людмиле»
очаровать нас картиной русской старины, в «Кавказском плен-
нике» мечтательной любовью пресыщенного сердца, в «Бахчи-
сарайском фонтане» всею роскошью восточного воображения, в
«Онегине» картиною светской жизни..?». «Мелкие стихотворения
и новая поэма Пушкина, «Цыгане», готовятся к печати. Слышно,
что юный атлет наш испытывает свои силы на новом поприще и
пишет трагедию: «Борис Годунов». По всему можно надеяться,
что он подарит нас образцовым опытом первой трагедии народ-
ной и вырвет ее из колеи, проведенной у нас Сумароковым не с
легкой, а разве с тяжелой руки. Благоговею пред поэтическим
гением Расина, сожалею, что он завещал почти всем русским
последователям не тайну стихов своих, а одну обрезанную, на-
крахмаленную и по законам тогдашнего общества сшитую ман-
тию своей парижской Мельпомены» («Моск. телеграф», 1825,
№ 22).
«Мир Шекспира безмерен, как вселенная; поэзия его всецвет-
на, как свет. Он — волшебник, и кто однажды заговорен им, тот
вечный раб его; того вызовут заклинания Шекспировы отовсюду,]
и бросят скованного по рукам и по ногам в мир Шекспиров, где
нет ни конца, ни края созданиям, переливам, краскам, блеску,
видам, глубине, высоте, пространству и времени».
«Читайте его [Шекспира], как любите,— безотчетно; верьте
истине его очарования; радуйтесь на него, как радуетесь на зер-
кало моря в тихую погоду; ужасайтесь его, как ужасаетесь пе-
нистых валов того же моря в страшную бурю, и верьте, что в
недрах души его, как в безднах океана, сокрыт такой мир, кото-
рого не изъяснит все человечество, пока необъяснимою для него
останется бездна океана нашего собственного бытия» 2.
1 О литературных симпатиях Н. Полевого и, в частности, о пристрастии
его к романтизму как выражению буржуазного литературного сознания см.
Вл. Орлов, указ. соч., стр. 50 и след.
2 «Моск. телеграф», 1833, № 13. Цитировано Н. Козминым, Очерки
по истории русского романтизма. Полевой как выразитель литературных на-
правлений современной ему эпохи, СПБ, 1903, стр. 257.

184

Слог Полевого-критика, как и слог Надеждина (последнего —
в большей степени), сыграл заметную роль в подготовке стили-
стической манеры Белинского, и уже одно это заставляет отве-
сти ему в истории языка журналистики второго и третьего деся-
тилетия XIX века свое если не исключительное, то заслуживаю-
щее внимания, серьезное место.
§ 5. Сенковский
О.-Ю. И. Сенковский (1800—1858) — очень крупная фи-
гура в истории русской журналистики. В течение ряда лет со-
трудник и редактор «Библиотеки для чтения», при этом редактор
очень активный, со своей стилистической программой и с опре-
деленной ориентацией на стиль или, точнее, стили, угождающие
читательским ©кусам времени, он, по-видимому, сыграл значи-
тельную роль в выработке журнального слога, по выражению
Белинского, «смирдинского» периода русской литературы.
Собственно-стилистическая направленность слога Сенковско-
го-критика определяется его отношением к журнальной критике
вообще. Для него она то же поле прихотливой шутки, гаерской
забавы, беспринципной, способной на минуту рассмешить чита-
теля с тем, чтобы сейчас же быть им забытой, словесной возни,
которая так характерна для него как беллетриста. Много знаю-
щий, осведомленный в различных областях науки, одаренный
филолог-ориенталист, он пользуется богатствами своих сведений,
в критических статьях только как случайными блестками. За его
суждениями нет ни выстраданных убеждений и настоящего же-
лания внушить их другим, ни наукообразно цроизведенной ра-
боты по добросовестному изучению избранных объектов критики.
Рецензия для него в такой же мере игра в оценку, которая за-
висит от его произвола или вовсе посторонних добросовестной
оценке соображений, как и та «мефистофельская» философия,
какою он «развлекает» своих читателей в своих фантастических,
псевдофилософских повестях. Избираемый Сенковским стиль кри-
тических высказываний вполне соответствует внутреннему со-
держанию его «критики».
Сенковский хочет прежде всего забавлять и менее всего
склонен поэтому к «академическому» тону в своих высказыва-
ниях: чем «почуднее» — тем лучше. Забавно, напр., литератур-
ную летопись (за январь 1838 года) облечь в форму «Ночей
ГІюблик-Султан-Багадура» (по-видимому, с намеком на «публи-
ку» и прихотливую «дурь» автора) с критическими высказыва-
ниями сестриц Иронизады и Критикзады и с широкими возмож-
ностями попутно разбросать блестки хорошо известного ему ори-
енталистического орнамента в пестром сочетании с русской ли-
тературной современностью,— в дело идет как средство иронии
и шутки эта форма. Нужно ли осмеять макулатурный перевод

185

сочинения Гам-мера «Sur les origines russes», 1887, — уче-
ные замечания критика принимают форму «Письма Тютюн-
джю-оглу-Мустафы-аги, настоящего турецкого философа, к одно-
му из издателей «Северной пчелы» (1827 г.). Хочет ли Сенков-
ский высказаться по вопросам литературного языка,— свои мыс-
ли он вкладывает в «Письмо трех тверских помещиков к барону
Брамбеусу» (1837) или «Резолюции на челобитную сего, оного,
такового, коего, вышеупомянутого, вышереченного, нижеследую-
щего, ибо, а потому, поелико, якобы и других причастных к оной
челобитной, по делу об изгнании оных, без суда и следствия, из
русского языка» (1835).
Нет оснований считать большим преувеличением сказанное
В. Г. Белинским в его письме к К. С Аксакову от 21 июня 1837
года относительно Сенковского в связи с замечаниями о Н. И. На-
деждине, которого Белинский в это время успел узнать с его
отрицательных сторон: «Я взял с собою две части «Вестника
Европы» и перечел там несколько критик Надеждина. Боже мой,
что это за человек! Из этих критик видно, что г. критик даже
# не подозревал, чтобы на свете существовала добросовестность
И убеждение, любовь к истине, к искусству. Он извивается,
как змея, хитрит, клевещет, по временам притворяется дураком,
и все это плоско, безвкусно, трактирно, кабацки. Что он написал
с Полтаве! Поверишь ли, что в этой критике он превзошел в не-
добросовестности самого Сенковского...». И тут же: «..-.Чтоб за-
ставить меня почувствовать истину и заняться ею, надо, чтобы
какой-нибудь идиот, вроде Шевырева, или подлец, вроде Сенков-
ского, исказил ее...».
Моральная распоясанность \ полное презрение к своему чи-
тателю и развязная резвость характера определяют своеобразие
«критического» слога Сенковского, которого без малейших за-
труднений всегда можно узнать под любым из многочисленных
его псевдонимов и вовсе без всякой подписи.
Цинизм Сенковского, сначала до небес восхвалявшего
Н. В. Кукольника, а затем, после ссоры с ним, игриво заявивше-
го, что он только «шутил», попробовав, что будет, если прохо-
дившему мимо его окна нищему выбросить в виде милостыни ли-
тературную репутацию,— был только одним из многочисленных,
более других бросившихся в глаза современникам фактом его
рецензентской психологии.
Или вот другой пример, менее известный, но, может быть, еще
более выразительный с внутренней стороны, так как оба «кри-
тических» суждения Сенковского напечатаны в том же томе
«Библиотеки для чтения» (II) на расстоянии нескольких стра-
ниц, факт, в свое время отмеченный еще Н. И. Надеждиным.
1 История оправдала Сенковского от всяких подозрений в отношении
к III отделению: он, несомненно, не был с ним связан ни подобно Булгари-
ну, ни даже косвенно — как Греч: его литературная недобросовестность,
однако, слишком явна, чтобы о ней можно было серьезно спорить.

186

Цитируемые места на редкость показательны и для «серьезной»
манеры Сенковского, и для того, в каких формах выражается у
него прямое, «резвое» издевательство. Дело идет об историче-
ском романе Булгарина «Мазепа», вышедшем в 1834 году.
На стр. 35 Сенковский, по-видимому, издевательски-востор-
женно пишет: «Надлежало бы наперед явно отказаться от вся-
кого притязания на литературную совесть, чтобы сметь сказать,
что этот так смело задуманный, такою возвышенной философиею,
такой нравственностью напечатленный вымысел не принадлежит
к красотам первого разряда в области изящного. Не только в
русской, но и в других словесностях мало знаю я романов, идея
которых была бы столь сильна и блистательна».
На стр. 14 в стиле почти разухабистого фельетона тот же
Сенковский опять-таки издевательски выступает в роли ревни-
теля «правды», для которого amicus Plato, sed magis arnica Veritas.
В своем журнале Сенковский чувствует себя совсем «по-до-
машнему» и дает это почувствовать читателям всей «свободной»
манерой своего выражения. «О Фаддей Венедиктович! — воскли-
цает щутник-критик: — Где ты? Бросься скорее в мои объятья!
Обними меня в последний раз! Простись со мною и с целым
светом! Взгляни на мои слезы!.. Я тебя люблю и уважаю, но
должен... должен пожертвовать тобою, принести тебя первого
в жертву литературному правосудию!» 1.
Во всем основном та характеристика и объяснение установок
Сенковского-критика, которые даны его биографом П. С. Са-
вельевым в приложении к первому тому собрания сочинений
1858 года, сохраняют свою верность и для нашего времени. Мы
не можем только с тою мягкостью, с какой Савельев говорит о
симпатичном ему писателе, оценить избранную последним мане-
ру. Она, конечно, обеспечивала успех журналу, но успех этот
достигался потаканием невысокопробным вкусам читателей его
времени и никак не знаменовал собою роста критической мысли
и усовершенствования критического слога в России. Приводим
замечания Савельева (они характерны) с относительно неболь-
шими сокращениями:
«В отделах «Критики» и «Литературной летописи», в первые
годы издания Библ. для Чт., почти все статьи написаны Сенков-
ским, хотя не все они статьи критические: многие представляют
лишь обозрение содержания книги, с выписками из нее мест для
образца и с немногими, иногда серьезными, но большей частью
шутливыми юмористическими заметками. «Литературная лето-
пись» посвящена была почти исключительно подобным замет-
кам, отдел «Критики» всегда был серьезнее. В первые годы ре-
цензии «Летописи» писались вообще спокойным тоном, хотя не
без саркастических выходок и отступлений: последние-то более
1 Ср. Н. К. Козмин, Николай Иванович Надеждин. Жизнь и научно-
литературная деятельность (1804—1836). «Записки истор.-филологич. фа-
культета С.-Петерб. университета», часть CXI, 1912, стр. 454—455.

187

всего нравились публике; и вскоре почти вся «Летопись» превра-
тилась в непрерывную шутку: стали рассматриваться преимуще-
ственно такие сочинения, которые представляют наиболее смеш-
ные стороны, наконец шутка дошла даже до буффо и летописец
заставлял новые книги плясать перед собою, играть комедию-во-
девиль и представлять из себя сцены из «Тысячи и одной ночи».
Но и этой библиографической оргии, возбуждавшей неудержи-
мую веселость читателя, посреди плясок «Мазепы» с «Дочерью
купца Жолобова», «Курса русской грамматики» с «Логикой для
дворян», «Курса Законоведения» с «Искусством брать взятки» и
т. п., бросались неожиданно то серьезная мысль, то умное заме-
чание, то меткий взгляд на важный предмет. «Литературная ле-
топись» была как бы отдыхом и гимнастикой для ума, требовав-
шего перемены занятий, и в то же время жертвою вкусу публи-
ки. Но шутка, даже самая остроумная, продолженная несколько
лет сряду, теряет свою свежесть и утомляет наконец читателя:
это постигло и шутливую «Летопись», тем более, что под конец
и перо самого редактора утомилось и стало лишь изредка пи-
сать для этого отдела журнала».
И содержание, и слог критических статей Сенкшского — ти-
пические явления николаевского безвременья, к чести для исто-
рии русской критики в дальнейшем не нашедшие приметных и
влиятельных подражателей 1.
§ 6. Надеждин
Крупная фигура в русской журналистике вообще и специ-
ально в критике двадцатых-тридцатых годов — Н. И. Надеж-
дин (1804—1851), сначала сотрудник «Вестника Европы»
(1828—1830), потом (с 1831 г.) редактор-издатель «Телескопа»,
запрещенного в 1831 г. за «Философическое письмо» П. Я. Ча-
адаева.
Приобретенная Надеждиным известность критика, по призна-
нию одних, талантливого, умного, образованного и яркого, но
склонного к парадоксам и личного, по мнению других,— наглого
выскочки-поповича, недоучившегося педанта и под., добыта им
главным образом под избранной им маской-псевдонимом «экс-
студента» Никодима Аристарховича Надоумка.
В «выспреннем чертоге», на третьем этаже дома, находяще-
гося около Патриаршего Пруда, живет Надоумко, ведущий за-
творнический образ жизни, любящий под бушующую под окном
его каморки непогоду приютиться «после обеда в больших зы-
бучих креслах с трубкой во рту» и вслушиваться «в гул север-
ной Эоловой арфы», когда так естественно погружаться в «бла-
1 И сейчас с интересом можно перечитать гневную, но убедительную
характеристику литературной манеры Сенковского, которую дал ей Шевы-
рев в современном «Московском наблюдателе»; см. И. Иванов, История
русской критики, части III и IV, СПБ, 1900, стр. 21—22.

188

женное состояние небрежного сочувствия с брюзжащею приро-
дою», отдаваться сладким грезам или философствовать на отвле-
ченные темы. Хотя из окон своей «скромной камеры-обскуры»
он может видеть только один уголок Москвы, «да и то самый
незавидный», «но зато у кого нет своего услужливого хромоно-
гого беса, который, по магическому заклинанию фантазии, не
готов был бы вскрыть пред нами все кровли от скромной Куд-
ринской хижины до высоких палат на Дмитровке? Итак... была
бы лишь охота наблюдать и размышлять, а былей довольно».
Надоумка навещают его приятели — Пахом Силич Правдивин,
«почтенный старик, оснеженный, но не изможденный временем»,
легкомысленный, выехавший «ратовать на чистое поле под зна-
менами литературного неологизма, проповедующего без наук все-
знание, без трудов славу, без заслуг бессмертие», земляк, това-
рищ и друг детства Надоумка — Флюгеровский и «драгоценный
образчик наших литературных матадоров», которые «рады все
изломать, все исковеркать, лишь бы наделать более шуму» —
Тленский.
Три приятеля ведут с Надоумком беседы, чаще всего по во-
просам литературы. Избранные Надеждиным маски позволяют
ему, вкладывая в их уста различные суждения, за которые ни-
когда полностью не обязан отвечать автор, развертывать круг
эстетических и собственно-литературных идей в очень непринуж-
денной и оригинальной форме, в виде динамического спора, со
всей напряженностью борьбы мнений и со всей условностью на-
мечающихся выводов.
Язык Надеждина силен, ярок и своеобразен. Это язык очень
темпераментного ученого и публициста, язык хорошо образован-
ного человека, которому есть что сказать, у которого много
может быть и неглубоких, но могущих сойти за свежие, мыслей
и всегда наготове для них свободная, от собственной его инди-
видуальности идущая, незаемная форма. Надеждин начинал свою
литературную деятельность как поэт, хороший поэт-переводчик
главным образом античных авторов, старавшийся, в духе требо-
ваний Авг. Шлегеля, хіудожественно-сильно, но и обязательно точ-
но отразить стиль своих оригиналов. В его слоге критика сохрани-
лись следы проделанной им большой стилистической работы —
умение полнокровно и выразительно касаться относительно ши-
рокого круга чувств, возбуждаемых рассматриваемыми им эсте-
тическими и этическими предметами. Полученное Надеждиным
ст духовной школы пристрастие к выражениям и образам рели-
гиозной литературы в их церковнославянской оболочке превра-
щается в его стилистической критике в резвую, иногда, может
быть, слишком резвую игру тропами, переключениями старых
форм выражения в новое идейное содержание, с иной, очень от-
личной от старого употребления окраской чувств и смысловой
направленностью. Mutatis mutandis — это же характерно для
его использования фонда образов и фразеологии античного мира,

189

с которыми он, хотя и профессиональный ученый, в качестве
журналиста-критика обращается с нарочитой свободой, иногда
очень недалекой просто от развязности. Выступая как консер-
ватор политический и литературный, Надеждин может заинтере-
совывать читателя только блестками невинных с точки зрения
царской власти парадоксов и «оригинальных» оценок. Этой уста-
новке на внешнюю оригинальность соответствует стилистическая
игра, насмешливая развязность тона, постоянная готовность об-
ращаться к старому фонду церковных и полученных от антич-
ности крылатых слов, с тем, чтобы превратить отлившиеся выра-
жения былого благоговения, старинной морали и эстетических
оценок в средства иронии, саркастической шутки, в намеки пре-
небрежительного рода.
«Семинарская» манера цветистого красноречия, корнями ухо-
дящего в тропеизм и Псалтыри, и речей Цицерона, привычка к
цитации классиков, вместе с семинарской же привычкой к на-
смешливому снижению сугубо-торжественных выражений — ти-
пические черты полемического слога Надеждина. Вот, напр., его
язвительная характеристика Н. Полевого: «Как Цинциннат, взы-
сканный римским народом, от сохи принял кормило государства,
так и г. Полевой из мрака отдаленности, от стран хладной Сиби-
ри, где он, по собственному признанию, с Плутархом в руке гу-
лял по зеленым тундрам (сиречь болотам), размышляя о Юлии
Цезаре, Катоне, Клеопатре, воображая самого себя на их месте
(зри повесть «Сохатый»), вдруг перенесен, как бы манием вол-
шебного жезла, от сих прелестных, но все уединенных и безве-
стных мест в богоспасаемый град Москву, где в несколько меся-
цев выучился французскому, немецкому, польскому, английско-
му, санскритскому, халдейскому и многим другим языкам и вос-
сел на литературном трибунале судить и живых и мертвых пи-
сателей» !.
Белинский, позже отмечавший несимпатичную ему нарочитую
странность слога Надеждина с его пристрастием к своеобразной
фразеологической архаизации, в «Литературных мечтаниях»
(1834) еще отдает ему полную дань своего признания. «ДаІ —
пишет он,— Никодим Аристархович [т. е. «Надоумко] был заме-
чательное лицо в нашей литературе: сколько наделал он тревоги,
сколько произвел кровопролитных войн, как храбро сражался,
как жестоко поражал своих противников, и этим слогом, иногда
оригинальным до тривиальности, но всегда резким и метким, и
этим твердым силлогизмом, и этою насмешкою простодушною
и убийственною вместе...».
Надеждин был на фоне своего времени безусловно ярким,
незаурядным стилистом. Характеристика его устной, профессор-
ской речи, которую находим в «Моих воспоминаниях» Ф. И. Бу-
слаева (1897), бывшего его слушателем в Московском универ-
1 Ср. Н. К. Козмин, указ. соч., стр. 450.

190

ситете, прекрасно согласуется с впечатлением от слога его кри-
тических статей: «Читая лекции, он всегда зажмуривал глаза,,
точно слепой, и беспрерывно качался, махая головою, сверху
вниз, будто клал поясные поклоны, и это размахивание гармо-
нировало с его размашистою речью, бойкою, рьяною, цветистою
и искрометною, как горный поток».
§ 7. Белинский
«Предшественником полного вытеснения дворян разночинца-
ми в нашем освободительном движении был еще при крепостном
праве В. Г. Белинский» (Ленин, Сочин., т. 20, стр.
223—224). На долю этого замечательного человека выпало соз-
дать со средины 30-х годов новый слог в том литературном жан-
ре, который под пером писателей-дворян не получил ни большой
силы, ни широкого применения: Белинский — настоящий осно-
ватель, «отец» русской критики, и притом, что знаменательно
для всей ее истории и общественного значения,— критики публи-
цистической с просвечивающей, несмотря на временные теоре-
тические ошибки и на уродующее давление цензуры, классово-
демократической основой.
Жестокие рамки николаевской цензуры не дали возможности
Белинскому, по темпераменту — публицисту, трибуну, выразить
себя полностью в жанрах специфически-публицистических. Его
негодованию, имевшему свой источник в верном понимании рус-
ской действительности и глубоком чувстве человечности, оскорб-
лявшейся разрывом между нею и идеалом должного, приходи-
лось звучать заглушенно.
По собственному выражению Белинского в письме к Боткину
(III, 184), ему, которого «природа осудила... лаять собакою и
выть шакалом», пришлось работать в обстоятельствах, велящих
«мурлыкать кошкою, вертеть хвостом по-лисьи».
"Полнотонного Белинского-публициста мы знаем только по его
лебединой песне — письму к Н. В. Гоголю из Зальцбрунна по
поводу «Избранных мест из переписки с друзьями» (3—15/ѴІІ
1847). Письмо это В. И. Ленин назвал «одним из лучших
произведений бесцензурной демократической печати, сохранив-
ших громадное, живое значение и по сию пору».
Первое впечатление от слога Белинского уже в первых era
печатных произведениях — его резкое своеобразие. Свою яркую
физиономию как писатель-критик Белинский сохраняет в продол-
жение всей своей литературной деятельности. Печать его стили-
стической манеры, не остававшейся, однако, все время тою са-
мой, определенно лежит и на больших статьях-рассуждениях, и
на маленьких заметках-рецензиях.
Язык Белинского, в широком понимании этого слова, т. е. и
состав его, и стилистическое употребление, представляет во мно-
гих особенностях отражение речи студенческой молодежи 30-х—
40-х годов. В нем немало такого, что нужно отнести на счет

191

почти неизбежной письменной тяжеловесности при трактовке
серьезных вопросов жизни и искусства, но юношеская пылкость
в изложении и защите мнений, глубокая эмоциональность, кото-
рою он проникнут, наложили на него печать устной манеры. По-
добно тому, как слог Карамзина стилизованно отразил влияние
речи дворянских салонов конца XVIII века, слог Белинского не
был бы понятен без учета манеры говорить, а, главное—спорить,,
в студенческих кружках его времени. Белинский, основное в сво-
ем развитии получивший в кипящих спорами кружках наиболее
культурной, горячей и красноречивой молодежи, тяготеет в своей
писательской манере к полемическому диалогу, осуществляемому
им обыкновенно как спор одной стороны с еще не высказавшей-
ся другой. Белинский пишет, видя перед собою готового отвечать
ему воображаемого собеседника-спорщика, и потому слог его
задорен, полемически заострен, оставаясь вместе с тем возможно
корректным, в соответствии с обусловленной рамками времени
и жанра тематикой — философской и эстетической, не перерос-
шей в конкретные острые вопросы жизни и политической борьбы*
и еще больше с тою личной организованностью, которая глубо-
кий внутренний пафос умеет облечь в форму сильную, но сдер-
жанную требованиями хорошо воспитанной воли и вкуса х.
В «Литературных мечтаниях» (1834) слог Белинского высту-
пает с типическими своими особенностями, еще резкими, не сгла-
женными; они сохранятся в его позднейших сочинениях, но при-
обретут большую подчиненность гармонии общего; тон утратит
кое-что от юношеской задорности, возмужает; стиль сделается:
более ровным; эмоциональная сторона его мысли найдет свое
выражение не в частых вспышках относительно небольшой силы,,
а в мощных речевых партиях, выступающих на общем фоне уве-
ренно и сильно развиваемой аргументации.
Внимательно вглядываясь в стиль Белинского, и не только
раннего, можно, однако, в большей или меньшей мере распо-
знать нити, связывающие его с прошлым. Он частично еще пла-
тит дань даже карамзинской идеалистической манере как в со-
ставе своей эмоциональной философской лексики, так и в общих
способах выражения. Манера эта, по-видимому, доходит до него
не от самого Карамзина, что было б маловероятно уже по хро-
нологическим основаниям, а от последующих деятелей журнали-
стики, остававшихся во многом еще на стилистических путях ка-
рамзинизма. Н. Энгельгардт, «История русской литературы
XIX столетия», 2 изд., том I, 1913 г., стр. 426, цитируя слова
акад. А. Н. Пыпина «Белинский не повторял Надеждина, но был
его прямым продолжателем», замечает: «Мы добавим: связую-
щим и переходным звеном его с Полевым». С этим замечанием,.
1 Ср. А. С. Орлов, Русский язык в литературном отношении, «Родной
яз. в школе», № 9, 1926, стр. 36—37.

192

«по-видимому, следует согласиться !. От Надеждина в своем слоге
Белинский перенял, как гениальный, с резкой собственной инди-
видуальностью, ученик от талантливого учителя, черты полемич-
ности, право на диалог, примесь возбужденной разговорности —
важнейшие черты своего слога, уже ранее подготовленные в ней
студенческой средой; от Н. Полевого — кое-что от манеры пере-
давать настроения восторженности, эстетической приподнятости
и под., настроения, в выражении которых сам Н. Полевой за-
частую оказывался эпигоном карамзинизма. Белинский и этому
наследию Карамзина в большинстве случаев сумел сообщить
новую силу, своеобразную мужественность тона, которой нехва-
тало ни Карамзину, ни его вольным и невольным подражателям.
Вот несколько примеров такого, уходящего в старую идеали-
стическую манеру, слога:
«...Творения гениев вечны, как природа, потому что основа-
ны на законах творчества, которые вечны и незыблемы, как за-
коны природы, и которых кодекс скрыт в глубине творческой
души, а не на преходящих и условных понятиях об искусстве
того или другого народа, той или другой эпохи... Гений есть тор-
жественнейшее и могущественнейшее проявление сознающей се-
бя природы, и потому есть явление редкое; немногие века озаря-
лись этими роскошными ' солнцами, у немногих сияло на небо-
склоне по нескольку этих солнцев... Но ежели вся цепь создания
есть не что иное, как восходящая лестница сознания бессмертно-
го и вечного духа, живущего в природе, то и служители искус-
ства представляют собою ту же самую лестницу, которая восхо-
дит или нисходит, смотря по тому, с начала или с конца будете
івы обозревать ее. Бесконечная и всегда неразрывная цепь!»
(«Стихотворения Кольцова», 1835).
«Но природа бывает колыбелью поэзии не только для отдель-
ных лиц: в лице древних эллинов природа была пафосом поэзии,
целью человечества. И в этом отношении муза г. Майкова род-
ственна, по своему происхождению, древнеэллинской музе: по-
добно этой музе, он из природы почерпает свои кроткие, тихие,
девственные и глубокие вдохновения; подобно ей в движениях
и чувствах еще младенчески-ясной души, еще в лоне природы
непосредственно ощущающего себя сердца, находит она неисчер-
паемое содержание для своих благоуханно-гармонических и безы-
скусственно-изящных песен» («Стихотворения Аполлона Майко-
ва», 1842).
«Чем глубже натура и развитие человека, тем более он че-
ловек и тем доступнее ему все человеческое. Он поймет и ра-
достный крик дитяти при виде пролетевшей птички, и бурное
1 Идущее за этим утверждение: «Несомненно стройное преемство рус-
ской критики первой половины XIX столетия: Шишков (!), Мерзляков,
Н. Полевой, Надеждин, Белинский» — по меньшей мере странно. Как ни от-
носился Н. Полевой к Карамзину, в стилистической стороне своих статей
ѵон последнему, несомненно, очень многим обязан.

193

волнение страстей в волканической груди юноши, и спокойное
самообладание мужа, и созерцательное упоение старца, и жгучее
отчаяние, и дикую радость, и безмолвное страданье, и тоску
разлуки, и слезы отринутого чіувства, и сладость молитвы, и все,
что в жизни, и в чем есть жизнь» (Две детские книжки,
1840).
Как отрадно бывает встретить в старике, который был лишен
всякого образования, провел всю жизнь свою в практической
деятельности, совершенно чуждой ©сего идеального, мечтательно-
го и поэтического,— как отрадно встретить теплое чувство, не по-
давленное бременем годов и железными заботами жизни, любовь
и снисхождение к юности, к ее ветреным забавам, ее шумной
радости, ее мечтам, и грустным, и светлым, и пламенным, и гор-
дым! как отрадно увидеть на его устах кроткую улыбку удоволь-
ствия, чистую слезу умиления от песни, от стихотворения, от по-
вести!.. О, станьте на колени перед таким стариком, почтите за
честь и счастье его ласковый привет, его дружеское пожатие
руки: в нем есть человечность!» (там же).
Нынешний читатель сочинений Белинского, через сто лет пос-
ле того, как они написаны, почти не встречает в них слов и лек-
сических сочетаний, которые производили бы на него впечат-
ление устарелости. Этот факт надо, по-видимому, понимать как
результат очень сильной у Белинского языковой интуиции.
Белинский в слоге не представитель каких бы то ни было
предвзятых мнений, не теоретик, хотя о вопросах языка всегда
много думал,— он человек, хорошо чувствующий язык, т. е.
различающий школярское, идущее от традиционного школьного
преподавания, и обращающееся среди людей учившихся, но го-
ворящих свободно, без оглядки на предписания уже отошедших
в прошлое учебников; улавливающий то, что носит социально-
групповой характер (семинаризмы, канцеляризмы, народные вы-
ражения) и общенациональное (koine), отложившееся и отлага-
ющееся в контакте умственно ведущей части общества. Когда
ему приходится высказываться по этому вопросу, он определенно
при решении о выборе тех или других языковых средств отдает
предпочтение живой интуиции перед теорией, ссылаясь на сла-
бость последней и на то, что в языке победа слов и форм исто-
рически зависела от еще неуловимых для научной аргументации
моментов. Отсутствие теоретической предвзятости и острое, поч-
ти безошибочное чутье социально верного в языке определило
строй его собственной письменной речи, во многих отношениях
оставшейся образцовой до наших дней.
Белинский обыкновенно ничем подчеркнутым не обнаруживает
в своем слоге стремления быть оригинальным: он обычно не
сочиняет острых «словечек», не играет каламбурами, не выдумы-
вает собственных терминов, не дает удивляющего столкновения
понятий, рассчитанного на блеск остроумия и эффект неожидан-
ности.

194

Даже, когда вы у него читаете: «Но Жанен, как француз по
преимуществу, имеет и другие качества, свойственные одному
ему и больше никому: он мило бесстыден, простодушно нагл,
гордо невежествен, простительно бессовестен, кокетливо прода-
жен и непостоянен во мнениях» (О критике и литерат. мнениях
«Моск. наблюдат.», 1836), то и тут впечатление таково — что
эти сочетания противоположных понятий полностью обоснованы
требованиями самой мысли, подчеркивающей противополож-
ность, существующую в характере, а не привлечены автором для
эффекта игры.
И тем не менее слог Белинского оригинален: он свеж, так
как никогда не бывает штампованным; он волнует и проникнут
настоящим чувством; он ярок, так как выбор слов и выражений
в нем каждый раз определяется новыми и новыми вспышками
по-разному светящейся и искрящейся мысли.
Указывая это, мы отмечаем отнюдь не самую характерную
сторону речевой манеры Белинского. Гораздо важнее и выпуклей
в ней — горячее, борческое, социально новое, те элементы поле-
мического слога, из которых позже будет соткан его преемни-
ками русский стиль демократической публицистики и далее —
критики и публицистики революционной. У Белинского широкий
диапазон выражаемых им мужественных, «наступательных»
чувств, и слог его для всех их находит нужное, нередко блестя-
щее по силе выражение. У него много мыслей, продуктов напря-
женной интеллектуальной работы, и он умеет передать их раз-
вернуто, полно и стройно, в оболочке слога, нередко корнями
своими уходящего в метафизический язык немецкой философии,
но оживленного горячностью убеждения и жаром борьбы за до-
бываемые ценности.
Лексические элементы, составляющие ткань языка Белинско-
го,— элементы философской лексики, шеллингианской и гегели-
анской; фразеология передовой критики ближайшего времени,
как она сложилась главным образом под пером Н. А. Полевого
и Н. И. Надеждина; аффективно-разговорные элементы культур-
ного разночинства; художественно-патетические средства образ-
цовой ораторской речи, сочетающей в себе отчасти элементы об-
щеевропейской (классической) культуры, отчасти ораторской
культуры новейшего времени (преимущественно французской).
Очень характерны для восприятия абстрактно-философской
лексики Белинского в исторической перспективе, на фоне крити-
ки и «публицистики» его времени, обращенные к нему по поводу
разбора «Мертвых душ» вопросы булгаринской «Северной пче-
лы». Булгарин просит критика растолковать, что значит «осязае-
мо проступает его субъективность», какая это субъективность, ко-
торая искажает объективную действительность, что значит «че-
ловек с горячим сердцем и духовно-личною самостиюъ. И эти
как видим, элементарно-философские слова воспринимались в
реакционном лагере как дотоле неслыханные, к Белинский своим

195

презрительным замечанием, что «для людей чему-нибудь учив-
шихся все эти выражения должны быть очень ясны; тем же, ко-
му учиться и образовываться трудно или невозможно, нечего и
толковать того, что без учения и образования понимаемо быть
не может» («История о Митрофанушке на Луне», 1842), только
констатировал действительно наступивший перелом обществен-
ных требований к образовательному уровню журналистики и
свою собственную роль как в борьбе за углубление литературной
критики вообще, так и за настоящую серьезность ее языка.
Отдавая дань абстрактно-научному языку, в оболочке кото-
рого отрабатывались философские идеи его времени1, Белин-
ский не стал даже в малой мере представителем сухого, педан-
тического слога. Его речь богата сравнениями, яркими метафо-
рами, доходчивой образностью. В этой стороне он многим напо-
минает то Н. А. Полевого, то Н. И. Надеждина, но у него мень-
ше «подвертывающихся», дешевых метафор, чем у Полевого,
больше вкуса в выборе аффективной образности, чем у грубова-
того, а иногда и просто грубого Надеждина. Образная сторона у
Белинского не подчеркивается как самоцель, а занимает свое
необходимое место — доходчивых иллюстраций яркой, напори-
стой мысли.
Из менее удачного можно привести, напр.:
«Только истинные таланты зреют и мужают с летами, только
в их произведениях исчезает с годами дымный юношеский пла-
мень и уступает место ровной теплоте, и не ослепительному, но
лучезарному свету — и конец их поприща ознаменовывается тво-
рениями глубокими, как море, и величественными, как зівездное
небо в тихую и ясную ночь» («Поли. собр. сочин. А. Марлинско-
го», 1839).
Свежее и сильнее образы:
«Внешний талант скоро высказывается весь, истощает бедный
запас своего внутреннего содержания и скоро доходит до необ-
ходимости перебиваться собственными крохами, собственной ве-
тошью, обновляя их белилами и румянами изысканной фразе-
ологии дикого языка. Почти всегда подвергается он горькой
участи пережить свою слаову, умереть после ее кончины и видеть в
числе своих поклонников только людей, которые являются по-
следними участниками в пире, доканчивая в задних апартамен-
тах остатки барского обеда...» (там же).
С лексикой аффективно-разговорной слог Белин-
ского, несомненно, находится в постоянном контакте; она один из
источников, сообщающих его письменной речи настоящую жи-
вость, одно из средств ее замечательной (в ряде партий) разго-
ворности.
Мысли рассудочного порядка, положения научного, типа бла-
годаря тому, что для них избирается, наряду с академическими
1 Подробнее об этом в главе об «Абстрактной лексике».

196

формами слога (в широком смысле слова), лексика и синтаксис
более свободного, слегка грубоватого, не чуждающегося откры-
той аффективности разговора-спора, приобретают доходчивость
и непринужденность непосредственной возбужденной беседы.
Несколько примеров.
Белинский разбирает критические мнения Шевырева («О кри-
тике и литературных мнениях «Московского наблюдателя», 1836).
Вот отдельные его замечания:
«Мы никак не можем понять этого страха, этой робости пе-
ред истиной! Критик не доказывает ни одним словом ложности
этой мысли, напротив, как будто признает ее справедливость, и
в то же время негодует на «ее!.. Странно!..».
«...Надобно, чтобы этот человек умел возбудить общее уча-
стие к своему журналу, завоевать в свою пользу общественное
мнение, наделать себе тысячи читателей... Тогда «Библиотека
для чтения»—поминай, как звали, а покуда... делать нечего...».
«...Но я вижу, что моим «разве» конца не будет... At вот в
чем дело! Из нашей литературы хотят устроить бальную залу
и уже зазывают в нее дам...».
«А! так вот почему нам с некоторого времени так часто тол-
куют о каких-то «светских» повестях и «светских» романах!..
Так вот где скрывалась задушевная идея, которую с таким жа-
ром развивает «Наблюдатель». Признаюсь, есть из чего хло-
потать!..».
Ср. особенно такую лексику з партиях, намеренно построен-
ных как разговорные, напр., как разговор Л и Б в «Русск. лите-
ратуре в 1841 г.»:
«И я согласен, что он [Сумароков] принес своего рода поль-
зу и сделал частицу добра для общества; но не хочу кланяться
грязному помелу, которым вымели улицу. Помело всегда поме-
ло, хотя оно и полезная вещь. Сатиры и комедии Сумарокова —
помело, в полезности которого я не сомневаюсь, но которому
все-таки кланяться не стану».
«Скажите хоть слово против «знаменитого» писателя, кото-
рого, впрочем, вы сами высоко цените,— тотчас: «Ах, какое не-
уважение! помилуйте, оно, конечно, правда, но как это можно,
и к чему это?» 1.
«...И только коснитесь авторитета умершего автора — шум
и толки: «да что/ да как! да помилуйте!», а о живом и не заи-
кайтесь..».
Ср. и такие грубоватые фразеологизмы, как, напр.:
«...Люди недалекие и неглубокие делаются пиэтистами, ми-
стиками и моралистами: они толкуют и понимают себя и все
вне их находящееся задом наперед и вверх ногами» (там же).
«...Мелкое самолюбие не хочет отстать от других в уразумении
истины и, в то же время, боится оскорбить множество мелких
1 Курсив — Белинского.
3 Имеется в виду Сенковский.

197

самолюбий, обнаружив, что знает больше их, а потому и огра-
ничивается скромною и благонамеренною службою и вашим и
нашим («М. Д.» Гоголя, 1842).«Не помогут тогда ему2 никакие
фокус-покусы, и его журнал падет, как ни вспрыскивай его
мертвою и живою водою поздних преобразований и улучшений»
(Речь о критике, произнесенная... А. Никитенко, 1842). «Знаете
ли вы, Николай Иванович, какая главная основная мысль этой
статьи?.. А вот какая: все путешественники по Востоку врут и
порют дичь, не понимая в особенности Турции...» (Ничто о
ничем, 1836).
Ирония, иногда переходящая в сарказм, нередка у Белин-
ского поры полного расцвета его таланта; но он чаще в позд-
нейших своих произведениях возмущается, негодует, нежели
язвит и издевается. В «Литературных мечтаниях» ирония, как
прием, занимает очень большое место; она резка и зачастую
близится к сарказму. Ср. хотя бы уже самое начало этой «эле-
гии в прозе»: «Помните ли вы то блаженное время, когда в
нашей литературе пробудилось было какое-то дыхание жизни,
когда появлялся талант за талантом, поэма за поэмой, роман
за романом, журнал за журналом, альманах за альманахом;
то прекрасное время, когда мы так гордились настоящим, так
лелеяли себя будущим и, гордые нашей действительностью, а
еще более сладостными надеждами, твердо были уверены, что
имеем своих Байронов, Шекспиров, Шиллеров, Вальтер Скот-
тов? Увы, где те, о bons vieux temps, где вы, мечты отрадные,
где ты, надежда-обольститель?».
Из подобных партий в других его произведениях см., напр.:
«А знаете ли вы о войне, которую «Пчела» ведет против «Биб-
лиотеки»? Вот потеха-то! Ну так и рвется, что есть мочи!1. Бед-
ная! мне жаль ее! Каким тупым оружием сражается она с мощ-
ным врагом, который не удостоивает ее даже взгляда...» (Ничто
о ничем, 1836).
Более свойственны Белинскому, «неистовому Виссариону»,
слова прямого негодования, звучащие у него обыкновенно с ис-
ключительной силой. Ср. хотя бы:
«...У нас, у которых так дешево продаются и покупаются лав-
ровые венки гения, у которых всякая смышленность, вспомоще*
ствуемая дерзостью и бесстыдством, приобретает себе громкую
известность, нагло ругаясь над всем святым и великим челове-
чества под какой-нибудь баронской маской...2. У нас, у которых
нелепые бредни, воскрешающие собою позабытую ученость Тре-
дьяковских и Эминых, громогласно объявляются всемирными
статьями, долженствующими произвести решительный переворот
в русской истории...».
Насколько именно эта сторона стиля более всего соответствует
авторской природе Белинского, лучше всего доказывает его
1 Перефразировка слов басни Крылова «Слон и Моська».
1 Намек на Сенковского и его псевдоним — барон Брамбеус.

198

письмо к H. В. Гоголю из Зальцбрунна (15 июля 1847 г.) — не-
превзойденный образец гневного, бичующего выражения глубо-
кого, выстраданного чувства. Если количественно выражения пря-
мого негодования в критических статьях Белинского относитель-
но немногочисленны, не приходится сомневаться, что это резуль-
тат давления на его стиль прежде всего цензуры.
Нередко иронизируя, Белинский, как сказано, мало склонен
просто к шутке или даже к насмешке добродіушно-веселой. Из
относительно немногого, что в этом отношении обращает у него
на себя внимание, можно привести, напр., его шутливое пригла-
шение русского романтизма в статье о «Горе от ума» (1840): «А!
романтизм!., просим покорно — вот сюда, поближе: нам надо
рассмотреть вас хорошенько. Вы смеялись над стариками: по-
смотрим, не смешны ли вы сами, молодой человек с растрепан-
ными чувствами и измятой наружностью... Ах, господа, это пре-
смешная история — я вам расскажу ее. Но сперва мне надо
поговорить серьезно» х.
Можно не соглашаться с мнением, что в Белинском русская
литературная критика вообще достигла своего кульминационно-
го пункта. Среди возражений, которые естественно могут быть
выдвинуты против такого мнения, значительная сила должна при-
надлежать указанию на сравнительно малое, по условиям вре-
мени и отчасти пути индивидуального развития, место, которое
в печатном наследстве Белинского заняли моменты собственно-
общественного порядка,— сторона слишком важная для критики,
чтобы слабое отражение ее не сказалось на конечных результа-
тах работы даже и гениального автора. В этом отношении, ко-
нечно, Н. А. Добролюбов и Н. Г. Чернышевский — критики, опре-
деленно превосходящие Белинского значительностью избирае-
мых ими объектов, многосторонностью охвата жизни в их суж-
дениях об ее отношении к художественной литературе. Но, вме-
сте с тем, вряд ли несправедливо было бы настаивать на том,
что Белинский, действительно,— кульминационный пункт, бле-
стящее завершение полувекового развития русского критического
слога и непревзойденный и после мастер критического слова, яр-
кого, насыщенного любовью и гневом, развернутого и четкого
по содержанию, глубокого по отраженным в нем мыслям и до-
ходчивого по избираемой форме выражения.
1 Сам Белинский отрицал за собою прямую склонность к иронии. «Я
не юморист, не остряк,—писал он в 1847 году В. П. Боткину,—ирония
и юмор — не мои оружия. Если мне удалось в жизнь мою написать статей
пяток, в которых ирония играет видную роль и с большим или меньшим
уменьем выдержана, это произошло совсем не от спокойствия, а от край-
ней степени бешенства, породившего своею сосредоточенностью другую
крайность — спокойствие». Эту сторону авторской природы Белинского от-
мечает в своих «Литературных и житейских воспоминаниях» И. С. Турге-
нев: «...Впрочем, Белинский сам про себя говорил, что шутить он не ма-
стер; ирония его была очень веска и неповоротлива; она тотчас станови-
лась сарказмом, била не в бровь, а в глаз».

199

Белинский когда-то шутливо, в дружеском письме, отстаивал
свои права на красноречие. Прошедший после его смерти почти
целый век должен полностью присудить ему это право: в любви
и в гневе, в партиях рассудочных и в аффективных Белинский
покоряет не только силой мысли и горячего, искреннего чувства,
но и стихийной эстетичностью своего слога, своеобразной худо-
жественной стихией, которая, вероятно, еще очень долго не утра-
тит своего обаяния.

200

ГЛАВА V
ЗАМЕЧАНИЯ ОБ УЧЕНОЙ ПРОЗЕ
§ 1. Язык науки и научной популяризации.
Оценивая язык Карамзина как новый этап в развитии
прозаического слога конца XVIII века, Я. К. Грот1 в приложе-
нии к своей статье дает для сравнения с ним образцы «профес-
сорского» языка современников Карамзина, показывая, насколь-
ко их язык представляется на фоне карамзинского архаичным и
необработанным. Грот мог бы, однако, заметить, что вообще язык
научной прозы, как правило, отстает в изяществе выражения, и
тем самым и в выборе слов и форм, от языка художественной
прозы,— явление, которое имело место не только в эпоху Карам-
зина, но и в позднейшее время. Научный язык значительно реже
бывает предметом обработки как таковой; требования содержа-
ния в нем слишком преобладают над формой; он гораздо мень-
ше нуждается в приспособлении к широкой массе потребите-
лей, каких у него, особенно в первую половину XIX века, было
исключительно мало. С другой стороны, дух кастовости, харак-
теризовавший ученую среду, укреплял в ней привычку к уста-
новившимся «академическим» стилям, в большей или меньшей
мере «важным», не бывшим предметом переоценок, которые мог-
ли бы явиться в результате обновления ученых корпораций
людьми иного, чем раньше, социального типа.
На русской почве консервативность ученого слога, сильная
примесь в нем архаических элементов, поддерживалась еще, на-
ряду с прямо или косвенно отраженным стремлением к его «важ-
ности», самим социальным составом официальных представите-
лей науки, в большинстве выходцев из духовенства, которые
среднее образование получали в духовных семинариях с их «про-
фессиональной» культурой церковнославянизмов.
Близкий в ряде особенностей к канцелярскому, «подьяче-
скому», устарелый и потому некрасивый слог ученой литературы
недавнего времени очень хорошо пародирует А. И. Герцен в
1 Филологические разыскания, т. I.

201

«Докторе Крупове» (1846); ср.: «О душевных болезнях вообще
и об эпидемическом развитии оных в особенности.— Сочинение
доктора Крупова».
«Много и много лет прошло уже с тех пор, как я постоянно
посвящаю время, от лечения больных и исполнения обязанно-
стей остающееся, на изложение сравнительной психи-
атрии с точки зрения совершенно новой. Но недоверие к си-
лам, скромность и осторожность доселе воспрещали мне всякое
обнародование моей теории. Ныне делаю первый опыт сообщить
благосклонной публике часть моих наблюдений. Делаю оное, по-
буждаемый предчувствием скорого перехода в минерально-хими-
ческое царство, коего главное неудобство — отсутствие созна-
ния..».
«Узнав случайно о вашем Сборнике, я решился послать в
него отрывок из введения потому именно, что оно весьма обще-
доступно, в оном собственно содержится не теория, а история
возникновения оной в голове моей. При сем не излишним счи-
таю предупредить вас... Сию теорию посвящаю я вам, самоот-
верженные врачи, жертвующие временем вашим печальному за-
нятию лечения и хождения за страждущими1 душевными бо-
лезнями.
S. Croupoff M. et Ch. Doctor».
Мастера беллетристической прозы, в свое время и недооце-
ненные (Пушкин) и переоцененные (Бестужев-Марлинский), по-
казали в тридцатых годах, какою эта проза может быть на служ-
бе разнообразных сюжетов, характеристик и т. д. В эти же го-
ды взошло и новое светило исключительной по оригинальности
художественной прозы — Н. В. Гоголь. Русская критика со
средины тридцатых годов обогатилась блестящим талантом
В. Г. Белинского, яркого мыслителя и отличного стилиста.
Ничего равного по значительности успехам языка беллетристики
и критики не представляла в эти годы проза научная. Слог
«Истории государства Российского», произведения в одинаковой
мере научного и художественного, не нашел себе по своей свое-
образной цельности и завершенности сколько-нибудь достойных
соперников. Еще хуже дело обстояло с литературой философ-
ской и особенно — научной. Мало было выдающихся фигур, вро-
де В. Ф. Одоевского, которые могли бы взять на себя по-
каз, каким должен быть хороший слог ученой книги, как, оста-
ваясь верным серьезности темы, изящно написать по-русски фи-
лософский трактат или вообще содержательное рассуждение. Вы-
оазителем назревшей потребности оказался соединявший в себе
ученого языковеда, писателя и журналиста О.-Ю. И. Сенков-
ский, сделавший пропаганду разрыва со старым, традицион-
ным слогом одной из любимых тем своих журнальных высказы-
ваний. Он понятно для широкого круга своих читателей поста-
1 Курсив — везде мой.— Л. Б.

202

©ил и заострил вопрос и если не показал, на что он нередко пре-
тендовал, что такое хороший слог научной книги или статьи
(вульгарная развязность многих его собственных журнальные
-статей не могла быть принята за то, чем можно было бы и следо-
вало заменить ученую тяжеловесность академических трактатов),
то в значительной мере убедил, что так, как писали до этого вре-
мени, писать впредь не следует. Впрочем, его популярные статьи
по научным вопросам даже не только для своего времени долж-
ны быть отмечены как прогрессивное и важное явление в исто-
рии литературного русского языка.
«С удовольствием начинаем мы,— пишет он в «Библиотеке
.для чтения» (т. XIV, 1836),— критичеокое отделение... на 1836
год «Статистическими записками о внешней торговле России»
Г. Небольсина и с прискорбием должны открыть обзор их заме
чанием, что у нас не постигают еще различия между слогом ча-
стного, почтенного гражданина, который пишет себе счеты, пись-
ма, прошения, деловые бумаги, и тем, что на свете называет-
ся — слог писательский.
Многие чистосердечно думают, что можно канцелярским пе-
ром написать книгу хоть куда и что весьма любезно — говорить
с публикой, имеющею притязание на образованный тон и изящ-
ность, глаголом приказной бумаги. Удивляться мы и не думаем,
зная, что большая часть сочинителей русских книг получает в
канцеляриях первое образование в языке и слоге; но надобно
душевно сожалеть, когда люди с дарованием и основательными
познаниями не помнят, что на свете есть чистый вкус и язык
хорошего общества. Писать другим языком сочинение, превос-
ходное по содержанию, методе ц занимательности почти каждо-
го факта,— совсем непростительно...».
В этом же томе «Библиотеки» по поводу выхода третьего
и четвертого томов «Энциклопедического лексикона» Плюшара
(1835) любимое мнение Сенковского высказывалось им еще раз
прямо: «Мы настаивали и настаиваем на необходимости прият-
ного, изящного изложения статей: книга, писанная преимущест-
венно для светских людей, должна говорить их языком,— языком
светским, прозрачным, легким, который, под искусным пером,
отнюдь не исключает точности... в третьем томе мы приметили
уже значительное эстетическое улучшение против первого, хотя
некоторые из сотрудников еще упорствуют в бумажной фразео-
логии, отвергаемой нынче хорошим вкусом. Но время подействует
и на литературных старообрядцев: Русь скоро образуется!».
Ср. и его заметку о «Минерве» И. Кронеберга (Харьков,
1835):
«...Право, удивительно, как г. Кронеберг, который так восхи-
щается литературным дарованием Гете, не предложил себе во-
проса, каким образом этот Гете достиг той изящности, той сла-
дости и свежести слога, что под его пером немецкий язык, как
обыкновенно говорят, кажется вовсе не немецким. А ларчик

203

просто отпирался! [sic!] Гете отверг яемецкий книжный язык,
все эти тяжелые, подьяческие, ржавые формы литературного
периода германцев, все эти громадные и безвкусные груды пред-
ложений и мертвых слов, и старался приблизиться к живому,
современному языку, к настоящему языку немецкому, писать
так, как говорят в Германии люди образованные и как сам он
говорил, придавая только выражениям и оборотам лоск худо-
жественной отделки. Правда, Гете никому не сказывал своего
секрета, но тому, кто понимает Гете, легко отгадать тайну. Ког-
да мы уже третий год повторяем, что надобно писать по-русски
языком современным, живым, единственным языком, который
заслуживает имени русского и признан народом, когда мы со-
ветуем делать именно то, что делал Гете по внушению гениаль-
ного инстинкта, вернейшего руководителя в деле вкуса и пре-
красного, г. Кронеберг нам не верит! Подите толкуйте с старыми
привычками!».
В тридцатые годы отдел науки с соответственной терминоло-
гией уже занимает место в «Библиотеке для чтения». Популя-
ризацией наук в журнале озабочен тот же самый универсальный
редактор ее Сенковский, который печатает в ней свои бел-
летристические произведения, переводы, критические статьи, све-
дения о модах и под.
Сам Сенковский, среди другого, ставил себе в заслугу, что
он «тот же дерзкий нововводитель естественности и простоты,
без которых все так хорошо шло в языке и словесности Г?],
устремляя умы читателей к положительному и опытному, к
наблюдению, к труду, погубил на Руси немецкие умозрения,
столь удобные для отрадной лени, за что и достоен [достоин]
вечного проклятия тех, которые любят все знать, ничему не
учась» (Библ. для чтения, том XXXIII, 1839, отд. V, стр. 42).
С точки зрения стилистической и научной Сенковский ока-
зался очень неплохим, по установкам достаточно серьезным,
популяризатором различных областей естествоведения. Термино-
логия, которой он пользуется, не носит на себе печати специаль-
но выдумываемой: Сенковский пользуется тою, которая уже
успела выработаться на русской почве в академической среде в
процессе научной и учебной работы, и в оправе свободного и
правильного языка, освобожденного насколько возможно от
профессиональной ученой сухости, она производит впечатление
естественной и необходимой. И с этой и с других сторон слога
популяризации Сенковокого — приметный этап в истории русско-
го языка, и читаются они и теперь, мало напоминая своим язы-
ком о столетней своей давности *.
1 Ср. и замечания В. Г. Белинского: «...Что касается собственно
до меня, то, очень хорошо видя сам много таких обмолвок, и очень важных,
я, в то же время, во всех статьях «Библиотеки для чтения» вижу какую-то
легкость, разговорность, так что иногда невольно увлекаюсь чтением статей
даже по части сельского хозяйства, которые нисколько не могут меня инте-

204

§ 2. «История государства Российского» Карамзина
Характернейшее и важнейшее для слога и языка истори-
ческих сочинений в первой половине XIX века представляют
труды H. М. Карамзина, А. С. Пушкина и в самом
конце периода — молодого Т. К. Грановского.
«История государства Российского» Карамзина писа-
лась им в течение ряда лет (с 1803 г.) и выходила в свет, начи-
ная с 1816 года до самой его смерти (1824)— 11 томов; послед-
ний (двенадцатый) напечатан уже после его смерти. Карамзин
явно смотрел на свое произведение не только как историк, ис-
следователь исторической истины (этой стороны он, конечно,
не мог отрицать: «...Но история не роман, и мир не сад, где все
должно быть приятно; она изображает действительный мир»), но
и как писатель-патриот, в задачу которого входит художествен-
ная обработка материала, способного поднять в родном народе
чувство самоуважения и благоговейного почтения к своей исто-
рии. «История,— в его понимании,— отверзая гробы, поднимая
мертвых, влагая им жизнь в сердце и слово в уста, из тления
вновь созидая царства и представляя воображению ряд веков
с их отличными страстями, нравами, деяниями, расширяет пре-
делы нашего собственного бытия; ее творческою силою мы жи-
вем с людьми всех времен, видим и слышим их, любим и нена-
видим; еще не думая о пользе, уже наслаждаемся созерцанием
многообразных случаев и характеров, которые занимают ум или
питают чувствительность».
Карамзин пишет историю как поучение для своих современ-
ников, которые должны чувствовать свою связь с родной ста-
риной, для которых былое еще должно быть волнующими стра-
ницами жизни, подготовившей настоящее.
Наряду с обычным у него россияне, исторический рассказ
ведется приближенным к чувству современников — о действиях
и намерениях русских в прошлом очень часто говорится мы, наш
и под.: «Казанцы стояли на стенах: россияне пред ними, под
защитою укреплений, под сению знамен, в тишине, неподвижно;
звучали только бубны и трубы, неприятельские и наши...» (том
VIII). «Ему [князю Александру Горбатому] не велено было
осаждать Казани: он удовольствовался добычею и привел с со-
бою в Москву сто воинов черемисских, которые служили нам
залогом в верности их народа» (там же). «...Иоанн велел... под-
копать тарасы и землянки, где укрывались жители от нашей
стрельбы» (там же) и под.
Ему нужны герои истории, примеры высокой патриотической
нравственности и государственного величия, и исторические зло-
ресовать своим содержанием. И очень многие согласны со мною в этом».
(«Сочинения Николая Греча», 1838). Довольно высокую оценку слога Сен-
ковского-популяризатора дает и Н. Г. Чернышевский в «Очерках
гоголевского периода литературы» (см. «Избранные сочинения», 1931, т. IV,
стр. 53—54).

205

деи, предметы морального обличения, отпугивающие нравствен-
ное чувство отверженцы; нужно воспроизвести или создать ха-
рактеры-рельефы, одинаково важные для моральных целей исто-
рика-учителя и эстетических — историка-художника.
Этой идейно-психологической направленности, взятой Карам-
зиным, соответствуют в «Истории государства Российского» от-
бор слов и оборотов приподнятых и величавых, тропеичность (пе-
рифрастичность) стиля, насыщенность фразы эпитетами, обиль-
ные абстрактными словами предложения-сентенции, искусствен-
ный порядок слов с сильным развитием инверсии, обилие «речей»
героического типа. Характерно также, что общий патриотический
дух «Истории» повлиял на словесное выражение и в том отно-
шении, что Карамзин максимально сократил употребление в ней
иностранных слов, избежав, однако, и безвкусных новообразо-
ваний шишковского типа.
Выбор Карамзиным слов «поднимающих» или «раскрашиваю-
щих» иллюстрируют хотя бы примеры:
«...Игорь воспользовался темнотою ночи и сном варваров,
упоенных крепким кумысом...» (том III). «Воеводы Петр Моро-
зов, князь Юрий Кашин пали в толпе, опасно уязвленные...*
(том VIII). «Многие из них умерли от ран и в том числе храб-
рый воевода Сидоров, уязвленный пулею и копьем...» (там же).
«Опасаясь нашего главного войска, но стыдясь уступить победу
горсти отважных витязей, Девлет-Гирей утром возобновил напа-
дение всеми полками» (там же). «Густав, от самой юности при-
мер благоразумия между венценосцами, ибо умел быть героем
без воинского славолюбия и, великодушно избавив отечество от
иноземного тирана, хотел всегда мира, тишины, благоденствия»
(там же). «...Все алкали добычи, хватали серебро, меха...» (там
же). «Тут юные жены и дочери казанцев, в богатых цветных
одеждах, стояли вместе на одной стороне, под защитою своих
прелестей...» (том VIII). «...Но смелые, геройским забвением
смерти, ободрили и спасли боязливых...» (том VIII). «Хан тре-
петал в ужасе, звал воинов, видел только беглецов...» (том VIII).
•«...Но здесь восходит первое облако над лучезарною главою юно-
го венценосца [Иоанна IV]» (том VIII).
Там, где современный нам историк, для которого стилистиче-
ские моменты играют только подчиненную роль, сказал бы он
или повторил бы собственное имя, у Карамзина выступают обык-
новенно сей витязь, сей муж и под.: «Современный летописец
немецкий, Дитмар, говорит, что Святополк... хотел... отложиться
от России и что великий князь, узнав о том, заключил в темницу
сего неблагодарного племянника...» (том II). «Между тем Рю-
рик, слыша, что Святослава нет в Киеве, занял сию столицу, тре-
бовал помощи от князей волынских и велел Давиду ехать в Смо-
ленск к Роману, чтобы вместе с ним взять нужные меры для без-
опасности сего княжения» (том III). «...Ho Пимен и бояре до-
стигли своей цели- щедрыми дарами, посредством других белых

206

хартий Дмитриевых, заняв у купцов итальянских и восточных
столь великое количество серебра, что сей государь долго не мог
выплатить оного» (том V). «Способствовав падению Шуйских и.
быв врагом Кубенского, сей несчастный любимец [Воронцов] по-
ложил голову на одной с ним плахе!..» (том VIII). «...Магистрат
поднес Шуйскому золотую чашу. Сей умный князь, изъявив-
благодарности, сказал...» (том VIII).
Примеры приподнятой патетической и сентиментальной раз-
рисовки характеров и действий: «Борис ответствовал: «Могу ли
поднять руку на брата старейшего? Он должен быть мне вторьш
отцом». Сия нежная чувствительность казалась воинам малоду-
шием: оставив князя мягкосердечного, они пошли к тому, кто
властолюбием своим заслуживал в их глазах право властвовать*
(том II). «Он [Борис] уже знал, что убийцы стоят за шатром, и
с новым жаром молился... за Святополка» (там же) 1. «...Но
в то время, когда Глеб, чувствительный, набожный, подобно-
Борису, оплакивал отца и любимого брата, в усердных молитвах
поверяя небу горесть свою, явились вооруженные убийцы и схва-
тили его ладию» (там же). «К сим двум главным утеснителям^
и врагам нашего отечества присоединился внутренний изменник,,
менее опасный могуществом, но зловреднейший коварством: Олег
Рязанский, воспитанный в ненависти к московским князьям, же-
стокосердый в юности, и зрелым умом мужеских лет наученный
лукавству» (том V). «Между тем, как юноши и мужи блистали:
оружием на стогнах Москвы, жены и старцы преклоняли колена
в святых храмах; богатые раздавали милостыню, особенно вели-
кая княгиня, супруга нежная и чувствительная...» (там же)»
«Никогда общая горесть не изображалась умилительнее и силь-
нее. Не Двор один, а вся Москва погребала первую любимей-
шую царицу... Все плакали, и всех неутешнее бедные, нищие,,
называя Анастасию именем матери. Им хотели раздавать обык-
новенную в таких случаях милостыню... они не принимали, чуж-
даясь всякой отрады в сей день печали» (том VIII). «Он [Иоанн:
IV] хотел видеть войско и вышел к полкам с лицом светлым.
Они еще дымились кровию неверных и своею; многие витязи, по
словам летописца, сияли ранами драгоценнейшими алмазов»
(там же). «Совершенное падение казанского царства приводило-
в ужас Тавриду: Девлет-Гирей, кипя злобою, хотел бы поглотить
Россию; но чувствовал нашу силу, ждал времени, манил Иоанна;
мирными обещаниями и грозил нападением» (там же). «...Но-
татар было еще 50 ООО, и самых храбрейших: они стояли, ибо не
страшились смерти...» (там же).
О перифрастической манере Карамзина дают
представление, напр., выражения: «Сия гибель дружины север-
ской, плен князей и спасение Игоря описаны со многими обстоя-
тельствами в особенной древней исторической повести, украшенной;
1 Многоточие как выражение удивительности принадлежит Карамзину.

207

цветами воображения и языком стихотворства» (том III),
«Димитрий ответствовал, что он желает мира и не отказывается:
от дани умеренной, согласно с прежними условиями, заключен-
ными между им и Мамаем; но не хочет разорить земли своей
налогами тягостными в удовлетворение корыстолюбивому тиран-
ству» (том V). «Звук оружия изгнал чужеземных купцов и$
Астрахани: спокойствие и тишина возвратили их» (том VIII).
«Представленные государю [Иоанну IV] англичане с удивлением
видели, по их словам, беспримерное велелепие его двора: ряды
красивых чиновников, круг сановитых бояр в златых одеждах,
блестящий трон и на нем юного самодержца в блистательной
короне, окруженного величием и безмолвием» (там же). «...И ее-
ли бы он [Иоанн IV] исполнил их [думных советников] совет, то
предупредил бы двумя веками знаменитое дело Екатерины Вто-
рой: ибо вероятно, что Крым не мог бы противиться усилиям
России, которая уже стояла пятою на двух, лежащих пред нею
царствах, и смотрела на гретие как на лестную добычу...» (там
же). «Уже опыты доказывали ненадежность сего орудия; но мы
хотели новых опытов, чтобы удостовериться в необходимости ист-
ребления варваров, и оставили в их руке огнь и меч на Россию!»
(там же). «...Но милость Тохтамышева дорого стоила великому
княжению: кровопийцы ординские, называемые послами, начали
снова являться в его пределах и возложили на оное весьма тя-
гостную дань» (том V). «Несмотря на ослабление литовских силг
князь тверский желал остаться другом Витовта и возобновил с
ним прежний союз, одобренный и, согласно с их волею, утвер-
жденный государем Василием Димитриевичем, который не ду-
мал объявить себя врагом тестя (уважая льва, хотя и ранено-
го), особенно потому, что имел причину опасаться».
Эпитеты-прилагательные Карамзина,- однако, как
и его приложения, в общем однообразны. Но в этом однооб-
разии есть своя художественная сила — повторяясь, они создают
впечатление монолитности, строгой устойчивости стиля.
Пристрастие Карамзина к эпитетам выступает, напр., в слово-
сочетаниях вроде: «...Там принесли ему [Борису] весть о кончине
родителя, и добродетельный сын занимался единственно своею
искреннею горестию» (том II). «Не время было презирать Тохта-
мыша и думать о битвах... Великодушный Димитрий, скрепив
сердце, с честию принял в Москве ханского мурзу Карача...»
(том V). «Нечаянная весть о взятии Смоленска поразила Юрия
Святославовича... Напрасно сей несчастный князь уверял, что
виною тому измена бояр...» (том V). «Равно жестокий и сласто-
любивый, Юрий пылал вожделением осквернить ложе Симеоно-
во; не успел в том ни соблазном, ни коварными хитростями, и
дерзнул на явное злодеяние: в своем доме, среди веселого пира,
убил князя Вяземского и думал воспользоваться ужасом несча-
стной супруги» (том V). «Его заключили в Переяславле вместе
с женою, там, где сидел некогда злосчастный князь Андрей Уг-

208

лицкий с детьми своими» (том VIII). «Внук Василия Темного,
сын Андрея Углицкого, именем Димитрий, еще находился в чис-
ле живых, забвенный всеми, и сорок девять ужасных лет, от
нежной юности до глубокой старости, сидел в темнице...» (том
VIII).
Несколько примеров лексической организации карамзинскик
сентенций и родственных им фразных типов: «Не энаявыгод
роскоши, которая сооружает палаты и выдумывает блестящие
наружные украшения, древние славяне в низких хижинах своих
умели наслаждаться действием так называемых искусств изящ-
ных. Первая нужда людей есть пища и кров, вторая — удоволь-
ствие, и самые дикие народы ищут его в согласии звуков, весе-
лящих душу посредством слуха» (том I). «Война дает ныне
право убивать неприятелей вооруженных, тогда была она правом
злодействовать в земле их и хвалиться злодеяниями...» 1 (там
же). «Они [греки] выслали войску его [Олега] съестные припасы
и вино: князь отвергнул то и другое, боясь отравы: ибо храбрый
считает малодушного коварным» (там же), «Успехи разума и
способностей его, необходимое следствие гражданского состоя-
ния людей, были ускорены в России христианскою верою» (там
же). «...Облегчение цепей не мирит нас с рабством, но усиливает
желание прервать оные» (том V).— Упомянув о том, что в
1553 году некоторые думные советники предлагали Иоанну IV
двинуть войска на Крым, но он отказался от этого, Карамзин с
сожалением замечает: «Есть время для завоеваний: оно прохо-
дит и потом долго не возвращается» (том VIII).
Впрочем, судя хотя бы по «Русской истории, сочиненной
Сергеем Глинкою» (в 1818 году она уже вышла 3-м из-
данием), миогое в стилистической манере Карамзина, по-видимо-
му, вполне новым не было.
Интересна характеристика, данная труду Карамзина молодым
Белинским в «Литературных мечтаниях» (1834): «Сообра-
зив все, что было сделано для систематической истории до Ка-
рамзина, нельзя не признать его труда подвигом исполинским.
Главный недостаток оного состоит в его взгляде на вещи и со-
бытия, часто детском и всегда, по крайней мере, не мужеском;
в ораторской шумихе и неуместном желании быть наставитель-
ным, поучать там, где сами факты говорят за себя; в пристра-
стии к героям повествования, делающем честь сердцу автора, но
не его уму. Главное достоинство его состоит в занимательности
рассказа и искусном изложении событий, нередко в художествен-
ной обрисовке характеров, а более всего в слоге, в котором
Карамзин решительно торжествует здесь. В сем последнем отно-
шении у нас и по сию пору не написано еще ничего подобного.
В «Истории государства Российского» слог Карамзина есть слог
русский по преиміуществу; ему можно поставить в параллель
только в стихах «Бориса Годунова» Пушкина. Это совсем не то,
1 «Меланхолическое» многоточие принадлежит Карамзину.

209

что слог его мелких сочинений; ибо здесь автор черпал из род-
ных источников, упитан духом исторических памятников; здесь
его слог, за исключением первых четырех томов, где по большей
части одна риторическая шумиха, но где все-таки язык удиви-
тельно обработан, имеет характер важности, величавости и энер-
гии, и часто переходит в истинное красноречие. Словом, по выра-
жению одного нашего критика [Н. И. Надеждина], в «Истории
государства Российского» языку нашему воздвигнут такой па-
мятник, о который время изломает свою косу».
Если Белинский вполне прав и меток в характеристике внут-
ренней стороны труда, то оценка языка Карамзина в «Истории
государства Российского», данная им, уже не может теперь,
через сто лет, представляться во всем убедительной. Это оценка
человека, близкого по времени и потому более, чем мы, чув-
ствовавшего значение шага, сделанного Карамзиным в умении
красиво писать на исторические темы сравнительно с тем, что
существовало в литературе до него и в ближайшие десятилетия
после него. Но утверждение, что «слог Карамзина есть слог
русский по преимуществу» и сравнение его с пушкинским «Бо-
рисом Годуновым» и не совсем ясно, и определенно неверно. Не-
ясность заключается в невыясненности, идет ли дело о налете
старины, на которую намекают слова следующей фразы — «упи-
тан духом исторических памятников», или о чистоте русского
слога в его противопоставлении примеси иностранных слрв; речь
могла бы также идти,— и это было бы не безосновательно,— о
чистоте русского языка Карамзина как в общем свободного от
традиционных ненужных (стилистически неоправданных) цер-
ковнославянизмов. Неверность параллели — в сближении сочине-
ния («Бориса Годунова»), написанного языком русским, кроме
специально стилизованных мест, и в лексике и в синтаксисе, с
«Историей государства Российского», которая имеет синтаксис
во всяком случае очень искусственный, и даже в самой своей
риторичности стилем очень далека от какой-либо определенной
манеры старины. Но Карамзин в «Истории» имеет свой стиль,
как действительно верно говорит Белинский, «важный, велича-
вый и энергичный», стиль своеобразно-красивый, выдержанный
во всем сочинении, однако,— хорошая мерка искусственности,—
очень легкий для подражания и легкий же для опознания его со
стороны техники: у Карамзина слишком нетрудно обнаружить
типические приемы, слишком уже отчетливо выступает у него —
«как это сделано».
§ 3. «История Пугачева» Пушкина
Важнейший, единственный законченный исторический труд
А. С. Пушкина —«История Пугачева» (1832—1833), вышед-
ший в 1834 году по цензурным условиям под названием «Исто-
рия Пугачевского бунта» (два тома; второй заключал только до-
кументы). В этом труде, в котором Пушкин пытался быть мак-

210

симально верным фактам, историком холодным и справедливым,
сдержанность его прозаического слога, возведенная им в прин-
цип, достигла почти предела возможного. Оценочные моменты
ограничены минимумом, необходимой данью официальным оцен-
кам Пугачевского движения (ср. выражения вроде: «Там произ-
водились тогда совещания злоумышленников»; «Майор Муфель...
приближался к Самаре, занятой накануне шайкою бунтовщи-
ков»; «В тот же день пришел к Пугачеву Белобородое с четырь-
мя тысячами бунтующей сволочи»).
Повествование ведется исключительно деловито; фраза син-
таксически ограничена и в основном тяготеет к короткому, почти
отрывистому типу; эпитеты не носят украшающего характера и
направлены только на прямое сообщение; почти ничего тропеиче-
ского в словоупотреблении автор себе не разрешает 1.
По своему лексическому составу «История», не обнаруживая
никаких прямых архаизирующих тенденций, относится к типу про-
зы, в то время еще обычному, но уже в сороковых годах пред-
ставлявшемуся устарелым; ср.: «Сии первые его жертвы были...»;
«На другой день Пугачев приближился к городу, но при виде
выходящего противу него войска стал отступать...»; «Казанское
начальство стало пещись о размещении жителей по уцелевшим
домам»; «Самозванец, увидя их, сказывают, заплакал...»; «Наш-
ли род глины отменно мягкой...», и под.
§ 4. Грановский
Для языка Т. Н. Грановского2 более характерен по сво-
им особенностям синтаксис, нежели лексика. Лексика его исто-
рических сочинений — это только необходимый словарь специа-
листа по западной истории: некоторое количество вполне обыч-
ных научных терминов и словарь, относящийся к сообщению
фактов, с очень ограниченным числом слов установочно-характе-
ризующих или привлекающихся для создания определенной
эмоциональности и образности. Грановский обыкновенно сооб-
щает, относительно мало повествуя и ничем не подчеркивая
стремления к занимательности, и дает фактам свои сжатые, в
большей или меньшей мере попутные, оценки. В составе его лек-
сики почти нет слов и выражений, которые бы остановили вни-
мание современного нам читателя своей устарелостью, хотя,—
вряд ли об этом стоит и упоминать,— сама трактовка историче-
ского материала у него очень далека от привычной для нас те-
перь.
Характерен синтаксис Грановского: он тяготеет к фразе
большею частью небольшого объема, не такой скупой, как пуш-
кинская, но вместе с тем и не богатой ни придаточными предло-
1 Ср. цитированную выше, стр. 115, характеристику слога Пушкина,
данную П. А. Вяземским именно ближайшим образом по поводу «Истории
Пугачева», том II, «Полн. собран. сочинений» Вяземского, стр. 375.
2 «Сочинения Т. Н. Грановского», 2 тома, М., 1856.

211

жениями, ни обособляемыми членами (в особенности дееприча-
стными оборотами). Лишь изредка среди избираемых им средств
попадаются собственно-риторические (риторические вопросы, ис-
кусственно расставленные слова и под.).
У Грановского совсем редки синтаксические ряды-предложе-
ния и слабо развиты ряды—отдельные члены. У него явно преоб-
ладает фраза синтаксически только умеренно развернутая, и по-
тому общее словесное выражение его мысли внешне приобретает
форму следующих одна за другою, как правило, недлинных, лег-
ких для произнесения фраз, отдельные из которых легко могли
бы, при другой манере изложения, стать подчиненными частями
одной и той же фразы. Стремление укладывать отдельные выска-
зывания в самостоятельные фразы объясняет относительно не-
большое количество в его сочинениях деепричастных оборотов.
С ним же связана и другая черта — очень часто у Грановского
начала последующих фраз выступают в виде указательных или
анафорических местоимений (3 лица): требующие смысловой
увязки между собой предложения он дает как связанные, но вы-
носит последующие предложения ритмомелодически в самостоя-
тельные. Ср.:
«Четыре поколения Капетингов сошли в могилу, не совершив
ни одного памятного народу дела. Их нельзя сравнивать с по-
следними государями вытесненной ими династии. Потомки Кар-
ла Великого пали не вследствие личных ошибок или недостатков,
а под бременем тяжелого наследия, завещанного им предком.
Это наследие заключалось в идеях государственного единства и
порядка, взятых у римского мира и неприложимых к обществу,
которое разлагалось на самые дробные части свои» (Аббат Су-
герий, 1849). «Новая династия была ровесница новому обществу.
Она стояла в уровень с ним и не внушала ему никаких опасе-
ний, потому что не могла ничего требовать во имя прошедшего.
Ее родоначальник принадлежал сам к сословию, положившему
конец государству Карла Великого» (там же), и под.
Для синтаксической манеры Грановского характерна и отно-
сительная бедность его речи союзами противопоставления, моти-
вирующими, уточняющими, союзами следствия. Общей деловитой
сжатости его слога соответствуют частые опущения подобных
союзов, предполагающие мотивировку или вывод интонацией —
в произношении и двоеточие (тире) на границе предложений — в
письменной передаче. Как типичные в этом отношении фразы
можно привести хотя бы: «Но не одно христианство грозило
разрушением древнему скандинавскому быту: его колебали дру-
гие перемены и обновления в народной жизни» (Волин, Иомс-
бург и Винета, 1845). «Во Франции участь евреев сделалась
опаснее по причине взятия англичанами в плен короля Иоанна:
нужны были деньги для его выкупа» (Судьбы еврейск. народа,
1835). «Отчаяние изгнанников было невыразимо: они так долго
благоденствовали под небом Испании» (там же). «Их полемика

212

не была философскою: спорили не о началах, но о фактах, это
была междоусобная война, пламенная и непримиримая» (там
же). «Но благочестие братии далеко не соответствовало славе
обители: их слишком занимали управление монастырскими име-
ниями, постоянные распри с враждебными соседями и непокор-
ными вассалами» (Аббат Сугерий).
Прекрасную по точности и выразительности характеристику
письменной речи Грановского дал при издании его «Сочинений»
(том I, 1856) его друг, талантливый ученик и преемник по ка-
федре Московского университета — проф. П. Н. Кудрявцев.
«Называя писателя избранным, мы имеем также в виду не-
которые свойственные ему особенности самого изложения, или
внешней формы. И в этом отношении Грановский стоит особо
в нашей литературе. Самые порицатели его никогда не думали
отрицать у него изящества речи. Оно состояло главным образом
в ясности, простоте и каком-то особенном благородстве языка,
столько же мужественного, сколько и выразительного. Между
многими внешними особенностями нашего автора заметим одну
черту: начавши писать в то время, когда у нас были в сильном
ходу философические термины, заимствованные из чужого язы-
ка, и сам много занимаясь немецкою философиею, он, однако,
благодаря столько же своему верному смыслу, сколько и чувству
изящного в языке, умел сохранить свою речь свободною от вся-
кой посторонней примеси. Не раз приходилось ему касаться
очень трудных вопросов науки, а между тем речь его никогда не
теряла яшости и не пестрела неудобнопонятными терминами. Le
style c'est l'homme — говорит старая, очень умная поговорка.
Она вполне прилагается и к нашему автору. В самом деле, мало
сказать, что Грановский умел сохранить чистоту и изящество
речи, когда об этом думали всего менее, когда литература осо-
бенно страдала какою-то больною распущенностью языка. Он
умел сверх того придать своей речи как бы особенную физио-
номию; когда большинством почти утрачен был всякий смысл
отчетливости и правильности в выражении, сн выработал для
себя свой собственный слог, с некоторыми ему одному принад-
лежащими отличиями. Не говорим уже о выборе слов... Посмо-
трите, например, как умел он управляться с нашими длинными
причастиями, или как умел он избегать обыкновенных, слишком
пошлых оборотов, сохраняя впрочем связность и плавность
речи... Вообще Грановский не любил слишком связного и слож-
ного изложения; он предпочитал речь более свободную, т. е.
сжатую, несколько даже отрывистую, но в то же время сильную
и выразительную. И все эти особенности выработаны им в такой
период развития литературы, когда проведенный по ней обший
•однообразный уровень понвидимому не оставлял в ней много ме-
ста внешним различиям между прозаическими писателями»
(XIII—XIV).

213

ГЛАВА VI
ИНОСТРАННЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ И ОТНОШЕНИЕ К НИМ
§ 1. Французское влияние и галлицизмы в литературном
языке
Уже со второй половины XVIII века французский язык для
русского дворянства — необходимое условие входить в серьез-
ный контакт с Европой и ее цивилизацией. Важная потребность
преломляется в бытовом сознании в моду — в настойчивое тре-
бование, предъявляемое к дворянину, желающему «авансиро-
вать» в светском обществе, в большей или меньшей мере владеть
французским языком, делающимся таким образом уже классо-
вым признаком, безотносительно к его практической полезности.
Ни Великая буржуазная французская революция, вызвавшая ре-
акцию последних лет царствования Екатерины II и Павла, ни
последовавшие за ней войны с Францией, которые разбудили
антифранцузские настроения русского дворянства, не имели зна-
чительных последствий в смысле отказа верхов от «французско-
го» воспитания, в существенном — от французского языка; заме-
нить его как четкую классовую примету и как средство приоб-
щаться к культурным ценностям в широком смысле слова, и на-
стоящим, и мнимым, в конце XVIII и в начале XIX века было
еще нечем. Цивилизованный человек этого времени, по поня-
тиям последнего, обязательно человек «общества», благодаря
французскому языку, который он иногда знает лучше родного,
способный читать и европейскую книгу, преимущества которой
перед отечественной без риска быть смешным не могут еще
оспариваться !.
1 Ср., напр., очень характерную заметку Пушкина, начинающуюся сло-
вами: «Причинами, замедлившими ход нашей словесности...» (Поли. собр.
соч. в шести томах, 1936, том шестой, стр. 28).
«Нет сомнения,—писал П. А. Вяземский в 1823 году («Новости литера-
туры», № 19), —что отличная часть читателей наших преимущественно
предается чтению иностранных книг, но не потому ли, что иностранные
произведения удовлетворяют более господствующим требованиям нашего
поколения, соглашаются более с степенью образованности умов? Посмотри-
те, с какою жадностью наша молодежь читает газеты и журналы иностран-

214

Французское воспитание, галломания, предпочтение француз-
ского языка родному — излюбленные темы русской комедии и
сатиры XVIII и первой четверти XIX века. Гневное возмущение
Чацкого галломанией в «Горе от ума» Грибоедова («Французик
из Бордо...» и др.) с большей или меньшей силой звучит в рус-
ской литературе уже намного раньше и иногда, как, напр., в са-
тире Ак. Нахимова (умершего в 1815 году) «Мерзилкин, или
русский выродок, превратившийся в офранцуженную гадину»,
достигает не меньшей, чем у него, выразительности и силы чув-
ства.
Для положения дела с французским языком в России уже
в начале тридцатых годов XIX века характерна переписка
П. Я. Чаадаева с шефом жандармов А. X. Бенкендорфом.
Последний выразил Чаадаеву возмущение царя тем, что Чаа-
даев обратился к нему (Николаю) с письмом на французском
языке. Чаадаев (письмо от 15 июля 1833 года) оправдывается:
«Я пишу к государю по-французски. Полагаясь на милостивое
Ваше ко мне расположение, прошу вас сказать государю, что,
писавши к царю русскому не по-русски, сам тому стыдился. Но
я желал выразить государю чувство, полное убеждения. И не
сумел бы его «выразить на языке, на котором прежде не писы-
вал. Это новое тому доказательство, что я в письме своем го-
ворю о несовершенстве нашего образования. Я сам живой и
жалкий пример этого несовершенства. Вашему сиятельству до-
ложу я еще, что если вступлю в службу, то в сей раз пишу по--
французски впоследнее. По сие время писал я на том языке, на
котором мне всего было легче писать» К
Чаадаев в этом отношении, впрочем,— явно запоздалое яв-
ление русской жизни его времени.
В быту аристократии французский язык —в большей мере
особенность общения с женщинами, нежели в отношениях меж-
ду мужчинами, которые, хотя бы по условиям службы, гра-
жданской и военной, должны были относительно свободно об-
ладать некоторыми видами письменной и устной русской речи.
Две небольшие иллюстрации:
В «Ятагане» Н. Ф. Павлова (1935) любопытно такое,
напр., место: «Упасть к ее ногам,— думал полковник,— но это,
кажется, не годится, это нейдет к моему росту и летам; сказать
просто, не падая на колена, как-то холодно, затруднительно;
написать письмо, но к княжнам писем по-русски не пишут...».
Характерны в этом отношении и строки письма А. С. Пуш-
кина брату (24 янв. 1822 г.): «Сперва хочу с тобою побра-
ные. Можно ли, по совести, требовать от нее, чтобы она с тем же рвением
и прилежанием читала наши журналы?» Что сказано о периодических изда-
ниях, то можно применить вообще и к другим книгам.
1 Сочинения и письма П. Я. Чаадаева, под редакцией М. Гер-
шензона, I, 1913, стр. 176—177.

215

ниться: как тебе не стыдно, мой милый, писать полурусское,
полуфранцузское письмо, ты не московская кузина».
Рядовой факт современного Пушкину дворянского быта пред-
ставляет, таким образом, то, что он сообщает о своей героине—
Татьяне («Евг. Онег.», III, строфа XXXVI): «Она по-русски пло-
хо знала, Журналов наших не читала, И выражалася с трудом
На языке своем родном, Итак писала по-французски... Что де-
лать! повторяю вновь: Доныне дамская любовь Не изъяснялася
по-русски...», и то, что им обобщается в ближайшей строфе:
«...Не правда ль: милые предметы, Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи, Которым сердце посвящали, Не все ли,
русским языком Владея слабо и с трудом, Его так мило иска-
жали, И в их устах язык чужой Не обратился ли в родной?» 1.
Хорошее знание многими писателями начала XIX века фран-
цузского языка, привычка переходить в беседе с людьми своего
класса с родного на французский, употреблять некоторые по-
нятия только в его оболочке находит отражение, особенно в эпи-
столярном и мемуарном слоге этого времени, в постоянном
вкрапливании в русский текст отдельных французских слов и
целых фраз (обычно — фразеологизмов, реже — понятий, для ко-
торых сразу не находится русского перевода). Несколько при-
меров из множества: «Юшневский велел принести самовар и
чайный прибор, поставил столик и, накрыв его салфеткой, рас-
положился пить чай, en amateur [по-любительски]» (Жихар.,
Дневн., 1807). «А свет или еще значительнее слово—.urbanité
[светскость, светская обходительность] — не последняя для тебя
выгода» (Батюшк., Письмо Н. И. Гнедичу, 1809). «Напечатай,
если желаешь, с чернового моего brouillon [чернового наброска]»
(А. И. Турген. Вяземскому, 1827, Остаф. арх., III). «Я в ужасном
беспокойстве о Карамзиных: у них сын Николай отчаянно болен
d'une hémorragie des poumons [кровотечение из легких]. Кажется,
доктора мало надеются» (Вяземск. А. И. Тургеневу, 1833, Остаф.
арх., III). «Уведомь, где ты нанял дом и чей именно. Если [sic!]
не родные, я бы с радостью принял твое дружеское предложе-
ние: все однако ж сделаю у тебя pied-à-terre [временная
квартира], чтобы иметь удовольствие первого в Москве тебя
увидеть» (Письмо Д. Давыдова Вяземскому, 1815). «Обедай и
живи с этими людьми! И они еще говорят, что время переменит
наш образ мыслей. Вот доказательство совершенной их негод-
ности и d'incorrigibilité [неисправимости]» (Дневн. Н. И. Турге-
нева, 1819). «И чтение газет, и особливо чубук, и весь день при-
водил меня в какое-то confortable [уютное] состояние» (Дневн.
Н. И. Тургенева, 1822). «Признаюсь тебе, впрочем, что зави-
раться по-прежнему в письмах как-то боюсь: меня пугает твой
грозный івид; на всякое олово от души мне слышится: emphase
1 Ряд других примеров см. в книге В. В. Виноградова, «Язык
Пушкина», 1935, стр. 237 и след.

216

[преувеличение], vanité [суета], притворство, faiblesse [слабость]»
(Письмо Чаадаева к брату — М. Я., 1823), и под.
Бывает и так, что автор уже увереннее пользуется для нуж-
ного ему понятия русским словом, но французское (реже —
другое иностранное), как более привычное, еще «подпирает»
русские слова-переводы и дается в скобках как объяснение,
которое, как есть у автора основание думать, быстрее и вернее
дойдет до читателя; ср., напр.: «Я не варвар и не апостол Ко-
рана, дело Греции меня живо трогает: вот почему я не негодую,
видя, что на долю этих несчастных (misérables) выпала священ-
ная обязанность быть защитниками свободы» (Письмо Пушкина
А. Н.Раевскому, 1823) К «По крайней мере, мы в переводе своем
не искали красивости (elegance) и дорожим более верностью и
близостью списка» (Вяземск., Сонеты Мицкевича, 1827). «Эти
башни были в тот же миг заняты мятежниками, и из-за них-то
завели они перестрелку по стенам, по улицам, в окна домов, и
начали складывать ив камней завалы (tranchée)» (Бест.-Мар-
линск., Письма из Дагестана, 1831). «В несколько часов обе
башни были соединены стенкою, и в бока разведены были
крылья (épaulements)» (там же). «Она... завела своих покровите-
лей и своих питомцев (proteges)...» (В. Одоевак., Кн. Мими, 1834).
«Несколько времени тому назад он объявил желание сказать
проповедь на одном из наших митингов (meetings)»2 (В. Одоевск.,
Русск. ночи: ночь V — Город без имени, 1844). «„.Словом, в
доме Сегелиеля нашли лишь выдумки богатого человека, любя-
щего чувственные наслаждения, лишь все то, из чего состав-
ляется приволье (comfortable)2 роскошной жизни, «о больше ниче-
го, ничего могущего возбудить малейшее подозрение» (там же,
VII — Импровизатор, 1833). «В быстром переходе своем от нич-
тожества к величию князь Потемкин должен был изучать чело-
вечество, так оказать, в больнице неисцелимых (Hôpital des incu-
rables), зачумленных честолюбием, корыстолюбием, гордостью,
сластолюбием и всеми пороками интриги и искательства» (Бул-
гар., Победа от обеда, 1841). «Потемкин более всего в мире лю-
бил женщин, но он любил их по-Юпитеровски (à la Jupiter)...
Около семи часов вечера приехала в Таврический дворец графиня
Уральская, которую князь Потемкин называл другом, любя ее
смелую, простодушную (naïve) беседу и непринужденную весе-
лость» (там же), «...или, по крайней мере, возбудить в нем тер-
пимость (tolérance) к мысли о вашей поездке...» (письмо Белію-
ского к М. В. Орловой, 1843 г.).
Выясняя оттенки значения русских слов, наиболее образо-
ванные авторы считают естественным истолковывать их при по-
мощи слов французских; ср. хотя бы обмен замечаниями между
Пушкиным и Вяземским по поводу значения слова междоусобный
1 Ср. ряд примеров из языка Пушкина в книге В. В. Виноградо-
ва, «Язык Пушкина», стр. 262—266.
2 Англизм.

217

(1825) или подобный же обмен между Блудовым, А. И. Тур-
геневым и Вяземским по поводу слов «довольство» и «почет-
ная ссылка» (1820, Остаф. архив, II, стр. 126 и 130).
Словарные заимствования из французского языка, очень мно-
гочисленные во второй половине XVIII века, около начала XIX
несколько сокращаются в числе. В течение последующего вре-
мени идет заимствование французских слов, главным образом
относящихся к области политической терминологии, к различ-
ным областям искусства и,— самая большая сфера проникнове-
ния галлицизмов,—к понятиям, так или иначе связанным с
светской жизнью, особенно с модной одеждой, украшениями и
под. Из понятий общего характера прекрасный филолог и живая
летопись русского языка и литературы с тридцатых до девя-
ностых годов XIX века академик Я. К. Грот отмечал в своем раз-
боре «Толкового словаря живого великорусского языка» В. И. Да-
ля как проникшие в разговорный и письменный язык — резуль-
тат, интересный, серьезный, лояльный, шанс и др. Интернацио-
нализмы книжного происхождения, установившиеся на фран-
цузской почве, переходят в русский литературный язык обык-
новенно к фонетической оболочке латинской: революция, со-
циалист, результат, отражая этим отчасти наличие довольно-
стойкой традиции в усвоении интернационализмов, которая уже
создалась на русской почве в течение XVII и XVIII вв., отча-
сти— рост немецкого влияния, поддерживавшего именно такую-
их оболочку К Немецкое посредство при усвоении общих поня-
тий из французского особенно отчетливо выступает в глаголах
вроде — импровизировать, изолировать, бравировать, резюмиро-
вать, третировать и под., которые своим суффиксом указывают
на почву, через которую прошли раньше, чем попасть в русский"
язык. Характерно, что Грот квалифицирует их в упомянутой"
статье как «безобразие», от которого, однако, трудно освобо-
диться.
Стоит отметить тот факт, что в области ударения интерна-
ционализмов (главным образом грецизмов) в течение всей пер-
вой половины XIX века преобладают связи с французским (на-
конечным); ср. такие, напр., как атом, географ, деспот, климат,
метафора, музыка (при известном уже XVIII веку — музыка),
1 Интернационализмы с сохранением французской фонетики у отдель-
ных авторов, проникая в литературный язык, через некоторое время обык-
новенно вытесняются параллельными образованиями латинского типа, ср.,
напр.: «Подслушав нашу речь, душистый ого.иаг [автомат], Ходячий кос-
метик, простеган весь на ватке, Мурашки не стряхнет без лайковой перчат-
ки» (И. М. Долгорукий, Нечто для весельчаков, 1815). «А жаль, что не воз-
обновляют, не ресторируют [реставрируют], хотя изредка, трагедий Озеро-
ва...» (Вяземск., О жизни и сочин. В А. Озерова, 1817). Ср. в частности*
передачу франц. -eur: «Четвертое место занимал кондюктёр...* (Письмо
Н. Станкевича, 1837; речь идет о поездке в Австрию). «Но все одно да-
одно, обеды у ресторатёров, те же лица с мутными глазами...» (Гончар.,
Обыкн. истор., 1847),— фр. conducteur, restaurateur.

218

резеда, символ, симпатия и под., сменяющиеся позже оттяну-
тым ближе к началу отчасти, может быть, под немецким влия-
нием (Klima, Metapher), отчасти, может быть, в духе восстаноа-
лшия ударения языка-источника (гр. âtomos, symbolon, klima,
и под.).
Кальки с французского в послекарамзинский период, т. е.
приблизительно с начала XIX века, что касается отдельных
слов, почти не поступают в книжный русский язык. Но попол-
нение его кальками-словосочетаниями не прекращается. К та-
ким относятся, напр., по указаниям Грота, делать кого несчаст-
ным, иметь жестокость, пройти молчанием, разделять чьи-либо
мысли или чувства.
Многое характерное указал в этом отношении уже А. С. Ш и ш-
к о в, широко использовавший для выборки примеров главным
образом «российское сочинение А. О. [Орлова] «Утехи мелан-
холии» (1802) К
Несколько примеров — из других авторов:
«Пруды украшают город и делают прелестное гулянье»
(Батюшк., «Прогулка по Москве», 1811—1812).
«Ломайте голову, я позволяю вам; А вы наделайте, Сафир,
ему рассказы» (Гриб., Молод, супруги, 1815, — переделка с
франц. «Le secret du ménage»).
«Мы, т. е. русские, сделали большую потерю в молодом
Веневитинове2, умершем в Петербурге» (Приписка Вяземского
к письму С. П. Жихарева А. И. Тургеневу, 1827).
«Ага! Луизе дурно... Брось, Мери, ей воды в лицо. Ей луч-
ше» (Пушк., Пир во время чумы, 1830); «Неужели помешало
бы его [Дибича] важным занятиям несколько пригоршней воды,
брошенной на лицо грязное?..» (Д. Давыдов, Воспом. о поль-
ской войне 1831 года).
«...Я же не ел, молчал и даже отворачивался при малей-
ших учтивостях хозяина, который, чувствуя свою вину и видя
меня сумрачным и безмолвным, истощался во вниманиях ко мне»
(Д.Давыдов, Дневн. Партизанск, действий 1812 г., 1820—1822).
Что касается хронологической даты и объяснения причины
притока галлицизмов, то тут вряд ли можно согласиться с Гро-
том (он говорит, впрочем, вообще о заимствованиях) : «В послед-
ние десятилетия, начиная с 40-х годов,— по мере того, как рус-
ское общество научилось придавать вещам более цены, чем име-
нам,— у нас стали слишком пренебрегать чистотою языка и
слишком мало стесняться в употреблении иностранных слов и
оборотов» (Филологич. разыскания, I, изд. 4, стр. 17).
Французское влияние в калькированье слов сменяется со
1 Ср. А. Галахов, История русской словесности, древней и новой.
Изд. третье, т. II, М., 1894, стр. 69.
2 В подлиннике «Виневитинове».

219

второй четверти XIX века определенным немецким1. Линия
последнего выступает, однако, более выразительно в области
языка научного, публицистического и под., чем художественного,
отражая новый путь идейных связей с Западом самой прогрес-
сивной и культурной части русского общества («любомудры»—
Веневитинов, В. Одоевский и др.).
Иначе обстоит дело с моментами, стоящими на грани языка
как такового и художественного сочетания понятий — слога.
Здесь, по-видимому, как показывает хотя бы изучение языка
Пушкина, отражения французского «языкового мышления» за-
ходят далеко за начало века. Художественные формулы фран-
цузской поэзии продолжают жить в самых оригинальных со-
зданиях русской как дань школе, пройденной русскими поэ-
тами 2.
В русской художественной литературе после тридцатых го-
дов, хотя влияние французской литературы не прекращается3,
галлицизмы во фразеологии и в синтаксисе — относительно ред-
кое, не представляющее уже серьезного объекта внимания явле-
ние слога. У тех или других писателей (напр. И. С. Тургенева)
может иногда быть отмечен оборот, в большей или меньшей ме-
ре являющийся сколком с французского образца, но эти отдель-
ные погрешности обыкновенно не определяют ничего важного
для характера писательской речи,— это только случайные пят-
нышки, способные привлечь к себе скорее внимание грамматика,
нежели того, кого интересует слег писателя. Исключение пред-
ставляет в этом отношении только одна крупная писательская
фигура. По условиям своего воспитания А. И. Герцен не жил
в атмосфере русской литературной речи в той мере, как другие
его современники. Естественно, что, будучи превосходным стили-
стом, он не был свободен от погрешностей в собственно-норма-
тивной стороне своего языка. Нужно, однако, сказать определен-
но, что уже упоминавшийся выше язвительный «Словарь соле-
цизмов, варваризмов и всяких и з м о в современной русской
литературы», составленный С. П. Шевыревым по поводу
«Кто виноват?» («Москвитянин», 1848), лишь в очень неболь-
шой мере доказывает то положение о плохом русском языке
Герцена, которое стремился обосновать его автор. В список
Шевырева внесены не столько ошибки против русского си.н-
1 Ср. Вог. Unbegaun, Le calque dans les langues slaves littéraires,
Revue des études slaves, 1932, 1—2, стр. 19—49. Стоит заметить, что и сама
структура немецкого языка гораздо более способствует калькированию, чем
структура французского, где этимологической прозрачностью отличаются
собственно только усвоенные им латинизмы.
2 После исчерпывающего исследования В. В. Виноградова —
«Язык Пушкина», 1935, глава VII,— в этом вряд ли можно сомневаться.
3 И. Киреевский еще в 1845 году имеет серьезное право заметить:
«О новейшем состоянии французской литературы мы скажем только весьма
немногое и то, может быть, лишнее, потому что словесность французская
известна русским читателям вряд ли не более отечественной» (Обозр.
соврем. состояния литературы).

220

таксиса и лексической нормы, сколько обороты и слова, в кото-
рых Герцен выступил за грань отстоявшихся фразеологизмов,
употребляя различные новые сочетания слов с явно свежей сти-
листической установкой.
§ 2. Английское влияние
В аристократических кругах около двадцатых годов в каче-
стве соперника французского языка начинает выступать ан-
глийский. Пристрастие к последнему не диктуется в основ-
ном мотивами особой серьезности — интересом к английской ли-
тературе, науке, технике и под., а основывается оно главным
образом на отношении русских дворянских верхов к английской
аристократии, на известном пиетете их перед ее большей, чем
на континенте, классовой организованностью, активностью и со-
держательностью. Об этом пристрастии, видимо, верно гово-
рится в романе К. К. Павловой «Двойная жизнь» (1847—
1848),— характеристика, впрочем, которую надо как беллетри-
стическую понимать несколько относительно: «...B смежном ка-
бинете спала уже часа два крепким сном старая ее англичанка.
Известно, что девушке высшего круга без англичанки быть
нельзя. У нас в обществе по-английски не говорят, английские
романы барышни наши обыкновенно читают в переводе фран-
цузском, но если ваша шестилетняя дочь говорит иначе, как по-
английски, то она дурно воспитана. Из этого часто сле-
дует, что мать, не так хорошо воспитанная, как ее дочка, не
может с ней изъясняться, но это неудобство маловажное; ребен-
ку английская нянька нужнее матери».
Интересы более серьезные побуждают изучать английский
язык ряд передовых деятелей науки и искусства, людей с обще-
ственными интересами, «идеологов», как их опасливо называют
в это время, и знание английского языка, хотя намного более
редкое, чем знание французского, сказывается отражением в
русской науке и литературе, отчасти публицистике, струями ан-
глийского влияния большей или меньшей силы. Из писателей
английский язык знают, напр., и пользуются знанием его
H. М. Карамзин, А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов. Прямым
проводником его в противовес французскому провозглашает
себя Сенковский (ср. «Библ.- для чтения», 33 том, 1839,
Критика, стр. 46).
Характер и способ усвоения языком русской художественной
литературы англизмов очень рельефно отражен «Евгением
Онегиным» Пушкина. Это пласт — еще иностранных, чужих рус-
скому языку слов, их еще пишут по-английски и предполагают
для них иностранное произношение, ср.: «Как dandy лондонский
одет», «Пред ним roast-beef окровавленный...», «Никто бы в
ней найти не мог Того, что модой самовластной В высоком лон-
донском кругу Зовется vulgär». Круг понятий — аристократиче-
ский быт, предметы его обихода. Другие виды англизмов, если

221

и поступают в литературный язык, то обычно касаются сфер,
далеких от путей поэзии и даже художественной прозы,— это
лексика терминологическая, которую русская художественная
литература будет еще долго обходить как инородное для белле-
тристики тело. Смелый шаг к усвоению ее (морская термино-
логия) делает в тридцатых годах в своих морских рассказах
главным образом А. А. Бестужев-Марлинский, рядом
с которым можно отметить еще В. И. Даля (ср. его рассказ
«Мичман Поцелуев», 1841).
Заслуживает внимания, что ударение некоторых англизмов
в первой половине XIX века соответствует языку-источнику точ-
нее, чем в наше время: бюджет, комфорт, став у нас теперь
усвоенными словами, носят не английское, а французско-немец-
кое ударение: бюджет, комфорт.
§ 3. Немецкое влияние
Хотя немецкий язык был известен среди русской аристо-
кратии и дворянства вообще значительно больше, чем- англий-
ский и итальянский, он не принадлежал к числу языков «хоро-
шего тона», языков, которыми находили уместным «щеголять».
Даже слава Гете и Шиллера не изменила заметно отношения к
нему. С немецкого много переводил Жуковский, но большинство
его современников — поэтов двадцатых-тридцатых годов мало
разделяло его вкус к немецкой литературе вообще и к языку,
в частности, и оставалось при своих симпатиях — французских
(напр., Пушкин, Вяземский, Баратынский), английских (Пуш-
кин же, особенно — Козлов), итальянских (Батюшков, Шевы-
рев). Из представителей младшего поколения немецкому языку
симпатизирует отчасти Лермонтов и в особенности Каролина
Карловна Павлова, но для нее, как немки по происхождению и
воспитанию, такое пристрастие естественно. Характерно для от-
ношения к немецкому языку, особенно до тридцатых годов века,
что, напр., немецкие эпиграфы или цитаты — относительная
редкость у Пушкина, и даже сыплющий выдержками на ино-
странных языках Бестужев-Марлинский как-то удивляет на об-
щем фоне его цитации эпиграфом из Гете при третьей главе
«Фрегата «Надежда». Пристрастие к немецкому языку из бел-
летристов обнаруживают больше других интересующийся немец-
кой философией В. Ф. Одоевский и «рыщущий» по евро-
пейским литературам вообще Н. А. Полевой.
Обильная примесь иностранной лексики, уже не только
французской, как у поколения писателей-дворян, выступавших
в литературе первой трети века, но и немецкой, главным
образом философской, естественной у людей, получающих идеи
«на корню», в оболочке языков, которыми они владеют почти
так же свободно, как прямые их носители, характерна, напр.,
для переписки, а с нею и для слога вообще, А. И. Герцена
и Н. П. Огарева.

222

Вот хотя бы письмо Огарева к Герцену 1846 г.: «...Жажду
знать, на какой точке ты сам стоишь к естествоведению, опре-
делил ли ты себе и насколько всю эту Kluft [«пропасть»] между
Seyn und Denken [«существовать и мыслить»], которую, мне ка-
жется, наука не определила... Jubir la matière [«подчиняться
материи»] — такое дело, с которым я вовсе не согласен. Гораздо
лучше la prendre à coeur [«принимать ее к сердцу»] и найти в
ней живое начало, но пока ты не покажешь, как она произво-
дит движение, Empfindung [«ощущение»] и мысль — ты нисколь-
ко не покрыл вышеіреченной бездны, ты будешь находиться а
действительном дуализме под прикрытием вымышленного един-
ства».
§ 4. Замечания о знакомстве писателей с итальянским
языком
Знание итальянского языка не было распространено
ни среди представителей русской аристократии, ни среди того
писательского круга, на который могли рассчитывать писатели,
первой половины XIX века1, но привычка употреблять фран-
цузские цитаты и слова, как не нуждающиеся в переводе, приво-
дила к тому, что подобным образом употреблялись и итальяниз-
мы: по-видимому, автор этого времени в идее ориентировался
на читателя равной с ним образованности.
Без перевода итальянские эпиграфы дают, напр., Батюшков,
Пушкин; ср. эпиграф из Петрарки к VI главе «Евг. Онегина»;
Вяземский («Коляска», 1826, имеет эпиграф из Альфиери); Ку-
кольник (в «Эвелине де-Вальероль», 1841, «Торквате Тассо»,
1833); Ростопчина; реже — другие. Не переводит итальянских
выражений, напр., Сенковский в своей «Турецкой цыган-
ке» (1834).
§ 5. Отражения знакомства с античным миром и древними
языками
Знание латинского языка среди дворянства начала XIX
века, притом знание очень неглубокое,— явление не частое.
«Латынь из моды вышла ныне» — для двадцатых годов кон-
статация, близкая к сути дела. Латинский язык изучают «попо-
вичи», те, кто учится в семинариях, т. е. учится на традицион-
ных путях духовной школы; знание латинского языка поддер-
живает университетская наука, обслуживаемая в большинстве
разночинцами, в большей или меньшей мере далекими от свет-
скости. Латынь, по понятиям большинства дворянства, даже
культурного,— специфический удел «педантов».
1 Кс[енофонт] П[олевой] в своем отзыве о «Полтаве» Пушкина («Мо-
сковск. телегр.», 1829, часть XXVII, № 10, стр. 220) упоминает, однако, о»
том, что в доме Пушкиных (родителей) «итальянский язык был в употреб-
лении». Сведения эти вряд ли достоверны.

223

Непосредственное знакомство с античными литературами и
античностью вообще в русском обществе начала XIX века, как и
ранее, встречалось лишь в качестве редкого исключения. Антич-
ная номенклатура вместе с охватываемым ею кругом понятий
попадала к представителям русских верхов главным образом во
французском преломлении как довольно немногочисленные эле-
менты поздней греческой мифологии в римской переработке, как
некоторые, довольно смутные представления о своеобразной
«пышной» государственности Рима, как случайные реминисцен-
ции опять-таки главным образом римских (не греческих) ре-
алий — предметов быта и под.
Рядом с относительно многочисленными собственными име-
нами мифологическими и немногими историческими, употребля-
емыми и в точном смысле, и в роли тропов 1, в литературном
обращении русских писателей начала XIX века находится, во-
обще говоря, небольшой круг нарицательных слов, восходящих
к античности. Их легко почти исчерпать в коротком списке; это:
авгур, алтарь (слово, кстати сказать, и вообще — церковное),
аониды, . амброзия, вакханки, весталки, дриады, камены, лары,
музы, наяды, нектар, нимфы, оракул, сатиры, фавны, фимиам,
эгида; котурны, лира, тимпан; кипарис, лавр, мирт; квириты,
консул, ликторы, трибун, форум; амфора, колонна, саркофаг,
тирс, тога, туника, урна, фиал, хитон и ряд понятий, относящих-
ся к видам поэзии: ода, элегия, гимн и под., свободно входив-
ших в поэтический язык.
§ 6. Ориентализмы и элементы менее влиятельных
европейских языков
Лексике восточных народов в истории русского литера-
турного языка принадлежит вообще относительно небольшое
место. За исключением тюркизмов, усвоенных народным языком
главным образом в период от XIII до XVI в. и из народного
языка перешедших в литературный, ориентализмы могли попа-
дать в книжный язык, если не говорить о специальной литера-
туре, только случайно, в той мере, в какой внимание привлека-
ли к себе сюжеты из восточного мира. Это внимание возбуж-
далось, однако, не часто, меньше, чем можно было бы думать
на основании априорных соображений — об этнографическом
составе России, о ее связях и столкновениях с восточными наро-
дами.
1 Юпитер, Нептун, Марс, Меркурий, Амур (во французской форме!)г
Бахус, Юнона, Венера, Диана, Беллона, Аврора; Зевс. Посейдон, Феб, Эол,
Геркулес, Пан, Пегас, Протей, Лета, Коцит, Орк, Элизиум; ветры: Зефир,
Аквилон, Борей; Олимп, Геликон, Парнас, Аркадия; Август, Брут, Цице-
рон, Вергилий Марон, Гораций Флакк, Овидий Назон, Тибулл, Ювенал; Го-
мер, Пиндар, Анакреон, Феокрит, Эзоп, Эпикур, Сократ, Зоил, Аристарх
и др.
— Больше других склонен выходить за рамки установившегося Ба-
тюшков.

224

Восточные слова, как лексическая оправа сюжетов беллет^
ристики, отнесенных к Индии, Китаю, Турции, поступали в
книжный русский язык уже в XVIII в., не говоря о фантастиче-
ских повестях более раннего времени. В подавляющем боль-
шинстве ориентализмы и в XVIII веке, и в первые десятилетия
XIX делаются знакомы русскому читателю из повестей-
сказок, чаще всего нравоучительного или сатирического на-
правления. Воспринимались они им как поверхностная, не име-
ющая прямого значения couleur locale и глубже в словесный
обиход не входили. Из более других приметных таких повестей-
сказок с относительно обильной экзотической лексикой в начале
XIX века заслуживают упоминания сказки, вероятно, переводы
или переделки, А. П. Бенитцкого (1780—1809), родом по-
ляка, «Ибрагим, или великодушный и бедуин» (1807), «На
другой день» (1809), «Восточные сказания» (1810). В его сказ-
ке, напр., «На другой день» мы встречаем индийские слова:
набаб (= набоб), брахманы, пагод ( = пагода), саттрис (воин),
найры (дворяне), факиры, сенассеи (факиры), пундить^ беиз
(купец), гаррисы (парии) и др.
Экзотическая лексика в прозе связывается, далее, с перево-
дами-переделками относящихся в Востоку повестей («арабских»,
«персидских», «татарских» и под.), которые в двадцатых-сороко-
вых годах выходили из-под пера О. Сенковского, выдаю-
щегося в свое время опециалиста-ориенталиста.
Примечательнее других — «Падение Ширванского царства»
(1842), переделка английской повести Морриера «The Mirza».
Из его оригинальных вещей с восточными сюжетами и лексикой
заслуживают упоминания, напр., «Турецкая цыганка» (1834),
«Воспоминание о Сирии» («Преступные любовники», 1834), па-
родия на калмыцкую буддийскую литературу — «Похождения
одной ревижской души» (1834). Характерно, однако, что в
своей беллетристике Сенковский далек от «щеголяния» экзотиз-
мами, и последние вкрапливаются им очень умеренно — почти
только по требованиям сюжета, без сколько-нибудь подчеркну-
той установки на стиль повествования. Сенковский только за-
бавляет овоего читателя; центр его писательской задачи — в ди-
намике рассказа, в занятности анекдотических моментов, в бле-
стках легких каламбуров,— ничто углубленное в стилистической
стороне писательской работы его не привлекает; в экзотизмах
есть своя серьезность, и он, опасаясь, что они могут для его
читателя быть скучны, оставляет их почти только как момент
игры.
А. А. Бестужев-Марлинский и в известной мере
являющийся его учеником М. Ю. Лермонтов (особенно
первый) хотят передать и передают, вместе с картинами и ха-
рактерами Кавказа, окрашенные местным колоритом слова,
приковывающие к себе любопытство своим своеобразием сло-
весные точки. Ими вносятся в их повествования относительно

225

многочисленные экзотизмы из языков народов Кавказа (глав-
ным образом, тюркских); вместе с интересом к яркой и своеоб-
разной культуре Грузии, еще совсем недавно вошедшей в состав
империи,— бытовые картвелизмы.
К этому типу повествований относится и турецкая сказка
Лермонтова «Ашик-Кериб» (1841) с умеренно и со вкусом
вкрапленными экзотическими словами, обыкновенно сейчас же
объясняемыми в строке: «Играя на саазе (балалайке)...»; «уви-
дев спавшего Ашика (балалаечника)...»; «Оглан (юноша), что
ты хочешь делать?»; «Я бедный кериб (странник)...» и под.
Если тирады или партии на французском языке, на англий-
ском или итальянском свидетельствовали об учености светской,
то введение в беллетристику отдельных фраз из языков, на зна-
ние которых русским читателем нельзя было рассчитывать, яв-
лялось типичной установкой на необычное, удивляющее, на при-
ковывающий к себе колорит чужого.
Вот некоторые примеры из повествований Марлинского:
«Хоччаклар! (молодцы)» кричу я татарам: «кто выстрелит
больше разу из ружья, Алагын дюшман-ды (ты враг божий).
Сигерма клынч гиррен (ударим лучше с обнаженными сабля-
ми)», и с этим словом после немногих выстрелов кидаемся на
зевак с обнаженными кинжалами» (Письма из Дагестана,
1831).
«Старуха побледнела. «Аллах бисмаллах!» — произнесла
она, то обращаясь к небу, то грозя собаке; то унимая плачуще-
го ребенка.— «Цыц, проклятая! молчи — говорю я тебе, хараиза-
да (бездельник, сын позора)!» (Аммалат-бек, 1832).
«Не забудь и того, с кем имеешь дело».— «Валла, билла!
пусть будет мне пепел вместо соли, пусть нищенский чурек за-
кроет мне глаза, пусть...» (там же).
«Батуста, гез-уста!» вскричала старуха, с жадностию схватив
червонец и целуя руки хана за этот подарок» (там же). «Бату-
ста, гез-уста» поясняется в сноске — «Охотно, извольте! Слово
в слово значит: на мою голову, на мои очи».
«О, мне очень хорошо теперь», отвечал он, стараясь припод-
няться: «так хорошо, что я бы готов был умереть, Селтане-
та!» — «Алла сахла-сан (Бог да сохранит тебя)», возразила
она» (там<же).
«— Ханум (госпожа) ! — сказал ,я ей по-татарски,— ты, вер-
но, оплакиваешь родного?»
«...Ангел было имя души его; «моей душой» (джан-ашна)
я звала его...»
«—Милая (меннымазизым), солнце давно уже закатилось!»
«— Завидев меня, злодей с свирепой радостью устремил
на меня бурного жеребца своего и с криком: «Христиан тази
(христианская собака) !»— взмахнул саблею» (Красное покрыва-
ло, 1831—1832).
Очень охотно к такого же рода языковому материалу обра-

226

щается А. Ф. Вельтман, дилетант-полиглот, забавляющийся
и желающий забавлять своеобразием привлекаемых им разно-
язычных элементов. Ср., напр.: «...Вдруг раздались звуки звон-
кой тамбуры и звонкий голос татарской песни: Сэн бинь экши!..
Бритый человек в тюбетае (татарск. ермолка) и в ортме был
татарин Кара-юли, большой руки гюрлай (певец) и рассказчик»
(Кощей Бессмертн., 1833). «Все торопились седлать коней. Но
Табунан, выслушав спокойно речь татарина, дспил джабэ и вме-
сто сборов приказал делать жертвоприношение убитому Тайтзи,
назначив для сего трех быков, двадцать баранов и двадцать туз-
луков курунгуну-араки (кумыс) и хара-араки (вино молочное)»1.
Весь «Урсул» Вельтмана (1841), одно из самых странных
произведений даже его эксцентричного пера, как бы в доверше-
ние общего впечатления непонятности, испещрен фразами, впро-
чем, попутно переведенными, на молдавском языке; ср.
напр.: «Через несколько минут послышались кобза и скрибка. Ве-
село раздавалась мититика. Это шли цыгане-музыканты, а за ни-
ми молодежь, в кушмах набекрень и формошики фети (красные
девушки). Цыгане встали на площадке против корчмы, а вокруг
них, в одно мгновение, составился круг джока (пляска). Мои
небуни (недобрые люди) выбрали также себе пары, и пляска
началась».
Еще естественнее, конечно, встретить такие элементы, притом
в очень большом числе, в произведении с установкой, в первую
очередь этнографической, каким является «Тундза. Валахская
быль» Радула Куралеско, напечатанная в 1839 году в
«Одесском альманахе на 1840 год»2.
Д. В. Григорович в «Антоне-Горемыке» (1847), видимо,
несколько щеголяя прямым знанием цыганского языка, за-
ставляет изъясняться на нем между собою свои цыганские пер-
сонажи и в этом отношении, как видим, продолжает манеру, на-
чатую в беллетристике XIX века Бестужевым-Марлииским и
охотно, по влечению филологических склонностей, продолжен-
ную Вельтманом и несколько умереннее полиглотом-ориентали-
стом Сенковским.
1 Перечни встречающихся у Пушкина и Лермонтова ориентализмов
(главным образом — тюркизмов), разбитых на группы: а) культовая тер-
минология, б) одежда и украшения, в) наименования по социальному при-
знаку, г) остальные бытовые слова, даны в статье Р. И. Бигаева- «Во-
сточные лексические заимствования в языке Пушкина, Лермонтова и
Л. Толстого»,—Учен. записки, Серия обществ. наук, вып. 1, Ташк гос.
педаг. и учит. инст. им. Низами, 1947, стр. 69—80.
У Пушкина автор (включая собственные имена) обнаружил 222 ориен-
тализма, у Лермонтова —154. У того и другого около половины слов
восточного происхождения (у Лермонтова — 62о/0) относятся к бытовым
понятиям.
2 Ср., и замечания В. Г. Белинского в рецензии на «Сто русских
литераторов», т. II, 1841. «Отеч. записки», 1841, Полн. собр. сочин. В. Г. Бе-
линского, под ред. С. А. Венгерова, том VI, стр. 231—232

227

Относительно большие партии на польском языке, но с
очень грубыми искажениями, встречаем у Вельтмана же,
напр., в «Приключениях, почерпнутых из моря житейского»
(1846—1847). Их стилистическая роль здесь, кажется, кроме
впечатления местного колорита, еще и забавлять своеобразной
странностью на фоне схожего, своего языка повествования. V
него же без перевода приводятся записанные латинскими бук-
вами фразы на новоеврейском («Неистовый Роланд»,
1835—1836). Раньше партии и отдельные слова на польском и
новоеврейском выступали как couleur locale, напр., в «Ива-
не Мазепе» Петра Голоты (1832).
Нужно отметить и то, что Вельтман не всегда довольствуется
прямым привлечением слышанных и с жестокими искажениями
воспроизводимых им языков,— в «Кощее Бессмертном» им со-
здаются образцы и просто фантастической славянской речи \
пестрая смесь различных славянских наречий, разного времени и
разных говоров. Все это на рядового читателя должно было
производить свое впечатление языкового узора, и общий при-
хотливый тон повествования естественно разрешал это, видимо,
не угнетая ученой совести автора 2.
Из поэтов более других заслуживают внимания по своему
пристрастию к экзотизмам, вводимым, впрочем, умеренно,
М. Ю. Лермонтов («Демон» и др.) и Я. П. Полонский,
со второй половины сороковых и до начала пятидесятых годов
относительно много вдохновлявшийся сюжетами, связанными с
Закавказьем. Ср., напр., у последнего в стихотворении «Грузин-
ская ночь» (1848) картвелизмы: «Под этим навесом уютной
нацваловой сакли» (нацѳал — деревенский староста) ; «Ни ди-
кого пенья под жалобный говор чингури» (чингури — струнный
инструмент). Или в стихотворении «После праздника» (1849):
«Из уст в уста ходила азарпеша» (азарпеша — чаша для вина);
«Вон играет ветер горный Катибы бархатной пунцовым рукавом»
(катиба — женская одежда с откидными рукавами). Объяснения
нерусских слов даются самим автором.
Слова-понятия иранского и индийского мира в поэ-
зии делались знакомы русскому читателю по замечательным пе-
реводам (с немецкого) поэм «Шах-наме» (эпизод «Рустем и
Зораб», 1848) и «Наль и Дамаянти» (подражание переводу
1 См. хотя бы изящную песню Мильцы (в I части) «Бедуе, бедуе мое
сердце...», стр. 269, или ответы Лавру, возвратившемуся на родину, его зем-
ляков (II часть, стр. 60 и след.).
2 Лингвистическая фантазия Вельтмана не останавливалась и на этом—
в погоне за языковой экзотикой он доходил и до птичьего языка; ср. в
«Кощее Бессмертном» (часть II, гл. VI): «Всех более нравится ему [Вол-
ху] наречие воронов: гордо, важно как арабский язык; сильно, разумно как
людская речь; и вот разлагает Волх тонические, основные звуки: кры, кру!
кра, кре, про! и сокращенные кг, кгу, кго! и слияние и смешение звуков
кыр — y-y-yt кга, крр! и начинает понимать птичьи речи, рассказы про по-
лет туда-сюда, похвальбу про острые когти, про быстрые крылья, про
крепкие клювы».

228

Рюккерта из «Магабгараты», 1841—1844)—В. А. Жуков-
ского.
С такою же художественной целью В. И. Соколовский,
кажется, единственный из русских писателей этого времени, вно-
сит в речь персонажей «Хевери» (1837) элементы древне-
еврейской лексики. Они звучат особенно экзотично, как язы-
ковая стихия, до этого времени вовсе не привлекавшаяся, и в
этом отношении полностью осуществляют предназначенную им
поэтом роль. Автор, который не мог, конечно, рассчитывать на
понимание таких слов, сам объясняет их в специальном прило-
жении (примечаниях). Ср.: «...И перед ней родной ее народ
О счастии мицморы запоет!..» — «Мицмор — ода»; «...И загорит
желанием одним, Чтоб вечного вкушать, как матамим». «Мата-
мим — вкусные снеди»; «Вот этот царь нам передал в машалях,
Что для всего под солнцем время есть...» — «Машаль — парабо-
ла»; «В замену сил, богатства, возвышенья, Нас бросили и нис-
провергли ниц, И к нам нейдет божественный Мелиц В венце
побед с фиалом искупленья...» — «Мелиц — посол», и под. Эти-
ми точками чужого языка, передаваемого в довольно своеобраз-
ной фонетизации, Соколовский, однако, пользуется, в общем,
умеренно, и количество их во всей его большой драматической
поэме не превышает тридцати. Ср. в духе той же установки в
его «Неоконченной поэме»: «Отгрянь, поэзии шафара, Звучи,
властительный мицмор, Кипи, душа, блести, мой взор, От вдох-
новительного жара».
Говоря о древнееврейских лексических элементах, стоит упо-
мянуть об одном древнееврейском слове, которое неожиданно,
но со специальной логической, не стилистической, установкой,
встречаем в зашифрованной в свое время Пушкиным десятой
главе «Евгения Онегина»: «Авось, о шиболет народный, Тебе б
я оду посвятил, Но стихоплет великородный Меня уже преду-
предил».
Шиболет, по др.-евр.— «колос», упоминается в Библии как
слово, по которому галаадяне, заняв проходы у Иордана, опо-
знавали преследуемых ими мужей племени Ефраима; последние
старались скрыть, что они ефраимиты, но вместо ш, когда им
предлагали произнести шиболет, произносили в этом слове с и,
узнанные по этому признаку, тут же убивались. Народным рус-
ским «шиболетом» является, по мысли Пушкина,— слово авось К
1 Н. Л. Бродский, «Евг. Онегин», роман А. С. Пушкина», изд. 2,
1937, стр. 451—452.— «Стихоплет великородный», предупредивший Пушкина,
по указанию комментатора,— кн. П. А. Вяземский в сатире «Сравнение Пе-
тербурга с Москвою» (1811), где говорится: «У вас авось — России ось...»
Более вероятно, однако, что здесь имелся в виду кн. И. М. Долгорукий с
его целой сатирой «Авось» (1798). Слово шиболет с тем же смыслом, что
у Пушкина, встречаем у Бестужева-Марлинского («О романе
Н. А. Полевого «Клятва при гробе госп.», 1833): «Все заговорили о матери-
природе... и слова «чувствительность», «несчастная любовь» стали шиболетом,
лозунгом для входа в общество».

229

Нужно, впрочем, заметить, что количество самих словесных
ориентализмов в литературе данного времени намного меньше
того, что можно было бы ожидать, хотя бы, для двадцатых го-
дов XIX века с их увлечением восточным стилем вообще.— О по-
следнем вообще см., например, Г. А. Гуковский — «Пушкин
и поэтика русского романтизма»,— Изв. АН СССР, Отдел, ли-
тер, и языка, 1940, № 2, стр. 77 и след.
§ 7. Пуристические тенденции и оппозиция им
На начало века приходится резкая вспышка пуристических
настроений: самый приметный их выразитель — адмирал
А. С. Шишков; в историю они вошли с насмешливо-презри-
тельной кличкой «шишковщины». Свои мнения по вопросу о за-
имствованных словах Шишков впервые изложил в вышедшем в
1803 г. «Рассуждении о старом и новом слоге российского язы-
ка» (второе издание—1818 г.). В этом сочинении, к которому
в 1804 г. выпущено было еще «Прибавление», он с резкой опре-
деленностью связал вопрос о заимствованиях с моментами об-
щественно-этического порядка, полностью обнажив при этом ре-
акционную почву своих суждений о фактах литературно-языко-
вых. Увлечению иностранным он, игнорируя многочисленные раз-
умные основания, которые определяли обращение к Западу, изу-
чение французского языка и заимствование из него слов для
ряда новых понятий, поступивших в обращение, упорно проти-
вопоставлял как родное, национальное не подлежавшие пере-
смотру идеи, связанные с застывшей церковностью, с крепостни-
ческо-дворянским бытом и старинным книжным языком, за кото-
рым должно было быть, по его мнению, признано значение образ-
ца и основного источника пополнения и развития современного
литературного языка.
Обоснованию тех же его мнений служили «Рассуждение о
красноречии Священного Писания, о том, в чем состоит богат-
ство, обилие, красота и сила российского языка и какими сред-
ствами оный еще более распространить, обогатить и усовершен-
ствовать можно» (1810—1811), «Рассуждение о любви к отече-
ству» (1811—1812) и др.
Борьба Шишкова с заимствованиями из иностранных языков
велась им фанатически, с филологической аргументацией диле-
тантской, к тому же во многом и несамостоятельной (заимство-
ванной без ссылок у А. П. Сумарокова), с политическо-полицей-
скими запугиваниями несогласных, и печальную славу «шишков-
щины», несмотря на некоторые здоровые моменты, которые за-
ключались во взглядах Шишкова, нельзя поэтому не признать
исторически заслуженной.
Шишков, явно ошибочно представляя себе отношение старо-
славянского (в основе болгарского) и русского, думал, что «древ-
ний славянский язык, отец многих наречий, есть корень и начало

230

российского языка, который сам собою всегда изобилен был и
богат, но еще более процвел и обогатился красотами, заимство-
ванными от сродного ему [sic!] эллинского языка...». Он настаи-
вал на том, что «чтение книг на природном языке», под которым
он разумел церковнославянский, «есть единственный путь, веду-
щий... во храм словесности». С возмущением приводил он вошед-
шие в новейшее время в литературный язык заимствования и
кальки с французского 1 и, негодуя, замечал:
«Между тем как мы занимаемся сим юродливым переводом
и выдумкою слов и речей, нимало нам несвойственных, многие
коренные и весьма знаменательные российские слова иные при-
шли совсем в забвение; другие, невзирая на богатство смысла
своего, сделались для не привыкших к ним ушей странны и ди-
ки; третьи переменили совсем знаменование свое и употребля-
ются не в тех смыслах, в каких сначала употреблялись...»
Рассматривая обращение к старинному языку как основной
путь обогащения современного литературного языка, Шишков
вместе с тем не мог не видеть, что в этом старинном языке от-
сутствует очень многое, необходимое для обозначения новых по-
нятий. Он вынужден был поэтому составлять неологизмы русско-
го (по существу — старославянского) типа вроде мокроступов
«калош», тихогрома «фортепиано»2 и под., неологизмы, в боль-
шинстве воспринимавшиеся как курьезные, ненужные изобре-
тения.
1 В ряде случаев при этом за французские слова им принимались
грецизмы и под.
«...Одни из них [нынешние писатели], — писал Шишков,— безобразят
язык свой введением в него иностранных слов, таковых, например, как:
моральный, эстетический, эпоха, сцена, гармония, акция, энтузиазм, ката-
строфа и тому подобных. Другие из русских слов стараются делать нерус-
ские, как например: вместо будущее время говорят будущность; вместо
настоящее время настоящность и проч. Третьи французские имена, глаголы
и целые речи переводят из слова в слово на русский язык; самопроизволь-
но принимают их в том же смысле из французской литературы в россий-
скую словесность, как будто из их службы офицеров теми же чинами на
нашу службу, думая, что они в переводе сохранят то же знаменование,
какое на своем языке имеют. Например, influence переводят влияние и,
несмотря на то, что глагол вливать требует предлога в: вливать вино в
бочку, вливает в сердце ей любовь, располагают нововыдуманное слово
сие по французской грамматике, ставя его, по свойству их языка, с пред-
логом на: faire l'influence sur les esprits, делать влияние на разумы. По-
добным сему образом переведены слова: переворот, развитие, утонченный,
сосредоточить трогательно, занимательно и множество других... по сему
новому правилу так легко с иностранных языков переводить всех славных
и глубокомысленных писателей, как бы токмо списывать их. Затруднение
встретится в том единственно, что не знающий французского языка, сколь-
ко бы ни был силен в российском, не будет разуметь переводчика, но,
благодаря презрению к природному языку своему, кто не знает ныне по--
французски?..»
2 Это слово, роковым для Шишкова образом калька (с итальян-
ского piano-forte), принято было Державиным в его стихотворении «Евге-
нию. Жизнь Званская» (1807): «Там с арфы звучныя порывный в души
гром, Здесь тихогрома с струн смягченны, плавны тонны бегут...».

231

Аргументы, выдвинутые в свое время против положений
Шишкова, имеют не только историческое значение: сказано было
именно то, что соответствовало сути дела, что верно и просто
осмысливало сущность и историческую роль карамзинской ре-
формы и оправдывало дальнейшую работу в том же направле-
нии. Доводы теоретического порядка подкрепляли практику, опи-
равшуюся на здоровое чутье действительности, на симпатии наи-
более способной части авторов младшего поколения и на отно-
шение читающей публики. По вопросу о злоупотреблениях за-
имствованиями с Шишковым соглашались и те, кто его крити-
ковал (Макаров, Каченовский, Дашков и др.), но вместе с тем
большинству его литературных современников было ясно, что
программная сторона его выступлений не имеет под собою жи-
вой почвы и не может быть средством к практическому дейст-
вию.
Естественного процесса обогащения языка новыми понятиями
в оболочке той среды, где они были выработаны, нельзя было
задержать ни сомнительной аргументацией Шишкова, ни теми
реакционными настроениями, которые опознавались за нею и
имели корни в отживающих, осужденных на отмирание чертах
миросозерцания представляемой им феодальной классовой
группы.
В разборе книги Шишкова «Рассуждение о старом и новом
слоге российского языка» П. И. Макаров1 просто и убеди-
тельно среди других замечаний указывал: что «удержать язык
в одном состоянии невозможно: такого чуда не бывало от на-
чала света»; что «цветы слога вянут, подобно всем другим цве-
там»; что «язык следует всегда за науками, за художествами,
просвещением, за нравами, за обычаями»; что «все языки соста-
вились один из другого обменом взаимным», и делал отсюда
вывод: «почему нам одним не занимать [слова]?..» «Некоторые
чужестранные слова,— писал он,— совершенно необходимы;
лишь только не должно пестрить языка без крайней осторожно-
сти»; неудачно употребленное иностранное слово может весь
текст сделать смешным; «напротив того, потерять счастливую
мысль или выразить ее слабо, для некоторой лишней чистоты
языка, будет непростительное педантство. Науки и художества
требуют названий таких, в которых заключался бы смысл ясный
и определенный: переводом испортишь сии названия».
Против предлагаемых Шишковым вместо «влияние» и «раз-
витие» церковнославянских слов наитствование и прозябение Ма-
каров вежливо выдвигал соображение о том, что, во-первых, «пи-
сатель обязан иметь некоторое уважение к общему вку-
1 «Московск. Меркурий» 1803 (декабрь). Ср. и «Историко-литер. хресто-
матию нового периода русск. словесн.» А. Галахова, том II, изд. 15,
1908, стр. 127—131.

232

су»1 и, во-вторых, сомнение, что древнее словопроизводство
было правильнее современного.
Веско, наконец, парировал Макаров довод Шишкова о свое-
образии семантики отдельных языков: «Сочинитель Рассуждения
о слоге,— писал он,— утверждая, что каждый народ в составле-
нии языка своего умствовал по собственным своим понятиям,
весьма различным от другого народа, подает оружие на себя:
ибо, в отношении к обычаям и понятиям, мы теперь совсем не
тот народ, который составляли наши предки: следственно хотим
сочинять фразы и производить слова по своим понятиям нынеш-
ним, умствуя, как французы, как немцы, как все нынешние про-
свещенные народы».
Во многом близки к возражениям Макарова были и замеча-
ния в «Письме деревенского жителя» (М. Т. Каченовского), по-
явившемся в «Северном вестнике», 1804, № 1.
Шишков, которому пришлось дожить до того времени, когда
влиять на... вошло во всеобщее употребление и самому смущен-
но констатировать этот факт, в основном, однако, до конца своих
дней остался верен своим пуристическим убеждениям: в напе-
чатанных им в сборнике «Сто русских литераторов», т. II, 1841,
«Воспоминаниях о моем приятеле», как утверждал Белинский 2,
нет ни одного нерусского слова; даже попугай переименован в
переклитку3, а обычное название этой птицы употреблено только
в скобках.
Но путь развития русского языка оказался тем именно, ка-
кой должен был быть избран народом, еще остро нуждавшимся
в том, чтобы сблизиться, усвоить себе от других народов, его
опередивших, продукты их культурной работы, усвоить их в наи-
более естественной и потому доходчивой форме4.
Большинство высказываний литературных деятелей ближай-
шего и последующего времени говорит о том же, и лишь немно-
гие оценивают исторически победившее направление как путь
неверный, как историческую ошибку, которую надо исправить
новой упорной работой в пуристическом направлении. Из первых
интересны, напр., высказывания П. А. Вяземского.
1 Разрядка моя —Л. Б.
2 Том VI, стр. 212.
3 Ср. примечание редактора, стр. 588: «Чужою рукою приписано в скоб-
ках: вероятно для того, чтобы не сказать «перекличкою». У Белинского
здесь небольшая неточность: Шишков употребляет в своем рассказе слова —
монархия, мундир.
4 Крайности в практике литературного употребления сгладились уже
во время Карамзина, и к началу XIX века в его собственном слоге можно
заметить достаточно осторожное отношение к заимствованию слов. Отме-
чалось (см., напр., А. Галахов, История русской словесности, древней и
новой, изд. третье, II, 1894, стр. 113—114), что при новых изданиях своих
сочинений Карамзин определенно очищал их от ненужных иностранных слов,
а язык «Истории государства Российского», особенно последних томов, пол-
ностью удовлетворил даже Шишкова.

233

Отстаивая право вводить в русский язык иностранные слова,
П. А. Вяземский («Старая записная книжка», VIII, 38) писал:
«У нас жалуются и жалуются по справедливости на водворение
иностранных слов в русском языке. Но что же делать, когда наш
ум, заимствовавший некоторые понятия и оттенки у чужих язы-
ков, не находит дома нужных ело* для их выражения? Как,
например, выразить по-русски понятия, которые возбуждают «
нас слова naif и sérieux, un homme naif, un esprit sérieux?
Чистосердечный, простосердечный, откровенный, все это не вы-
ражает значения первого слова; важный, степенный, не выража-
ют понятия, свойственного другому; а потому и должны мы по-
неволе говорить наивный, серьезный. Последнее слово вошло в
общее употребление. Нельзя терять из виду, что западные язы-
ки — наследники древних языков и литератур, которые достигли
высшей степени образованности и должны были усвоить себе
все краски, все оттенки утонченного общежития. Наш язык про-
исходит, пожалуй, от благородных, но бедных родителей, кото-
рые не могли оставить наследнику своему ни литературы, кото-
рой они не имели, ни преданий утонченного общежития, которо-
го они не знали...».
К основной мысли этого отрывка он возвращается далее (стр.
134) еще раз, облекая ее в привычную для него игривую форму:
«Русский язык,— замечает он,— похож на человека, у которого
лежат золотые слитки в подвале, а часто нет двугривенника в
кармане, чтоб заплатить за извозчика. Поневоле займешь у пер-
вого встречного знакомца».
Между обоими высказываниями есть, однако, существенная
разница: в первом справедливо указывается на потребность за-
имствовать слова для недостающих понятий, уже имевших выра-
жение в наиболее развитых европейских языках (в первую оче-
редь— французском), путь, который исторически избирался
большинством народов. Второе — рискованный парадокс о воз-
можности занимать гривенники «у первого встречного», когда
есть собственное «золото», т. е. почти сочувственное признание
того именно поверхностного обращения с языком, засоряемым
случайными варваризмами, с которым у современников Вязем-
ского наиболее успешно боролся В. И. Даль, а с иных классо-
вых позиций — уже в наше время В. И. Ленин в известной
заметке «Об очистке русского языка», том 30, стр. 274.
Одна из любопытных фигур пуристов первых десятилетий
XIX века — Пав. А. Катенин (1792—1853). Человек прогрес-
сивных убеждений, пользовавшийся авторитетом у таких лю-
дей, как близко примыкавшие к нему идейно А. С. Грибоедов
и В. К. Кюхельбекер, и уважением и расположением А. С. Пуш-
кина, он был центром группы архаизаторов, разделявших в боль-
шой мере языковые позиции Шишкова. Как в свое время у Ра-
дищева, у него пристрастие к национальному связывалось с иде-
ализацией традиционного книжного языка; захватившему дво-

234

;рянские верхи чужому, заносному он противопоставлял свое —
старинное, величавое, выдержавшее искус веков.
Катенин не был, в противоположность большинству шишков-
цев, националистом-дворянином. Любовь к родному народу окра-
шивалась у него в большой мере демократически, и если он, как
и ряд других его современников, оказался неспособным найти
для литературного языка правильный национальный и вместе с
тем демократический путь его обогащения, то его ошибка впол-
не понятна в условиях времени. Для его установок характерны,
напр., переработанные в «старинном» русском стиле — баллада
Бюргера «Ленора» («Ольга», 1816), «Певец» (из Гете, 1814),
старинное французское «Рондо» (1830) и под.
Преходящую дань пуризму, как впоследствии и многим дру-
гим языковым экспериментам, в свое время заплатил молодой
А. А. Бестужев-М арлинский. К его заменам иностран-
ных слов относятся: видопись вм. «пейзаж», старинарь вм. «ан-
тикварий», прилеп вм. «карниз»,— образования, объективно го-
воря, неплохие, очень непохожие на тяжеловесные «слозеса»
многих шишковцев1.
Единомышленником Катенина, как представитель левого кры-
ла пуристов, выступал и А. С. Грибоедов. Его пуристические
тенденции вряд ли могут быть убедительно доказаны самим язы-
ком «Горя от ума»: комедия, которая должна была изобразить
московское общество его времени, не давала настоящего повода
проявить в языке показанных персонажей что-либо подобное2.
Отмечалось, однако, что в собственных ремарках Грибоедова
можно обнаружить намерение заменить иностранные театраль-
ные термины русскими: в Музейном автографе еще употребля-
ются — «акт», «сцена»; позже — «действие», «явление»3.
Стремление Грибоедова избегать иностранных слов и заме-
нять их русскими относительно легко заметить у него в прозе
(главным образом, в письмах) ; ср., напр., основание вм. «фунда-
мент», жилье вм. «этаж» и совсем отдающее шишковщиной
блуждалище — «лабиринт» 4.
Своеобразное место среди сторонников литературной прак-
тики умеренной, тех, кто, относясь к заимствованиям из иност-
ранных языков терпимо, не мог не видеть частого злоупотребле-
ния ими, занимают осмеивавшие увлечение иностранным слова-
рем писатели-юмористы.
В стихотворной форме самое яркое явление в области такого
юмора —И. П. Мятлев. Его «Сенсации и замечания госпожи
1 Ср. Н. Пиксанов, Творческая история «Горя от ума», М.—Л.,
1928, стр. 158.
2 Другое дело — произносимые Чацким «программные» слова о сме-
шении языков «французского с нижегородским».
3 Н. Пиксанов, указ. соч., стр. 158.
4 Там же.

235

Курдюковой за границей — дан л'этранже» (3 части, 1840—
1844) 1 и ряд стихотворений £.том же роде много и долго смеши-
ли те самые круги, где подобная речевая манера была фактом
повседневности. Примитивные по выдумке и дешевые по своей
юмористической технике, стихотворения Мятлѳва были исключи-
тельно убедительны по заключенной в них идее. Французский
язык в виде только отдельных слов и выражений спускается с
начала XIX века от аристократии в среду мелкого дворянства,
лишь «тянущегося» за аристократией, в большей или меньшей ме-
ре беспомощно подражающего ей. Макароническая манера этого
рода, как результат неполного и притом претенциозного подра-
жания, кажется смешной владеющим французским языком вер-
хам, и ироническое отношение к ней отчасти передается от них
более образованным разночинцам, не владеющим французским
языком, отчасти, в связи с ростом национальных настроений в
различных слоях русского общества, питается антипатией к «чу-
жому», вызывающему насмешливое отношение в своей обнару-
живающейся мишурной ненужности. Интересное выражение та-
кому отношению к лексическим галлицизмам дает художествен-
ная литература тридцатых и сороковых годов.
Вот несколько слов, на особый характер которых указывают
авторские разрядки. Примеры берем из повести А. Шидлов-
ского «Пригожая казначейша» (1835) :
«Она потупила взоры, отступила, сделала кникс, села, по-
просила садиться, замолкла. Батюшки, матушки захлопотали,
вокруг его; дочки выпрямливались, разжеманились, начали заки-
дывать глазки, приходить в полное раздумье, строить воздушные
замки, романцуя по своим огородам».
«Он не обращал внимания и терпеливо выжидал победы над
какой-нибудь помещичьей дочерью, с душами, землями, угодья-
ми и деньгами. Но его скоро разгадали, увидали, что он негли-
жирует городскими невестами; вызнали его насмешливость
и беспредельную гордость; подметили, что он попирает святей-
шие законы уездного мира, ругается над его обычаями и, что
хуже всего, осмеливается за стаканом пуншу дерзко рассуждать
о честолюбивых спорах судьихи с исправницею и критико-
вать2 всех дам без изъятия»
1 Даем несколько стихов-примеров из его «Курдюковой»: «Записалась
здесь и я, И записка вот моя: «Акулина Курдюкова, Рюсь (russe — «рус-
ская»), из города Тамбова, барыня, проприетер (propriétaire — «собствен-
ница, помещица»); Разъезжает пур афер (pour affaires — «по делам»);
третий с небольшим десяток».
«Мне явились, как во сне, Те боскеты (bosquet — «роща»), те приюты,
Роковые те минуты, Где впервые Курдюков Объявил мне про любовь,—
Я жеманилась сначала, Но потом сама сказала, Поразнежась: «Пуркуа па?
(pourquoi pas —«почему нет?»). Адресуйтесь [обратитесь] а папа» (à pa-
pa — «к папе»).
2 Эта разрядка, в отличие от первых сама выполняет другую стилисти-
ческую роль.

236

Лучшие передачи-пародии этой манеры принадлежат
Н. В. Гоголю. Самый замечательный образец — разговор дам
во всех отношениях приятной и просто приятной («Мертвые ду-
ши», I, гл. VIII). Обе дамы все время разговаривают, примеши-
вая к русским словам «светские», в большей или меньшей сте-
пени уродливые, галлицизмы, причем юмористическое впечатле-
ние от этой примеси Гоголь усиливает еще замечанием, что он
передает их речь «по-русски». («Не мешает заметить, что в раз-
говор обеих дам вмешивалось очень много иностранных слов и
целиком иногда длинные французские фразы. Но как ни испол-
нен автор благоговения к тем спасительным пользам, которые
приносит французский язык России, как ни исполнен благогове-
ния к похвальному обычаю нашего высшего общества, изъясня-
ющегося на нем во все часы дня, конечно, из глубокого чувства
любви к отчизне; по при всем том никак не решается внести
фразу какого бы то ни было чуждого языка в сию русскую свою
поэму. Итак, станем продолжать по-русски».).
Вот примеры этой «русской» речи:
«Как, неужели он и протопопше строил куры?» (ср. фр. faire
la cour — «ухаживать». «...Словом, скандальозу наделал ужас-
ного: вся деревня сбежалась, ребенки плачут, все кричит,
никто никого не понимает,— ну, просто, оррёр, оррёр, оррёр!..»
(фр. scandaleux, -leuse — «скандальный, скандальная»; фр. hor-
reur — «ужас»). «Уж извините, Софья Ивановна! Уж позвольте
вам сказать, что за мной подобных скандальозностей никогда
еще не водилось».
«Я не могу, однакоже, понять только того», сказала просто
приятная дама: «как Чичиков, будучи человек заезжий, мог ре-
шиться на такой отважный пассаж...» (фр. passage — «переход;
и под.). «...Ну, можно ли было предполагать, когда, помните,
Чичиков только что приехал к нам в город, что он произведет
такой странный марш в свете?» (фр. marche — «движение» и
под.).
Ср. и партии «Ревизора», где говорит Анна Андреевна Сквоз-
ник-Дмухановская: «Я думаю, вам после столицы вояжировка
показалась очень неприятною». — Анна Андреевна (увидя
Хлестакова на коленях): Ах, какой пассаж! Если не ошибаюсь,
вы делаете декларацию насчет моей дочери. — Городничий:
...Как же мы теперь, где будем жить? здесь или в Питере?
— Анна Андреевна: Натурально, в Петербурге. Я не ина-
че хочу, чтоб наш дом был первый в столице и чтоб у меня в
комнате такое было амбре, чтоб нельзя было войти, и нужно бы
только этак зажмурить глаза...».
Под натиском антиварваристических настроений и находив-
ших себе выражение в печатных выступлениях, и просто суще-
ствовавших в обществе, свободнее овладевавшем русским язы-
ком как орудием усложнявшейся мысли, количество лексических

237

и синтаксических галлицизмов постепенно сокращалось в упо-
треблении 30-х и последующих годов. Некоторые из них, исчезая
из речи наиболее культурных представителей общества, ста-
новясь уже старомодными и потому смешными или смешнова-
тыми, еще удерживались в практике тех «потребителей» лите-
ратурного языка, которые из-за невысокого уровня своего обра-
зования пользуются в качестве образцового уже вышедшим из
моды у верхов. Мелкое чиновничество являлось типичной соци-
альной группой этого рода, и Достоевский отразил, видимо, ха-
рактерное для быта, сообщив в «Двойнике» (1846) известный,
впрочем, умеренный .варваристический налет и выражениям Го-
лядкина, и собственному, «авторскому» языку, языку, который
вообще в этой вещи так выразительно воспроизводит ходы речи
самого героя повести.
Ср.: «...To-есть подтрунить самому над всем этим, да и сон-
дировать таким образом глубину опасности».
«— Пусть его служит,— согласен и апробую».
«—Так как господин Голядкин теперь расходился вполне и
стал вдруг почти совершенно счастлив, то вздумалось ему даже
и пожуировать жизнию. Прямо, решительно, смело, почти сам
себе удивляясь и внутренно себя за смелость похваливая, абор-
дировал он, не теряя времени, Андрея Филипповича, порядочно
изумленного таким нечаянным нападением».
В сороковых годах, однако, о французском влиянии на рус-
ский язык говорят уже, как правило, без страстности, спокойно
констатируют его историческую роль и не чувствуют уже необ-
ходимости с ним энергично бороться, так как, вместе с ростом
национальной литературы, русский язык уже настолько вырос,
что не находится под реальной угрозой засорения чужестранны-
ми ненужными словами. «Было на нас еще нашествие француз-
ского языка со всеми чарами и прельщениями образованности,
наук и литературы,— говорит Н. Греч в 1839 г.— Далеко ли то
время, в которое у нас стыдом считали говорить по-русски? Дав-
но ли комедии, сатиры, эпиграммы принуждены бывали воору-
жаться за родной язык? Ныне это прошло. И для языка русского
был двенадцатый год; и он торжествует тризну над могилами
падших пришельцев, но, памятуя признательность Петра Вели-
кого за уроки, данные ему братом его [sic!], Карлом, не поносит,
не унижает бывших врагов своих, а благодарит их за наставле-
ние, и обещает им воспользоваться» (Чтения о русск. языке,
1840, часть I, стр. 60). В соответствии с этой констатацией «по-
беды» над варваризмами и возможностью подходить к вопросу
о заимствовании слов уже без страстности, с учетом практиче-
ской их полезности, Греч (там же, стр. 26) рекомендует: «Если
должно выразить понятие, для которого нет слова в языке, луч-
ше всего взять слово иностранное, особенно из языка мертвого,
классического: оно поступает в службу нашего языка тем же чи-

238

нѳм, облекшись только в наши буквы !. Так, не более осьми лет,
принято в наш технический язык слово факт с латинского factum;
помнится, первый употребил его г. Полевой. Удовлетворяя тре-
бованию языка, заменяя выражение, которое дотоле не было,
оно укоренилось у нас, и сделалось общепонятным и общеупо-
требительным».
Как всегда, честно и убедительно итоги уже давно отошед-
шей в прошлое борьбе шишковистов с карамзинистами подвел
по поводу напечатания в сборнике «Сто русских литераторов»
(II) «Воспоминаний о моем приятеле» Шишкова — В. Г. Бе-
линский (1841).
«Было время,— писал он,— когда весь пишущий и читающий
люд на Руси разделялся на две партии — Шишковистов и Ка-
рамзинистоз так, как впоследствии он разделился на классиков
и романтиков. Борьба была отчаянная: дрались не на живот,
а на смерть. Разумеется, та и другая сторона была права и ви-
новата вместе; но охранительная котерия довела свою односто-
ронность до пес plus ultra, а свое воодушевление до неисто-
вого фанатизма — и проиграла. И не мудрено: она опиралась на
мертвую ученость, не оживленную идеею, на предания старины
и на авторитеты писателей без вкуса и таланта, но зато старин-
ных и заплесневелых; тогда как на стороне партии движения
был дух времени, жизненное развитие и таланты. Шишков бо-
ролся с Карамзиным! борьба неровная! Карамзина с жадностью
читало в России все, что только занималось чтением; Шишкова
читали одни старики. Карамзин ссылался на авторитеты фран-
цузской литературы; Шишков ссылался на авторитеты даже не
Державина, не Фон-Визина, не Крылова, не Озерова, а Симеона
Полоцкого, Кантемира, Поповского, Сумарокова, Ломоносова,
Крашенинникова, Козицкого, Хераскова и т. д. На стороне
Шишкова, из пишущих, не было почти никого; на стороне Ка-
рамзина было все молодое и пишущее, и между многими Мака-
ров, человек умный, образованный, хороший переводчик, хоро-
ший прозаик, ловкий журналист. Правда, котерия движения до-
ходила до крайности, вводя в русский язык новые, большею ча-
стью иностранные слова и иностранные обороты; но какой же
переворот совершался без крайностей и не смешно ли не начи-
нать благого дела, боясь испортить его?.. Работают люди, но со-
вершает время... Люди без разбора вводили новые слова, а вре-
мя решило — которым словам остаться в употреблении и укоре-
ниться в языке, и которым исчезнуть; нововводители же не зна-
ли и не могли знать этого. Шишков не понимал, что кроме духа,
постоянных правил, у языка есть еще и прихоти, которым смеш-
1 Намек на замечание Шишкова «...самопроизвольно принимают их
[французские слова] в том же смысле из французской литературы в рос-
сийскую словесность, как будто из их службы офицеров теми же чинами
на нашу службу...» (Рассужд. о старом и новом слоге российского языка,
1803).

239

но противиться; он не понимал, что употребление имеет права
совершенно равные с грамматикою и нередко побеждает ее, во-
преки всякой разумной очевидности...
Первоначальная причина введения новых, взятых из своего
или чужих языков, слов есть всегда знакомство с новыми по-
нятиями; а разумеется, что нет понятия — нет и слова для его
выражения; явилось понятие — нужно и слово, в котором бы оно
выразилось. Нам скажут, что явления идеи и слова единовре-
менны, ибо ни слово без идеи, ни идея без слова родиться не
могут. Оно так и бывает: но что же делать, если писатель по-
знакомился с идеею через иностранное слово? — Приискать з-
своем языке или составить соответствующее слово? — Так многие
и пытались делать, но немногие успевали в этом... Слово мокро-
ступы очень хорошо могло бы выразить понятие, выражаемое
совершенно бессмысленным для нас словом галоши; но ведь не
насильно же заставить целый народ вместо галоши говорить мо-
кроступы, если он этого не хочет! Для русского мужика слово
кучер — гтрерусекое слово; а возница такое же иностранное, как
и автомсдон...
Мысль Шишкова была та, что, если уж нельзя обойтись без
нового слова (а он питал сильную антипатию к новым словам),
то должно не брать его из чужого языка, но составить свое,
сообразно с духом языка, или отыскать старинное, обветшалое,
близкое по значению к тому иностранному, в котором предстоит
нужда. Мысль прекрасная, но решительно невыполнимая и по-
тому никуда негодная! Правда, иные слова удобно переводятся
или заменяются своими, как то было и у нас; но большею ча-
стою, переведенные или составленные слова уступают место ори-
гинальным, как землемерие уступило место геометрии, любо-
мудрие — философии; или остаются вместе с оригинальными, как
слова: стихосложение и версификация, мореплавание и навига-
ция, летосчисление и хронология; или, удерживаясь вместе с
оригинальными, заключают некоторый оттенок в выражении при
одинаковом значении, как слова: народность и национальность,
личность и индивидуальность, природа и натура, нрав и характер
и пр. Вообще идее как-то просторнее в том слове, в котором
она родилась, в котором она сказалась в первый раз; она как-то
сливается и сростается с ним, и потому выразившее ее слово
делается слитным, сросшимся («конкретным», говоря философ-
ским термином) и становится непереводимым...».
Во всем существенном мнения Белинского представляют то,
что с полным основанием может быть по вопросу о заимствова-
ниях повторено и теперь 1.
1 Важнейшее в научной литературе по вопросу об иностранных элемен-
тах в русском языке первой половины XIX века и об отношении к ним —
«Очерки по истории русского литературного языка XVII—XIX вв.»
В. В. Виноградова (изд. 2, 1938) — книга с исключительно богатым
материалом; ср. особенно гл. IV, V, VI. См. его же — «Язык Пушкина»,
М.— Л., 1935, гл. VII.

240

ГЛАВА VII
ДИАЛЕКТНАЯ ЛЕКСИКА. ФРАЗЕОЛОГИЯ
СОЦИАЛЬНЫХ ДИАЛЕКТОВ
§ 1. Диалектизмы
К концу XVIII в. диалектная основа русского литературного
языка может считаться установившейся. Словарь дворянской
письменной речи и примыкающих к дворянству прослоек хорошо
грамотного населения уже определился, круг слов литературных
и простонародных в существенном отграничился, выразительно
наметилось стилистическое расслоение словаря. В начале XIX
века процесс уточнения этих отношений продолжается, но захва-
тывается собственно, что касается отслоения диалектного фонда,
уже очень немногое еще продолжавшее колебаться. И самый
диалектный фонд, в дальнейшем средство характеристики кресть-
янской речи, когда она попадает в беллетристику, скоро стаби-
лизируется — ограничивается особенностями говоров централь-
ной России, территориально близких к Москве, причем не обна-
руживается в художественной литературе, за немногими исклю-
чениями (Даль), никаких признаков желания выйти здесь за
установившиеся рамки и искать своеобразного.
Собственный язык писателей-дворян, позже — и разночинцев,
в начале XIX века почти полностью свободен от диалектизмов.
Последние попадаются еще, главным образом, у писателей стар-
шего поколения (И. И. Дмитриева, И. А. Крылова, И. М. Дол-
горукого) , реже,— как факты, потом оказавшиеся в составе лек-
сики просторечия,— и у других (П. А. Вяземского, Д. В. Давы-
дова, А. А. Бестужева-Марлинского).
Их можно встретить особенно в переписке, дневниках.
В печатных произведениях до появления «натуральной шко-
лы» они в небольшом ходу даже в качестве средства характе-
ристики «простонародных» персонажей. Исключения немного-
численны.
Вот несколько, повторяем, довольно редких примеров неуста-

241

новочных диалектизмов в языке писателей по преимуществу
первой трети XIX века:
«Лишь только пьяный муж сороку поколотит, Она тотчас
лететь к соседушке во двор, Щебечет, крехчет, вопит» (Жу-
ковск., Голубка и Сорока, 1806).
«Прошу покорно, с чем изволил подъехать! Куда в родню
нарохтится\ Да ты, видно, вовсе забыл, что твой отец служил
псарем у покойного моего батюшки?» (Загоск., Кузьма Рощин,
1836); «Уже многие нарахтились противодействовать и делом,
и словом благим намерениям высшего правительства» (Письмо
А. И. Тургенева Вяземскому, 1820). Ср. Даль, «Толк, слов.»:
«Норохтйться, собираться сделать что-либо, хотеть, намеревать-
ся, порываться...».
«Что ты все со мною щулепничаешь и ничего не пишешь об
отъезде папы в Вену?» (Письмо А. И. Тургенева Вяземскому,
1820).— «Не я щулепничаю: ты, потому что врешь» (Ответа,
письмо Вяземского).
«Старайся трафить так, чтоб, около полночи Приехавши, тор-
чать до бела дня сверх мочи...» (И. Долгорук., Нечто для ве-
сельчаков, 1815). Трафить — «попасть».
«Чиновники скупы, купечество не чиво» (Й. Долгорук., Жур-
нал лутеш. из Москвы в Нижний 1813 г.). Ср. Даль: «щед-
рый». «Тщивый... Щедрый, милостивый» указывается в «Опыте
областного великорусск. словаря» Акад. наук, 1852, как ко-
стромск. (нерехт.).
«И бедная девушка, мечтавшая сделать счастие порядочного
человека, уступила, хотя не без горьких слез, желанию матери,
решилась выйти за охреяна» (Жихар.). Ср. у Даля, «Толк.
слов.»: «Охреян м. прм. вят. лентяй; неотесанный, неуклюжий,
грубый, мужиковатый увалень... Охреян, при Петре I: расколь-
ник».
«Или опять голова не в порядке? — спросил он [Гнедич] ме-
ня;— и не защитились ли опять?» (там же). Ср. «Слов, русск,
яз.» Ак. наук: «Замытйться... J. Начать мытиться (о лошади, о
рогатом скоте) — начать болеть мытом... 3. Вообще о живот-
ном: захворать». — В ироническом употреблении цитируется
только данное место.
Вельтман часто употребляет деалектную форму поздо «позд-
но»: «Кстати, рассказал бы я вам случай с одним из моих зна-
комых; но уже поздо, одиннадцать часов...» (Аленушка, 1836);
«С кордона на выстрелы прискакали еще несколько казаков, да
поздо!» (Урсул, 1841).
«...По ту сторону мелькали огоньки, дождь матросил самой
мелкой, голова начала качаться — и рожок постильона разбудил
меіня в Дрездене перед воротами гостиницы zur Stadt Berlin»
(Письмо H. Станкевича, 1837). Даль мотросйть отмечал как сим-
бирское и тульское; отмечено оно и как курское, более близкое
украинцу Станкевичу.

242

«Немцев напрасно называют кволым народом; я редко ре-
шаюсь выйти без шинели или теплого сюртука... А здешние жи-
тели — даже старички — щеголяют давным давно в одних сюр-
тучках...» (там же, 1838). Ср. укр. кволий—«слабый».
«Я не писал к вам давно, во-первых, потому что меня сверх
чаяния задержала дорога, а потом, во Флоренции, за беганьем
и исканьем квартиры; только теперь встренулся, что уже три не-
дели, как я отправил мое первое из Италии письмо...» (Письмо
Н. Станкевича, 1839). Ср. Дать, «Толк, слов.»: «Встрѣнуться
или встрянуться кстр. тмб. вспомнить, опомниться, спохватить-
ся...».
«Пора мне дома отдохнуть; Я перекочкал трудный путь...»
(Язык., Н. В. Гоголю, 1841). Ср. у Даля: «Перекочкать кого,
ниж. переупрямить, поставить на своем».
«...И перестать напрасно шевыряться В родной пыли» (Язык.,
Встреча нов. года, 1840—1841). Ср. Даль: «Шевырять... юж.
зап. тмб. кал. ковырять, копаться...».
«...Где кат с насмешкой и улыбкой Терзает нас кровавой
пыткой» (В. Ф. Раевский, К друзьям в Кишинев, 1822). Ср. укр.
и белор. кат — «палач».
Тютчев в стихотворении «Нет, моего к тебе пристрастья...»
(30-х годов) вместо сирень употребляет диалектное «Набресть
на свежий дух синели...» (народноэтимологическоё сближение с
синий).
Это же слово встречаем у Вельтмана в «Аленушке» (1836):
«Между тем Северин... пробрался тайком в сад и скрылся за
кустом синели подле самого крыльца».
«...И, там собравшися ревущею ватагой, Бутят храм памяти
измаранной бумагой» (Бестуж.-Марлинский, К некот. поэтам).
Ср. Даль: «Бутить, заваливать яму, ров или воду камнем и
землей...».
К диалектному же фонду надо, может быть, отнести и слу-
чаи, использованные, видимо, тоже без специальной установки,
вроде:
«Да признайся, что ты там вараксал в то время, как я при-
шел» (Жихар., Дневн., 1807). Вараксать — писать, делать как
попало. Ср. «Словарь церк.-славянск. и русск. языка» Акад. на-
ук, 1869: «Вараксать... В просторечии: нечисто писать; иметь
худой почерк».
«Не знаю, а мне что-то сдается, что сейм или, может быть,
и самые правительства как будто ногою дрягают перед смертию»
(Дневн. Н. И. Тургенева, 1819). Дрягать — диал. «дрыгать»1.
1 Вараксать, дрягать как слова литературного употребления фигури-
руют в списке глаголов, который приведен в «Русской грамматике» А. Во-
стокова (12 изд., 1874, стр. 84 и след.). Но надо заметить, что в этом спи-
ске есть вообще довольно много слов, которые, как и вараксать, лишь очень
условно можно отнести к фонду общерусского просторечия, а не только к
диалектному материалу, лишь отчасти проникавшему в просторечие образо-

243

«Бывало, крыса хвостом шарчит по подполью, а ему все ка-
жется, что кто-то гремит латами...» (Бестуж.-Марлинск., Замок
Эйзен, 1825). Даль при слове шарчйть указывает на юж. и сев.
«Послушай, Аммалат, я скажу тебе побасенку: баран ушел
на поварню от волков, и радовался своему счастью и хвалился
ласками приспешников. Через три дня он был в котле» (Бестуж.-
Марлинск., Аммалат-бек, 1832). Ср. в «Толк, слов.» Даля: «При-
спешник, -ница. Стар. тмб. ряз. повар, повариха, кухарь, кухар-
ка, стряпуха». «Словарь церк.-слав. и русск. яз. Акад. наук»,
2 изд., 1869, знает приспешник только в значениях: «1. Умею-
щий готовить хлебенное; пекарь, пирожник. 2. Подготовщик, по-
мощник при каком-либо производстве...».
«Нет, Аммалат, ты должен сперва нанести удар подле себя:
сверзить своего главного врага; ты должен убить В!» (там же).
Ср. Даль: «Свергать, свергнуть, арх. сиб. сверзить... сбросить,
скинуть, столкнуть или свалить с вышины».
[Собакевич] «в четверть часа с небольшим доехал его [осетра]
всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и,
сказавши: «а каково вам, господа, покажется вот это произве-
денье природы?», подошел было к нему с вилкою вместе с дру-
гими, но увидел, что от произведенья природы оставался всего
один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто и не он...»
К слову пришипиться Даль дает объяснение — «притаиться или
присмиреть». В «Дополнении к Опыту областного великорусско-
го словаря» 1858 г. пришипиться цитируется как пермское слово
со значениями «умолкнуть, затихнуть (о детях)».
«...И по счастию обе [поэзии Жуковского и Пушкина] живы
и живут в ладу, несмотря на искательства литературных стряп-
чих щечил, желающих ввести их в ссору и тяжбу...» (Вяземск.,
Жуковск.— Пушк.— О новой пиитике басен, 1825). К щечиласм.
ниже «щетится».— «...Наперечет Все на толкучем рынке света
Судьбой отсчитанные лета, Как будто совестясь щечиться И днем
единым поживиться Из жизни, отданной в расход» (Вяземск.,
Коляска, 1826).
«Племянник Мартене щетится оборышами после дяди, но со-
брание его любопытно по многим отношениям» (Письмо А. И.
Тургенева Вяземскому, 1827, Остаф. арх., III); щетится — «до-
стает что-либо мало-помалу хитростью, обманом; выманивает»;
оборыши — «остатки» (Даль отмечает как псковское, но слово
это распространено намного шире),— где не исключена возмож-
ность также, что автором были употреблены только стареющие
слова, позже отошедшие к диалектам (ср. «Словарь церк.-слав.
и русск. яз.», 1869).
Характерно в языке Вяземского слово «почва» в диалектной
ванного круга. Таковы у него, напр., еще: бубенить, бузовать, гузать, дря-
беть, дуванить, жадать, жировать, зычать, куликать, лощить («летать»?,
перхтеть, тарыкать и др.

244

оболочке — пошва1. «Мои слова — зерна»:—пишет он, напр.,
А. И. Тургеневу 20 янв. 1821 г.,— «сами собою ничего не зна-
чат, но, вверенные пошве производительной, они могут приго-
товить богатую жатву. Ты — пошва хорошая ли? Ты можешь хо-
рошо зачать (concevoir), я знаю; но не слишком ли осторож-
ная, не слишком ли ты обдумывающая пошва?».
В предисловии Н. И. Гнедича к его переводу «Илиады»
имеется прямое указание на то, что он «хорошо или худо» «ос-
мелился пользоваться и наречиями областными». Настаивая на
том, что «для перевода такой поэмы, без сомнения, невозможно,
и не должно было, ограничиваться языком гостиных и скудными
еще нашими словарями», Гнедич замечает по поводу диалектов:
«...Но почему ими не пользоваться? Так диалекты греческие обо-
гатили язык». Фактически, однако, его обращение к областному
и простонародному материалу оказывается лишь очень умерен-
ным.
Слов вроде выпукл «выпуклость», визгать «визжать», поты-
лица «затылок», этакое «таков» в переводе Гнедича, вопреки
утверждению новейшего исследователя2 о «щедро вводимой»
Гнедичем струе живой народной речи, совсем мало. Будто бы
определенные диалектизмы сродник «родственник», своячина
«свояченица» на самом деле так не воспринимались даже в на-
чале второй половины XIX века (ср. словарь Академии); нау-
стить— бесспорный церковнославянизм; такое слово, как гор-
стать, вошло уже в Акад. словарь 1790 г.
Сомнительны в этом отношении и некоторые другие приве-
денные автором примеры, как отчасти ясно даже из его собст-
венных замечаний. Теоретические установки Гнедича не вывели
его далеко за грань принятого вкусом и авторитетом его лите-
ратурных современников: смелым новатором ему не суждено
было оказаться в направлении, которое необходимо привело бы
его к серьезному столкновению с очень влиятельными поняти-
ями об изящном и торжественном.
Изредка с точками диалектной характеристики в дружескую
переписку русских писателей-неукраинцев попадают с нарочи-
той юмористической окраской отдельные украинские фра-
зеологизмы. Ср., напр.:
«...Бредни бесполезные, которые не питают ни ума, ни серд-
ца, бредни головы ажь гуде» (Батюшк., Письмо Н. И. Гнедичу,
1811). Это «аж гуде» всего вероятнее дошло до Батюшкова че-
рез разговорное общение с Гнедичем же, по происхождению
украинцем-полтавцем.
1 К этимологии ср.: Историч. комментарий к литерат. русскому языку,
изд. 2, 1939, стр. 82.
2 А. Кукулевич, «Илиада» в переводе Н. И. Гнедича», «Ученые
записки Ленингр. гос. унив.», № 33, серия филолог. наук, вып. 2, 1939. стр.
60 и след.

245

«Ну, уж погода! Знаю, что не так страшен черт, як его ма-
люют; знаю, что холера не опаснее турецкой перестрелки — да
отдаленность, да неизвестность — вот что мучительно» (Пушк.,
Письмо П. А. Плетневу, 1830).
§ 2. Крестьянская лексика в драмах Н. И. Ильина
Права уже в XVIII веке проникавшего на сцену крестьян-
ского словаря в начале XIX века утверждаются имевшею боль-
шой успех на сцене драмою последователя Коцебу Н. И. И л ь-
ина «Великодушие, или Рекрутский набор» (1803) 1. Вокруг
народолюбческой тенденции автора возникает полемика, четко
обнажающая классовые моменты и в отношении к общим уста-
новкам его пьесы и специально — в отношении к ее языку.
Рецензент журнала «Патриот» (1804, май) возмущенно недо-
умевал, почему автор, «рожденный с благородными чувствами»,
«выводит на сцену тех людей, которых состояние есть последнее
в обществе, которых мысли, чувства и самый язык весьма огра-
ничены и которых дела не могут нам служить ни наставлением,
ни примером». По отношению к языку персонажей пьесы — бур-
мистров, подьячих им было употреблено йри этом выражение
«подлый язык», давшее повод неизвестному в журнале «Север-
ный вестник» (1804, III) к резкому возражению, напоминающе-
му замечания Сумарокова в его предисловии к «Дмитрию Само-
званцу» (1770): «Выражение подлый язык есть остаток неспра-
ведливости того времени, когда говорили и писали подлый на-
род; но ныне благодаря человеколюбию и законам подлого на-
рода и подлого языка нет у нас! а есть, как и у всех народов,
подлые мысли, подлые дела. Какого бы состояния человек ни
выражал сии мысли, это будет подлый язык, как, напр.: подлый
язык дворянина, купца, подъячего, бурмистра и т. д.»2.
§ 3. Крестьянская речь в историческом романе
Крестьянская речь в историческом романе, едва ли
не исключительно среднерусская (московская, калужская, туль-
ская), приобрела свой стиль, надолго после сделавшийся образ-
1 Ср. замечания Н. И. Греча: «В то время, когда Коцебу почти ис-
ключительно господствовал на нашей сцене в плохих переводах, появились
драмы Ильина, и своею национальностью произвели сильное действие. Вам
трудно этому поверить ныне; но перенеситесь в 1802 год, когда у нас в
этом роде не было решительно ничего. Ильин в драме своей: Лиза, или Тор-
жество благодарности, первый вывел на сцену русского солдата, Кремнева,
явление оригинальное, неподражаемое и любопытное. Нынешние изображе-
ния русских солдат вернее и отчетистее, но тогдашнее было первое... Дру-
гая пьеса Ильина, Великодушие, или Рекрутский набор, принята была
также с одобрением, хотя и не с таким действительным, и обе они породили
множество несчастных подражаний» (Чтения о русск. языке, 1840, часть II,
стр. 88).
2 Н. Л. Бродский, Н. М. Мендельсон и Н. П. Сидоров,
Истор. литературная хрестоматия, часть IV, 1923, стр. 56—62.

246

цом для многих,— в «Юрии Милославском» М.Н. Загоскина
(1829). Большею частью это добродушно-приветливые разгово-
ры и реплики, с большим количеством типичных междометий и
частиц, с религиозного характера присловьями, с обращениями,
снабженными ласкательными суффиксами. Ср., напр.:
«— Тише, детушки, тише! — говорил, запыхавшись, один се-
дой старик, которого двое взрослых внучат вели под руки: —
дайте дух перевести!
— Ну, отдохни, дедушка! — сказал один из внучат,— да
только поскорее, а то как опоздаем, так и не продеремся к Лоб-
ному месту.
— И не услышим, что будет говорить Козьма Минин,— под-
хватил другой внук.— Ну, что, отдохнул ли, родимый?
— Ух, батюшки... Погодите... вовсе уморился.
— Напрасно, дедушка, ты не остался дома.
— Что ты, дитятко!., остаться дома, когда дело идет о том,
чтоб живот свой положить за матушку святую Русь!.. Да если бы
и вас у меня не было, так я ползком бы приполз на городскую
площадь.
— Постой-ка! Да вот и батюшка! — сказал первый внук.—
Втроем-то мы тебя и на руках донесем.
—...Я слышала, дедушка,— сказала одна из женщин,— что
у него [Дмитрия Юрьевича Милославского] есть сын!
— Как же! Помнится, Юрий Дмитриевич. Если он пошел по
батюшке, то, верно, будет нашим гостем и в Москве с поляками
не останется. Нет, детушки! Милославские всегда стояли грудью
за правду и святую Русь!
— Ахти! — вскричала одна из женщин,— что это с молодцом
[Юрием] сделалось? Никак он полоумный... Смотри-ка, дедушка,
как он пустился от нас бежать! Прямехонько к Волге...».
Даже и запорожец Кирша говорит у Загоскина в той же
диалектно среднерусской манере, как и остальные персонажи:
«— А, это ты, Кирша! — сказал Алексей.— Как, и ты хочешь
класть?
— Да, товарищ! Вот в этом мешечке, все, что я накопил; да
бог с ним! Жаль только, что мало!.. Эге, любезный, ты все еще
ревешь! Полно, брат, что ты расхныкался, словно малый ребе-
нок!
— А ты сам разве не плачешь? — отвечал Алексей.
— Кто? я? Вот вздор какой! — вскричал запорожец, утирая
рукавом свои глаза.— А что ты думаешь!— продолжал он,— ни-
как в самом деле! Кой прах! что это, брат Алексей?..»
«Библиотека для чтения» (XIV, 1836), рецензируя новый
исторический роман О. Ш. (Шишкиной) «Князь Скопин-Шуй-
ский, или Россия в начале XVII столетия» и указывая, что «со-
чинитель или сочинительница умели обставить его многими сце-
нами и декорациями, которые обнаруживают в нем познания
сердца человеческого и старинного русского быта», вместе с тем

247

в главную заслугу автору ставила то, что «Разговорный язык
простолюдинов выдержан с истинною оригинальностью», кото-
рой, как выражался рецензент [Сенковский]1, «мы не слыхали...
почти со времен «Юрия Милославского».
Из особенно понравившегося рецензенту места для примера
берем несколько фраз:
«После обедни ударили в колокол к молебну.
— Ахти! вскричала попадья, сама стряпавшая с работница-
ми: пирог-то у нас не поспеет! Это все злодей Филька; велено
принести рыбу живую, он и притащил ее к самой обедне! Ну
что, девка, станешь теперь делать?
— Не кручинься, Марья Васильевна, я сбегаю в церковь, ска-
зала старшая работница: авось молебен-то с ' акафистом; ты
только поворачивай пирог, как раз испечется.
Прежде, нежели работница отошла от печи, вошла запыхав-
шись дьячиха.
— Ну, сватья, сказала она: счастлива ты, что не была в цер-
кви: надрогло бы сердечушко!
— Ой, ты все с худыми вестями! Скажи-ка лучше, какой
молебен поют? У меня свое горе: посадили пирог, да того и
смотри, что сырой подадим. А рыба-то, рыба! так из леща жир
и течет!
— Хоть другой сажай; после молебна велено и панихиду петь.
Пословица-то, вишь, про всех годна: «гром не грянет, дурак
не перекрестится».
— Эй, Агафья, чтобы тебя громом не оглушило! Ну так ли
говорят о князьях и боярах?
— А что, Марья Васильевна, много ли доселе князь Васи-
лий Иванович и его братцы молились о сродниках? Словно они
и забыли о жалостной кончине их... Вот как нагрянула беда, и
стали поминать невинных мучеников.
— В добрый час... теперь у меня все поспеет. Анютка, тебе
нечего делать; стели-ка новую брань, да принеси вересу, после
покурить. Боярыня-то прихотлива: хоть один пирожок побывал
в печи, а заболит головушка.— Ну, что же, сватья?— продол-
жала попадья, садясь на лавку: каких диковин ты нагляде-
лась?»
Диалектная лексика, словарь крестьянских бытовых понятий,
народные фразеологизмы,— особенно последние,— основное
средство в исторической повести этого времени создать колорит
старины, которую в ее живых чертах, а особенно в разговорном
языке, представляют себе еще в общем довольно неопределенно
или даже заведомо неверно. В-пословицах и поговорках видят
отложение вековой народной мудрости и не пытаются опознать
в них хронологически очень удаленные друг от друга пласты; от
этих народных фразеологизмов веет стариной, и этого для тре-
И которой, надо заметить, в других случаях он вообще не одобрял.

248

бований стиля достаточно. «Все заглушалось услужливым пону-
каньем хозяина и русскими поговорками, сохранившимися, в
словесных преданиях, до наших времен» (Н. Полевой, Клятва
при гробе госп., 1832),— вот оброненное историческим повество-
вателем отражение его отношения к этому материалу.
Пословицами и поговорками округляет в «Клятве при гробе
господнем» Н. А. Полевого (1832) свои впечатления и
раздумья дедушка Матвей, ими все время перебрасываются в
беседе князья Юрьевичи, боярин Иоанн и др. А по поводу сен-
тенции хозяина двора «...добрый человек никогда лишним не
бывает» автор даже замечает от себя: «Подобными апофегмами
многие любят заключать свои речи». По-видимому, под «народ-
ный» материал идет кое-что в духе его сочиненное и самим ав-
тором; ср., напр.: «Гостем! Пришлось гостить, когда нельзя
мостить дороги в Москву мечами да костями!» Или: «Только не
знаю, с чего тебе вздумалось кинуть твоею речью в меня, гово-
ря о покаянии: ведь я не духовный твой отец, а тебе не послед-
ний конец». Легко убедиться, что стиль таких сочиненных са-
мим автором поговорок явно расходится с народным, не имея
их выразительной сжатости.
• Диалектизмы, вроде вестимо «конечно», кура «метель, вью-
га» (Опыт области, великорусск. словаря, 1852; Полевой ско-
рее понимает как «снег»: «Хотели доплестись до Петрухиной, да
такая кура — падает и мерзнет») 1, николи «никогда», напредки
«впредь» («Просим и напредки жаловать к Пимену Пантеле-
еву»), нишкни «замолчи», уедчивое («...Сено не нравится, не хо-
рошо говорит, а посмотри, какое уедчивое»), некошное «худое,
дурное» («Да что же, разве о нем что-нибудь слышно некош-
ное?»), щеть («Перестать!» крикнул он строгим голосом. «Вы все
в щеть лезете.— Я вас знаю, буяны!»), с позаранки «споза-
ранку» встречаем в языке различных персонажей повести.
Бытовые слова, вроде хрептуг (по Далю «веретье, рядно,
вроде простыни, которое извозчики подвязывают к приподнятым
оглоблям для корма лошадей»), волоковое окно, светец, жирник,
соседко «домовой» («Аль тебя соседко мучил?»), обыкновенно
истолкованные и реже — не истолкованные, точками, несущими
на себе задачу колоритности, в значительном числе входят в
язык самого повествования. Характерно, что в большинстве они
даже и набраны бывают выделяющим их курсивом.
Видимо, вопрос о народной речи в исторической беллетри-
стике уже получал известную остроту в писательской практике.
Ф. В. Булгарин считает нужным в предисловии к своему
роману «Дмитрий Самозванец» (1830) занять относительно него
определенную позицию, и притом позицию, идущую в разрез но-
вому направлению, которое представлял А. С. Пушкин,
стремившийся социально и функционально расширить язык вы-
1 В значении именно «снег» это слово приходилось слышать и мне.

249

водимых персонажей, охватить общественно более широкий?
круг действующих лиц, людей из разных классов общества, и
дать разные звучания их речи в соответствии различному кругу
чувствований, не исключая и определенно низких. Булгарин*
отказывается от вульгарности народной речи, «ибо,— замечает
он,— почитаю это неприличным и даже незанимательным... Са-
мое верное изображение нравов должно подчинять правилам
вкуса, эстетики, и я признаюсь, что грубая брань, жесткие вы-
ражения русского простого народа кажутся мне неприличными*
в книге. Просторечие старался я изобразить простомыслием и
низшим тоном речи, а не грубыми поговорками... Речи, введен-
ные в книгу из питейных домов, не составляют верного изобра-
жения народа».
Булгарин претендовал на «верное» изображение народа и
без средств специально-языковой характеристики. Этой же точки
зрения он продолжал держаться и в другом своем историческом
романе — «Мазепа» (1833—1834). О том, как мало убедитель*
ным оказался в «показе» избранный им художественный метод,
В. Сиповский говорит: «...Он [Булгарин] за «простомыслие», но
против «просторечия». Это сказалось и в романе «Мазепа»: ав-
тор не любит народных сцен (их только две-три: народное ве-
селье, корчма, Палиева ватага). Сцены эти бледны именно по-
тому, что в них не слышно живой колоритной речи, пересыпан-
ной украинскими выражениями и словечками, какие мы встре-
чаем в других сочинениях этого рода. Это чисто-литературный
язык, лишенный юмора, а поэтому лишенный и аромата» *.
§ 4. Диалектная лексика в повестях Григоровича
Впервые широкую дорогу диалектной лексике в реалистиче-
скую повесть из русской жизни открывает Д. В. Григоро-
вич своей «Деревней» (1846), за которой через год следует в
подобной же манере повесть «Антон-Горемыка»2.
Входит диалектная лексика в эти его повествования, главный
предмет которых, по. его собственным ироническим словам в
«Деревне», составляют «грубые, грязные и вдобавок еще глу-
пые мужики и бабы», как три разных лексических стихии:
1. Узкобытовая лексика, т. е. названия предметов спе-
цифически-крестьянского быта (одежды, пищи, производств,,
обычаев и под.), слова вроде: «Бабы, которые позажиточнее, в
1 В. Сиповський, Україна в російському письменстві, част. I
(1801—1850), Київ, стр. 187—188.
2 Колорит народности сообщают речи героев Григоровича и многочис-
ленные пословицы, чаще — из широко известных, реже — взятые, может
быть, из специальных собраний: «Что деньги, брат, не боги, дядя Дорофей,
да видно много милуют».— «Не покой пашни, коли мужик оставил шашни»,
говорит пословица...» — «...Каждый из них был проникнут убеждением, что,
правда, худо бабе у мужа, а как без мужа, так и того было бы хуже».—
«Вот то-то оно и вышло: мужик простоволос: год не пьет, два не пьет, а<
как бес прорвет, так и все пропьет!».

250

высоких «кичках», обшитых блестками и позументом, с низаны-
ми подзатыльниками, в пестрых котах и ярких полосатых испод-
ницах, или, кто победнее, попросту подвязав голову писаным
алым платком, врозь концы, да натянув на плечи мужнин се-
рый жупан, потянулись вдоль усадьбы, блистая на солнце, как
раззолоченные пряники и коврижки» (Дер.). «Воз заезжего
купца-торгаша с красным товаром, запонками, намистьями, ва-
режками, стеклярусом, тавлинками со слюдою, свертками кума-
ча... оживлял один опустевшую улицу» (там же). «...Тут пестры-
ми группами возносятся кубышки, крыночки, ложки кленовые,
бураки берестовые, чашки липовые золоченые суздальские,
жбанчики и лагунчики березовые, горшки, и горшки-то все ка-
кие — муравленые коломенские! Там целые горы жемков,
•стручьев, орехов, мякушек, сластей паточных-медовых, пряни-
ков, писанных сусальным золотцом... Здесь мечутся в глаза
яркою рябизною своею полосушки, набойки, холстинки, миткали
всякие...» (Ант.-Гор.).
2. Некоторые элементы переключенной в автор-
скую речь крестьянской: «Старый кузнец Силантий,
парень преѳзродный, рыжий, как кумач...» (Дер.);«Первый день
замужества Акулины, казалось, вполне выразил всю ее жизнь...
Хотя такие побиты и доходили до соседей, но никто, однако,
не обнаруживал явного к ней участия...» (там же). «Дни и ме-
сяцы протянулись обычным своим порядком... за исключением
разве редких незначительных потасовок, которыми награждал
Карп того или другого, когда находила на него дурь рвать лиш-
нюю косушку с сватом или кумом» (там же).
3. Крестьянская речь в диалоге: «Дело знамое; оно ве-
стимо так, батюшка... Да мы чаяли, буде твоей милости заугод-
но буде... вот в соседнем-то селе — Посыпкино... так ему клич-
ка,— вот есть девка, добрая, куда какая... Летось, еще, батюш-
ка Иван Гаврилыч, смотрели мы ее и сваху засылали, да отец
с матерью дорого больно просят... а девка знатная, спорая...»
(Дер.). «...0 чем кручинишься? девка ты добрая, обиждать тебя
ему незачем, а коли по случай горе прикатит, коли жустрить нач-
нет... так и тут что?..» — «Ах ты, алочный человек! пра, алоч-
ный! жалости в тие нет...» сказал ярославец» (Ант.-Гор.).
По-видимому, надо согласиться, однако, с внимательно изу-
чившим состав провинциализмов «Деревни» В. И. Черны-
шевым1, что цельной диалектной основы в привлеченном Гри-
горовичем материале нет: он собран из различных говоров, кое
в чем представляет подделку под народную речь и не всегда
соответствует тем значениям, которые взятые писателем из на-
родных уст слова действительно имеют в народном языке. К
последним ср., напр., у него кличка по отношению к деревне,
1 Русский язык в произведениях И С. Тургенева, Изв. Акад. наук
СССР, Отдел обществ. наук, 1936, № 3, стр. 478.

251

прикорнул в значении «притих, присмирел», смекать — в смысле
«знать, понимать» и под.
В отличие от Григоровича, использовавшего для речевой ха-
рактеристики своих крестьянских персонажей слова и выраже-
ния, слышанные им иногда случайно, народная лексика расска-
зов, вошедших в «Записки охотника» И. С. Тургенева
(1847), точно соответствует родному орловскому говору писате-
ля. Но Тургенев не злоупотребляет своим знанием крестьянской
речи и не пробует широко применять ее: он дает отдельные сло-
ва, а тем более целые выражения, осторожно и умеренно, при-
чем они обыкновенно или тут же объясняются им, или получают
полную ясность в контексте, в котором бывают даны: «В Орлов-
ской губернии последние леса и площади исчезнут лет через
пять... В Калужской, напротив, засеки на сотни, болота — на
десятки верст» (Хорь и Калиныч). «От него отказались, как
от человека ни на какую работу не годного — «лядащего», как
говорится у нас в Орле» (Ермолай и мельничиха). «После по-
жара этот заброшенный человек приютился или, как говорят
орловцы, «притулился» у садовника Митрофана» (Малиновая
вода) *.
В этом отношении Григорович — новатор в области рассказа
из крестьянской жизни гораздо более смелый, тогда как Турге-
нев в общем еще очень недалеко отходит от того, что было при-
нято в беллетристике предшествующего времени.
§ 5. Диалектизмы в «Коньке-Горбунке» Ершова
Особое положение сказки как народного жанра позволило
П. П. Ершову в «Коньке-Горбунке» (1834) 2 расширить
давние права народных жанров на язык, отличающийся от ли-
тературного, в сторону прямых, сибирских, диалектизмов. В
этой стихотворной сказке на каждом шагу встречаются слова и
формы как широкого, так и узкого диалектного употребления,
вроде: ажно «так что», доселеѳа «до сих пор», жомы «тиски»,
ражий «видный, крепкий» и под., соглядать «выглядывать, под-
сматривать», глазей «глазеющий, зевака», дрягнуть плясовую
«пуститься в пляс», загреби «горсть», зельно «сильно, очень»,
зориться «рассветать», кто-петь «кто же», малахай «род длин-
нополой одежды», настигу «настигну, догоню», очью «очами,
глазами», сохватать «схватывать», суседка «домовой», шабалка
«шабаш, кончено», и под.3.
Ср. и областные формы, напр.: «И велел, чтобы дворяна Все
сыскали для Ивана»; «Да, ведь, надо же узнать, Кто те братец,
кто те мать»; «На колен пред нею стал»; «Чтоб ему на том
1 Подробнее в упомянутой статье В. И. Чернышева, стр. 476.
2 О сказне см. ниже.
3 См. Петр Ершов, Конек-Горбунок..., изд. второе, Огиз, Госуд.
изд. детск. литературы, Ленингр. отдел., 1934.— Подготовлено к печати
М. К. Азадовским.

252

свету Провалиться на мосту»; «Вот давно бы так, чем нет?»
(=почему нет?) и под.
§ 6. Народнобытовой стиль в стихотворной форме
Образование стиля народнобытового в стихотворной форме
стилизованными диалогическими партиями или псевдодиалоги-
ческим монологом — результат художественной работы П. А. Ка-
тенина, шедшего к этой форме, что вообще характерно для
него, рассудочно-теоретическим путем. Ср. его баллады: нашу-
мевшая в свое время «Ольга» (1816), стилизованная в русском
духе переделка «Леноры» Бюргера, нарочито противопоставлен-
ная «Людмиле» Жуковского (более ранний его пыт — «Наташа»,
1814), «Убийца» (1815), «Леший» (1816), быль «Инвалид Го-
рев» (1835). Но, конечно, и здесь Катенина с его попытками
создать национальную балладу и повесть из народной жизни
закрывает от нас гигантская тень Пушкина с его «Утоплен-
ником» (1828) 1 и «Гусаром» (1833); к ним же примыкает и
чисто-диалогическая (драматическая) «Русалка» (1833).
Почти полностью на старых путях идиллий остаются, лишь с
очень слабым налетом народной речи, «Рыбаки» Н. И. Гне-
дича (1821) и «Рыбачье горе» С. Т. Аксакова (1824,
напеч. в 1829 г.).
Выпадает из общего характера творчества поэта, и тем важ-
нее как знамение времени стихотворение Д. В. Веневити-
нова «Новгород» (1826)—разговор «барина»-автора с ямщи-
ком. Ямщик говорит немного, его ответы только трамплин для
горестных размышлений-настроений автора, но и те несколько
фраз, которые произносятся им, можно считать известным эта-
пом в истории русского стихотворного слога. Ср. хотя бы:
«Ямщик, где площадь вечевая? — Прозванья этого здесь
нет... Как нет? А площадь? — Недалеко: За этой улицей широ-
кой. Вот площадь. Видишь шесть столбов? По сказкам наших
стариков На сих столбах висел когда-то Огромный колокол, но
он Давно отсюда увезен».
От пушкинской манеры, намеченной в «Гусаре», развивая
ее, исходит в «Бородино» (1837) Лермонтов, в искусствен-
ных 'ритмах английской баллады (ср., напр., Т. Кемпбелля)
давший верный жанровый тон русской речи старика-воина, от-
вечающего на вопрос молодого солдата о Бородинской битве.
Еще позже являются, предвещая Некрасова, окрашенные
народническими настроениями, напр., «Кабак» (1841) и «Аре-
стант» (1850) Н. П. Огарева. Ср. начало первого: «Выпьем,
1 Ср., в частности: *Тятя! тятя/ наши сети Притащили мертвеца»;
€Врите, врите, бесенята...*; «Ох уж эти мне робятаі Будет вам ужо мерт-
вец»; «...Рыболов ли взят волнами, Али хмельный молодец, Аль ограблен-
ный ворами недогадливый купец...»; «Где ж мертвец?» — «Вон, тятя, э вот!*
и под.

253

что ли, Ваня, с холода да с горя. Говорят, что пьяным По коле-
но море. У Антона дочь-то Девка молодая...» и т. д.
«В дороге» Н. А. Некрасова (1646) —первый опыт
определенно-крестьянского сказа с диалектными элементами
(более всего — вводными словами и частицами). В стихотвор-
ном языке впервые звучат: «Слышь ты, смолоду, сударь, она
В барском доме была учена Вместе с барышней разным нау-
кам: Понимаешь-сга, шить и вязать, На варгане играть и чи-
тать...» и под. За этим стихотворением следует крестьянский же
сказ «Огородник» (1846), «Вино» (1848) и др. со свободно
вводимой, узаконенной в ее правах крестьянской фразеологией.
§ 7. Проблема народности в литературном языке
Интерес к народности в смысле национальности:— зна-
мение времени. Это убежденно повторяет на своих страницах
«Московский телеграф». Рецензент «Poezye Adama Mickiewiecza»,
вышедших в Петербурге в 1829 году, по-видимому, сам
Н. А. Полевой, декларативно пишет: «Теперь каждый из
народов воссидит на развалинах прошедшего и созидает свою
народность. Люди обменялись мнениями и понятиями; они раз-
делили умственное наследие веков, и эклектический ум сделался
умом всех и каждого из них. Оттого теперь вполне понимают
идею народности в изящных искусствах и во всем; оттого стре-
мится теперь изыскательный ум человека познать особность
каждого народа, дорожит верною передачею санскритского,
арабского, могиканского, исландского, шотландского, русского
духа, называет поэта в отношении к его народу поэтом великим
тем более, чем более выражает поэт особность, народность
свою... Только самобытность, народность, естественность могут
быть свидетельством великости поэта...» (XXVI, № 6, стр. 196—
197). Приветствуя «Полтаву» Пушкина как блестящее нацио-
нальное произведение, Ксен. Полевой (XXVII, № 9,
стр. 235) в том же духе утверждает: «Эпоха слов и выражений
прекратилась — настает эпоха мыслей и чувствований, принад-
лежащих народам».
Сходным образом вопрос об естественности в художествен-
ной литературе с проблемой народности-национальности свя-
зывает Н. И. Надеждин в «Отчете за 1831 год» («Теле-
скоп», 1832, I):
«В русской словесности,— пишет он,— близок должен быть
поворот искусственного рабства и принуждения, в коем она до-
селе не могла дышать свободно, к естественности, к народности.
Направление сие ощутительно отчасти и в высших слоях наше-
го литературного мира. Романы Загоскина, в коих русская на-
родность выработана до идеального изящества, ...между соб-
ственно-поэтическими произведениями, «Борис Годунов» (Пуш-
кина) и «Марфа Посадница» (изданная Погодиным) отличают-

254

ся глубокой народностью. Но блистательнейшим рассветом рус-
ской народности поэзии порадовала нас прекрасная сказка Жу-
ковского [«Сказка о спящей царевне»], явившаяся на рубеже
истекшего года» К
Мнение, которое выражали цитированные слова «Московского
телеграфа» и «Телескопа», практически претворялось в тенден-
цию искать новых средств для обогащения литературного языка
в тех слоях нации, которые более, чем двуязычные «верхи»
общества, были обладателями национальной индивидуальности,
т. е. к «народу», к крестьянству. Это обращение не обходилось,
конечно, по условиям времени без больших сомнений и колеба-
ний. Уверовать в то, что именно угнетенное, бесправное кре-
стьянство является носителем национальных ценностей, нацио-
нальной индивидуальности, было нелегко.
Тот же самый «Московский телеграф» (Н. Полевой) должен
еще горячо отстаивать права крестьянина на внимание литера-
туры вообще.
«Не бойтесь грубого балахона и зипуна крестьянского,— пи-
шет там (1829, часть XXVII, № 10, стр. 185—186) автор повеет»
«Мешок с золотом»,— под ними часто бьется сердце золотое,
доброе, горячее. Русский крестьянин говорлив, словоохотен: по-
говорите с ним, спросите у него; не пугайтесь его неученого вы-
говора, его невылощенных фраз: вы найдете в них ум свежий,
простой и нередко сильный. Крестьянки русские не пастушю*
аркадские, но как часто вы увидите на щеках их розы, в сердце
найдете сильные страсти, услышите речь умную и смышленную.
Подите в деревню вечером, в праздник, когда хороводы их, из-
далека видимые, пестреют на зелени луга: до сердца русского
долетят звуки их родной, унылой песни; они напомнят ему без-
вестную красавицу, погибшую от любви к милому другу, добро-
го молодца, который не пережил красной девицы...
Нет, друзья мои, я знаю русских крестьян... У них свой мир,
свои поверья, свой ум, свои недостатки и добродетели. Дай мне
перо Ирвинг, Цшокке, я рассказал бы вам много, много такого,
что стоило бы рассказа о наших городских красавицах, швей-
царских пастухах и шотландских горцах. И как мне жаль, что»
я не могу изобразить вам настоящего быта русских крестьян,
их жизни, нравов, обычаев!»
С другой стороны, находились деятели русского слова, как,
напр., поэт, критик и профессор С. П. Шевырев, который
ждал освежения литературного языка, казалось бы, из источ-
ника, из которого уже давно и много черпали и который, слиш-
ком очевидно, сам нуждался в приливе еще новых, живых:
струй,— Шевырев еще в средине тридцатых годов толковал о
«светском» элементе, о вкусах верхов «общества», которые
должны, по его мнению, благодетельно подействовать на бед-
1 Цитировано А. Н. Пыпиным, История русской этнографии, I, 1890,
стр. 240.

255

ную русскую литературу и ее еще формирующийся, нуждаю-
щийся в совершенствовании язык.
Этой позиции Шевырева, по сути являвшейся модернизиро-
ванным приспособлением старого карамзинского понимания ли-
тературного языка и художественной продукции, которую пос-
ледний призван обслуживать, противостояли все более усили-
вавшиеся и в поэзии, и особенно в художественной прозе, тен-
денции таких мастеров, как Пушкин, Загоскин, расширить со-
циальную базу повествования, и функционально, как необходи-
мое следствие такой тенденции,— языковую базу диалога; по-
добное расширение и самого авторского языка настойчивее дру-
гих в это же время осуществляли Гоголь и Даль. Установка
тридцатых годов на широкую демократизацию художественной
речи нашла своего теоретика в Н. И. Надеждине, который
выступил по этому вопросу с жаром настоящей искренности, го-
рячо и определенно, как прямой противник аристократических
мнений «Московского наблюдателя» Ч
«По мнению «Наблюдателя»,— писал Надеждин в этой, од-
ной из лучших своих статей («Телескоп», 1836, т. XXXI),— лите-
ратура должна говорить языком высшего общества, держаться
паркетного тона, быть эхом гостиных, и в этом отношении он
простирает до фанатизма свою нетерпимость ко всему уличному,
мещанскому, чисто-народному. Вот почему, всегда вежливый,
всегда уклончивый, всегда в белых перчатках и с мерною, вели-
чавою поступью, он забывает свою изученную холодность, рас-
считанное подобострастие, и со всем возможным для него жа-
ром ожесточения преследует, например, г. Загоскина, самого на-
родного из наших писателей, русский кулак делает ему верти-
жи, русский фарс бросает его в лихорадку. Зато поэзия г. Бене-
диктова, вся из отборных, блестящих фраз, в которых, конечна,
нельзя не признать относительного достоинства, кажется ему
чудом совершенства, геркулесовскими столбами поэтического
изящества. При всем должном уважении к его образованности,
к его легким приемам и тонкому обращению, нельзя, однако, не
сознаться, что основная мысль, которая председательствует в
его суждениях, не совсем истинна теоретически и вовсе неудобо-
прилагаема на практике. Во-первых, никакое сословие, никакой
избранный круг общества не может иметь исключительной важ-
ности образца для литературы. Литература есть глас народа, она
не может быть привилегиею одного класса, одной касты, она
есть общий капитал, в котором всякий участвует, всякий должен
участвовать.
Если может быть какое-нибудь общение, какой-нибудь друж-
ный, братский союз между разными сословиями, разными клас-
сами народа, так это в литературе и через литературу. Основа-
1 Ср. А. Пыпин, История русской этнографии, том I, 1890, стр. 256
и след.

256

ние народного единства есть язык, стало он должен быть всем
понятен, всем доступен. Не так ли и бывает везде, где литера-
тура развита, где литературная жизнь не сочится по каплям,
а разливается безбрежным океаном?..».
«Во-вторых, положим, что исправление вкуса должно начи-
наться облагородствованием форм, что это облагородствование
всего скорее должно обнаруживаться в гостиных, на этой вер-
хушке общественной пирамиды, которая раньше должна оза-
ряться лучами восходящей цивилизации, положим, что литера-
тура должна чуждаться шума улиц и изучать по камертону
бель-этажи, спрашивается, возможно ли это у нас, при настоя-
щем состоянии русского языка в бель-этажах? Говорят ли там,
умеют ли там говорить по-русски? Я очень знаю, что теперь
не то уже, что было прежде, что в высших слоях нашего об-
щества прекратилась прежняя несчастная подражательность, что
там занимается светлая заря патриотической гордости, что язык
;русский не ссылается в передние и на кухни, что литературу
русскую любят, и не стыдятся этой любви, но все это пока еще
ограничивается одними желаниями, одними благородными поры-
вами. Наше высшее общество, образованнейший цвет нашего
отечества жаждет русской литературы, учится русскому языку,
а нам велят у него учиться!!! Я не ставлю ему этого в вину,
я слишком далек от этой плебейской зависти, которая вымещает
свое внешнее уничижение отрицанием всякого внутреннего пре-
восходства в том, что выше ее. Нет! у нас потому не говорят
по-русски в гостиных, что нельзя говорить, нечем говорить, по-
тому что нет слов, нет фраз, нет оборотов для мыслей, которые
там в ходу, для предметов, вкруг которых обращается светский
разговор. Цивилизация нашего общества родилась не сама со-
бой — а взята готовая с чужого образца, она вытвержена на-
изусть с чужого голоса. Мысли, формы, обычаи, вещи, все, что
относится к так называемой светской, образованной жизни, все
у нас не свое, чужое. И оно перешло к нам вдруг, нахлынуло
внезапным потопом, так что некогда было придумать названий
для всех этих небывалых идей и вещей, некогда было приду-
мать и переводить их по-русски».
Для колебаний в отношении к собиранию и изучению диа-
лектного, народного материала характерна позиция «Московско-
го телеграфа»: с одной стороны, редакция с сочувствием печатает
разъяснения некоего «почтенного г-на Бояркина» по поводу
выражений из условного языка прежних волжских разбойников
(сарынь на кичку; пусти красного петуха; по реке волна про-
шла) и просит «его и всех любителей отечественного присылать...
столь любопытные замечания»; «мы,— замечает редакция,— го-
товы печатать их немедленно в «Телеграфе» и за сообщение из-
вестий обо всем, что касается нравов, обычаев, обрядов и вооб-
ще подробного познания отечества нашего, будем особенно бла-
годарны» (XXVI, № 7, 1829, стр. 352—353); с другой —в части

257

XXVII, № 9, в том же году, стр. 125, по поводу статьи «Слова,
произносимые Рязанской губернии в Раненбургском уезде», на-
печатанной в органе Общества любителей росс, словесности при
Московском университете (VII, 1828), почти возмущенно заявляет:
«Что это такое? К чему послужат для русского языка иско-
верканные уездные слова, и какая надобность нам, что в Ранен-
бургском уезде говорят вместо: стыдить — абизорить, самая ду-
ра — баиолда, форштмейстер — бахместер, шалить — дуровать, и
проч. и проч.?» К
Онароднение русского языка, над которым энергично рабо-
тали А. Ф. Вельтман, M. Н. Загоскин, А. А. Бестужев-Марлин-
ский и в особенности В. И. Даль, оценивалось рядом деятелей
литературы, даже в границах определенных жанров, как по-
пытки создать литературный язык искусственный, оторванный
от живого употребления того общественного класса, который в
это время считал себя почти монопольным носителем националь-
ного языка. Попытки эти требовали переучиваться литературно-
му языку, меняя его на элементы (цельной основы не мог иметь
язык, который низался из «собираемых» слов) разных говоров
и отчасти даже разных эпох, и, конечно, подобное требование
должно было встретиться и фактически наталкивалось на оппо-
зицию, начиная с легких насмешек и кончая последовательной
редакторской практикой О. И. Сенковского и его теоретиче-
скими высказываниями в очень влиятельной «Библиотеке для
чтения» и подобной же практикой органов печати, о чистоте
языка которых заботился грамматический авторитет времени
Н. И. Греч («Сын отечества», «Северная пчела»).
В этом отношении Н. И. Надеждин как теоретик стоял
на голозу выше длинного ряда своих «охранительно» настроен-
ных современников и оказался энергичным выразителем здоровой
тенденции дать языку возможность обогащаться из тех источ-
ников, которые еще не были в литературном употреблении
сколько-нибудь значительно зачерпнуты.
«Богатые сокровища нашего языка,— писал Надеждин,— те-
ряющегося своими корнями в неистощимом руднике языка сла-
вянского— благодаря гортанобесию, слывущему у нас вкусом
гостиных — предаются спокойно в добычу ржи и тлению. Ухо
наших витязей ломберного стола и вертячей мазурки, приучив-
шись слушать звуки русского языка из одних эпиграмм, мадри-
галов и поэм нового фасона, избаловалось до такой степени,
что спотыкается на каждом выражении, не освященном фирмою
Дамского Журнала или, по крайней мере, Северной Пчелы с
компанией»2.
1 О собирании и обработках диалектного материала в это и ближай-
шее время см. подробно в книге С. К. Булича «Очерк истории языко-
знания в России», СПБ, 1904, стр. 978 и след.
2 Н. К. Козмин, Николай Иванович Надеждин, Жизнь и научно-ли-
тературная деятельность (1804—1836), Записки Ист.-филолог. факультета
С.-Петербургск. университета, часть CXI, 1912.

258

§ 8. Отношение к бытовой специальной народной лексике
Полного признания народная поэзия и народное повествова-
ние (сказка, быль) среди представителей литературного вкуса,
вкуса барского, не получали долго; многие требовали по отно-
шению к ним «очищенности», освобождения от «грубости», ко-
торой эти продукты «низов» не могли не иметь; .но творчеством
народа в языке почти все, которым по этому поводу приходи-
лось высказываться, восхищались, по-видимому, искренне: так,
Ник. Греч, много общавшийся с В. И. Далем, в своих «Чте-
ниях о русском языке» (I, стр. 24) писал: «Народ, в образова-
нии своего языка, всегда действует по правилам органического
сцепления полярности, понятий ума и выражения их звуками
голоса, доступными и приятными слуху. От этого слова, состав-
ленные народом, без умничанья, даже без всякого отчета, по
темному чувству его простодушной логики, знакомы и доступны
нашему слуху, и легко понятны уму. Возьмем выражение, со-
ставленное народом. Пространство между деревянною стеною
и печью, закладываемое кирпичом, например, русский человек
называет проем. Слово, нам понятное, знакомое, родное, удовле-
творительное и чрезвычайно выразительное: оно составлено по
всем правилам языка и в точности означает занятие какого-либо
пустого пространства, и притом насквозь. Поверят ли, что раз-
ные части и украшения простой створчатой двери имеют у нас
до тридцати названий выразительных и правильных, которые со-
ставлены нашими плотниками и столярами! Они перенимали у
немцев работу, и, не разумея технических терминов иностранных,
вымышляли свои собственные».
Народные слова, прошедшие через удачу создания и распро-
странившиеся путем отбора, выдержавшего испытание вкуса
широких масс, могли действительно нравиться как соединяющие
в себе морфологическую естественность, верность принципам
русского словообразования и обязательность в соотношении
между внутренней формой слова и его значением. Народные
слова не требовали признания, будучи уже фактами живой ре-
чи, и принимались в специальных значениях, принадлежавших
им, без того естественного сопротивления, с которым сталкива-
лись новообразования современных авторов, еще нуждавшиеся
в оценке, одобрении и принятии в обращение. Не приходится,
однако, удивляться, что при всей готовности людей культурного
круга и литературного вкуса признать достоинства ряда народ-
ных слов, раньше не известных в литературном употреблении,
последние собственно не могли от этого выигрывать в отноше-
нии возможности для них занять, после этого признания, замет-
ное место в письменном языке. Они остались и после в боль-
шинстве скорее раритетами для более или менее случайного лю-
бования, чем настоящими нужными, полноправными словами.
Причина этого, кажется, может быть указана без больших сом-

259

нений: вновь открываемые «хорошие» народные слова, если в
литературном обращении уже были влиятельные к ним синони-
мы, не вытесняли последних как уже привычных слов,— такое
преодоление привычного в истории слов — факт относительно
редкой удачи; в большинстве же они были специальными сло-
вами, и как такие нужными, но в очень ограниченных смысло-
вых областях, относительно редко попадавших в поле внимания
представителей художественной речи и тех немногих видов рас-
судочной, которые занимали приметное место в словесности
первой половины XIX века.
§ 9. Художественные обработки фольклора
Убежденным сторонником плодотворности для языка худо-
жественной литературы усвоения им стихии простонародной ре-
чи являлся Пушкин. Он, как свидетельствует его художе-
ственная практика, яснее, чем Даль, представлял себе границы
такого усвоения, но мало заботился в своих высказываниях
об уточнении этих границ, так как дело шло еще только о при-
знании самого права народной речевой стихии на внимание и
на доступ в поэзию. Его мысли по этому поводу дошли до нас
в ряде заметок. Приведем важнейшие:
«В зрелой словесности приходит время, когда умы, наскуча
однообразными произведениями искусства, ограниченным кру-
гом языка условленного, избранного, обращаются к свежим вы-
мыслам народным и к странному просторечию, сначала през-
ренному. Так некогда во Франции светские люди восхищались
музою B-аде, так ныне Wordsworth, Coleridge увлекли за собою
мнение многих. Но Ваде не имел ни воображения, ни поэтиче-
ского чувства, его остроумные произведения дышат одною весе-
лостию, выраженной площадным языком торговок и носильщи-
ков. Произведения английских поэтов, напротив, исполнены глу-
боких чувств и поэтических мыслей, выраженных языком
честного простолюдина.
У нас это время... еще не приспело. Прелесть нагой просто-
ты так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся
за обветшалыми украшениями» (1829).
О Ломоносове Пушкин замечает:
«Слог его, ровный, цветущий и живописный, заемлет главное
достоинство от глубокого знания книжного славянского языка и
от счастливого слияния оного с языком простонародным»
(О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова,
1825).
«Изучение старинных песен, сказок и т. п. необходимо для
совершенного знания свойств русского языка. Критики наши
напрасно ими презирают»,— замечает Пушкин по поводу упре-
ка критика «Евгения Онегина» словам стиха «...Людскую молвь
и конский топ» (1830).

260

«Альфиери изучал итальянский язык на флорентийском ба-
заре: не худо нам иногда прислушиваться к московским про-
свирням. Они говорят удивительно чистым и правильным
языком» (1830).
«Вслушивайтесь в простонародные наречия, молодые писате-
ли,— советует он в заметках об «Евгении Онегине» (1828),—
вы в них можете научиться многому, чего не найдете в наших
журналах... Читайте простонародные сказки, молодые писатели,
чтобы видеть свойства русского языка».
Пушкин, пользовавшийся песенным материалом, почерпну-
тым от своей няни Арины Родионовны и из уст народа, с кото-
рым ему приходилось встречаться, несомненно, интересовался
также и тем, что можно было в его время извлечь из печатных
изданий,—собраний Чулкова (1770), Новикова (1780), Ив. Пра-
ча (1790), старинного сборника Кирши Данилова и др.
Так, по указаниям исследователей, из издания, напр., Нови-
кова взяты им вошедшая в «Капитанскую дочку» песня «Не
шуми, мати зеленая дубровушка» и песни, которые в «Борисе
Годунове» поет Варлаам («Как во городе было во Казани»,
«Молодой чернец постригся») 1. К народной песне Пушкин под-
ходил, конечно, не как строгий исследователь, интересовавшийся
«беспримесностью» народной стихии, а как поэт, вообще искав-
ший в ней «свежих вымыслов», возбуждений для собственного
творчества в примитивно-национальной манере, стилистического
и языкового своеобразия. • Характерно при этом, что Пушкин в
отличие от поэтов XVIII века и даже таких современников, как
Дельвиг, Катенин, подбирал не «очищенный» песенный мате-
риал, «достойный» быть включенным в тех или других элемен-
тах в изящную поэзию,— он обращался к народной поэзии пря-
мо, к такой именно, какой она существовала в действительности
или попала к старым собирателям, и не пробовал чистить хотя
бы и сильно запачканный грязью червонец примитивного твор-
чества. Перенимая народную манеру, Пушкин делал даже, как
свидетельствует его предложение П. В. Киреевскому отметить
среди пятидесяти «записанных» в Псковской губернии песен,
что на самом деле принадлежит народу, а чтб сочинено им
самим 2,— попытки овладеть ею путем точной стилизации; пред-
полагают (Н. О. Лернер), что по крайней мере одна из песен
этого собрания — «Уродился я несчастлив, бесталанлив» — со-
чинена Пушкиным.
Не меньший интерес, чем к песне, Пушкин обнаруживал и к
народной сказке. В 1824 году он пишет своему брату:
1 Ср., напр. А. С. Орлов, Народные песни в «Капитанской дочке» Пуш-
кина, «Худож фольклор»,. кн II—III, 1927; Ю. М. Соколов, Пушкин и
народное творчество, «Литер, критик», 1937, № 1, стр. 133.
2 См. Труды Института антропологии, этнографии и археологии Акаде-
мии наук СССР, том I, вып. 4— Письма П. В Киреевского к Н. М. Языко-
ву. Редакция, вступ. статья и комментарии М. К. Азадовского, стр. 28.

261

«По вечерам слушаю сказки и вознаграждаю тем недостатки
проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки! каж-
дая есть поэма...». А. Н. Пыпин, по-видимому, верно толкует
эти слова («История русской этнографии», I, 1890, стр. 404), в
которых некоторые готовы были видеть «решительное признание
«народности» как принципа или даже понимать их «в смысле
мистического народничества», как осуждение Пушкиным полу-
ченного им французского воспитания* не давшего «ему возмож-
ности раньше усвоить себе технику народного языка и сказоч-
ные сюжеты»; «это не была»,— замечает Пыпин,— «теория на-
родности, а только один из ее разнообразных литературных
интересов».
Пословичный и поговорочный материал, вошед-
ший ко времени Пушкина в собрания, имевшиеся в его личной
библиотеке («Собрание 4291 древних российских пословиц 1770
года», «Русские пословицы, собранные Ипполитом Богдановичем»,
1785, «Полное собрание русских пословиц и поговорок» Дмит-
рия Княжевича, 1822), использован им отчасти в его художе-
ственных произведениях, отчасти в переписке. В последней
встречается около двухсот пословиц, восходящих и к этим сбор-
никам, и к непосредственным заимствованиям из народной речи.
Этот материал народной русской фразеологии — предмет насто-
ящего восторга великого поэта: «...Что за роскошь, что за
смысл, какой толк в каждой поговорке нашей!» «Что .за золо-
то!» — пишет он в 1832 г. другому страстному любителю русской
народной речи — В. И. Далю и с сожалением, отражающим
только его скромность, прибавляет: «А не дается в руки, нет» 1.
§ 10. Даль
Изучению приемов и языка русских народных сказок больше
других отдается с начала тридцатых годов неутомимый собира-
тель, писатель-губка, энтузиаст этнографизма В. И. Даль.
В. И. Далю принадлежат «Русские сказки, из предания на-
родного изустного на грамоту гражданскую переложенные; к
быту житейскому приноровленные и поговорками ходячими ра-
зукрашенные казаком Владимиром Луганским. Пяток
первый» (1822), «Были и небылицы» (1835) и мн. др.
Преобладание у автора над собственно-художественными
филологических интересов с полной определенностью отмечено
им самим. В статье, напечатанной в «Москвитянине», 1842,
№ 2,— «Полтора слова о нынешнем русском языке» — он вы-
сказывается о своих сказках по существу не как писатель, а как
будущий составитель «Толкового словаря живого великорусско-
го языка»: «Не сказки сами по себе были мне важны, а русское
1 Ср. упомянутую статью Ю. М. Соколова, стр. 133, и специальную
работу П. Г. Воробьева, Пословицы и поговорки в творчестве Пушкина,
Сборн. «А. С. Пушкин», М., Учпедгиз, 19.37, стр. 168—184.

262

слово, которое у нас в таком загоне, что ему нельзя было пока-
заться в люди без особого предлога и повода — сказка Послу-
жила предлогом. Я задал себе задачу познакомить земляков
своих сколько-нибудь с народным языком и говором, которому
открывался такой вольный разгул и широкий простор в народ-
ной сказке» 1.
В тех сказках, на которых лежит печать его авторской са-
мостоятельности, элемент народный представляет собою как бы
отдельные, прихотливо переплетающиеся нити общего очень
своеобразного узора. Далем для сказки используются одновре-
менно элементы и изустные народные, и книжно-повествователь-
ные, только спустившиеся в народ в качестве лубочной беллет-
ристики; и пословицы и поговорки большого художественного
достоинства, и дешевое раешническое балагурство; всевозмож-
ные словесные прикрасы и вычуры, установка на которые опре-
деленно берется, начиная с самого заглавия первого сборника.
В дальнейших сказках Даля, впрочем, грубая манерность,
характеризовавшая «первый пяток» сказок, заметно спадает2.
Известны исключительные заслуги Даля перед русским язы-
ком в качестве собирателя народных пословиц и поговорок. Его
«Пословицы русского народа», изданные в 1861—1862 годах
(2 изд. 1879),— памятник русской народной речи, по своему
значению уступающий только его «Толковому словарю живого
великорусского языка» (1861—1868), куда уже, впрочем, вошла
очень значительная часть имевшегося в распоряжении Даля ко-
лоссального собранного им материала этого рода. Но еще рань-
ше пословичный и поговорочный материал Даль обильно ис-
пользовал в своей беллетристике. Пословицы, поговорки, при-
баутки и загадки нижутся Далем одна за другою, иногда с
большим искусством, легко и свободно образуя ткань повество-
вания или составляя его орнаментальную часть; в других слу-
чаях, и относительно нередких, «пристраиваются» как запасы
словесного материала, которого у автора очень много и который
сбывается поэтому по самому незначительному поводу, по ассо-
циациям случайным и в ряде случаев даже натянутым.
Для произведений первого рода характерен, напр., рассказ
«Петруша с Параней» с сюжетно мотивированным обращением
к подобным бытовым отложениям народного житейского опыта:
в споре крестьян пословица заменяет доказательство, и в рас-
сказе, где изображается спор-диалог, пословичная вязь очень
правдоподобно передает динамику борьбы мнений и желаний.
Пристрастие к пословицам и поговоркам, а также их моти-
вирующее в повествовании значение Даль переносит с самого
себя даже на свои беллетристические персонажи:
1 Цитировано П. Н. Сакулиным, Русская литература, часть вторая,
1929, стр. 567.
2 Ср. Е. Баркова, В. И. Даль, как беллетрист, Воронежский истори-
ко-археологический вестник, 1921, вып. I, стр. 22.

263

«Вот какой чудак был наш ЕвсейІ Но он слышал или читал
где-то финскую либо шведскую пословицу, которую припоминал
часто и никак не мог выбить из головы, хотя она нередко ему
досаждала. Пословица эта гласит: «Все девушки милы, все доб-
ры — скажите ж, люди добрые, отколь берутся у нас злые же-
ны?» (Бедовик, 1839). «...Он почувствовал, что надобно сперва
посоветоваться с Корнеем Власовым, который тогда только бес-
прекословно соглашался с предположениями барина своего, ког-
да они непосредственно относились к уменьшению расходов и
сбережению барской казны: в противном случае Корней Горю-
нов объявлял без обиняков, что это «пустяки, сударь», и под-
креплял решительный отказ свой присказками и разной бываль-
щиной» (там же).
Кое-что из своих сказочных запасов Даль даже использует,
делая своих действующих лиц любителями сказок: Павел Алек-
сеевич Игривый в повести того же наименования заставляет,
напр., рассказывать ему перед сном сказки своего дворового
Гаврюшку-Меладу, и отдельные отрывки из них воспроизводят-
ся в тексте.
Но вот, напр., и случаи, где фольклорный материал исполь-
зуется им просто-таки неудачно, без сколько-нибудь правдопо-
добной художественной мотивировки:
«Ну, брат Ванька,— сказал он:—коли так,— отойдем, помо-
лившись, ко сну. Ты раздень и разуй меня, накрой меня, подо-
ткни меня, переверни меня, перекрести меня — а там поди, усну
я сам.—Да никак, сударь,—сказал Ванька:—И дворня-то вся
спит без просыпу...» (Пав. Алексеев. Игривый, 1847). Игривый
не выступает как комический персонаж, и поэтому известный
народный анекдот звучит здесь какою-то искусственной ненуж-
ностью.
Или другой пример:
«Он был уже очень близок к окончательному выводу, когда
Власов задал ямщикам другую загадку». (Следует загадка).
«...Загадка эта мучила и томила Евсея так, что он на время
забыл даже неотвязчивую головку, которую закинул в окна со-
седа...» (Бедовик).
§ 11. Стихотворные обработки фольклорного материала
В сороковых годах убеждение в плодотворности для художе-
ственной литературы вообще, и в особенности для поэзии, источ-
ников русской народной словесности становится всеобщим 1: из
1 Взгляд на фольклор между прочим и как на «памятники народных
глупостей...», с которым пришлось в 1853 году столкнуться Далю, когда
он пытался провести свои «Пословицы» через Академию наук (рецензия
протоиерея Кочетова), никак нельзя считать показательным: он принадле-
жал человеку из исключительного реакционного круга. Ср. А. Н. Пыпин,
История русской этнографии, I, 1890, стр. 351—353.

264

них уже относительно долго черпали, уже созданы в подража-
ние народным песням вещи исключительной самобытности и
силы (среди эпических лучшая — «Песня про царя Ивана Ва-
сильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова»,
1837, М. Ю. Лермонтова), общее признание получила
близкая к народным источникам лирика А. В. Кольцова,
и вместе с тем ясно, что источники эти использованы только ча-
стично и что из них еще можно обогащаться много и долго.
Н. И. Греч в 1840 г., отражая отнюдь не только личное
мнение, говорил: «Вместе с языком народ составляет свою му-
зыку в мелодиях своих песен; в этих песнях и сказках творит
народную поэзию; в пословицах передает векам свою филосо-
фию. Счастлива та литература, которая из этого народного кор-
ня извлекает свой характер и богатство! Она не имеет надобно-
сти прибегать к языкам чуждым, даже освященным древностию:
в себе самой, на своей почве, под родным небом находит она
золотую руду, которая только ожидает делателей. Таким богат-
ством обладает литература русская!... Мы, русские, черпаем из
живого источника; мы не имеем надобности в заимствовании чу-
жого. Станем искать своих родников: на русской земле есть чем
ѵтолить жажду любви нашей поэзии!» (Чтения о русск. языке,
1840, часть I, стр. 27—28).
§ 12. Сказки Жуковского
Интерес к фольклорному эпосу становится заметен в русской
литературе со средины двадцатых годов. Несколько ранее
А. С. Пушкина к такому фольклору обращается В. А. Жу-
ковский, начавший (в 1826) с переводов сказок Гриммов и
уже в 1831 году выпустивший свои «Баллады и повести». В его
сказках сливаются влияния немецкой и вообще европейской ска-
зочной литературы (особенно Гриммов и Перро) с тем, что в
духе его вкусов можно было почерпнуть в стороне сюжетной и
стилистической из печатных изданий русских сказок и под.
(Левшина, сборника Кирши Данилова и др.). Слог Жуковского
при обработке этих материалов характеризуют особенности, не
раз отмечавшиеся в критической и научной литературе: после-
довательное устранение сюжетных и стилистических моментов,
неприемлемых для того общества, которое Жуковский имел в
виду как жестоких, грубых или слишком прямо касающихся ве-
щей, на которые разрешалось только намекать, и обесцвечива-
ние национальных, русских простонародных особенностей, «му-
жичества», которого Жуковский принципиально не хотел прини-
мать в изящную словесность.
Интерес В. А. Жуковского к русской сказке, побудивший его
написать стихотворные «Сказку о царе Берендее»1 (1831—
1 Полное заглавие — «Сказка о царе Берендее, о сыне его Иване-царе-
виче, о хитростях Кощея Бессмертного и о премудрости Марьи-царевны, Ко-
щеевой дочери».

265

1833) и «Сказку о Иване-царевиче и Сером волке» (1845—
1846),—два лучших его произведения в этом роде,—не повел
за собою приметного изменения в общих установках его худо-
жественного языка. Кроме имен и некоторых предметов, необ-
ходимых в сюжетах народной словесности, Жуковский остается
повествователем на основе языка общелитературного, без нацио-
нального колорита в слоге или, может быть — точнее, с очень
слабым, случайным колоритом, получающимся от вкрапливания
иногда отдельных стилистических народных формул. Впрочем,,
две черты выделяют эти сказки среди ряда других повествова-
тельных произведений Жуковского с фантастическими сюжета-
ми: в них вовсе нет типичного для Жуковского пристрастия к
чувствам и понятиям религиозно-мистического характера и от-
крыт известный, впрочем, довольно ограниченный, доступ сни-
женной и даже грубоватой фразеологии. Ср.: «Царь Берендей
поспешно за ковшик — не тут-то Было; ковшик прочь от руки»
(Сказка о Беренд.). «Вот он, выждавши время, чтоб ковшик
Стал на место, хвать его разом справа и слева — Как бы не
так! Из рук ускользнувши, как рыбка, нырнул он Прямо на дно
колодца...» (там же). «Напившись вдоволь, поднять он Голову
хочет... ан нет, погоди! не пускают...» (там же). «Слово Марьи-
царевны Вспомня, пополз на корачках Иван-царевич к престо-
лу» (там же). «Нехотя будешь задумчив, сказал он, Батюшка
твой до моей головы добирается» (там же). «Что мне тут де-
лать? Шить сапогов я не стану. Снимет он голову — чорт с ним,
с собакой!» (там же). «...И царь Демьян Данилович был так
тем опечален, что похудел, лишился аппетита И впал в бессони-
цу» (О Ив.-цар.). «...Полдень был, когда глаза продрав, Он
поднялся, во весь зевая рот» (там же). «...Не одолев дремоты,,
повалился В траву и захрапел на целый сад» (там же). «Не
стала долго Дубинка думать, тотчас прыг с седла, На змея
кинулась, и ну его По головам и спящим и неспящим Гвоздить»
(там же). «...A дубинка Его себе колотит да колотит; Лишь
только он одну разинет пасть, Чтобы ее схватить — ан нет, про-
шу не торопиться, уж она Ему другую чешет морду» — и т. д.
(там же).
Характерны и черточки проблескивающего иногда вкуса со-
общить рассказу шутливый тон; почти сплошь, однако, смеш-
ное, к которому стремится автор,— у него создается положения-
ми, а не средствами слога.
Как произведение пародийное, еще естественнее давала пра-
во на сниженную лексику оставшаяся незаконченной сказка
«Война мышей и лягушек». Возможно, что именно работа над,
нею натолкнула Жуковского на введение сниженных и шутли-
Подробную характеристику этой стороны поэтики Жуковского см. в кни-
ге акад. А. Н. Веселовского «В. А. Жуковский. Поэзия чувства и
«сердечного воображения», 1904, гл. XV — «Народность и народная старинаг
в поэзии Ж.».

266

вых элементов в две названные сказки («Сказка о царе Берен-
дее», как и «Война», относится к 1831).
Рифмованная сказка, написанная Жуковским тоже в «рус-
ском» стиле,— «Спящая царевна» (1831),— по размеру — семи-
слоговые хореические строки со сплошь мужскими парными
рифмами, создающими впечатление некоторой монотонности,—
попытка повествования с общим наивным тоном, чуть ли не
полностью лишенного моментов художественной украшенности.
Почти ничем, кроме начала «Жил был...» и концовки: «...и я
там был, И вино на свадьбе пил; По усам вино бежало, В рот
же капли не попало», стилистически она с народной поэзией,
не связана.
В единственном месте, где автор отходит от своей прямой
повествовательное™,— украшенность носит характер искус-
ственно-лирический: «Вот, чтоб душу насладить, Чтоб хоть ма-
ло утолить Жадность пламенных очей, На колени ставши, к ней
[царевнеі Он [царский сын] приблизился лицом: Распалительным
•огнем Жарко рдеющих ланит И дыханьем уст облит, Он души
не удержал И ее поцеловал».
§ 13. Сказки Пушкина
Рифмованные сказки Пушкина, над которыми он работал в
начале тридцатых годов, принадлежат к замечательнейшим
приобретениям русской художественной литературы. Три из
них — «Сказка о царе Салтане» (1831), «Сказка о мертвой ца-
ревне и о семи богатырях» (1833) и «Сказка о Золотом петуш-
ке» (1834) написаны тем же размером и с такою же рифмовкой,
которыми Пушкин уже пользовался ранее в своей не предназна-
чавшейся для печати «Сказке о царе Никите и его сорока доче-
рях» (1822),— четырехстопными хореями с чередующимися пар-
ными рифмами, женскими и мужскими. Пушкин не был ориги-
нален в применении подобного размера и рифм — до него эту
форму дал в своей «Людмиле» Жуковский (1808),— но Пушкин
показал особую пригодность ее не для трагического сюжета,
как это сделал Жуковский, а для сюжетов наивно-сказочных, с
преобладающей светлой окраской, с динамикой резвой и легкой.
Две другие сказки со стороны сюжетной представляют перера-
ботку иностранных: «Сказка о мертвой царевне» — немецкой из
сборника братьев Гримм («Снегурочка»), «Сказка о Золотом
петушке» — английской (во французском переводе) В. Ирвинга
из его сборника «Сказки Альгамбры» !, и тем не менее всем им
Пушкин сумел придать живой русский колорит множеством мо-
1 См., напр., М. К. Азадовский, Источники сказок Пушкина («Пуш-
кин»— «Временник Пушкинск. комиссии», I, М.— Л., 1936, стр. 134—163);
А. Пушкин, Сочинения, Редакция, биографический очерк и примечания
Б. Томашевского..., Л., 1936, стр. 844—845, Б. Л. Розенфельд,
Сказки Пушкина, Сборн. «А. С. Пушкин» (1837—1937), Учпедгиз, М., 1937,
стр. 43—71.

267

ментов образности, перенесенной из русского народного эпоса,
и слогом в духе народной художественной манеры, несколько
более простой в «Сказке о мертвой царевне» и цветисто разуб-
ранной в «Сказке о царе Салтане». Смешанную — цветистую и
вместе с тем насмешливую он применил в сказке «с намеком» —
«О Золотом петушке», положив в ней среди другого основание
комическому сказочному образу важного и глупого старика-ца-
ря 19 образу, к которому охотно после будут обращаться и под
влиянием Пушкина, и независимо от него другие авторы (Ер-
шов, Языков и т. д.). Лексика всех этих сказок, в отличие от
стиля Жуковского, имеет значительную примесь просторечия и
слов народных, не говоря уже о многочисленных стилистических
приемах, присловьях и формулах народной поэзии вроде: «Диво
б дивное хотел Перенесть я в мой удел» (О царе Салтане);
«Я там был; мед, пиво пил — И усы лишь обмочил» (там же);
подобная концовка с незначительной вариацией и в «Сказке о
мс;:твой царевне»; «Ждет-пождет с утра до ночи...» (О мертв,
цар.); «Аль отказываешь нам? Аль товар не по купцам?» (там
же) ; «Спрос не грех. Прости ты нас»,— Старший молвил покло-
нясь» (там же) ; «Негде, в тридевятом царстве, В тридесятом
государстве, Жил-был славный царь Дадон» (О Золотом пе-
тушке), и под.2.
Очень оригинальная по обработке «Сказка о Попе и его ра-
ботнике Балде» (1830 или 1831) 3, со строками меняющегося
объема и парной рифмою, написана в тоне реалистически-гру-
бом. Это едва ли не единственное большое произведение Пуш-
кина, в котором он берет установку на такой тон в целом. Вся
лексика и фразеология в этой сказке-сатире носит соответствую-
щий характер крестьянского просторечия: «Что, батька, так ра-
но поднялся, Чего ты взыскался?»; «Поп ни ест, ни пьет, ночи
не спит — Лоб у него заране трещит»; «Да вот веревкой хочу
море морщить Да вас, проклятое племя, корчить»; «Вот ужо
будет нам потеха, Вам, собакам, великая помеха», и под.
Сказки Пушкина, написанные белыми стихами,— «О Рыбаке
и рыбке» (1833) и начало «Сказки о Медведе», предположи-
1 Не в сказке этот образ, кажется, впервые выведен в «Подтипе», не
предназначавшейся для печати сатирической комедии И. А. Крылова
(1800).
2 Подробнее см., напр., Е. А. Василевская, К характеристике язы-
ка сказок Пушкина, «Русск. язык в школе», 1936, Nfc 6, стр. 42—53, и ее же:
Лексика сказок Пушкина, «Учен, записки кафедры русск. языка Моск. 2 пе-
даг. института», вып. II, 1938, стр. 3—63.
3 В ней использованы мотивы сказки из сборника братьев Гримм «Мо-
лодой великан» (наем работника за три щелчка) в сочетании с мотивами
русских народных сказок о состязании с чертом. См., напр., А. Пушкин,
Сочинения под. редакц. Б. Томашевского, 1936, стр. 845.
О влиянии русского фольклора на «Сказку о царе Салтане» см. специ-
ально— В. П. Володин, «Влияние фольклора на язык Пушкинской сказки
о царе Салтане»,—Ученые записки Куйбыш. гос. педаг. инст., вып. 5, Каф.
языкозн., 1942, стр. 112—142.

268

тельно датируемое 1830 годом,—имеют вольный, народный ритм,
в последней чутко меняющий темп в связи с установкой пове-
ствования. «Сказка о Медведе» полностью стилизована под на-
родно-поэтическую речь; ср.: «Как весенней теплою порою,
Из-под утренней белой зорюшки, Что из лесу, из лесу, из дре-
мучего, Выходила большая боярыня, Чернобурая медведиха Со
милыми детушками медвежатами, Погулять, посмотреть, себя
показать», и т. д.
«Сказка о Рыбаке и рыбке», имеющая размер «Песен запад-
ных славян», сообщающий речи при выдержанности объема
строки эпически-спокойный тон,— переделка сказки из сборника
братьев Гримм, и тем замечательнее выступает данный ей Пуш-
киным чисто-народный русский характер. В отличие, однако, от
«Сказки о Медведе» основа языка «Сказки о Рыбаке и рыб-
ке» — общелитературная, хотя и здесь с очень большой при-
месью просторечия, народной лексики и особенностей народно-
песенного склада. Просторечие этой сказки в диалоге главным
образом аффективно-фамильярное и под.; ср., напр.: «Старика
старуха забранила: «Дурачина ты, простофиля! Не умел ты
взять выкупа с рыбкиі..»; «Еще пуще старуха бранится: «Дура-
чина ты, простофиля! Выпросил, дурачина, корыто! В корыте
много ли корысти?»; «Смилуйся, государыня рыбка: Пуще
прежнего старуха вздурилась...»; «Что ты, баба, белены объе-
лась?..»; «Смилуйся, государыня рыбка! Опять моя старуха
бунтует...», и под.
Этому характеру диалога соответствуют и нарочито грубова-
тые элементы в авторской речи: «Она бьет их, за чупрун та-
скает», «Подбежали бояре и дворяне; Старика в зашей затолка-
ли», и под. Метко сопоставление Жуковского и Пушкина как ска-
зочников в письме Н. М. Комовского Н. М. Языкову
(1872) 1: «Жуковский как сказочник обрился и приоделся на
новый лад, а Пушкин в бороде и армяке». Впрочем, простона-
родность пушкинской манеры Комовским явно преувеличена.
§ 14. «Конек-Горбунок» Ершова
Самостоятельное место в ряду стихотворных сказок занимает
уже упомянутый выше (стр. 250—251) «Конек-Горбунок»
П. П. Ершова (1834). Являясь сюжетно оригинальной перера-
боткой нескольких мотивов народных сказок, с заострением имев-
шихся в них социально-сатирических моментов, затрагивавших
власть и церковь, сказка Ершова в его художественной обработ-
ке сохранила во многом колорит простонародности. Ее живой и
бойкий стих,— резвые хореи в короткой (четырехстопной) строчке
с парными рифмами (чередующимися женскими и мужскими:
«За горами, за лесами, За широкими морями, Не на небе — на
1 Цитировано А. Ахматовой в статье «Последняя сказка Пушкина»,
«Звезда», 1933, № 1, стр. 169.

269

земле Жил старик в одном селе»),— оказался, как и в сказках
Пушкина, превосходной формой для быстро развивающегося,
динамического сюжета. Общей подвижности действия сказки
соответствует живая авторская речь с народной прибауткой и ее
весело-грубоватый, по-народному аффективный диалог. В отли-
чие от всех современных ему представителей сказочного жанра
в стихотворной форме, и притом с неизвестными народной поэ-
зии рифмами, Ершов широко вводит народную речь, даже диа-
лектную сибирскую, по-видимому, в основном — лексику говоров,
знакомых ему по родному Тобольску. Верностью взятой уста-
новки художественной, социальной и языковой народному вкусу
объясняется, что сказка Ершова быстро завоевала себе место
произведения, популярнейшего между прочим и в народно-лу-
бочной литературе.
§ 15. Драматические стихотворные разработки фольклорных
мотивов
Из драматических стихотворных разработок сюжетов фольк-
лорного характера замечательнейшая — «Русалка» А. С. Пуш-
кина (1830—1832). Эта оставшаяся неоконченной пьеса, в ко-
торой Пушкин использовал ряд моментов из переведенной с
немецкого Н. С. Краснопольским и дополненной
А. А. Шаховским волшебно-комической оперы «Днепров-
ская русалка» (1803—1807), (по-немецки эта пьеса Кауера на-
зывалась «Donauweibchen»), стилистически построена им с
необычным до того времени знанием этнографического ма-
териала, органически сочетавшегося с творческими открытиями
самого поэта.
Речь действующих лиц ярко-выразительна: у Мельника —
конкретная, бытовая крестьянская, то почти низкая, то укориз-
ненно-печальная, то пугающе-странная; у Дочери — лишь с
очень небольшим народным налетом, взволнованно-приподня-
тая, поднимающаяся в сцене отчаяния до высоты трагизма; у
Князя — красивая, мягкой лирической окраски, чуть-чуть архаи-
зированная; у гостей — просторечная, и т. д.1.
Не имеет серьезного значения драматизированная стихотвор-
ная сказка Н. М. Языкова «Жар-птица» (1836), в общем
скучная и неяркая стилистически. Языков хотел в шутливой
форме разработать сказочный сюжет об Иване-царевиче, Сером
волке и Жар-птице. Шутливость, однако, не удалась ему, и так
как его авторская задача была направлена на комическую мо-
1 Очень подробно на языке «Русалки» остановился Ф. Е. Корш в своем
«Разборе вопроса о подлинности окончания «Русалки» А. С. Пушкина по
записи Д. П. Зуева», Изв. Отд. русск. яз. и слов. Акад. наук, т. III, IV, 1898,
1899. Ср. «Подделка «Русалки» Пушкина», сборн. статей и заметок, сост.
А. С. Суворин, 1900.

270

деряизацию и рационализацию сказочного вымысла, то бедность
комической выдумки не оказалась возмещенной и фольклорны-
ми красками самой стилистической расцветки. Пародийный
стиль пьесы комического эффекта почти не дает: он никак не
заострен социально, не обнаруживает заметной установки на
борьбу с каким-нибудь литературным направлением или мане-
рою, не выдвигает даже возможных смешных сторон сказки.
Это произведение, вопреки высокой оценке его, данной Бе-
линским, слабым считал и сам Языков 1.
§16. «Песня про... купца Калашникова» Лермонтова
Шедевром художественного использования фольклорных мо-
тивов в эпическом произведении исторического характера, ше-
девром, равного которому по художественным достоинствам не
создала русская поэзия ни раньше, ни позже,— явилась «Песня:
про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого
купца Калашникова» (1837) М. Ю. Лермонтова. В этом
произведении, поражающем яркостью избранного автором сю-
жета, силой эпической разработки характеров и разнообразием
стилистической отделки, Лермонтов осуществил волнующе-бога-
тый, трагически-мощный повествовательный замысел в оправе
ритма и словесных особенностей фольклорной поэзии, соединив
приемы и художественные формулы спокойного эпоса2, с его
силой зрительной конкретности, с захватывающей эмоциональ-
ностью народных песен, разбойничьих и женских элегических.
Говоря о «Песне про купца Калашникова», проф. П. В. Вла-
димиров в своем труде «Исторические и народно-бытовые
сюжеты в поэзии М. Ю. Лермонтова», Киев, 1892, справедливо
отметил, что, при широте использования Лермонтовым в этой,
вещи многочисленных элементов народного творчества, послед-
ний дал в ней произведение глубоко-оригинальное: «Песня»,— го-
ворит П. В. Владимиров,— так же связана с народными моти-
вами, как большая, величавая река, разлившаяся вширь и:
1 См. H. М. Языков, Полное собрание стихотворений, Редакция, всту-
пительная статья и комментарии М. К. Азадовского, 1934, стр.824—825.
2 Отрицательные сравнения: *Не сияет на небе солнце красное, Не лю-
буются им тучки синие: То за трапезой сидит в златом венце, Сидит гроз-
ный царь Иван Васильевич»; различные виды примитивного параллелизма:
«Пройдет стар человек — перекрестится, Пройдет молодец — приосанится.
Пройдет девица — пригорюнится» и под.; народнопоэтического характера
эпитеты: ^буйная головушка», «дума крепкая*, ^золотая казна», «за святую
правду-матушку»; синонимические удвоения: «Я топор велю наточить—
навострить, Палача велю одеть — нарядить*, «Заунывный гудит—воет ко-
локол», «Ты какого роду—племени,. Каким именем прозываешься?»; от-
дельные плеонастические сочетания: «Я скажу тебе диво дивное»; «Что
пужаешься красная красавица?*; «...И увидев то, царь Иван Васильевич
Прогневался гневом, топнул о землю...», и под.
Ср. и архаические, любимые в народной поэзии, повторения предлогов
в словосочетаниях «имя прилагательное — имя существительное»: «Будто*
сосенка во сыром бору Под смолистый под корень подрубленная» и под..

271

вдаль — со своими истоками — из родников, ручьев и речек, вы-
бегающих из почвы». Это произведение по своей мощи далека
оставляет за собою даже лучшее из народной поэзии, под вли-
янием которой оно само возникло, и бесспорно принадлежит к:
наибольшим ценностям русской поэзии вообще.
В стороне собственно-языковой Лермонтов не стремится в
«Песне» особенно далеко отходить от общелитературной лекси-
ки и, архаизируя, вообще избегает церковнославянизмов. Он до-
вольствуется относительно немногочисленными словами просто-
народного употребления или словесными вариантами народно-
поэтического характера, позволяющими ему создать нужный ко-
лорит русской старины. Сюда относятся, например, слова запе-
ва: «Ох ты гой ecu, царь Иван Васильевич!», служебные слова
обращения царя к Кирибеевичу: «Гей ты, верный наш слуга
Кирибеевич, Аль ты думу затаил нечестивую?» или такие слу-
жебные же, как: «Супротив его все бояре да князья», «И уда-
рил его посередь груди». Среди введенных им и в речь персона-
жей, и от певцов-исполнителей полнозначных слов относительна
много с формальными элементами, отличными от литературных,
как: «Горько-горько она восплакалась», «Как возговорил право-
славный царь», «Про меня моим детушкам не сказывать», «По-
клонитесь от меня Алене Дмитревне, Закажите ей меньше печа-
литься».
Из народных слов, относительно нечасто, встречаются и та-
кие, как: «Тароватому боярину слава!»; «И головушка бесталан-
ная Во крови на плаху покатилася».
В народнопоэтическом духе — ласкательные вроде: «А ты
сам ступай, детинушка, на высокое место лобное»; «Мои но-
женьки лодкосилися»; «Закружилась моя бедная головушка».
Впечатление народности подчеркивают фонетические вариан-
ты вроде: «Про твого любимого опричника», ««а чистом поле»,
«удалой боец, буйный молодец», «навострить»; варианты пред-
логов с вокализацией былых редуцированных: «Во рубахе крас-
ной с яркой запонкой»; «Со родными братьями прощается»,
«Да замком немецким со пружиною» и под.; отдельные морфо-
логические черты, вроде нестянутых прилагательных «С боль-
шим топором навостренныим», деепричастий на -учи, -ючи\ «...По
тесовым кровелькам играючи, Тучки серые разгоняючи, Заря
алая поднимается»; «Руки голые потираючи» и под.
§ 17. О подражаниях народной пословице
С двадцатых годов моменты фольклорного порядка как пред-
мет подражания — неотъемлемая принадлежность слога и диа-
логических партий, и отдельных партий авторских в историче-
ской повести и романе с сюжетами, относящимися к допетров-
скому времени. Не всегда достаточно внимательно к возможно-
му смешению стилей, но с явной симпатией к народной

272

пословице и поюворке и к народно-художественным словесным
структурам вообще, ими широко пользуется А. А. Бестужев--
Марлинский. Четче его и выдержанней оформляя стиль, о них
много заботятся и любовно работают над ними M. Н. Загоскин,
И. И. Лажечников, Н. А. Полевой.
Двух примеров из «Басурмана» Лажечникова достаточно,
чтобы показать характер такой работы:
«...И Анастасия, рыдая, вымолвила ей [Селиновой] нако-
нец:— Ох, душа моя, душенька, Прасковья Володимировна!
возьми булатный нож, распори мне белу грудь, и посмотри, что
там деется!»
«Щеки — что твоя малина, в глазах огонь соколиный; взгля-
нут на друга —рублем дарят, взглянут на недруга — крови
хотят».
Народные пословицы ценили многие писатели изучаемого
времени; их широко применяли (из старшего поколения, как
уже упоминалось, более всех Даль; из младшего в этом отно-
шении приметнее других — Григорович). Стиль народной
пословицы не стал, однако, предметом сколько-нибудь широкого
подражания и успешного соревнования и тех авторов, которые
отдали ему дань своего восхищения. По-видимому, очень мало
в этом отношении надо отнести на счет самостоятельного твор-
чества даже у Даля; отдельные попытки могут быть отмечены
у А. Ф. Вельтмана; но несколькими сочиненными В. Ф. Одо-
евским пословицами (в «Пестрых сказках Иринея Гомозей-
ки», 1833) восхищался сам Даль, находивший, что они вполне
могут сойти за народные; ср.: «Дружно не грузно, а врозь хоть
брось», «Две головни и в чистом поле дымятся, а одна и на
шестке гаснет» 1.
Выше мы упоминали, что несколько сочиненных Н. А. По-
левым «народных» пословиц («Клятва при гробе госп.») не мо-
гут быть отнесены к числу его творческих удач.
§ 18. Украинская лексика в русской художественной
литературе
Украинская лексика, на которую обыкновенно смотрели
как на диалектную «русскую», в художественной прозе XIX ве-
ка появляется прежде всего в замечательных, во многом подго-
товляющих Гоголя, повестях и романах В. Т. Нарежного
(1780—1825). Прямо к Украине, к ее быту, который автору,
уроженцу Миргородского уезда, был отлично знаком с детства,
относятся сюжеты повестей «Богатый бедняк» и «Запорожец»
и романов «Бурсак» (1824) и «Два Ивана, или Страсть к тяж-
1 А. Ф. Кони, Кн. В. Ф. Одоевский, Изв. Отдел. русск. яз. и словес-
ности Акад. наук, 1903, VIII, кн. 4, стр. 288.

273

бам» (1825) !. Язык особенно последних романов, где реалисти-
ческая установка автора проявилась наиболее полно, обильно
пересыпан украинскими, главным образом бытовыми словами;
целые украинские фразы и типические выражения уснащают
диалог; собственный язык автора отражает украинские стили-
стические ходы и в синтаксисе, и в сочетаниях слов-понятий.
Автор — не наблюдатель украинской жизни со стороны, не этно-
графист, интересующийся «экзотикой» быта и языка,— он из
них — украинского быта и языка — вырос и в своем творчестве,
как все время кажется, не может, хотя и пишет по-русски, быть
человеком другой национальной и с нею стилистической почвы.
В существенном те же черты характеризуют слог
Г. Ф. Квитки (псевдоним — Основьяненко), старшего
современника Гоголя (1778—1843), отчасти, может быть, тоже
влиявшего на него, отчасти близкого к нему по речевой манере
потому, что стиль обоих одинаково уходит корнями в украин-
скую литературную традицию и разговорную речь украинского
поместья. По поводу его повести «Пан Халявский» (1840) и
«Жизнь и похождения Петра, Степанова сына, Столбикова, по-
мещика в трех наместничествах» рецензент «Русского вестника»,
1841, III (H. Полевой), писал: «Как писатель, по слогу и вкусу
принадлежит Основьяненко к писателям старого времени, прош-
лого столетия: он — нечто из девяностых годов, нечто между
Ломоносовым и Карамзиным, нечто взятое из школы Ричардсо-
на, фон-Визина и Княжнина, Нарежного и Подшивалова... Юні
заговорил опять старым книжным языком, выдумал еще какой--
то странный русско-малороссийский слог». По отношению к
«Жизни и похождениям... Столбикова...», произведению со спе-
циальной стилистической установкой — «рукопись XVIII века»,
как значилось в подзаголовке,— упрек в старомодности был яв-
ным недоразумением. Квитка имел все основания в своем отве-
те рецензенту «Русского вестника» обратить его внимание на
этот подзаголовок и заметить: «...То-то же. Вот Столбиков и пи-
шет, как писали в девяностых годах, нечто между Ломоносовым
и Карамзиным. Написал бы он по-вашему... что бы вышло? Ста-
ринная французская повесть, худо переведенная, с новейшими
русскими украшениями!».
Что касается «русско-малороссийского» языка Квитки, то за-
мечание Н. Полевого было в основном правильной констатацией
с неправильными из нее выводами, неправильными как раз в
важнейшей стороне дела. Конечно, Квитка, как Нарежный и
Гоголь, далеко не безупречно владел литературным русским
языком и имел серьезные основания желать (письмо к М. П. По-
годину, 1833), чтобы кто-нибудь озаботился «выправкою и на-
чисткою слога» его «Жизни Пустолобова» (вторая редакция;
1 «Аристион, или Перевоспитание» (1822) местного колорита имеет
меньше.

274

позже — «Столбикова») \ Но частное ошибки его языка именно
в той литературной манере, представителем которой он являлся,
не могли серьезно вредить общему впечатлению, а в ней —в
русской передаче жанровой украинской речи, ее лексической
ткани и синтаксических ходов он был замечательный мастер.
Возможно и даже наверное, что многое э этом его мастерстве,
являясь резко-национальным, не схватывалось читателями-ве-
ликороссами, вовсе незнакомыми с родною почвою Квитки. Ме-
нее всего до них могли доходить прямые украинские слова и
словосочетания, которыми пересыпан, напр., «Пан Халявекий».
Квитка казался им неинтересным по своей «провинциальности».
Mutatis mutandis это, по-видимому, относится и к его замеча-
тельным по языковой характеристике жанровых персона-
жей комедиям (лучшая — «Шельменко-денщик», 1831) 2. «Подра-
жать не люблю и не хочу,— писал о себе Квитка,— и потому-
то не лезу за другими, на литературные подмостки». Он, дей-
ствительно, еще в меньшей мере, чем Нарежный, шел путями
русской литературы, но из того, что он находил на родной своей
почве,, украинской, он впитал в свою манеру немало типичного
и яркого.
В примечании к отрывкам из 2 части комедии «Дворянские
выборы» Г. Квитки (первая часть появилась в 1829 г., вторая —
в 1830) М. Погодин обращал внимание на то, что «для лю-
дей большого света, может быть, покажется странным язык
провинциальных подьячих, курской крестьянки, малороссийского
писаря, но он верен, и картина описана с натуры...» («Моск. ве-
стник», 1830, часть I, стр. 239). Н. Полевой высказывался
еще определеннее: «Некоторые из критиков наших горюют, что
в «Выборе исправника» несколько лиц говорят странным язы-
ком и что комическое в ней грубо. Истинно не понимаем, что за
щекотливый слух у многих наших критиков... нет нужды, что
Щельменко говорит как малороссиянин-грамотей... У Мольера
лица говорят провансальским наречием: тем лучше, тем есте-
ственнее» («Моск. телеграф», 1830, часть 36, стр. 82).
«Северная пчела» (рецензент Н. М.) упрекала «Дворянские
выборы» ^Квитки в «злоупотреблении просторечия и площадно-
стей» (1831, № 17), а по поводу «Шельменка-волостного писа-
ря» ее сотрудник А. Булгаков (1832, № 27) писал: «Автор
сей комедии принадлежит к новосоставившемуся литературному
сословию подражателей природе, которые, увлекаясь духом на-
• 1 Gp. об этом в письме знаменитого лингвиста Я. К. Грота к Плетневу
(1841): «Слог унего [Квитки], конечно, есть и очень самостоятельный, но
правда, что рн слишком уже самовольно поступает с грамматикой и позво-
ляет себе на бумаге такие неправильности, которые и в разговоре колют
ухо». ••
2 По-видимому, искренне и потому заслуживает внимания мнение Hа-
деждина: «Шельменко — прекурьезная фигура, но жаль, что он говорит
языком, который почти совершенно непонятен русским...». В чтении непонят-
ность украинской речи Шельменка для большинства русских несомненна.

275

циональности, стараются как можно более приблизиться к обык-
новенному языку нашей черни». Отсюда и беспокойство: «Ока-
жем ли мы услугу нашей драматургии, если станем заботиться
о подражании грубым и неправильным оборотам языка и, зани-
маясь сохранением провинциализмов и частных изменений ело-*
ва, упустим общие черты, свойственные всем русским?»!.
Значительно раньше комедии Квитки-Основьяненка попытку
вынести на сцену украинский язык как речь «народных» персог
нажей делает А. А. Шаховской в своей опере-водевиле
«Казак-стихотворец». В пьесе на украинском языке (очень пло-
хом) говорят из действующих лиц: Маруся, тысяцкий Прудиус,
поветовой писарь Грицько, казак Климовский. В литературно-
языковом плане пьеса прошла незамеченной и интересна только
как случайный опыт установки на комический эффект «диалект-
ной» речи.
Отдельные украинизмы, главным образом в речи персона-
жей, которые выводятся как комические, дает с установкой на
юмористический эффект А. А. Перовский-Погорель-
ский в своей «Монастырке» (I ч.— 1830, II ч.— 1833).
Вполне естественны были украинизмы в художественных
произведениях в большей или меньшей мере фольклорно-фанта-
стического характера, видимо, сколько можно судить по соот-
ветственному печатному материалу2, привлекавших к себе инте-
рес русских читателей. Ср. «...Черные волосы ее, заплетенные
в дрибушки, отливались, как вороново крыло, под разноцветны-
ми скііндячками»* (Порф. Байский Юр. Сомов], «Русалка»,
1829). Сомов же в своих «Киевских ведьмах» (1833) упоми-
нает ряд по преимуществу бытовых украинизмов («веселье»,
т. е. весілля «свадьба», танцы: «журавля», «горлицу», «метели-
цу», «дудочку» и под.), сопровождая их примечаниями-объясне-
ниями.
На украинский фольклор смотрят прежде всего как на
источник, способный питать художественную литературу.
Ор. Сомов в примечании к напечатанной в «Невском альмана-
хе на 1830 г.» «Сказке о кладах» указывал, что он преследовал
цель «собрать сколько можно более народных преданий и пове-
рий, распространенных в Малороссии и Украине между простым
народом, дабы оные не вовсе б были потеряны для будущих
Археологов и Поэтов». «Не желая составлять из них особого
слодаря, решился рассеять их в разных повестях» 4.
Н. И. Надеждин, уверенно ожидавший пользы для рус-
ского литературного языка от культурного общения русских с
1 Выдержки беру из статьи В. Тарнавского, «Квітка в розуміняі
сучасників», сборн. Инст. Тар. Шевченка «Квітка-Основ'яненко, Збірн. 4 на
150-річчя народження», X., 1929.
2 Ср. В. Сиповський, Украіна в російському письменстві. Частина I,
1928, стр. 257 и след.
3 Укр. скиндячок — «лента».
4 В. Сиповский, Указ. соч., стр. 266.

276

Другими славянами, был вполне последователен, с симпатией
относясь к опытам введения украинизмов в литературе, изобра-
жающей быт и нравы Украины.
В этом отношении характерно его высказывание, которое
А. Н. Пыпин цитирует в своей «Истории русской этнографии»
(1890, т. I, стр. 260): «Считаю не. излишним сделать здесь заме-
чание, которое также может быть обращено в пользу нашей
словесности. С недавнего времени появились у нас счастливые
опыты литературной обработки малороссийского наречия. Иным
эти опыты кажутся пустою, бесполезною забавою. Но я думаю
противное. Малороссийское наречие может также служить к
обогащению нашего языка. Пусть украинцы знакомят нас с ним
в своих поэтических думах, в своих добродушных «казьках»!
[sic!]. Мы должны им быть душевіно благодарны».
Языковой этнографизм х в повестях из украинского быта с
двадцатых годов входит в русскую литературу и закрепляется
в своих правах Гоголем.
Б. М. Эйхенбаум, однако, опираясь собственно только
на рукописную статью В. Ф. Одоевского по поводу «Мир-
города», сильно преувеличивает, если утверждает, что: «Не слу-
чайно «Малороссия» становится в это время постоянной литера-
турной темой (Кулжинский, Погорельский, Гребенка и т. д.),
соперничая с литературным Кавказом. Увлечение украинским
языком, украинскими сказками и т. д. связано с потребностью
освежить русскую литературную речь разными диалектами.
Пользование украинским языком давало возможность снизить
русский литературный стиль, не делая его вместе с тем гру-
бым» 1. Ни о каком «увлечении» до Гоголя местным украинским
колоритом говорить не приходится потому хотя бы, что назван-
ные для примера писатели не принадлежали к имевшим даже
относительно широкий круг читателей, и успех «Вечеров» и
«Миргорода», конечно, был успехом не этнографизма как тако-
вого и менее всего — новых языковых элементов, которых чита-
тели-великороссы не понимали или понимали плохо: нравилась
главным образом сюжетная занимательность гоголевских пове-
стей; их еще вовсе не известный до тех пор юмор, волнующая
или пугающая фантастика, своеобразно переплетающиеся друг с
другом; забавные или приковывающие к себе своим своеобра-
зием характеры и под. Язык Гоголя в его диковатой, благоухаю-
щей свежести был еще слишком мало доступен сам по себе —
как предмет эстетического восприятия для русского читателя
тридцатых годов, в редких только случаях поднимавшегося или
способно^ тогда подняться над своей привычкой к «накатан-
ной», «образцовой» прозе Булгарина, Сенковского и других
представителей беллетристической журналистики. Об этом хоро-
шо знал и В. Ф. Одоевский, который вынужден возражать про-
1 Б. Эйхенбаум, Лермонтов, Л., 1924, стр. 135

277

тивѵ перенесения простонародного языка в беллетристику, хоір*
язык этот, несмотря на свою грубость, по его признанию, и си-
лен, и живописен,— потому что, по буквальному его выраже^
нию, «публика еще не доросла до него».
УН. В. Гоголя этнографические интересы определенно
подчинены художественным, но местному колориту, в том числе
речевому, и он придает первостепенное значение: рассказы «Ве-
черов на хуторе близ Диканьки» (1831 и 1832) и «Миргорода*
(1835) испещрены украинизмами, из которых только очень мало
случайных, неустановочных. Гоголю хорошо было известно, ка-
ким должен представляться его лексический украинский мате-
риал русскому читателю, и он сознательно идет на обильное его
привлечение хотя бы и с тем условием, что материал этот при-
ходится объяснять в особых примечаниях.
«Ведьма» В. И. Даля (Казака Луганского) (1837) в духе
обычных его вкусов расцвечена украинскими пословицами и
поговорками; включено в нее немало и отдельных украинских
слов. По собственному замечанию Даля, «сказка пестра украин-
скими речами»: «сказку эту прислал мне казак Грицько Осно-
вьяненко, коли знавали его. А что из песни, что из сказки, сло-
во не выкидывается, а выкинешь слово, не наверстаешь и
тремя» К
Исторические романы и повести, в которых дей-
ствие совершается на Украине XVI—XVIII столетий и авторами
которых являются обыкновенно, украинцы, за немногими исклю-
чениями, к которым принадлежит, напр., «Мазепа» Ф. В. Бул-
гарина (1833—1834), открывают относительно широкий до-
ступ украинским словам и выражениям, особенно понятиям, от-
носящимся к специфике старого украинского быта. Наиболее
известное произведение этого рода — «Тарас Бульба» Н. В. Го-
голя (1835—1842).
Сюда же относятся еще, нацр.: «Гайдамаки» Порф. Бай-
ского (псевдоним О. Сомова), напечатанный в «Невском
альманахе на 1827 год». Украинизмы чумаковать, крамари, осе-
ледец, как и устарелые слова, вроде батог, рыдван, в нем со-
провождаются отдельными объяснениями2. Ср. его же «Гайда-
мак», 1828, напечатанный в «Северных цветах», где относитель-
но богато представлена специфически-бытовая лексика: чу нако-
вать, борщ, вечерницы, девичья одежда «дрибушки, перевитые
скиндячками, плахта, корсет с гаплицами, кунтошь с усами, но-
боты», и под.3, и другой отрывок 1829 г. в «Сыне отечества» —
в той же стилистической манере4. Как роман, в котором впер-
1 См. В. Сиповський, Україна в російському письменстві, част. I
(1801—1850), Київ, 1928, стр. 286—287.
2 Там же, стр. 146.
3 Там же, стр. 150 и 153.
4 Там же.

278

оые особенно свободно и обильно выступает лексика украинской
старины социальной и бытовой, В. Сипбвский отмечает «Чер-
ную раду» П. Кулиша (начата печатанием в 1845 г.) К Пер-
вое верно; ср.: консистент, державцы, посполитые, недоляшки
и под. Что касается бытовой лексики, то она в большинстве у
Кулиша не носит специально-исторического характера: рушник,
гаман, майдан, килимец и под. представляют слой украинский —
вообще.
Рядом с украинизмами бытовыми и характерными для ар-
хаики народа, в исторических романах и повестях таких, как
«Тарас Бульба» Гоголя, «Чайковский» Е. Гребенки
(1843), «Черная рада» П. Кулиша, «Набег в степи»
А. Кузьмича (1844), «Порубежники» А. Скальковско-
го (1849), изображающих в первую очередь старинное казаче-
ство, выступает очень значительная примесь украинских языко-
вых элементов в речах персонажей. Особенно много их (иногда
они даются целыми партиями) в романе Петра Голоты —
«Иван Мазепа» (1832).
Противоположная тенденция,— обойтись насколько возможно
без украинской специфики,— Характеризует исторические рома-
ны Булгарина. Любопытно, напр., как он там, где вынужден
затронуть старину с ее наименованиями, считает нужным белле-
тристически объяснить эти чужие, по его мнению, для читателя
слова: «Откуда эти слова «кошевой» и «казак»? «Это не русские
выражения»,— сказал незнакомец, «Об этом польские писатели
пишут различно. Говорят, будто кош — татарское слово, озна-
чающее: стан воинский, а козак по-татарски значит легкоконец,
легкий ездок» (Димитр. Самозванец, 1830).
В ряд подобных повестей и романов вносятся, иногда с зна-
чительными искажениями фонетики и морфологии, украинские
народные песни и думы; характерны в этом отношении, напр.:
«Гайдамак» (1826) Порф. Байского (псевд. Ор. Сомова), «Иван*
Мазепа» Петра Голоты (1832) и его же «Хмельницкие, или
присоединение Малороссии» (1834), «Чайковский» Е. Гребенки
(1843), «Вольный гетман пан Савва» Н. Кукольника (1845),
«Мазепа, гетман Малороссии» Н. Сементовского (1845), «Чер-
ная рада» П. Кулиша (1845), «Гетман Остряница, или эпоха
смут и бедствий Малороссии» В. Кореневского (1846), «Зино-
вий Богдан Хмельницкий» А. Кузьмича (1846), «Порубежники»
А. Скальковского (1849). То же имеет место в драматических
сценах, таких, напр., как «Чары или несколько сцен из. народ-
ных былей и рассказов украинских» Кирил. Тополи (1837).
Как типичное проявление сентиментального этнографизма
своего времени можно указать «Марусю, малороссийскую Са-
фо» А. А. Шаховского ( 1839). Действие повести развер-
тывается в Полтаве, и автор прилагает все усилия, чтобы его
1 См. В. Сиповський, УкраТна в російському письменстві, част. I.
(1801—1850), КиТв, 1928, стр. 234.

279

читатель полностью оказался в «малороссийской» атмосфере бы-
товой и словесной. Сам он довольно плохо знает украинский
«язык, но пользуется им широко для диалогов сеоих героев. В
духе драматической манеры Шаховского и в соответствии с вку-
сом времени в повесть включено много песенного материала,
с фонетической и морфологической стороны в большей или
меньшей мере искаженного.
Говоря об украинизмах в беллетристике, можно отметить
еще, кажется, совсем особняком стоящий случай — сюжетно мо^
тивированное включение Лермонтовым нескольких украин-
ских фраз в «Тамань» («Герой нашего времени», 1840): по-
украински, а не по-русски Печорину отвечает «слепой».
В поэзии пример этнографизма представляет, напр., «Ма-
лороссийская хата» Ф. Глинки, напечатанная в «Библиоте-
ке для чтения», XIV, в 1836 г. Стихотворение это с художе-
ственной стороны очень слабо, но показательно для этнографи-
ческих интересов времени с их сладковатым привкусом симпа-
тии к «мирной» крестьянской жизни и своеобразию быта: «Зай-
демте, брат!.. Вошли. То хата Малороссийская была; Проста,
укромна, небогата, Но миловидна и светла». Стихотворение —
коллекция «малоруссизмов», опознанием которых автор, кстати,
не затрудняет читателя — все они выделены курсивом, и couleur
locale выступает четко и со стороны внутренней, и со стороны
внешней: «На лавках паробки, девчины Шутят на дружеской
ноге»; «Для жениханья они сели, И золоченый пряник ели»;
«Тут вечерница!.. Песни пели»; «..\И скоморохи казаки На га-
рабанах загудили»; «Нам мед и пиво подносили, Вареники и
голушки [sic!], И чару вкусной вареницы, Усладу сельской
вечерницы; А лобобриты старики Роменьский в люльках запа-
лили, Хлебая сливянки глотки»; «И вот поет: «Гей, мати, ма-
ги! Со мной жартует вот у хаты Шутливый гость, младой лю-
скаль»; «Запой же, гарная девица, Мне песню молодого Грица».
Юный Пушкин в «Казаке» (1814) «украинский» налет со-
общает речи своего «донца» словом коханечка: «Выдь, коханеч-
ка, скорее, Напои коня», «Верь, коханечка, пустое; Ложный,
страх отбрось». Фонетическая оболочка слова (-ечка, а не -очка)
обнаруживаем польский, видимо очень случайный,, источник зна-
комства с ним поэта. Не о многом большем говорят и этногра-
фические точки, художественно, впрочем, на своем месте вполг
не достаточные, в позднейшем его «Гусаре» (1833). Украинский,
элемент здесь преломляется через передачу простолюдина-вели-
коросса: «Насилу щей пустых дадут, А уж не думай о горелке»;
«То ль.дело КиевГ Что за край! Валятся сами в рот галушки..,»;.
«Ей-ей, не жаль отдать души За взгляд красотки чернобри-
вой...» См. это же слово у Дельвига «А. С. Пушкину (Из Мало-
россии)», ок. 1817 г.
В почти современной «Казаку» Пушкина «Песне» Д. В. Да-
выдова (1815) фигурирует, однако, без определенного отае-

280

сенйя к Украине, известная и Пушкину горелка: «Станем, брат-
цы, вечно жить Вкруг огней, под шалашами, Днем рубиться мо-
лодцами, Вечерком горелку пить».
Естественно, что довольно широкое отражение бытовые
украинизмы с исторической окраской нашли в поэмах
К. Ф. Рылеева с сюжетами из украинской истории — «Вой-
наровском» (1823—1824), «Наливайке» (1825).
Лексику, передающую этнографическую специфику украин-
ского быта, выделяя соответствующие слова кавычками, дает
в своем «Богдане Хмельницком» (1833) М. А. Максимо-
вич: «...Я жил у вас На Украине лет немало И ваши песни
затвердил, И ваш язык узнал! Бывало, В тревоге ваших «вечер-
ниц»... Я проводил в весельи ночи... На ваших «досветках» ког-
да-то... И я...» — «...Горожанка Сзовет, бывало, всех подруг.
Мелькнет на улице и вдруг Несется звонкая «веснянка», и под.
Украинизмы в стихотворном русском языке первой полови-
ны XIX века вне задачи дать местный колорит или хотя бы на-
мекнуть на него, естественно, только очень редкие, очень слу-
чайные крапинки. Так, два прихотливо данных им украинизма:
«Цаца, не пиши пером! Ляля, не играй смычком!» — в песенке,
сопровождающей пляску Зампиери («Джулио Мости», 1836)
Кукольник толкует как свои детские слова (об их украинской
почве, он. не .упоминает): «Многие спрашивали у меня,— заме-
чает он в примечаниях к своей драматической фантазии,— что
значат эти два слова. В ребячестве я приветствовал и ласкал
ими мои игрушки. Привычка и память детства ввели их в мой
словарь. Да простит читатель воспоминаниям нежного воз-
раста» г.
§ 19. Речь купеческая и мещанская
Вместе с реалистическими тенденциями в повести, в комедии
и под. известное место начинает отводиться писателями воспро-
изведению, наряду с крестьянской, речи купеческой, близ-
кой к первой, но выступающей с сильным налетом «городских»
слов, более развязной, иногда претенциозной — с желанием им-
понировать прикосновенностью к «цивилизации». Хорошее зна-
комство с такою речью и талантливую ее передачу находим,
прежде всего, в повестях М. П. Погодина (Черная немочь,
1829; и др.). Очень правдоподобно, без шаржа, звучит она,
напр., в «Тарантасе» В. А. Соллогуба (1845). Хорошее
знание ее и большое искусство в юмористическом воспроизведе-
нии ее обнаружено А. Ф. Вельтманом в «Саломее»
(1846—1847; серия «Приключения, почерпнутые из моря житей-
ского»). Ср. в особенности разговоры Василия Игнатьевича и
1 Из новой литературы об отношении к украинскому языку в изучае-
мое время см.: А. И. Комаров, Украинский язык, фольклор и литература
в русском обществе начала XIX века, «Ученые записки Ленингр. гос. универ-
ситета», серия филологических наук, вып. 4, 1939.

281

Феклы Семеновны Захолустьевых. Попытку передать купечески*
разговор реалистически представляет «Новый русский язык»
А. А. Бестужева-Марлинского, но Марлинский и здесь
не удерживается в нужных границах и с характерною для него»
размашистостью манеры впадает в грубый шарж. Сценка-раз- '
говор, которую он изображает и в которой, кроме автора, при-
нимают участие два купца, один «помоложе», другой «поста-
рее», должна быть иллюстрацией к его положению: «Всякое-
звание имеет у нас свое наречие... но купчики пуще всего*
купчики — любят говорить свысока, то-есть сбирать кучу слов
без связи и смысла».
В комедиях Н. В. Гоголя язык купеческих персонажей
особенно удался ему при изображении женщин: очень харак-
терна речевая манера и Арины Пантелеймоновны, и ее племян-
ницы-невесты Агафьи Тихоновны в «Женитьбе» (1842); язык
купцов в «Ревизоре» (1836) и купца Старикова в «Женитьбе»
в целом характерен, но это персонажи слишком эпизодические,,
чтобы оставить заметное впечатление.
§ 20. Семинаризмы
Не совсем определенную категорию социальнодиалектной*
лексики литературного языка представляют так называемые «се-
минаризмы». Под этим словом писатели недуховного происхож-
дения, главным образом с тридцатых годов, времени, когда ста-
рославянские элементы в лексике уже в общем заняли свои
определенные места и не могли, таким образом, вне определен-
ного стилистического применения переходить грани принятой/
в качестве нормы, понимают словоупотребление и обороты, свя-
занные с духовной школой — семинарией и манерой выражаться'
в ее вкусе. «Семинаризмы» представляются писателям-дворянам,
и относительно немногим разночинцам, получившим свое обра-
зование не в духовной школе (Н. Полевому и др.), прежде все-
го тяжеловесными детищами схоластического безвкусия и ру-
тины.
Полемизируя с задорным Н. И. Надеждиным, духов-
ное происхождение которого и полученная им школа были всем
хорошо известны, его противники — дворяне и даже разночинец
Н. П. Полевой очень часто более или менее презрительно упоми-
нают о его слоге «поповича» и не упускают случая уколоть его
именно с этой стороны!.
Надеждина же имеют в виду заключительные строки «Пу-
тешествия в Арзрум» Пушкина (1829—1836): «...У Пущина на*
1 Стоит заметить, однако, что самый факт происхождения в других
случаях не препятствовал писателям-дворянам находиться в самгй тесной*
дружбе с «поповичами» же и не видеть в их слоге следов дурной манеры,
приобретенной в духовной школе. Так, Пушкин и ряд других литераторов егс»
круга с любовью и уважением относятся к «семинаристу» П. А. Плетневу»
Последнему, как известно, посвящен Пушкиным «Евгений Онегин».

282

столе нашел^ я русские журналы. Первая статья, мне попавшая-
ся> была разбор одного из моих сочинений. В ней всячески бра-
нили меня и мои стихи. Я стал читать ее вслух... Надобно знать,
что разбор был украшен обыкновенными затеями нашей крити-
ки: это был разговор между дьячком, просвирней и корректором
типографии, Здравомыслом этой маленькой комедии...» (ср. лю-
бимую манеру критических выступлений «Надоумка» — Надеж-
дина,— стр. 187 и дал.).
О некрасивой оригинальности семинарского типа говорит ха-
рактеристика слога прямо не названного Надеждина в «Менде-
ле, критике Гете» Белинского (1840):
«Выкуйте себе какой-нибудь странный, полуславянский ди-
кий язык, который бросался бы в глаза своею калейдоскопиче-
скою пестротою и казался бы вполне оригинальным и глубоко-
таинственным: она [толпаі, пожалуй, сделает вид, что и пони-
мает его, стыдясь сознаться в своем невежестве. Вот вы уже и
поколебали авторитет Пушкина; идите дальше и утверждайте,
что Байрон и Гете не истинные художники, ибо-де они на ал-
тарь чистых дев (то есть муз, которых Тредьяковский называл
Мусами) неомовенными руками возлагали возгребия нечистые и
уметы поганые, которые доставили они из возкраий лужи, и
т. п.».
Свою нелюбовь к семинаризмам Белинский декларирует и
прямо по совсем случайному поводу. В письме его к Боткину
4 марта 1847 года под упрек в употреблении семинаризмов не-
ожиданно попадает не кто другой, как А. И. Герцен, о котором
он пишет: «Герцен, конечно, не Галахов, даже не Кудрявцев !,
во многих отношениях, а все москвич. Он считает очень нуж-
ным уведомить публику печатно, что чувствует глубокую симпа-
тию к своей жене; он употребляет в повести семинарственно-
гнусное слово ячность (эгоизм т. е.); герой его повести говорит
любимой им женщине, что человек должен довлеть самому себе»
(Письма, III, 194—195).
Но именно Герцену, уму насмешливому, характеру богатому
разными чувствами, среди которых, однако, никак не выступала
склонность к архаике, больше, чем кому бы то ни было, семи-
нарский стиль был чіужд по всей его природе, и едва ли не
лучшие образцы иронического воспроизведения его вышли из-
под его пера.
Им удивительно просто и жизненно верно нарисован в «Кто
виноват?» портрет бывшего семинариста учителя латинского язы-
ка и содержателя частной школы Ивана Афанасьевича Медузйг
«а, с типическими точками его семинарского языка в быту [«...И
•наконец позвал кухарку свою Пелагею (заметьте, что он ее ни-
когда не называл Палагеей^ а как следует, Пелагеей; равно сло-
ва «четверток» и «пяток» он не заменял изнеженными «четверг»
Которых Белинский выше охарактеризовал как «истых москвичей».

283

й «пятница»); «Пелагея!...Не употребляй во зло терпение мое...»,
говорит Медузин, обращаясь к ней с предостережением», и под.].
В «Докторе Крупове» (1846) Герцен пародирует книжно-се-
минарский язык и уже с резко-пародийной установкой, позже
(в 1869 г.), в «Aphorismata по поводу психиатрическрй теории
д-ра Крупова. Сочинение прозектора rf адъюнкт-профессора
Тита Левиафанского», дает примеры устарелого, схоластического
семинарского - слога.
В другом смысле о своей нелюбви к «семинаризмам» выска-
зывается И. С. Тургенев. Для него «семинаризмы» — это цве-
тистые ходульные выражения с окраской своеобразной патетич-
ности или отобраніности, тот круг затасканных, и потомку без-
вкусных, книжных, штампованных метафор и под., который, как
ему кажется, устоялся в качестве литературности именно в ду-
ховной школе и от нее распространяется далее. Пристрастие к
этим «семинаризмам» видит он у авторов «ложно-величавой '
школы» (к слову сказать, сплошь дворян), к которой одинаково
относит и Марлинского, и Загоскина, и Кукольника, т. е. пред-
ставителей главным образом претенциозно-аффективных стилей.
Как примеры подобных «семинаризмов» им указываются:
тайниках природы я открыл ее новую силу»; «...попечительная
натура моими устами этой же столице, целому миру — изволит
поведать одну из благодетельных тайн ceoux»t и под. (о повести
Кукольника «Старый хлам») К
Характерны и те слова и выражения, которые в трагедии
Кукольника И. С. Тургенев относит к слогу «воспитанников
старинных духовных заведений». Княгиня Тетен говорит, напр.:
«Теперь нужна мне твердая рука, Чтобы сойти со скользкой
высоты, Куда меня насилие втащило». Тургенев брезгливо кур-
сивом подчеркивает коробящее его втащило. Курсивом же он
выделяет обождать («Но вот и он сам,—передает от себя со-
держание Тургенев,— является с княгиней Тетен, которая обе-
щает обождать егр на террасе»). Или в словах польского короля
Августа: «И я не понимал, Чего хотел Шарль от меня... А как
прижал — невольно догадался».
Семинаризмы бытовые, своеобразная манера речи духов-
ных, вносивших книжно-церковную примесь, как свой отбороч-
ный фонд, в обычную разговорную фразу, с точки зрения носи-
телей литературного языка представлялись особенно безвкусны-
ми и смешными.
Расхождение между претенциозностью установки церковно-
книжных элементов подобной речи и элементарностью бытового
диалога, куда они попадали без ограничения в числе и без спе-
циальной стилистической мотивировки, било в глаза своей неле-
постью и смешило зачастую не только сатирически настроенных
людей из других общественных классов.
1 Ср. В. Виноградов, Очерки.., изд. 1938 г., стр. 311—312.

284

Уже Гоголь, имевший в этом отношении предшественников
именно на украинской литературной почве, использовал речевую
семинарскую манеру как исключительно благодарный юмористи-
ческий материал.
Лучшее у него в этом отношении — разговор перебирающе-
гося через забор поповича Афанасия Ивановича с любовно по-
кровительствующей ему женой Солопия Черевика («Сорочинск.
ярмарка»). На ее заботливые вопросы, не случилось ли с ним
чего-нибудь неприятного, когда он перелезал в ее двор, Афа-
насий Иванович отвечает «болезненно и шопотно», комической
отборно-«литературной» в семинарском духе фразой: «Тс! ни-
чего, ничего, любезнейшая Хавронья Никифоровна... выключая
только уязвления со стороны крапивы, сего змиеподобного злака,
по выражению покойного отца протопопа». В том же забавном
стиле выдерживаются и другие его обращения к «несравненной
Хавронье Никифоровне».
§ 21. Элементы фразеологии мелкого чиновничества
Среди социальных групп города, имеющих свою аффективною
лексику, в поле внимания беллетристики тридцатых-сороковых
годов едва ли не первым попадает мелкое чиновниче-
ство. Это и естественно: писателям-дворянам эта группа зна-
комей других; они соприкасаются с ней в годы, своей «граж-
данской» службы (последнюю в различных ведомствах прошли
многие из них). Людской состав государственного бюрократиче-
ского аппарата самодержавной монархии особенно заметен è го-
роде, и составляющий его низший слой, грамотный, иногда с не-
которым налетом более или менее сомнительной «цивилизации»,
способен останавливать на себе внимание и не очень наблюда-
тельного глаза. Эта человеческая группа — предмет пренебреже-
ния счастливых представителей того самого класса, который она
обслуживает; она хочет в том и другом отношении равняться на
находящиеся постоянно пред нею образцы власти, чиновного по-
ложения и богатства, но постоянно вынуждена видеть себя в
бесконечном отдалении от своего «идеала», почти всегда реши-
тельно и грубо отталкиваемой от него. Малообразованная в по-
давляющем большинстве своего состава, но противопоставляю-
щая себя «мужикам», эта группа в своем быту, естественно,.
владеет речью, представляющей смесь претенциозной вульгар-
ности (подражательного и вместе с тем беспомощного «изяще-
ства», подделки под «хорошее общество») с продуктами «соб-
ственного» творчества — образными выражениями, фразеологиз-
мами бытового происхождения и под., тем обыкновенно аффек-
тивным пестрым материалом, который, вместе с ощущением, сре-
ды, из которой он идет, оценивается в восприятии выше стояще-
го, более культурного и влиятельного слоя общества как «дурной
тон». Само собою разумеется, что подобная лексика не остава-
лась строго замкнутой, именно чиновничьей и только чиновни-

285

чьей, а переходила и к другим социальным группам, особенно,
напр., к армейскому офицерству, как в свою очередь, вероятно,
не мало чем и сама позаимствовалась от него.
Широко и разнообразно этот исключительно благодарный для
юмориста материал аффективной чиновничьей и под. лексики
использовал в своих произведениях Гоголь. Он выступает у
него и как средство речевой характеристики в диалоге «петер-
бургских» повестей, в особенности в «Мертвых душах», в мно-
гочисленных партиях комедий («Ревизор», «Женитьба»), и как
определенной окраски прослойка авторской речи, в которой от-
дельными шутливыми намеками этот слой искусно поставлен на
свое место, показан только как средство стилистической игры,
а не собственно-речевого выражения «настоящих» мыслей автора.
Ср., напр.: «Помнишь, как мы с тобой бедствовали на широ-
мыжку и как один раз было кондитор схватил меня за ворот-
ник по поводу съеденных пирожков на счет доходов аглщкого
короля?» (Хлестаков, в «Ревизоре»). «Так уж на святой Руси все
заряжено цодража.шшм, воякий дразнит и корчит своего на-
чальника» (Шинель). «Вона! пошла писать губерния! проговорил
Чичиков, попятившись назад...» (Мертв, души). «...Но есть вещи, '
которых дамы не простят никому, будь он кто бы ни было, и
тогда прямо пиши — пропалоЪ (там же). «Иной, может быть,
и не так бы глубоко запустил руку, если бы не вопрос, который
неизвестно почему, приходит сам собою: «а что скажут дети?»
(там же). «Ноздрев, захлебнув куражу в двух чашках чаю, ко-
нечно, не без рома, врал немилосердно...» (там же). «Чичиков
понял заковыку, которую завернул Иван Антонович, и сказал:
«Другие тоже не будут в обиде; я сам служил, дело знаю...», и
под.
Аффективно-фамильярная лексика мелкого чиновничества
очень хорошо знакома, далее, молодому Ф. М. Достоевско-
му, и его реалистически-психологический стиль открывает ей
широкий доступ в речь соответственных персонажей:
«Ему даже пришло было в голову самому.как-нибудь под-
биться к чиновникам, забежать вперед зайцем... Только Андрей-
то Филиппович чего ж тут с своими смешками мешается? Ему-
то тут что? Старая петля!.. Крылов-то и прав, Крылов-то и
прав... дока, петля этот Крылов, и баснописец великий!»^ (Двой-
ник, 1846). «Ишь его разбирает! подумал герой наш: фаворитом
смотрит, мошенник! Желал бы я знать, чем оц именно берет в
обществе высокого тона?» (там же). «...Но как тут и являлось
известное всем своим неблагопристойным направлением лицо,
и каким-нибудь самым возмущающим душу средством сразу
разрушало все предначинания господина Голядкина, очерняло
досконально его репутацию, втаптывало в грязь его амбицию,
я потом немедленно занимало место его на службе и в обществе»
{там же).
В большей или меньшей мере такую лексику отражают в
2*5

286

повестях из жизни чиновничества и другие представители «на-
туральной школы». Из многих можно упомянуть хотя бы «Ло-
терейный бал» Д. В. Григоровича (1847).
§ 22. Канцеляризмы
Канцеляризмы, воспроизводимые прямо — в их непосредст-
венной установке на обстоятельства, требующие «казенного»,,
официального языка, в беллетристике встречаются, естественно,
по мотивам почти исключительно сюжетного порядка: в изобра-
жениях суда, при передаче играющих роль в повествовательном
замысле прошений («челобитных») и под.
Наиболее интересное, что стоит по этому поводу назвать,—
глава вторая «Дубровского» Пушкина с характеристикой ста-
ринного «судопроизводства», судебные «решения» в «Двух Ива-
нах» Нарежного и комически стилизированные «челобитные»
Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича в «Повести о том»,
как они поссорились, Гоголя К
Вынесенный из прямой своей сферы, канцелярский язык мо-
жет производить забавное впечатление. С. П. Жихарев, напр.,
как курьез в своем дневнике (1807) приводит забавное по со-
держанию и выдержанно-канцелярскому слогу завещание одно-
го старого чиновника — некоего Ивана Михайловича Морсочни-
кова 2.
Нечувствительность к неуместности канцеляризмов в автор-
ском языке беллетристики характерна для таких авторов старой
школы, как талантливый, но во многом еще стилистически не-
уклюжий В. Т. Нарежный или вообще еще слабо представляю-
щий себе, что такое художественный слог, В. А. Ушаков. Ср.,
напр., фразы вроде: «На приобретенные вышеупомянутою тор-
говлею деньги, а иногда также проворством, запасают они вино
в таком количестве, чтоб стало довольно для всего стана...»
(Нарежн., Бурсак, 1824).
Гораздо чаще, однако, канцеляризмы выступают в беллетри-
стике как смешное инородное тело, как забавные заплаты на
общем фоне хорошего литературного языка. Вот несколько при-
меров из множества;
«Вдобавок ко всем этим неприятностям, шщучив, по мнению
его, прочное место, он хотел упрочить еще свое благосостояние
и блаженствовать на земле: вследствие сего3 он женился»
на пригоженькой семнадцатилетней дочери палатского асессора,
издавна выгнанного из службы» (А. Шидловский, Пригожая ка-
значейша, 1835). «Дело пошло не на шутку: поклонницы восстали
1 Вообще о канцеляризмах у Гоголя см. В. В. Виноградов, Язык
Гоголя, Ак. наук СССР, Литерат. архив, Н. В. Гоголь, Материалы и исследо-
вания, под ред. В. В. Гиппиуса, I, 1936, № 3.
2 Изд. Academia, II, 1934, стр. 188—190.
3 Разрядка оригинала.

287

на своего идола! Его начали взвешивать, обсуживать, подме-
чать и наконец соединенными силами подметили, решили и воз-
гласили, что он, реченный заседатель, Никита Иванов сын Зав-
зятченко, безбожник, вольтерианец, /картежник и пьяница, вы-
гнанный из службы за дурное поведение» (там же). «Новость,
бесславившая казначейшу, разнеслась по городу установленным
порядком. Судьиха почтительным изустным отношением уведо-
мила исправницу; та приступила к немедленному исполнению,
и через два часа открытие, рассказанное «по секрету», было
опубликовано изустными циркулярами» (там же). «Исправница,
получив экстренное донесение о столь достославном происше-
ствии, с радости чуть не умерла, чуть не уморила своего мужа
своим хохотом» (там же). «Морозное петербургское утро скло-
нялось к вечеру, потому что в Петербурге в эту пору года есть
только утро и вечер: дня не имеется в наличности» (Вёревкин-
Рахманный, Кокетка, 1836).
Или: «На другой день Изв'екова отвезли в дом сумасшед-
ших. Графиня К*** через неделю уехала в деревню. Летом
прошлого года ездил я нижеподписавшийся в полуденные гу-
бернии. Август месяц провел я в Х-е, и вот как-то вечером слу-
чилось мне забрести на кладбище» (там ще).
І Применяется этот способ забавного нарушения беллетристи-
ческого стиля, конечно, и Гоголем. В некоторых «авторских»
партиях «Мертвых душ» канцеляризмы вкраплены как вполне
прозрачные юмористические ходы; ср., напр.: «Не успел [Чичи-
ков] совершенно выкарабкаться из объятий председателя, как
очутился уже в объятиях полицеймейстера; полицеймейстер
сдал его инспектору врачебной управы; инспектор врачебной
управы откупщику, откупщик архитектору...» (ср. «сдать дела»,
«сдать арестованного» и под.); «Сюжет становился ежеминутно
занимательнее, принимал с кіаждым днем более окончательные
формы и, наконец, так как есть, во всей своей окончательности,
доставлен был в собственные уши губернаторши» (ср. «доста-
вить в собственные руки»).
В. В. Виноградов, «Очерки», 2 изд., стр. 369, отметил,
между прочим, что в ранних редакциях своей поэмы этим сред-
ством Гоголь пользовался еще шире. В. некоторые партии свое-
го повествования канцеляризмы Гоголь вносит как элемент сти- (
листически мотивированный (размышления чиновников, замеча-
ния Чичикова, подготовляющие разговор о продаже мертвых
душ), но дает их при этом тоже так или иначе в юмористиче-
ском аспекте; ср.: «Слово мертвые души1 так раздалось неопре-
деленно, что стали подозревать даже, нет ли здесь какого наме-
ка на скоропостижно погребенные тела, вследствие двух, не так:
давно случившихся, событий». «Они положили, наконец, потол-
ковать окончательно об этом предмете и рещить по крайней ме-
1 Курсив — Гоголя.

288

ре, что и как им делать и какие меры предпринять, и что та-
кое он именно: такой ли человек, которого нужно задержать
и схватить, как неблагонамеренного, или же он такой человек,
который может сам схватить и задержать их всех, как неблаго-
намеренных*.
§ 23. Арготическая лексика
Знакомство писателей с арготической лексикой воров-
ской в беллетристике первой половины XIX века почти еще
не находило себе отражения. Несколько слов воровского арго
старого Петербурга Даль сообщает читателю в «физиологиче-
ском очерке»-характеристике «Петербургский дворник» (1845)
почти внешне. «Как старый дворник и уличный петербургский
житель, которому нередко случалось сталкиваться и дружиться
с народом всякого разбора,— пцшет он о своем герое,— Григо-
рий был не только коротко знаком со всеми плутнями петер-
бургских мошенников, но понимал отчасти язык их, и молодой
сосед его, Иван, брал у бывалого приятеля своего иногда уроки
в этом полезном знании». Это сообщение с упоминанием одного
случая, когда Григорий своим знанием воровского языка сму-
тил шайку воров, иллюстрируется далее несколькими примера-
ми тайного языка воров: стырить камлюх — «украсть шапку»,
перетырить жулику коньки и грабли — «передать помощнику-
мальчишке сапоги и перчатки», добыть бирку, т. е. «паспорт»
и под.
Другие арготизмы поступали в литературный обиход обык-
новенно уже, скорее, как вульгаризмы, фамильяризмы и под.
Таковы хотя бы из школьнического арго перешедшие в
широкое употребление аффективные шутливые «латинизмы»,
русские слова с латинскими суффиксами или искаженные ла-
тинские. Напр., в «Лейтенанте Белозоре» Бестужева-Мар-
линского (1831) матросы говорят: «Ведь хитрый же народ
эти голландцы — умудрились пеленать баб \ когда им нечего
делать. Да этакую заведенцию и нам бы перенять не худо; а
то, как они разболтаются, хоть святых вон выноси!».
Ноздрев у Гоголя («Мертв, души», I, 1842), разнежась,
называет Чичикова свинтусом («Эх, Чичиков, ну что бы тебе
стоило приехать? Право, свинтус ты за это, скотовод этакой!»).
В «Повести о капит. Копейк.» («Мертв, души», I) упоминается
«столичный поведенц».
«...Черви! червоточина! пикенция, или пикендрасі пичурущухі
пичураХ и даже просто пичук\ названия, которыми перекрестили
они [чиновники] масти в своем обществе» («Мертв, души», I) 2.
1 Т. е. надевать на них корсеты.
2 Ср. подобное образование в «Тарантасе» В. А. Соллогуба (1845):
«А потому с утра до вечера, а иногда с вечера до утра козыряют они себе
в пички да в бубандрясы, без малейшей усталости».

289

Нередки подобные слова и у других писателей, дающих их
в шутливом слоге также «от себя»:
«За несколько лет до того один господин... всею тяжестью
своей тучной корпуленции навалился на перила мостика, кото-
рые не выдержали такого давления» (Ушак., Последи, из княз.
Корсунск., 1837). «...И прочие необходимые наставления для
слуг, которые по милости же Платона Васильевича, до рестав-
рации дома, жили свинтусами, ходили замарантусами...» (Вельт-
ман, Саломея, 1846—1847). Там же в речи действующего лица:
«Ох, Прохор, не люблю я этого!—сказал Василий Игнатье-
вич:— что у тебя за поведенция такая». Слово поведенция
употребляет и торговец Луковицын в пьесе-шутке В. А. Сол-
логуба «Букеты, или петербургское цветобесие» К
Из слов ученического арго стоит еще упомянуть важного для
гоголевской характеристики состояния губернского общества,
«разоблачившего» Чичикова,— гусара: «Дамы,— говорится в
главе. VIII первой части «Мертвых душ»,-г-умели напустить
такого тумана в глаза всем, что все, а особенно чиновники, не-
сколько времени оставались ошеломленными. Положение их в
первую минуту было похоже на положение школьника, кото-
рому сонные товарищи, вставшие поранее, засунули в нос гуса-
ра, то-есть бумажку, наполненную табаком. Потянувши впросон-
ках весь табак к себе со всем усердием спящего, он пробуж-,
дается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза во все сто-
роны, и не может понять, где он, что с ним было... и потом уже,
наконец, чувствует, что в косу у него сидит гусар. Таково совер-
шенно было в первую минуту положение обитателей и чиновни-
ков города».
Ученическое арго морского корпуса
В. И. Даль дает почти прямо по-собирательскому в «Мичма-
не Поцелуеве» (1841): «Но Поцелуев,— рассказывает он,— по
крайней мере обогатил в корпусе знание русского языка; и вот
вам целый список новых слов, принятых и понятных в морском
корпусе; читайте и отгадывайте: бадяга, бадяжка, бадяжник,
новичок, нетленный, копчинка, старик, старина, старйковать, ку-
тило, огуряться, огуряло, отказной, отчаянный, чугунный, жила,
жилить, отжилить, прижать, прижимало, сводить, свести, обмо-
рочить, втереть очки, живые очки, распечь, распекало, отдуть,
накласть горячих, на фарт, на вагая, на шарап, фурочкой, фурка,
и прочее-и прочее». Объяснены им: в тексте — старик: «Поцелуев,
кроме того, научился повиноваться беспрекословно всякому
старику, то-есть старому кадету, в широких, собственных брю-
ках, в затяжке, в портупейке, или в ременном, лаковом поясоч-
ке с медным набором и левиками» и в примечании — огуряться:
«Огуряться вошло в корпусе в употребление от новгородцев,
1 Об этой категории слов см. Д. К. Зеленин, Семинарские слова о
русском языке, «Русск. филол. вестник», 54 том (1905), стор. 109 и след.

290

поступавших туда прежде в большом числе. Мы встречаем сло-
во это также у Посошкова (новгородца); оно означает: отделы-
ваться от обязанности своей, не исполнять ее, не быть налицо,
где должно» 1.
Очень значительная часть этих арготизмов времени Даля,
как видим, в настоящее время уже прочно вошла в фонд нашей
фамильярно-аффективной лексики.
Вышли из употребления только сравнительно немногие: ба-
дяга и под. [ср. в «Толковом словаре» Даля: «Бадяга, бадяжка,
нее. игрушечка; небольшая вещица для забавы. Корчить бадяги,
бадяжничать, шутить, смешить, корчить кого, дурачиться...»],
на ваган; отказной [ср.: «Отказной вор, отчаянный, отбившийся
от рук»]; фуркау фурочкой «быстрота, бегом»; малоупотреби-
тельно стало на-шарап [ср. «взять на-шарап, поднять на-шарап
на поток, поточить (стар, нее.), разграбить, расхватать по ру-
кам, что кому попадется»]. На-фарт до недавнего времени было
в ходу в лексиконе преступников — «на заработок, на добычу».
Со вкусом и на своем месте различными арго пользуется
А. Ф. Вельтман. Вот хотя бы пример забавного, мотивиро-
ванного потребностью рассказа применения кулачных арго-
тизмов:
«Когда Васька Игнатов поднес ей вместо вина винного запа-
ху, забубённая голова так осерчала, что вызвала Ваську кула-
ком на дуэль, ранила его сперва под-микитки, потом в сусолы,
расквасила нос, пересчитала ребра, подставила фонари, словом,
уничтожила его» (Саломея, 1846—1847).
Говоря об отражении в русской беллетристике изучаемого
времени социальных говоров, стоит отметить,— что, впрочем, не
должно особенно удивлять,— то обращающее на себя внимание
обстоятельство, что влиятельный в двадцатых-тридцатых годах
жанр «нравственно-сатирического романа2 ничего примеча-
тельного в русскую литературную лексику не внес и в общем
остался верным типичной «средней» линии литературной рус-
ской прозы.
1 Ср. и более ранние поимеры (XVII в.) в материалах «Хозяйства круіь
ного феода л а-крепостника» I, Л., 1933. Слово огурятися известно и украин-
скому языку.
2 Специальные сведения об этом жанре, в свое время влиятельном, но
не нашедшем талантливых представителей (Нарежный своими корнями ухо-
дит в XVIII век), см. в статье В. А. Покровского «Проблема возник-
новения русского «Нравственно-сатирического» романа,— Изв. АН СССР,
Отд. общ. наук, 1932, стр. 935 и след.).

291

ГЛАВА VIII
ЛЕКСИКА В ДИАХРОНИЧЕСКОМ АСПЕКТЕ
1. Архаизация
§ 1. Старшие архаизаторы и оппозиция им со стороны
литературных деятелей младшего поколения
Инерция старинного прозаического слога, создавшегося на
древнеславянской основе и в светских жанрах литературы вы-
ступавшего как тяжелая, стилистически не расслоившаяся смесь
элементов церковных, приказных и светских разговорных, была
преодолена уже в последней четверти XVIII в., преодолена, ра-
зумеется, крупнейшими мастерами, у которых училось младшее
поколение писателей, тогда как ряд других, преимущественно
принадлежавших к старшей писательской генерации, лишь мед-
ленно и неохотно отходил от привычного.
Начало XIX века ознаменовалось теоретической борьбой
представителей старинного слога против тенденций карамзиниз-
ма. H. М. Карамзин, энергично действуя показом, не забо-
тился или, вернее, относительно мало заботился о теоретическом
обосновании своих писательских позиций и в том, что касалось
выбора материала, и в слоге в широком смысле слова — в прие-
мах его словесной обработки, в лексической и грамматической
практике. Ориентация карамзинизма на светский разговорный
язык в тот период, который отмечен наиболее решительными
выступлениями против него А. С. Шишкова (1803—1811),
не давала еще определенного места вопросу, должны ли архаи-
ческие элементы, удерживавшиеся в слоге других авторов, ока-
заться просто подлежащими устранению, как материал плохого
слога, или они могут еще быть использованы со специальной
стилистической установкой, в первую очередь — как средство
архаизации в различной возможной ее направленности.
Однако, и выступлений А. С. Шишкова нельзя рассматривать
как защиту церковнославянского языка в качестве источника
архаизаоди по преимуществу. Архаизация предполагает наличие
устойчивого фонда современного литературного языка, фонда,

292

по отношению к которому возможно выдвижение словарных и
других элементов, одних — как новых, для него необычных, дру-
гих—как устарелых или вовсе вышедших из употребления и
обновляемых со специальной стилистической установкой. Для
Шишкова церковнославянский язык, этот, в его понимании, отец
русского,— еще живой источник обогащения литературного
языка, способный пополнять его недостающими ему понятиями
в разных смысловых областях (кроме того, что относится к низ-
кому слогу), и допускающее широкое использование средство
создавать неологизмы, опять-таки не специально-стилистическо-
го характера, а такие, которые могли бы обеспечить потребности
в необходимом для самого называния. Шишков боролся в основ-
ном не за стиль или, по крайней мере, не за стиль в первую
очередь; его зазлечания по поводу последнего, когда он высту-
пал против карамзинской перифразы, не лишены были справед-
ливости и созвучны тому, что десятилетие спустя в своей замет-
ке, начинающейся словами «Д'Аламбер оказал однажды Лагар-
пу...» (1822) —ст. стр. 403, так ярко и умно выразил А. С. Пуш-
кин,— в этом отношении о Шишкове можно было бы сказать,
что история в большой мере оправдала его мнения; но он хо-
тел не столько другого направления в манере выражения,
сколько возвращения литературного языка к уже пройденному
пути в самой его лексической основе. Для него не существовало
определенного хронологического различения словарных пластов,
не существовало по крайней мере настолько, чтобы это разли-
чение чувствовалось и определяло выбор предлагаемых им за-
мен для слов или просто заимствуемых из иностранных языков,
или переводимых по способу калькирования (т. е. использова-
ния славянских корней и формальных элементов с сохранением
внутренней формы чужого слова) *.
Отстаивая славянскую основу русской лексики, Шишков
фактически ратовал, как показывают и его теоретические выска-
зывания, и собственный его язык, за церковнославянскую сти-
хию, во всем, что относилось к высоким стилям, мало чем огра-
ничиваемую. Права этой стихии он распространял не толь-
ко на то, что уже имело в литературном языке существование
в современности и в прошлом, но и, не учитывая специфичности
окраски, присущей церковнославянской лексике в составе лите-
ратурного русского словаря, на те новообразования на этой
основе, которые должны были вступать в язык в качестве несу-
щих на себе по своей природе печать обновления. Поэтому нео-
логизмы шишковцев вместе с тем, с не меньшим цравом, могут
быть названы архаизмами: они целиком соответствуют вкусу
1 Замечание его: «Таких слов, которые обветшали уже и места их за-
ступили другие, толико же заимствованные, конечно, нет никакой нужды
употреблять» оставалось ограничением, в его собственной практике не претво-
рявшимся по-настоящему в жизнь.

293

старины, создаются в духе ее наиболее реакционных стилисти-
ческих пристрастий, корнями своими глубоко уходят в наслед-
ство церковной схоластики.
Кн. С. Ширинский-Шихматов является в литературе
десятых годов наиболее верным духовным сыном Шишкова и
представителем крайнего правого крыла «Беседы». Его «Петр
Великий» (1810), эта, по выражению К. Н. Батюшкова, «полу-
дикая» поэма, переполнен неологизмами сугубо-архаического
типа; многие из них смело могли бы занять место в произведе-
ниях таких риторов XVI века, как авторы «Сказания о Казан*
ском взятии» или «Повести о прохождении короля литовского
Стефана Батория» К 4
В «Цветнике», 1810 (декабрь), в качестве примеров такого
безвкусного архаического словотворчества Ширинского-Шихма-
това указывались в поэме среди других: зложадная грудь,
многосластная жизнь, достомужный образ, беспищные скалы,
Этна, чревоболя пожарами..., триобоюдное острие, у&ержавить
землю, водосланная равнина, солнцелучный полдень, и под.2.
Вежливо признавая, что в сделанном Шишковым переводе
двух статей из Лагарпа и примечаниях к ним переводчика везде
видно «благородное рвение возвратить язык наш к первобытно-
му его* великолепию и чистоте», Д. В.Дашков в статье, ко-
торую он напечатал в «Цветнике», 1810 (№№ 11 и 12), вместе
с тем в общем правильно указал на слабость основных позиций,
из которых исходил Шишков. Грубый ответ Шишкова на эту
статью («Присовокупление к «Рассуждению о красноречии Св.
Писания», 1811) заставил Дашкова развернуть еще шире свою
аргументацию в отдельной книге («О легчайшем способе отве-
чать на критики», 1811). В основном она свелась к таким заме-
чаниям:
«Я не отвергаю,— писал Дашков,— чтоб язык наш не был
весьма близок к славянскому и чтоб сей последний не был глав-
1 Ср.: А. С. Орлов, О некоторых особенностях стиля великорусской
исторической беллетристики XVI—XVII в., «Извест. Отд. русск. яз. и слов.
Акад. наук», 1908, т. XI, кн. 4, 1909, стр. 344—379.
* Ср. А. Галахов, История русской словесности, древней и новой,
том II, изд. 3, M., 1894, стр. 79.
Ср. и новообразования этого типа другого шишковца Сем. Боброва,
начинавшего раньше, уже в конце XVIII века, и свидетельствующего своим
^ творчеством, что Шишков при своем выступлении отражал отнюдь не только
свои'личные вкусы. В его «Рассвете полночи» (Часть четвертая — «Херсо»
нида», в первый раз появилась в 1798 году, вторым изданием —^ в 1804)
встречаются, напр.: моря гороносные («горы» — корабли}, • гроб водосланный
(т. е. море — «водосоленый гроб»), кровомолочное лицо (т. е. лицо кровь с
молоком), в одежде скорбислезощвенной и под.,— А. Галахов, указ. соч.,
стр. 75.

294

ным основанием его; но не слишком ли много смешивать сии
два языка и почитать их за один и тот же?»
«Мы... имеем множество выгод пред всеми европейскими
народами: наш русский язык сам по себе гораздо богатее, вели-
колепнее, сильнее всех прочих; но мы сверх того можем еще
почерпать из славенского (выгода несравненная!), с тем. од-
накож условием, чтоб выражения и обороты, заимствованные
нами, не были противны собственному языку нашему. Если ж
бы они оба составляли одно и то же целое, на что сии предо-
сторожности?».
Четко выдвигая момент стилистический, Дашков, далее, ука-
зывал: «Правда, что возвышенный слог не может у нас суще-
ствовать без помощи славенского; но сия необходимость поль-
зоваться мертвым для нас языком для подкрепления живого
не есть доказательство и притом^ требует большой осторожности.
Хорошие писатели наши весьма наблюдают этого, и действи-
тельно, в их сочинениях язык наш, хотя наполненный велико-
лепием славенского, не перестает однакож быть русским».
Разделению «славенороссийского» языка на три слога — вы-
сокий, средний и низкий — Дашков противополагает уже возоб-
ладавшее к его времени понимание: «При Петре- Великом, или
в начале просвещения нашего, высоким слогом, то-есть попро-
сту на славенском языке, писали всякие книги без разбора; а
простым слогом, или, лучше сказать, наречием, испорченным из
славенского и смешанным со множеством татарских слов [sic!],
тогда говорили. Ныне же, когда русский язык образовался, сие
различие в слоге с точностью наблюдается по различию рода
сочинений; но исключительное назначение получаемых нами от
славенского пособий одному высокому слогу, а языка общена-
родного простому слогу не существует, да и существовать не
может». Следуют в качестве примеров короткий стилистический
анализ оды Державина «Бог», с церковнославянизмами как «по-
собием», но без их преобладания, и басни Крылова «Дуб и
Трость», жанра, которому, «приличен простой слог», но где ис-
пользованы также и отборочные элементы книжного языка.
Соглашаясь с Шишковым, что, лучше, когда бы все даже
учебные выражения [т. е. научные термины], без коих мы теперь
обойтись не можем, были переведены настоящими русскими
словами» и что ряд введенных в недавнее время иностранных
слов поступил в литературный язык без серьезного предвари-
тельного взвешивания их необходимости, он считает, что «хо-
теть все вдруг переменить, хотеть переводить всякое слово без
разбора есть также погрешность». «Ибо,— мотивирует свое мне-
ние Дашков,— вместо известного и значительного иностранного
слова, мне вбивают в голову другое, славенорусское, или лучше
сказать, славеноварварское, совсем того смысла не выражаю-
щее».
Имея в виду главным образом Серг. Ширинского-

295

Шихматова, наиболее усердного последователя и любимца
Шишкова, Дашков на свой вопрос «отчего многие молодые лю-
ди, впрочем, не без дарований, представляют нам в стихах сво-
их живое подражание тяжелому и грубому слогу Тредиаков-
ского?» отвечает решительным: «Оттого, что они с младенчества
приучились полагать истинную поэзию, достоинство слога в не-
складном сборище олавенских выражений, неупотребительных в
русском языке и несвойственных оному; привыкли думать, что
ничему не должно учиться, кроме славенороссийского языка, и
потому гнушаются чтением хороших писателей как своих, так и
чужестранных» *.
Аргументы Дашкова были выражением мнения ряда совре-і
менных ему писателей. Вкус тех, кто хотел открыть доступ в
русскую литературу западноевропейским влияниям в тематике
и в слоге, отказывался от вливания молодого вина в «мехи вет-
хие». Так, в послании «К В. А.' Жуковскому» (1810)
Вас. Л. Пушкин писал: «Какая слава мне за тяжкие тру-
ды? Лишь только всякий час себе я жду беды. Стихотворителей
здссь скопище упрямо. Не ставлю я нигде ни семо, ни овамо. Я,
признаюсь, люблю Карамзина читать И в слоге Дмитреву ста-
раюсь подражать. ...Но правду говорить безумцам — труд на-
прасен. Я вижу весь собор безграмотных Славян, Которыми
здесь вкус к изящному попран, Против меня теперь рыкающий
ужасно. К дружине вопиет наш Балдус [Шишков] велегласно:
«О братие мои, зову на помощь вас, Ударим на него, и* первый
буду аз! Кто нам грамматике советует учиться, Во тьму кромеш-
ную, в геенну погрузится; И аще смеет кто Карамзина хвалить,
Наш долг, о людие, злодея истребить». ...В славянском языке
и сам я пользу вижу, Но вкус я варварский гоню и ненавижу».
В существенном то же повторяет он в «Послании к Дашко-
ву» (1811): «...Хвалу я воздаю счастливейшей судьбе, О мой
любезный друг, что родился я ныне! Свободно я могу и мыслить
и дышать И даже абие и аще не писать. ...За что ж мы на ко-
стер с тобой осуждены? За то, что мы, любя словесность и нау-
ки, Не век* над букварем твердили аз и буки; За то, что смеем
мы учение хвалить И в слоге варварском ошибки находить; За
то, что мы с тобой Лагарпа понимаем, В расколе не живем,
но по-славенски знаем»2.
1 Наиболее серьезную ошибку Дашкова, достаточно по своему времени
удачно критикующего далее этимологии Шишкова (эта часть его замечаний
нас сейчас не занимает) и в существенном стоящего на правильном пути
при различении русского и церковнославянского языков, представляет его
мнение о роли в образовании русского языка испортившего его старинную
основу — татарского. Опровергать это совершенно неосновательное мнение
теперь не к чему, тем более, что на существо аргументации Дашкова оно
не повлияло и последняя в остальном сохраняет свою силу.
2 Шишкову и шишковцам досталось на долю исключительно большое ко-
личество осмеивающих их эпиграмм, пародий и под., притом вышедших из-
под пера талантливейших современников. Большинство произведений этого

296

Осмысление различия между церковнославянским и русским
языками, хронологическое противопоставление этих стихий рус-
ского литературного языка позволяло выдвинуть вопрос о гра-
ницах и целях использования церковнославянизмов и новообра-
зований по их образцам.
Нет никакого сомнения, что борьба шишковцев с карамзи-
нистами не была .проявлением поверхностного расхождения в
литературных вкусах людей того же самого класса и не своди-
лась даже только к различию в оценке полезности или вредно-
сти обращения к культурным источникам Запада. Как ни мало
по условиям времени в литературной полемике могли быть за-
тронуты собственно-классовые моменты, их обойти было нельзя,
хотя спор в основном и велся между людьми, «благонадеж-
ность» которых, лояльность относительно власти и дворянского
государства, независимо от принадлежности к тому или друго-
му лагерю, не могла быть всерьез подвергнута сомнению.
Сердитые замечания Шишкова о том, что противопостав-
ление светского слога духовному, церковнославянскому, имеет
целью «ум и сердце каждого отвлечь от нравоучительных ду-
ховных книг, отвратить от слов, от языка, от разума оных и
привязать к одним светским писаниям, где столько расставлено
сетей к помрачению ума и уловлению невинности, что, совле-
ченная единожды с прямого пути, она непременно должна по-
пасть в оные»1 (они собственно являются только типическим
отражением охранительной манеры «патриотов» этого времени
вообще), в этом отношении менее показательны, нежели бьющее
в самую суть дела соображение карамзиниста Макарова:
«...есть важная причина не хотеть книжного языка: везде напо-
следок он сделался некоторым родом священного таинства, и
везде там, где он был, Словесность досталась в руки малого ко-
личества людей»2. Если было бы большим преувеличением счи-
тать тенденции карамзинистов в области слога безоговорочно
демократическим^, то вместе с тем они, несомненно, имели в
себе черты, роднившие их с демократизмом: расширение чита-
тельского круга не могло, конечно, не быть предметам прямого
стремления авторов-журналистов, для которых хороший, легкий,
привлекательный своим изяществом язык был одним из средств
завоевать для своих журналов еще очень мало привычного к
рода — в стихотворной форме и принадлежит «арзамасцам» (кроме В. Л-
Пушкина,—К. Н. Батюшкову, А. С. Пушкину и др.).
Из прозаических сатирических выступлений против них стоит отметить
остроумное предисловие В. Т. Нарежного к его «Российскому Жиль-
блазу, или похождениям князя Гаврилы Симоновича Чистякова» (1814):
«Славенский язык,— пишет здесь Нарежный,— бесспорно высок, точен, оби-
лен; однако ж тот из нас, который, стоя перед красавицей, будет нежить
слух ее названиями: лепообразная дево! голубице, краснейшая роз!» —едва
ли не должен быть почтен за сумасброда; а такие витязи и до сих пор у
нас находятся и не без последователей».
1 «Присовокупление» к «Рассужд. о краснореч. Св. П.».
2 Цитировано Викт. Шкловским, Чулков и Левшин, 1933, стр. 224.

297

литературному чтению русского грамотного обывателя. Этот имев-
ший средства подписаться на журнал обыватель — в это время
еще главным образом дворянин, но как возможный мыслите»
уже и в это время подписчик-разночинец, «просвещенный граж-
данин» вообще.
Если язык Карамзина и его школы, по своей близости к
разговорному, в конце XVIII века и в первом десятилетии
XIX, противостоял традиционным «подьяческому», «учено-
му» и просто «славенороссийскому» как отражение тенденций
к национальному литературному языку -на относительно широ-
кой живой базе, то, наоборот, к концу первой четверти века с
притоком в ряды людей, имевших отношение к книге, разно-
чинных элементов, язык карамзинистов, с его дворянской осно-
вой и ограничительным применением только к определенным,
идейно и эмоционально бедным жанрам, уже сам мог казаться
явлением ограниченного круга, каким он по существу и был.
Дальнейшее развитие литературного языка в том направлении,
которое он получал на своей классовой базе, с постоянной при
этом оглядкой на дворянские же жанры европейских литератур,,
все острее ощущалось как антидемократическое и антинацио-
нальное, и сделанные Кюхельбекером в его статье ві
«Мкемозине», II, 1824, замечания в существенном выражали
настроения прогрессивных, близких к декабристам элементов,
чувствовавших необходимость изменить тематику и расширить
социальную базу языка русской художественной литературы.
«Из слова же русского,— писал Кюхельбекер,— богатого и мощ-
ного, силятся извлечь небольшой, благопристойный, приторный,,
искусственно тощий, приспособленный для немногих язык, un pe-
tit jargon de coterie. Без пощады изгоняют из него все ре-
чения и обороты славянские и обогащают его архитравами, ко-
f лоннами, баронами, траурами, германизмами, галлицизмами,
барбаризмами...».
Кюхельбекер, как и Грибоедов, Катенин и те, кто разделяли
его мнение об антинациональности путей, взятых в поэзии, так
или иначе сЕязанной с вкусами и направлением Жуковского, пра-
вильно осуждая тенденцию к слишком отборочному и социально
ограниченному языку, не видели, однако, когда дело касалось
«высоких» жанров, тех русских источников языка, откуда можно
черпать средства для обогащения подобного слога. Борясь за
высокое в национальном, они, подобно Радищеву, обращали
свой взгляд к старине, к стихии церковнославянской, восприни-
мая ее как древнюю русскую, и таким образом, при резком
расхождении с шишковцами во взглядах на существующий по-
литический порядок в его сути,— в области языка, в оценке зна-
чения старой, испытанной в ее торжественности и в устремлен-
ности на «высокое» церковнославянизированной речи смыкались
с крайним крылом консерваторов. В гневном стихотворений
«Участь поэтов» (1823) Кюхельбекер с исключительным, благо-

298

говейным уважением говорит не о ком другом, как об извест-
ном, удивлявшем своей реакционностью даже более других
трезвых представителей своего лагеря — кн. Ширинском-Шихма-
тове, авторе поэмы «Петр Великий»: «Мрут с голода Камоэнс и
Костров, Шахматова] бесчестит осмеянье, Клеймит безумный
лепет остряков,— Но будет жить в веках певец Петров!».
Эта близость во вкусе к старинной манере художественного
выражения, повторяем, не определяла самого идейного содержа-
ния, которое должно было в ней получить свою форму,— в обо-
их политических лагерях, консервативном и декабристском, на-
ходились люди, которых одинаково привлекал особый, «высокий»,
эмоциональный тембр старинного художественного слова *.
Ср. и замечания в статье Б. Mейлаха «Литературная нау-
ка на подъеме», Литер, газета, 1938, № 71:. «На протяжении де-
сятков лет его [Кюхельбекера] любовь к славянизмам и библей-
ским образам рассматривалась как свидетельство близости к
«Беседе» реакционера Шишкова. Приверженность Кюхельбекера
и Грибоедова2 к библейской семантике и фразеологии находит
свою аналогию в литературе и публицистике английской буржу-
азной революции, характеризуя которую Маркс писал: «...Кром-
вель и английский народ воспользовались для своей буржуаз-
ной революции языком, страстями и иллюзиями, заимствован-
ными из Ветхого завета» (М. и Э., Соч., т. VIII, стр. 324). Надо
ли доказывать отличие подобного отношения к «старинному сло-
гу» от реакционно-монархического реставраторства Шишкова!».
§ 2. Элементы архаизации в языке поэзии
Оттеснение церковнославянизмов в некоторых жанрах, где
они вполне разрешались вкусом XVIII ,века, уже в начале XIX
представляет если не совершившийся факт, то определившуюся 1
тенденцию. Очень характерно в этом отношении сообщение, за-
несенное Жихаревым в его дневник 10 февр. 1807 г., где рас-
сказывается об обсуждении в «Беседе» стихотворения Ф. П. Льво-
ва «Пеночке»: «Пеночка моя драгая, Что сюда тебя влекло? Лег-
кое твое крыло, Чистый воздух рассекая...». «...Эти стишки,—
пишет Жихарев,— возбудили спор. П. А. Кикин ни за что не
хотел допустить, чтобы в легком стихотворении к птичке можно
было употребить выражение драгая, вместо дорогая...». Прав-
да, за Львова, по свидетельству Жихарева, «вступились Караба-
нов и другие» и «Захаров порешил дело тем, что слово драгая,
вместо дорогая, и в легком слоге3 может быть допущено так же,
как и слова возлюбленный и драгоценный вместо любезный и
1 Ср. во многом верные, но слишком категорические соображения по
этому поводу М. К. Азадовского в статье «H. М. Языков* при «Пол-
ном собрании стихотворений» Языкова, 1934, стр. 41.
* О последнем см., напр., Вл. Орлов, Заметки о творчестве Грибоедо-
ва, «Лит. учеба», 1939, № 1, стр. 20—21.
3 В издании (стр. 75) «слове».

299

любезнейший...», но показателен уже самый факт такого спора
в цитадели шишковцев.
Какие бы мотивы идеологического порядка, еще импонирую-
щие известной части русского общества начала XIX века, ни вы-
двигались в пользу значения церковнославянизмов, как ни легко
было даже наивным аргументам А. С. Шишкова в той малооб-
разованной среде, где ему приходилось действовать, казаться
научной теорией, живое чутье языка, уместности или неуместно-
сти в определенных светских стилях слов и оборотов, чуждых
разговорной речи, определяло дальнейшее употребление и ху-
дожественный отбор их в письменном языке. Дело решала не
теория, а направляемая самими силами жизни широкая речевая
практика, корнями своими уходящая в очень мало регулировав-
шуюся извне устную речь. По отношению к разным жанрам
вопрос конкретно в каждом отдельном случае мог решаться
по-разному, существенна здесь была сила связи тех или других
стилей с родственными жанрами устной речи, их противопо-
ставленность или, наоборот, сближенность с кругом предметов
и чувств, имевших свои отложившиеся формы выражения в
устной речи. Здоровый вкус здесь определял гораздо больше,
чем теория, и Вас. Л. Пушкин в послании «К В. А. Жуков-
скому» (1810) констатировал, говоря за себя, решившее вопрос
в практике настроение многих: «В славянском языке и сам я
пользу вижу, Но вкус я варварский гоню и ненавижу».'
Те жанры, в которых исторически преобладающая роль при-
надлежала церковнославянскому языку, при приспособлении их
к новому идейному содержанию должны были естественно быть
обновлены и по отношению к своему языку. Еще более резко
должна была выступить разница в языке при введении в лите-
ратуру вовсе новых жанров, где npafeâ архаического языка не
могли быть оправданы традицией.
Успехи новых видов литературы уже в конце XVIII века
(Державин, Карамзин, Крылов) все меньше оставляли места
церковнославянизмам как нужным, тем более — необходимым
элементам слога; поэзия Жуковского и Пушкина с его плеядой
еще более убедила в том, что и для ряда других жанров их
роль может быть очень сужена К
Это убеждение нашло себе выражение в заключительных
словах заметки П. А. Вяземского в «Старой записной книж-
1 Любопытно, напр., что престарелый И. И. Дмитриев в письме Жуков-
скому 21 окт. 1831 года просит его при печатании обращенного к последнему
стихотворения переменить два стиха: вместо «глас побед» поставить «звук
побед», а вместо «прозябает» — «цвести будет»: старый к.арамзинист остает-
ся верен пути, взятому в молодости, и, в свете времени опознавая церковно-
славянизмы, раньше менее для него заметные, стремится обойтись без них.
Конечно, мало значения при этом имеет тот факт, что стихи Дмитриева
все-таки были почему-то напечатаны в «Северных цветах» (1832) без по-
правок, о которых он просил.

300

ке» (VII, 38) по поводу заимствованных слов: «...Славянский
язык хорош для церковного богослужения. Молиться на нем
можно, но нельзя писать романы, драмы, политические, фило-
софские рассужденця».
Вопрос по сути новым, конечно, не был. Уже Ломоносов сво-
ей теорией трех «штилей», хотя и в духе времени, механически,
но в принципе убедительно обосновал необходимость, с одной
стороны — различать обе стихии русской книжной речи (церков-
но-славянскую и собственно-русскую), с другой — при выборе
определенного стиля изложения учитывать их взаимодействие и
возможную меру применения тех или других из элементов обе-
их. Но, как часто бывает в истории, новая постановка уже обсу-
жденного вопроса, после прибавившихся новых неясностей и оши-
бок, дала ему в результате столкновения мнений в изменившей-
ся исторической обстановке другой аспект, более серьезного и
длительного значения. Установка на славянороссийокую речь
вообще, дальнейшее культивирование старого слога с резкой
примесью неразговорных, чисто-книжных слов оказалась, как
вполне выяснилось, расходящейся с вкусом младшего, способ-
нейшего поколения писателей. Церковнославянизмы как стихия
русской литературной речи не были, однако, отброшены,— заост-
рилось только внимание к ним, поставлен был вопрос о стили-
стической направленности отдельных привлекаемых писателями
слов и выражений, вставал в практике литературной речи тем
самым вопрос о нужности и праве отдельных церковнославя-
низмов, раньше в учете такого права не нуждавшихся. Церков-
но-славянские элементы распределились в употреблении по зна-
чительно большему числу стилистических рубрик, чем это имел
в виду Ломоносов. Его схема оказалась с ростом жанров и
литературного вкуса недостаточной: церковнославянские элемен-
ты сделались предметом практической переоценки; среди друго-
го — они все больше стали приобретать функцию основного сред-
ства архаизации и тех видов эмоциональности, которая своими
корнями уходила в старину К
1 Гоголь, напр., и не только автор «Избранных мест из переписки с
друзьями» (1847), но Гоголь в расцвете своего таланта, каждый раз когда
он чувствует себя приближающимся к «высокому», вносит в свой слог,
эпистолярный или вообще рассудочный, элементы церковнославянской или
церковнославянизирсванной лексики. В его стиле обнажаются в эти мо-
менты с полной отчетливостью церковно-мистические корни его мировоз-
зрения и та идейная и вместе с тем словесная почва, на которой взростала
его внебеллетристическая манера рассуждать и чувствовать.
Вот, напр., выдержка из его письма Пушкину по поводу постановки
«Ревизора» и неудачного исполнения роли Хлестакова артистом: «Итак, не-
ужели в моем Хлестакове не видно ничего этого? Неужели он — просто
бледное лицо, а я, в порыве минутно-горделивого расположения, думал, что
когда-нибудь актер обширного таланта возблагодарит меня за совокупление
в одном лице толиких разнородных движений, дающих ему возможность
вдруг показать все разнообразные стороны сзоего таланта».

301

Поэзия, естественно, гораздо дольше, чем художественная
проза, культивирует архаизмы, выступающие в ней как испытан-
ное средство торжественной эмоциональности. Этот род чувство-
ваний чаще других нужен в классических жанрах; во многих
он составляет их лирическую сущность,— и те, кто еще чув-
ствует себя способными и настроенными к художественной ра-
боте на путях, проложенных XVIII веком, не преодолевают и
не видят надобности преодолевать завещанного им этим веком
своеобразного словесного монументализма 1.
Проза, в которой, по ее природе, установка на эмоциональ-
ность меньше, и больше прав заявляют моменты рассудочного
порядка, в которой сила эстетической игры, хотя и проявляется,
подчинена с большей определенностью смысловому содержанию,
порывает легче и естественнее с традиционной привычкой к ар-
хаическому. Требования доходчивости, понятности содержания
регулируют стилистический отбор, направляя его в сторону сло-
воупотребления, обычного у предполагаемого читателя.
Характерно в этом отношении отмеченное Д. В. Веневитино-
вым различие поэтического и прозаического языка такого замет-
ного писателя начала XIX века, как А. Ф. Мерзляков.
«Еще? можно заметить,— писал Веневитинов (Разбор рассу-
ждения г. Мерзлякова: «О начале и духе древней трагедии...»,
1825),—что г. Мерзляков, вопреки тирану-употреблению, часто
в стихах своих вызывает из пыльной старины выражения, обре-
ченные, кажется, забвению; конечно, через такое приращение
язык его не беднеет, не теряет своей силы, но он не имеет*
совершенной плавности, необходимой в нашем веке, как счаст-
ливейшая приманка для читателей...» (Слово «плавность» у Ве-
невитинова, видимо, имело смысл, близкий к нашей доходчиво-
сти). И тут же замечает: «Этого нельзя сказать о его прозе, ко-
торая всегда останется увлекательной!».
Приводя чудесное послание к Д. В. Дашкову К. Н. Батюш-
кова (1812), едва ли не лучшее и благороднейшее из всего,
что создано было в русской поэзии патриотическими настрое-
ниями двенадцатого года, Греч в своих «Чтениях» (1840) с боль-
шим основанием мог заметить: «Это прекрасное стихотворение
служит явным свидетельством, что приверженцы старины на-
прасно обвиняли новых писателей в забвении и пренебрежении
красот церковного2 языка: лучшие и самые сильные выражения
в этом послании чисто славянские» (I, 147).
Изучение языка А. С. Пушкина показало, что церковно-
славянские элементы традиционного поэтического слога никогда
не оставлялись им как стилистическая ненужность, как стили-
1 О поэтической практике в этом отношении декабристов, см., напри-
мер, Н. С. Авилова — «К изучению языка поэтов-декабристов»,— Ма-
териалы и исследования по истории русского литературного языка, III, 1953,
стр. 249—254.
8 Т. е. церковнославянского, который к этому времени уже далеко не
являлся только «церковным».

302

стический материал, характеризующий литературное направле-
ние или направления, уже изжившие себя. Для него церковно-
славянизмы — живой источник поэтической выразительности и,
что особенно характерно с исторической точки зрения,— источ-
ник, из которого он, с ростом своей поэтической индивидуально-
сти, готов черпать все больше и больше. Наиболее вдумчивый
исследователь языка Пушкина имеет серьезные основания утвер-
ждать: «...Церковнославянская стихия предстала Пушкину в но-
вых функциях. Наряду со стилями древнерусского письменного
языка и в смешении с ними церковнославянская речь стала мыс-
литься как одна из структурных форм эпического повествования,
придающая ему летописную величавость и «иноческую просто-
ту». Вместе с тем в системе церковного языка, в его экспрессив-
ных формах открывалось многообразие исторических характе-
ров. Так, церковнославянский язык с середины 20-х годов все
глубже и глубже осознается Пушкиным как живой элемент исто-
рии русского литературного языка и, следовательно, как источ-
ник национально-языковых красок в стиле исторического пове-
ствования и изображения»1. «Полтава» (1828—1829)—вырази-
тельное свидетельство этих растущих архаизаторских тенденций
Пушкина. Церковнославянизмы здесь занимают влиятельное ме-
сто и как средство характеристики мыслей и чувств изображае-
мых в поэме старинных людей и,— что любопытнее,— как идущее
прямо от автора «общее лексическое раздвижение пределов по-
вествования в сторону высокого «славенского слога»2. В том же
направлении стилистического усиления церковнославянских эле-
ментов идет и развитие пушкинской лирики.
В., В. Виноградов отмечает, напр., резкое различие между
языком антологических стихотворений Пушкина начала 20-х го-
дов и конца 20-х — 30-х. Различие это, в его характеристике,
«определяется нарочитой архаизацией стиля, отвечавшей новым
принципам Пушкинской стилистики, которая, проникнув в об-
ласть национально-исторических корней русского литературного
языка, отвергла ограничения условной «светской» литературно-
сти» 3.
В большей или меньшей мере в своей поэтической практике
Пушкин оказался в этом отношении промежуточным звеном
между левым наиболее радикальным крылом арзамасцев (напр.,
Вяземским) и архаизаторами прогрессивного лагеря — Катени-
ным, Кюхельбекером и др. Из своих учителей он по-своему при-
страстию к церковнославянской языковой стихии определенно
ближе к Батюшкову, чем к Жуковскому.
Вряд ли можно признать верным цитируемое Ц. Вольпе
в статье «В. А. Жуковский» при собрании его стихотворений
(Библиотека поэта, Малая серия, № 12, 1936), стр. 19, мнение
1 В. В. Виноградов, Язык Пушкина, 1935, стр., 137.
2 Там же, стр. 141.
3 Там же, стр. 169.

303

П. А. Плетнева, как ни важно оно в качестве мнения со-
временника: «Жуковский явился в кругу писателей тогда, когда
многие из критиков приметно вступались за честь нашего разго-
ворного языка, усиливаясь вытеснить из светской литературы
тяжелый или книжный язык, за права чистого русского языка,
нападая на церковнославянский... Многие приняли убеждение,
что и Жуковский по своему языку должен принадлежать к этой
же школе. Но в этом мнении явная ошибка. У Жуковского
можно встретить более, нежели у кого-либо из русских писате-
лей, выражений, даже оборотов церковнославянских и так на-
зываемых слов языка книжного» (Соч., т. III, СПБ, 1885,
стр. 12).
Жуковский выступает в своих произведениях первого десяти-
летия и приблизительно до средины третьего как карамзинист,
в торжественных или близких к ним жанрах еще, однако, не сво-
бодный от влияний традиционного поэтического языка 1; но его
освобождение в этом отношении позже идет все дальше, хотя,
кроме басен и вещей шуточного характера, он не стремится
выйти за грани отборочного^ поэтического языка с книжной рус-
ской основой и определенно не хочет влить в него струю сни-
женно-разговорной речи. Жуковский не случайно предмет горя-
чей нелюбви архаистов, защитников церковнославянской сти-
хии с ее величавостью (Катенина, Грибоедова, Кюхельбекера) „
не говоря уже о старшем поколении — «шишковцах». Для Жу-
ковского церковнославянские элементы литературного языка не
являются ценностью, им прямо признаваемой в той установке,
которою дорожат архаисты, ибо, помимо всего прочего, велича-
вость вообще не является важной для него, как для романтика-
сентименталиста, чертой поэтического слога.
Церковнославянские элементы, и в очень большом числе, по-
надобятся ему главным образом как переводчику «Одиссеи»
(1842—1849), но здесь Жуковский естественно должен был вы-
ступить как архаизатор, и язык «Одиссеи» поэтому занимает в
общем его поэтическом развитии свое особое место.
Пушкин же в отношении к церковнославянским элементам
стоит на позиции, более близкой к молодым архаистам, хотя
для последних и он в двадцатых годах, времени расцвета его
поэтического гения,— «романтик», т. е. ученик и соратник Жу-
ковского. Но существенно, что Пушкин, в отличие от Жуков-
ского, в определенных жанрах поэзии сознательно идет навстре-
чу церковнославянской речевой торжественности; не преодоле-
вает ее, как Карамзин, и Жуковский, а стремится испрльзовать
ее богатства, но при этом действует (в отличие от принципиаль-
ных архаистов) с тем чувством меры и тою тонкостью вкуса, ко-
торые сделали его настоящим основоположником русского сти-
хотворного языка в XIX веке.
1 Заметим при этом, что он здесь все-таки значительно свободнее Ба-
тюшкова.

304

Такое культивирование архаизмов заходит далеко за хроно-
логические рамки первой половины XIX века. В последние де-
сятилетия его оно еще в полной силе у ряда поэтов, отдающих-
ся мистическим настроениям или не чуждающихся их, не пор-
вавших с церковностью — как одним из источников их миропо-
нимания и церковной фразеологией — как словесной характе-
ристикой культивируемой ими эмоциональности; ср., напр.:
«Приди ж, отвергни чувств обман И ринься, бодрый, самовла-
стный, В сей животворный океан! Приди, струей его эфирной
Омой страдальческую грудь И жизни божеско-всемирной Хотя
на миг причастен будь!» (Тютчев, Весна, 1838), или: «...Отло-
жив земли печали, Возлетимте к светлой дали: Буди вечен наш
союз! Слава, честь и поклоненье В горних Зодчему творенья,
Нас сотворшему для дел...» (А. Григорьев, Дружеская песня,
1845).
У других, как, напр., у позднего Баратынского (сбор-
ник «Сумерки», 1842), обращение к архаизмам может характе-
ризовать своеобразное отталкивание от современности вообще,
индивидуализацию языка в сторону меньшей его доступности,
намеренное сообщение ему «жреческого» характера 1.
§ 3. Отношение к архаизации в «Истории государства
Российского» Карамзина
«История государства Российского» естественно была произ-
ведением, в котором его тематика и художественная установка
требовали широкого использования архаизмов.
Историк, принадлежавший к младшему поколению современ-
ников Карамзина, М. П. Погодин отзывался об этой сто-
роне языка «Истории государства Российского» восторженно:
«Весь язык,— писал он,— со всеми своими словарями, весь за-
пас будущих словарей, рассеянный в памятниках, находился в
его распоряжении, и послушные слова, и обороты, на повели-
тельный зов его, стекались из летописей, грамот, прологов, ми-
ней, житий, сказаний и совокуплялись в какую-то волшебную
гармонию, которою можно наслаждаться, даже независимо от
ее содержания... (Карамзин, II).
Карамзин, действительно, изящно вплетает в ткань своего
повествования многочисленные, обыкновенно художественно
ценные, яркие нити старинных выражений, и время от времени
в его фразе занимают свое место старинные слова, чаще всего
как знаки предметов и понятий, уже вышедших из употребле-
ния. Но и те и другие даже внешне (шрифтом), в духе практи-
ковавшегося тогда обыкновения, оттенены в тексте как инород-
ная стихия, и по существу на самый слог Карамзина, в его ос-
нове, не влияют: его слог, вопреки характеристике М. П. Погодина,
1 Ср. Баратынский, Полное собрание стихотворений, том I, 1936,
стр. XXIX—XXX.

305

сохраняет от начала и до конца «Истории» свою природу, очень
далекую от многих типических особенностей старинной речи, к
ним прямо не приспособляющуюся и оберегающую свое изящное
своеобразие, как речи утонченно-культурной, торжественной речи
XVIII века.
Нескольких замечаний заслуживает и характер работы Ка-
рамзина над материалом, который поступает в его фразу как
художественно-практический.
Ф. И. Буслаев в своей книге «О преподавании отечест-
венного языка» (изд. 2, 1867) дал внимательный анализ спосо-
ба использования Карамзиным художественной стороны источ-
ников 1, и замечания знаменитого филолога могут во многом
быть приняты и теперь. Карамзин дорожит художественной сто-
роной речи памятников, но далеко не всегда, как показывает
Буслаев, особенно в I томе, удерживается при передаче ее на
высоте таких своих стилистически ярких источников, как Несто-
рова летопись, «Слово о полку Игореве», «Сказание о Мамае-
вом побоище»: его передача бывает и не совсем точной, и в ря-
Де случаев художественно уступает оригиналам. В «Истории
государства Российского» Карамзина (том I, гл. VII) читаем,
напр.: «Наконец, сделавшись ревностною христианкою, Ольга —
по выражению Нестора, денница и луна спасения — служила
убедительным примером для Владимира и предуготовила тор-
жество истинной веры в нашем отечестве». «Денница» и Особен-
но «луна спасения» у Карамзина бледно и неясно передают
яркие и полные образы Несторовой летописи: «Си бысть
предътекущия крестьяньстѣи земли аки деньница предъ солн-
цемь и аки зоря предъ свѣтомь, си бо сьяше аки луна въ но-
щи...»; «Она была предтечей христианской земле, как денница
пред солнцем и как заря пред светом; она сияла, как луна в
ночи...». Сравнения, рисующие Ольгу как предтечу, утратили у
Карамзина свое содержание. «Луна спасения», выражение, со-
чиненное самим Карамзиным, явно не только лишено четкости
простого Несторова образа, но и просто не имеет сколько-ни-
будь ясного смысла. Менее серьезны погрешности его пересказа
«Слова о полку Игореве», но Буслаев показывает, как много
мест, где Карамзин или немотивированно пропускает художест-
венные жемчужины своего оригинала, или ослабляет своей пе-
редачей яркость его красок, а иногда и просто передает смысл,
в том или другом отношении ущербляя его. Так, знаменитое ме-
сто «Чръна земля подъ копыты, костьми была посѣяна, а кро-
вію польяна, тугою взыдоша по Руской земли», где в оригина-
ле— стройное движение действий-образов: вспашки под копы-
тами, посева костями, поливки кровью и всходов печалью, пре-
вратилось в изложении Карамзина в «земля облита кровию,
1 Стр. 237—261; ср. и 261—268.

306

усеяна костями» без всякого намека на художественное содер-
жание соответствующей фразы оригинала.
§ 4. Приемы архаизации в историческом романе
«Юрий Милославский» M. Н. Загоскина (1828) при
своем появлении был признан литературным событием исключи-
тельного значения. Со стороны языка обратила на себя внима-
ние манера архаизации речей действующих лиц.
Пушкин в своей критической заметке 1830 г., напечатанной
в пятом номере «Литературной газеты», высказал свое удовле-
творение тем, как в романе Загоскина «Юрий Милославский»
говорят «простонародные персонажи», но наряду с этим заме-
тил, что «неоспоримое дарование г. Загоскина заметно изменяет
ему, когда он приближается к лицам историческим». Дело тут
было не в тех отдельных погрешностях против старинного язы-
ка, которые отмечал Пушкин же, а в общей неразрешенное™ ко
времени Загоскина задачи овладеть духом старинной речи не
«простонародных» персонажей. Для воспроизведения манеры го-
ворить крестьянина исторический романист имел в своем распо-
ряжении запас наблюдений современной ему крестьянской речи,
которая принципиально не отличалась от того, как говорили два
века назад, и в том, что такого отличия не было, не мог сомне-
ваться и читатель, который естественно проверял правдоподоб-
ность этой стороны повествования аналогиями известного ему
из быта.
Иначе дело обстояло с историческими персонажами, кото*
рые должны были выступать в ореоле характерной для истори-
ческого романа этого времени идеализации старины. Ограничен-
ное знание языка памятников, к тому же вообще тут дающих
не очень много, не давало опорных пунктов для передачи жи-
вой, неходульной речи исторических лиц, и повествовали не на-
ходили верного, правдоподобного тона, то отражая манеру, в
большей или меньшей мере восходящую к героике европейских
образцов, то соединяя ее с чертами современного им просторе-
чия, окрашивавшего, как им представлялось, слог «народно-
стью», то, наконец, ища нужных им речевых элементов в худо-
жественном народном творчестве.
В «Последнем новике» (1831—1833) И. И. Лажечни-
ков дает речь петровского времени вкрапленной в виде типич-
ных для нее варваризмов в разговорный язык некоторых из
своих героев — фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева,
генерал-кригскомиссара Паткуля и дри
Надо отметить при этом, что наиболее архаизированные по-
добным образом партии у него — диалогические или даже чи-
сто-диалогические (как и некоторые его современники, напр.,.
Загоскин, Лажечников перебивает повествовательный жанр сце-
нами, построенными от начала и до конца как драматургические)^

307

и выделением соответственных слов как архаических ав-
тор самого читателя не затрудняет: они, как пласт языка, отли-
чающегося от обычного, современного читателю по распростра-
ненной манере времени, выделены курсивом,— прием, который
теперь нам может представляться наивным и разрушительным
для самой стилистической цели, с какою привлекаются архаиз-
мы. Пример такой манеры представляет хотя бы разговор
фельдмаршала Шереметева с генерал-кригскомиссаром Патку-
лем в главе четвертой второй части:
«Тайны, от вас не имею, господин фельдмаршал!—возразил
Паткуль...— За аттенцию благодарю!.. Посмотрим, что такое!—
Список полкам, расположенным на квартирах и на заставах...—
Вот это я люблю! какая аккуратность! какая пунктуальность!
Число людей в региментах... имена их командиров и даже
компанионсофицерсв... даже свойства некоторых! Право, das ist
ein Schätzchen!..» l.
«— И он решился из преданности к персоне вашей итти в
услужение к женщине амбиционной, сумасбродной — как слыш-
но, врагу вашему. Bei Gott, неординарные высокие чувства!
Сердце и способности ума бесприкладныеі И в таком звании!»
Ближе к обычной разговорной речи воспроизведены в рома-
не несколько стилизованных под старинную манеру фраз Пет-
ра, в большей части набранные курсивом, ср., напр.: «Затем и
царь я,—перебил Петр,— что должен сам во всех случаях при-
мер являть. Закон я чту наравне с последним из моих поддан-
ных; в строю я только, солдат фланговый — пѳ мне вся линия
выстраивается; в баталии я должен быть напереди. Слыхал ты
сам, сколько под Нарвою приклад начальствующих беды причи-
нил. Да и ныне еще наши господа надмеру себя берегут и не
многим ближе становятся от крепости, как наш обоз;.но я на-
мерен сию их Сатурнусову дальность в Меркуриев круг подви-
нуть...» (часть IV, гл. 3).
Курсивом же выделяются отдельные старинные слова и по-
нятия: «Во время, которое описываем, замок представлял, как
и ныне, одни развалины. Взорван ли он и покинут без боя шве-
дами, бессильными удержать его с малым стреженем, который
он мог только в себе вмещать..., разрушен ли замок в осаде
русскими,— история нигде об этом не упоминает»; «Пушки вы-
двинули жерла свои из развалин замка и раскатов, воздвигну-
тых по сторонам ее «шашечной доски», немного наклоненной к
зрителю, и уступами в разных местах горы»; «Печерский мо-
настырь, вновь укрепленный, охранял ертаульный воевода Иван
Тихонович Назимов», и под.
Для опасливости, с которою автор, имеющий в виду своего
читателя, непривычного к речевым стилизациям, пользуется ста-
ринным словарным материалом, характерно, что варваристиче-
1 Курсив — везде Лажечникова.

308

ский стиль петровской эпохи оказывается в известной мере вы-
шученным самими же персонажами повествования. Вот отрывок
из разговора действующих лиц в главе третьей части второй:
«Князь Вадбольский: ...Вот видишь, как дело проис-
ходило, сколько я его видел. Когда обрели мы неприятеля у
деревушки в боевом порядке...
Фон-Верден (обращаясь к Карпову с видом недоумения
и язвительной усмешкой): Баевой паряток? Кашится, этого
термин нет...
Карпов: По вашему это значит в ордере де баталии.
Князь Вадбольский: Ох, батюшка Петр Алексеевич,
одним ты согрешил, что наш язык и наружность обасурманил;
нарядил ты оба в какие-то алонжевые парики... Буди же по
твоему, фон-Верден! Слушай же мой дискурс. Когда обрели мы
неприятеля в ордере де баталии и увидели, что регименты его
шли в такой аллиенции, как на муштре, правду сказать, сердце
екнуло не раз у меня в груди, но, призвав на помощь святую
троицу и божию матерь казанскую, вступили мы без дальних
комплиментов с неприятелем в рукопашный бой. Войско наше,
яко не практикованное, к тому же и пушки наши не приспели,
скоро в конфузию пришло и ретироваться стало. Виктория шве-
дам формально фа-во-ри-зи-ро-ва-ла. Желая с Полуектовым
персонально сделать диверсию важной консеквенции и надеясь,
что она будет иметь добрый сущее, решились мы с ним в
конфиденции: в принципий атаковать... Уф, родные, окатите ме-
ня водою! Мочи нет! не выдержу, воля ваша! Понимай меня
или не понимай, фон-Верден, а я буду говорить на своем род-
ном языке...»
Для характеристики языка петровского времени в распоря-
жении автора исторического романа были многочисленные пись-
менные и печатные материалы; кое-что от старой манеры изуст-
ной речи могло дойти (или казаться дошедшим) и потом быть
переработано творческой фантазией писателя — в способе выра-
жения людей предшествующего поколения. Намного более труд-
ной являлась задача правдоподобно воспроизвести речь людей
времени, гораздо более отдаленного, представленного памятни-
ками с языком церковнославянским или близким к нему,—
XV века, времени, к которому относится сюжет романа «Басур-
ман» (1838). Мы упоминали уже о тех трудностях, которые не
удалось преодолеть Загоскину в его «Юрии Милославском».
Лажечников упростил самую задачу — центральные фигуры, но-
сители идейной патетики, по замыслу его романа — европейцы.
Очень модернизированные в их мировоззрении и эмоциях, они
как персонажи романа характеризуются в существенном бел-
летристическим языком соответствующей эмоциональной окра-
ски, современным автору. Для воссоздания речи персонажей
русских из круга знати, делавшей историю в том понимании ее,
которое оставалось после Карамзина официальным и во время

309

Лажечникова, им применяется метод, в существенном себя
оправдавший. Для писателя-беллетриста существо избираемого
в историческом романе слога не в его точном соответствии исто-
рии; слог этот должен только казаться правдоподобно соответ-
ствующим общей речевой манере выводимых писателем характе-
ров и гармонировать с восприятием их именно как носителей
иного мировоззрения, с элементами которого читатель зна-
ком по доступным ему аналогиям — в оболочке речи бытовой
крестьянской, песенно-народной, языка некоторых древних тек-
стов и под. Русские аристократы в романе Лажечникова говорят
языком с значительной примесью просторечия и бытового кре-
стьянского; в партиях любовных или имеющих себе соответ-
ствие в эмоциональности народной поэзии — слогом, более или
менее близким к ней. Древнерусские слова терминологического,
бытового и под. характера почти отсутствуют в речах персона-
жей. Их автор обыкновенно дает курсивом в повествовательных
частях романа; дает относительно нечасто, не гоняясь за соб-
ственно-музейной стороной древности, вкуса к которой он, види-
мо, еще не предполагает в своем читателе.
Нескольких примеров достаточно, чтоб показать в основном
характер избранной Лажечниковым манеры.
а. Великий князь любил очень своего сына и уверен был в
его благоразумии и праводушии.
-г- Ты же что?..— произнес он, грозно'обратясь к Мамону,
и вслед за тем ударил его посохом по лицу.
Мамон чувствовал, что жизнь его висит на волоске, и отве-
чал с твер достаю:
— Волен, осударь, казнить меня, а я доложил тебе, что слы-
шал: я сам на пиру не был.
— А чтоб ты вперед выведывал повернее, заплати за бесче-
стье Симскому-Хабару сто рублев, да отнеси их сам, да покло-
нись ему трижды в ноги. Слышь?..— Иван,— прибавил он,—
вели, чтобы отныне звали его во всяком деле Хабаром. Хабар-
но1 русскому царю иметь такого молодца. Не даром жалуешь
его.
— А как попался на пир лекарь Антон?—спросил великий
князь своего сына, когда Мамон удалился.
— Захворала гречанка Андрея Фомича. Позвали его, и ког-
да он сделал ей легкость, притащили и его на пир-
Полы ставки раздвинулись, и Иоанн, показав между ними
свое лицо, подернутое иронической усмешкой, продолжал:
— Не мало стою здесь, а только и слышу в речи твоей:
Иоанн, да Ахмат, да Софья, и опять Ахмат, да Иоанн. Не тру-
нишь ли над старыми грехами моими?.. Крыться не хочу: было
время, и я оплошал, оробел, сам не знаю как. Кто этому теперь
поверит?.. Правду молвить, и было чего бояться! В один час
мог потерять, что улаживал годами и что замышлял для Руси
1 "Выгодно — прим. Лажечникова.

310

на несколько веков. Господь выручил. Но... по нашей пословице,
«кто старое помянет, тому глаз вон». Оправь меня в этом деле
перед немцем. Сци здорово, Аристотель!
б. Ну, что много ли полонил красоток тверских? много ли
бочек выкатил на волю из тюрем боярских?—спрашивали мо-
сковские удалые головы.
— Полонил я только одну красавицу, разумную думушку,—
отвечал Хабар:— она шепнула мне полюбовное слово и вам ве-
лела молвить: родные-то мы, братцы, по святой по Руси, родные
скоро будем и по батюшке Ивану Васильевичу. Приду я к вам,
мои кровные, припаду к вашим ногам: примите меня, дружень-
ки, во свою семью. Вам раскрою белу грудь мою: выроньте в
нее семя малое, слово ласково разрастется широким деревцем.
Снимите вьі голову, не плачьте по волосам; помилуйте, буду в
век вам рабыней-сестрой.
И Анастасия, рыдая, вымолвила ей наконец:
— Ох, душа моя, душенька, Прасковья Володимировна!
возьми булатный нож, распори мне белу грудь, и посмотри, что
там деется.
— "Уж зачем брать булатный нож, уж зачем пороть белу
грудь, смотреть в ретиво сердце! Ведь по твоему белу лицу
всем дознать тебя, дитятко, как бело лицо потускнилося, как
алы румянцы призакрылися, очи ясны помутилися. По всему
дознать, полюбила ты сокола залетного, молодца заезжего.
в. Поля, позываю' тебя на поле!— вскричал Мамон.
— На поле!—вскричал Хабар,—давно пора! Бог да судит
нас!
И враги, поцеловав крест, выбрав каждый своего стряпчего
(секунданта) и поручника, расстались с жаждою крови один
другого.
Вскоре уверили ее [Анастасию], что поля не будет, что вели-
кий князь грозною волею своею помирил врагов, Хабар удов-
летворен, по законам за кровавую рану, несколькими полтина-
ми, и тому делу был положен навсегда погреб.
...Отворяла ли другое окно — видела, как у церквей город-
ских духовенство благословляло стяги, как отцы, матери и ро-
дичи беспрестанно входили в домы божьи для пострига детей
и для служения молебствий о благополучном походе...
Стремясь в «Басурмане» сообщить своему повествованию
архаический налет, Лажечников вводит в описательные партии
некоторое количество старинных слов, но дает их обыкновенно
как инородное тело, лишь очень слабо вплетая в канву собст-
венной речи и по обычаю времени их инородность показывая
даже внешне — выделяя старинные слова курсивом. Вот еще
несколько примеров из III части «Басурмана»:
«Когда пушка пришла на назначенное место, Аристотель
приказал затинщику-немцу... снять ее с передков: потом, при-
целясь в городок, установил ее на колоде (станке или лафете)

311

я велел затинщику всыпать в нее затин и вкатить ядро едва ли
не с человечью голову... Пальник горел уж в руке самого Ари-
стотеля...»
/<От них отделились человека три, слезли с лошадей и дали
о себе знать кольцом приворотного столба. Это были головы и
сотники, избранные от нескольких десятен сурожан и суконни-
ков, которые охотились искать ратной чести под Тверью».
«...И на те слова опалился зело Иван Васильевич».
«Переехав речку, за селом Чашниковым он [Ив. Вас] велел
разбить шатер свой на высоте и полкам тут же вокруг распо-
ложится заимкой. Он въехал на высоту, скинул свой корзн
(военный плащ) и сошел с лошади».
«...Сами ратники располагались десятнями (артелями) в ви-
ду воеводы, варили себе в опанищах (медных котлах) похлебку
из сухарей и толокна...»
Ср. и: «Слышишь? играют в набат\» — вскричала мамка,
бросаясь к окну».— В сноске к «играют в набат» — разъясне-
ние: «Бьют в литавры».
Реже моменты архаизма Лажечниковым вносятся путем ци-
тат и псевдоцитат («выдержек» из текстов, придуманных им са-
мим); ср.: «Когда донесли великому князю об этом позыве, он
сказал: Теперь не мое дело, а дело «Судебника». В «Судебни-
ке» стоял следующий закон: «Кто у кого бороду вырвет и по-
слух опослушествует, ино ему крест целовати и битися на поле».
«Собрав смертные останки, Хабар и тверчанин Афоня* ночью
похоронили их у «Антонова двора, за Лазарем святым». Вот за
чем приезжал Антон Эренштейн на Русь! Да еще за тем, чтобы
оставить по себе следующие почетные строки в истории: «Врач
немчин Антон приеха (в 1485) к великому князю; его в велице
чести держал великий князь; врачева же Каракачу, царевича
Даньярова, да умори его смертным зелием за посмех. Князь же
великий выдал его «татарам»... они же свели его на Москву-
реку под мост зимою и зарезали ножом, как овцу».
Н. А. Полевой в «Клятве при гробе господнем» (1832)
архаический колорит создает несколькими средствами: по пре-
имуществу элементами диалектной лексики, которая для чита-
теля сходит, как чуждая ему, за старинную, прямой историче-
ской цитацией из памятников, цитатным же материалом из книг
религиозного содержания (Псалтыри и др.) и под.
Любопытно, что наименее представлена в повести Полевого
лексика собственно-историческая: слова, вроде терлик «нижний
исподний кафтан», засапожник «засапожный нож», гридня
«строение при княжеском дворце для гридней, телохранителей»,
погары (ср. чешек, pohâr «бокал» из нем. Becher: «...До золо-
того стола, где обтирали серебряные чары, погары, стопы, бра-
тины...»), куря верченое ^ «Вдруг на серебряном большом блюде,
с перепечью и солонкою, поставили перед Василья Васильевича
жареную курицу, или, как называли ее, куря верченое»). «Это

312

была живая вода, как называли тогда хлебное вино европейцы,
или рака, как называли русские». «Лучшие ковры, дорогие по-
душки, редкие подзоры вынуты были из великокняжеских кла-
довых».— Подзор — «опушка у платья или у другого чего-либо*
(Словарь церк.-слав. и русск. яз. Акад. наук). Ср. и немногие
старинные слова, включенные в повесть, вроде, напр.: «...Обо^
рвать князя Василья, затеять войну, и все это делать так неве-
гласно, несмысленно...»; «Какое невегласное рассуждение, госу-
дарь!» воскликнул Иоанн».
Стилизованная, и при этом выдержанная, установка на арха-
изирующую лексику, которая становится особенностью исто-
рической повести во второй половине XIX века, в изу-
чаемое время в общем только намечается, не заявляя еще на-
стоящих прав и не претендуя на возможную выдержанность и
противопоставление современному кругу понятий. Характерно,
что даже в «Истории государства Российского» Н. М. Карам-
зин нередко лексически модернизирует называемые им поня-
тия: «[Ярослав] наградил щедро своих мужественных воинов,,
дав каждому чиновнику и новгородцу 10 гривен, а другим по
гривне» (том II). «Тогда князь Воротынский прислал ему ска-
зать, что инженер кончил дело и 48 бочек зелия уже в подко-
пе» (том VIII), и под.
Еще свободнее в этом отношении исторические повесть и ро-
ман. Лажечников, напр., нисколько не боясь нарушения,
стиля своего повествования из XV века, прибегает к такому мо-
дернизирующему старину сравнению: «Рыцарь Поппель был за-
носчив, а не храбр, у таких людей не бывает истинной храбро-
сти: он выказывал только ее формы, которые могут обманывать
одну неопытность.— «Как хорошо сложен этот мужчина»,— п>
ворят, любуясь прекрасными формами иного денди на склоне
лет». «Вата, сударь, одна вата и искусство, более ничего»,—
скажет вам его слуга и разоблачит перед вами этого поддель-
ного Антиноя. Такова была и храбрость Поппеля».
§ 5. Архаизация в переводе «Илиады» Гнедича
Проблема ценности церковнославянского наследства как
источника художественной архаизации, необходимой по приро-
де разрабатываемого жанра, еще раз резко встала в истории
русского поэтического языка — когда художественный вкус
младшего поколения поэтов должен был с нужной определенно-
стью проявиться в критической оценке сделанного Н. И. Гне-
дичем перевода «Илиады» Гомера (1829). Для подавляющего»
большинства антишишковцев этот перевод должен был явиться
поводом и явился им в действительности, чтобы поставить на
соответствующее место и внести необходимые ограничения в
требование писать художественные вещи на русской, современ-
но-русской, а не на школьно- и книжно-традиционной основе.

313

О жанрах, по их природе нуждавшихся в словесной архаи-
ке, в полемическом жару говорили мало, не их имели в виду,
борясь с «шишковщиною», но перевод Гнедича, как событие
крупнейшего значения, необходимо должен был остановить на
себе внимание и заставить своей художественной убедительно-
стью отвести словесной архаике ее законное место.
Дань переводу Гнедича, защищая права переводчика «Или-
ады» на архаизмы, как на средство стиля, прямо служащего'
его художественности, среди других отдал в статье «Русская
литература в 1841 г.» В. Г. Белинский. «Русский язык,—
говорит он в этой статье, подвергая новой оценке старые ценно-
сти русской литературы,— один из счастливейших языков по
своей способности передавать произведения древности. Невежды
смеются над славянскими словами и оборотами в переводе Гне-
дича; но это именно и составляет одно из его существеннейших
достоинств. Всякий коренной, самобытный язык, в период мла-
денчества народа, в созерцании которого жизнь еще не распа-
лась на поэзию и прозу, но и самая проза жизни опоэтизирова-
на,— такой язык, в своем начале, бывает полон слов и оборотов,
дышащих какою-то младенческою простотою и высокою поэзи-
ею; со временем эти слова и обороты заменяются другими, бо-
лее прозаическими, а старые остаются богатым сокровищем для
разумного употребления и наоборот, если их некстати употреб-
лять. Так у нас остались древние поэтические слова: ланиты,
уста, перси, рамена, храм, храмина, прав и т. п., заменившиеся
прозаическими словами: щеки, глаза, губы, груди, плечи, хоро-
мрі [sic!], порог и т. п. Конечно, нет ничего смешнее, пошлее
и надутее,.как употребление педантами и безвкусными рифмо-
творцами старинных слов там, где это не требуется сущностью
дела... Но в переводе «Илиады» наши слова, под пером вдохно-
венного переводчика, исполненного поэтического такта,— истин-
ное и бесценное сокровище».
Вводя устарелые, иногда и вовсе непонятные даже для мно-
гих его современников, церковнославянизмы (напр., виталица
«жительница, обитательница», воспящать «обращать вспять»,
плесницы «обувь, прикрепляемая ремнями к передней части
ступни», селина «сельдерей», скимн «львенок» и под.), Гнедич
не имел, конечно, в виду,— это не было вовсе в духе времени,—
филологической предпосылки о настоящем характере Гомерова
языка, с его многочисленными даже для периода создания
«Илиады» полученными от рапсодов прошлого темными или
архаическими словами. Архаизмы, внесенные Гнедичем \ вместе
1 Любопытную цитату из памятной книжки Гнедича приводит А. Ку-
кулевич в своем исследовании «Илиада» в переводе Н. И. Гнедича»,
«Учен, записки Ленингр. госуд. унив.», № 33, Серия филолог, наук, вып. 2,
1939, стр. 41: важный слог, по мнению Гнедича, «украшает себя суровым
архаизмом, сим родом праха (ліѲос) или древнего лака.... Сей яіѲос
лак для тех, которые чувствуют красоты древних языков, есть вкус, дух
древнего слога...».

314

с другими — более понятными, давали тон седой старины, тон,
который Гнедич и его современники представляли себе в его
доминанте торжественным, а необходимость такого рода архаиз-
мов как важных элементов специально-торжественного звучания
ясна была для всех. Торжественности архаизированного слога
должна была соответствовать и манера чтения перевода. Ее
естественно было бы предполагать, но мы имеем и определен-
ное свидетельство о ней современника: «Вчера слушали мы,—
записал в своем дневнике 17 марта 1807 г. С. П. Жиха-
рев,— восьмую песнь «Илиады», которую Гнедич читал с не-
обыкновенным одушевлением и напряжением голоса. Я, право,
боюсь за него: еще несколько таких вечеров, и он, того и гля-
ди, начитает себе чахотку»; 28 марта: «...Мне сдается, что сти-
хотворение выигрывает от громкого чтения, и Гнедич недаром
надсаживает свою грудь над своим переводом «Илиады».
Утверждали, что Гнедичев перевод «Илиады» был собствен-
но запоздалым для времени его появления завершением стихо-
творной культуры XVIII века, подобно «Истории государства
Российского» Карамзина, являющейся памятником высокой про-
зы, подготовленной вкусами и работой XVIII века Это поло-
жение и верно, и вместе с тем в нем меньше правды, чем, мо-
жет быть, казалось высказывавшему его автору. Перевод па-
мятника старины по его природе и не мог не носить налета ар-
хаики (вопреки впечатлению автора цитированного мнения, пеѵ
ревод «Одиссеи» Жуковского, хотя он и появился значительно
позже, по установочной архаичности языка немногим отличается
от Гнедичевой «Илиады», и даже в переломный в истории язы-
ка период, когда в других жанрах завоевал себе место новый
строй языка и иная лексика, стремление переводить такой па-
мятник в духе новых языковых вкусов воспринято было бы, ко-
нечно, как противоестественное, как грубо-неверный подход к
жанру, как его искажение). Гнедич показал, чем устарелое- и
старевшее в лексике XVIII века могло еще пригодиться как цен-
ность в определенной области художественного слова; его опыт
оказался в этом отношении художественно убедительным, и ма-
стера XIX века, и среди них не кто другой, как Пушкин и Жу-
ковский, последовав за Гнедичем или соглашаясь с ним, узако-
нили и для нового века права архаизации в этом и родственных
литературных жанрах.
Можно, конечно, находить, что архаический налет в перево-
де Гнедича иногда менее соответствует характеру тех цест под-
линника, которые по чувствованиям, напр., элегическим, требо-
вали бы выражения языком более близким к современному2,
1 Н. Энгельгардт, История русск. литературы XIX стол., т. I, изд.
2, 1913, стр. 351.
2 Ср. замечание Н. Энгельгардта, ук. соч., стр. 352: «...Сын благо-
родный Тидея, почто вопрошаешь о роде?
Листьям в дубравах подобны сыны человеков:

315

но нельзя при этом прилагать к языку Гнедича мерку поздней-
шего времени : сей, оный, напр., для поэзии двадцатых и трид-
цатых годов и отдаленно не говорили об архаизации, которой
веет от них теперь. Характерно, напр., что даже между Белин-
ским, эстетическое восприятие и оценки которого еще, по край-
ней мере в большинстве случаев, близки к нашим, и нами нет
уже тождества впечатления по отношению к таким архаизмам,
которые для него еще жили и совершенно уже мертвы для нас:
«Замените,—говорит Белинский («Русск. литература в 1841г.»)
по -поводу перевода Гнедича — «...и осклабился Зевс-громовер-
жец» «...рассмеялся Зевес»,—...из высокой поэзии выйдет пош-
лая проза». Мы не можем уже согласиться здесь с великим
критиком, и это несогласие нужно отнести только на счет сто-
летней давности высказывания.
§ 6. Юмористическая архаизация
Опознание в старославянском языке стихии отмирающей,
инородного тела в литературном русском слоге и вместе с тем
отчетливое ощущение свойственной ей пафосности, которая лег-
ко могла превращаться в ходульность, позволяло писателям на-
чала XIX века (как и после, напр., Салтыкову-Щедрину) поль-
зоваться церковнославянизмами уже с прямо противоположной
их обычной стилистической природе установкой, т. е. ирониче-
ски, шутливо и под. Включаемые в текст явно другого характе-
ра, чуждый важности старинного слога и особенно — противо-
поставляемый этой важности рядом сопутствующих моментов
содержания и стиля, архаизмы становятся верным средством
создания юмористического настроения или по крайней мере по-
добного налета. Раньше всего в такой роли они пролагают себе
путь в дружескую переписку с элементами шутливости, в стихо4-
творную пародию, этот предвозвестник совершающейся в стили-
стике и литературных вкусах переоценки ценностей, позже — в
сатирически или просто — шутливо окрашенную прозу. Много
подобных нарочито-смешных церковнославянизмов,— напр:, у
Пушкина, художественной работе над архаизмами уделивше-
го в своем творчестве немалое место, и в шутке, естественно,
более других склонного к игре элементами, так часто привлекав-
шими к себе его внимание в другой направленности.
«Поздравляю тебя, моя радость, с романтической трагедией,
в ней же [в которой] первая персона Борис Годунов»,— писал
Пушкин из Михайловского П. А. Вяземскому в ноябре 1825 г.
Ветер одни по земле развевает, другие дубрава,
Вновь расцветая,.рождает и с новой весной возрастают;
Так человеки: сии нарождаются, те погибают».
Архаические обороты придают старческую бесцветность этим благо-
родно-задумчивым словам прекрасною, славного, цветущего юноши!».

316

Или в письме И. В. Киреевскому (1832), шутливо надевая
на себя личину «по-церковному» клянчащего 'нищего, он про-
сит: «Мне разрешили на днях политическую и литературную га-
зету. Не оставьте меня, братиеі Если вы возьмете на себя труд,
прочитав какую-нибудь книгу, набросать об ней несколько елок
в мою суму, то господь вас не оставит».— Жене — Наталье Ни-
колаевне он пишет 14—16 мая 1836 г.: «Жизнь моя в Москве
степенная и порядочная. Сижу дома — вижу только мужеск
пол».
В эпиграмме на Ф. В. Булгарина Пушкин, намекая на его
сочинения «Иван Выжигин» и «Петр Выжигин» (сын первого),
играет старым, библейским роди (3 л. ед. ч. аориста) — «ро-
дил»: «Фаддей роди Ивана, Иван роди Петра — От дедушки-
болвана Какого ждать добра?» (1831).
Ср. подобную игру церковнославянизмами у других писате-
лей этого времени:
Батюшков в 1817 году пишет Вяземскому: «...Друзья! де
переставайте любить меня. Прости, будь мудр, аки мраѳий, аки
змия, и добр, аки песЬ
«Я надеюсь, что ты — из деятельных сотрудников: а именно,
покупаешь Погодина вперед, ругаешь Полевого, выжимаешь из
Шевырева статьи и выкидываешь терния и зелия недостойная
из нашего цветущего сада» (Письмо Веневитинова С. А. Собо-
левскому, 1826).
«Приезд в Петербург славной Жорж (в 1808 году) заставил
набрать трагическую труппу и на Французском театре. Оная со-
ставилась из выходцев Парижской декламационной школы, яже
быша [=«что происходило»] при блаженныя памяти классициз-
ме» (В. У(шаков), «Моск. телегр.», 1829, часть XXIX).
«При «Racine enfoncé» посылаю тебе, яко главе романтиков,
и костюмы их [пародий]» (А. И. Тургенев Вяземскому, 1830,
Остаф. архив, III).
«С собою привезу еще одну статью, довольно любопытную;
это занятие мною Дрездена. За нее я дешеео не возьму, да ве-
дает о том Смирдин и Комп., ибо это статья из партизанского
дневника моего» (Письмо Д. В. Давыдова А. И. Михайловско-
му-Данилевскому, 1835).
Один из «охранителей — Е. Станевич, значительно уже
раньше, чем подобное употребление церковнославянизмов сде-
лалось действительно характерным явлением, сердито порицал
за него не кого другого, как строгого и очень усердного консер-
ватора— известного редактора «Вестника Европы» М. П. Кач'е-
новского за шутливое употребление церковнославянизмов одес-
ную — «справа», ошую — «слева», козлища и под. Станевич,
может быть, не был вовсе неправ со своих идеологических пози-
ций, когда в шутливом обращении с подобной,- уходящей своими
корнями в церковные эмоции лексикой чувствовал серьезную
опасность для самих традиционно в нее облекавшихся верова-

317

ний. «От таковых-то шуток,— замечал он,— во Франции ниспро-
верглась вера» !.
§ 7. Стилистические установки архаизации Вельтмана
Сильно развившийся в шестидесятые и последующие годы
вкус к созданию в беллетристике комического эффекта при по-
мощи псевдодревнего языка, выпадающего из бытового стиля
повествования или облекающего более или менее явные намеки
на современность (Салтыков-Щедрин, Козьма Прутков и др.),
в первые десятилетия XIX века не находит еще своих мастеров.
В тридцатые годы его представляет едва ли не один только
писатель — А. Ф. Вельтман, но дань этому вкусу он пла-
тит такую обильную, в его писательской манере игра пародиями
на древний язык занимает такое исключительно большое место,
что при плодовитости этого писателя соответствующий период
литературы и от него одного оставляет впечатление целой свое-
образной полосы юмористической архаизации.
Исключительный гГо пестроте ковер языка «Кощея Бессмерт-
ного» (1833) Вельтман ткет из различнейших элементов древне-
го, псевдодревнего, былинного русского языка, из фантастически
переплетающихся у него нитей разных славянских наречий,
представленных существующими, не существующими и вовсе не-
возможными формами.
Весь привлекаемый им разнообразный материал совершенно
определенно служит целям словесной игры; он должен удивлять,
забавлять, смешить. То создаются с редкой смелостью, в боль-
шей или меньшей мере юмористические, целые разговоры на
каком-нибудь абсолютно выдуманном «древнем» славянском
языке; то приводятся, наряду с редкими выдержками из дей-
ствительно старинных текстов (напр., «Поучения Владимира
Мономаха»: «А се труждахся ловы дея...» и т. д.), отрывки из
специально придуманных «памятников»; то в духе старины со-
чиняет автор плач княгини Яснельды над смертным одром му-
жа: «О свете мой светлый! Како зайде от очию моею, и како
помрачился еси?» и т. д.; то сочиняет он фантастический «дого-
вор» с юмористической игрой словом целование («присяга» —
«поцелуи»): «...На сем на всем, молодшая сестра, княгиня Яс-
нельда Белогородокая, Ивановна, целіуй ко мне крест, к своему
брату старейшому, князю Олегу Ивановичу Рязанскому... и с
кем будешь ты в целовании, и тебе к тому целованию сложи-
те (?), а мне, по душевной грамоте отца, тебе жаловати, и пе-
чаловати ми ся тобою и твоею отчиною», то образы старинной
поэзии переносит, играя, на свои собственные авторские дей-
ствия: «Утерев бебряным рукавом слезы на очах своих, я обра-
щаюсь к Савве Ивичу» (ср. в «Слове о полку Игореве» слова
1 Е. Станевич, Способ рассматривать книги и судить о них, СПБ,
1808. — Цитировано В. В. Виноградовым, Очерки, 2 изд., стр. 193.

318

мольбы-плача Ярославны: «Омочу бебрян рукав в Каяле ре-
це...»); то, говоря о них же, пародирует приемы народного
слога*
«Теперь должно, по обыкновению, сказать несколько слов о
наружности и нраве героя былины.
Не английским пером с длинным расскепом изображу я чер-
ты его; не скажу, что ясно отражается на лице его; не употреб-
лю ни Соломоновых уподоблений, ни Байроновских отречений.
Не сравню носа его с Ливаном-горою, кудрей с морскими вол-
нами, роста с Гехским исполином, руки с рукою времени, чисто-
ты и ясности души его с прозрачностью света и воды, крепости
сердца с железом. Просто скажу я, что Ива Олелькович...»
(следует описание) (II, VII).
Этому прихотливому узору слов и синтаксических вязей с
налетом старинной фонетики соответствует и произвольный вы-
бор форм. Вельтмана мало смущает, напр., что в старославян-
ском и др.-русском ваю — форма род.-местн. падежа двой-
ственного числа; она звучит как древняя, и этого достаточно,
чтоб она заменила у него правильное вас; ср. начало милой
песенки «красавицы 14 столетия» в III части «Кощея Бессмерт-
ного»: «Не воркуй во бору, голубице сизая, Не кличь на струях,
лебедь белая, Ты умолкни, свирель голосистая, И без ваю тоска
погубила меня!».
Стилистический смысл всей этой резвой словесной игры, это-
го неутомимого кружения и взлетов необузданной филологиче-
ской фантазии автора едва ли не лучше всего выступает в от-
рывке «Кощея», где дается замечательная по мастерству в духе
народных шуток характеристика выдумщика-враля стремянного
Ивы Олельковича — Лазаря:
«...Жаль только,— замечает о своем герое автор,— что пе-
рервали рассказ его: наслушались бы вы не такой небывальщи-
ны; поведал бы он вам то, что видел и слышал, и то, чего видом
не видал, слыхом не слыхал. Срубил бы он вам красную избу
у заморского зверя во лбу. Светла изба словно день деньской,
велика изба словно божий мир: в одном углу венчают, а в дру-
гом углу хоронят, а в третьем пир идет горой. А как высока
изба! куры по кровле ходят, с неба звезды клюют; да и лес-то
какой! везут дерево, об рождестве пройдет комель, а вершина
на другой год об масленице...» (III, II).
Цветистой разнообразности предметов соответствует у Вельт-
мана такое же цветистое разнообразие наименований. В боль-
шей части они выделены в книге курсивом, и читателю предо-
ставляется сразу увидеть, чем любуется и чем приглашает лю-
боваться читателя автор археолог-этнограф. Вот, напр., как
Вельтман рисует в конце I части своей «былины» внешность
Мильцы:
«Только по слезам в очах, по белизне лица, по тихому неж-
ному голосу й по волнению іруди можно было скоро догадаться,

319

что это сидел не юноша, ибо мужская одежда обманула бы
неопытный взгляд прохожего. Червленая капа [капа, Капица —
круглая шапочка, род скуфейки], разузоренная золотой тесь-
мою, прикрывала темнорусые локоны; красная бархатная ячер-
мица [дечерма, или ячерма, или ячермица — род туники без ру-
кавов] обнимала стан ее; снежная риза, с длинными широкими
рукавами, от самой шеи, где светилась запонка, скрывала пыш-
ную грудь и, перетягиваясь широким шелковым поясом, струи-
лась в бесчисленных складках до колен; синие шалвары и крас-
ные на ногах опанки [полусапожки] заключали, простой ее
наряд».
Вот предметы, относящиеся к угощению:
«Мину Ольговну с сыном сажают за почетные места.
Начинается гощенье и заздравное питье. На великих подно-
сах, уставленных налитыми полными рюмками, разносят пекмез,
разносят гроздие смарагдовое царяградское; потом пиво ячное
в златых кнеях, потом сукрои ковриг злаченых, сыпанных кими-
ном, потом черницу, бруснику, подслащенную сырцом, костяни-
цу, клубницу, ежевицу и княженицу. Потом кисель калиновый,
сыпанный сахаром. Потом черемошники, потом сливовицу; по-
том пьяный мед...
Потом гибаницы...
Потом черешенье, вишенье и орешенье [sic!]; в узорочных
плетеницах пряженицы; дивий мед...
Но вот — отворяются двери, несут чарки с гречким [ sic! ]
вином; вслед за подносом входит красная дочь боярина, Мириа-
на. Она в японечке на отобранном сороке соболей; повязка из
объяри серебряной с кистьми, низанная зерном восточным; на
шее у нее скатный жемчуг и гривна золотая кр/Ьщатая, запон
шелковый с дробницами, на ногах чарки сафьяные шитые, пояс
шит бисером скатным и самоцветными камнями; обручи кова-
ные, саженные яхонтом лазоревым» 1.
Вот «невидаль» светлицы:
«...B светлице оконце с писанными цветными стеклами ва-
ряжскими. Вокруг потолка выложено черепом муравленым. Се-
реда из белого камня. Резной узорчатый потолок из черного ду-
ба да из белого дуба. Полица с подзорами. Лавки кругом устла-
ны полавочниками шелковыми, бахромчатыми. У стены поста-
вец с кованою утварью. На нем стоят мисы златые, блюды ве-
ликие златые; кубки златые, лаженые женчюгом и драгим ка-
мением; ковши серебряные червчатые; кружки, курганы, чары,
чарки, лохани, турьи рога...» (часть III).
Или ср. в части III перечисление чинов и их обязанностей
по изготовлению празднества:
«Между прочим, на утрие велела она [княгиня ЯснельдаІ
приготовить в саду своем полдник и празднество на весь мир.
Ключникам и ларечникам приказала она выставить на свет все
1 Курсив — по Вельтману

320

богатство княжеское; столъничим — изготовить многоценные
яства; чашникам — выкатить бочки меду и пива и разных иных
напитков. Исправнику веселья — собрать хороводы, скоморохов
в харях, медведей, что пляшут, да в клетке птицу многоцвет-
ную, да птицу индейскую с птенцы, да соколов с челигами, да
зверя, иже есть ублюдок с хвостом... и многих разных иных
дивных вещей».
Мне кажется, что, кроме одной частности, и теперь можно
признать характеристику Вельтмана как архаизатора, данную
П. Н. Сакулиным, Русская литература, 1929 г., стр. 470,
вполне соответствующей фактам. «Творчество Вельтмана,— пи-
сал он,— в историческом жанре, яркое и оригинальное, в изве-
стном смысле было симптоматично: в нем сказалось тяготение
к культуре и поэзии старой Руси; тревожное искание новых
форм жанра и языка. Но на его произведениях лежал столь
густой отпечаток кабинетной выдумки, искусственности (а не
искусства), нарочитой утрированности, открытого глумления над
всем (?) и шокирующего безвкусия, что на известное время они
могли эпатировать одних и вызывать восторг в других, но не
были в состоянии оказать прочного влияния на развитие лите-
ратуры».
Приведем еще пример шутливого использования древнего
языка, заслуживающий особого внимания как прямое предве-
стье юмористической манеры Салтыкова-Щедрина, из «Приго-
жей казначейши» А. Шидловского (1835):
«Как разошлись прочие, летописи молчат: в них только про-
сто сказано: «Лета 18** июня 17 дня бысть пир велий и дивный
зело у заседателя нижня земска суда, Онуфрия Макаровича Ца-
пенкова, получающа в год жалованья две гривны серебра, си-
речь, двести рублей; и куриша вси табак грецкий в трубках
турскйх и немецких, и пиша тамо вина заморский и водки
крепкий, оковитки и наливки, даже до успения языков». По-
следняя фраза значительно изменена в другом, новейшем спи-
ске, где сказано напротив «даже до ели можаху». Но оба эти
выражения есть явное подражание византийцам. Сверх того до-
казано, что все наши летописи подложны и что даже их сочи-
нители никогда не существовали».
2. Неологизмы
§ 8. Вопрос о неологизмах в практике Шишкова и его
сторонников.
Вопрос о неологизмах, как он ставился в первой половине
XIX века *, по существу касался не столько права вводить их,
1 Одно из первых в этом веке теоретических выступлений по пэводѵ
неологизмов принадлежит H. M Карамзину. В статье «Почему в Рос-
сии мало авторских талантов» («Вестник Европы», № 14, 1802) Карамзин
убежденно говорит о необходимости для пользующегося русским языком

321

/сколько того — строиться ли им по старославянским образцам,
или также по образцам западноевропейским (полемика
Â. С. Шишкова с карамзинистами).
Принципиальное осуждение неологизмов вообще или опре-
деленная борьба с ними в первые десятилетия XIX века не были
возможны или, по крайней мере, не могли рассчитывать на
успех уже.потому хотя бы, что незрелость русского литератур-
ного языка, как орудия развитой мысли, мысли, стоящей на
уровне европейской, слишком хорошо сознавалась (ср. выска-
зывания Макарова, Каченовского, Дашкова). Необходимость
пополнения русского литературного словаря в разных направле-
ниях для подавляющего большинства работников слова высту-
пала вполне отчетливо: на нее наталкивала переводческая ра-
бота над научными текстами, над материалами критико-публи-
цистическими и под. и, в немного меньшей мере,— над текстами
художественными; все виды подражательной литературы, оди-
наково прозаической и стихотворной, также могли естественно
сталкиваться с потребностью найти эквиваленты понятиям, уже
обращавшимся в языках народов, литературе которых подра-
жали в России.
Обвинение в злоупотреблении неологизмами в изучаемое
время, после известного выступления А. С. Шишкова,— явле-
ние редкое. Вкусу к неологизмам, как таковым у писателей не
на чем развиться: в период, когда самая норма литературного
языка еще создается, когда разграничение церковнославянской
и русской стихии в слоге еще составляет достаточно серьезную
задачу и время от времени дают о себе знать даже диалектные
элементы, неологизмы не воспринимаются как нечто режущее,
как продукты узко-индивидуального языкового творчества. На
борьбу с ними выходят только в случаях их особой бросающей-
ся в глаза неудачности или каких-либо специальных мотивов,
как это имело место по отношению к неологизмам Шишкова,
стремившегося вытеснить из языка для всех привычные, издавна
употребительные заимствованные слова придуманными «русски-
ми»: калоши — мокроступами, бильярд — шарокати-
цей, и под.1.
Вопрос о правильности построения неологизмов зани-
мает критику в меньшей мере. В России в первые десятилетия
XIX века нет еще влиятельной и аргументирующей свои поло-
жения науки о языке: главным образом на интуиции строятся
предписания грамматики, к тому же особенно плохо справляю-
щейся с важной для вопроса о неологизмах областью слово-
образования; по существу к интуиции обращаются и создающие
писателя «выдумывать, сочинять выражения... давать старым некоторый
новый смысл, предлагать их в новой связи, но столь искусно, чтобы обма-
нуть читателей и скрыть от них необыкновенность выражения».
1 Подробности см., напр., А. Галахов, История русск. словесности,
древней и новой, II, изд. 3. 1894, стр. 70 и след.

322

новые слова, и критикующие их. Такое положение не исключает,
впрочем, отдельных тонких наблюдений и замечаний, встречаю-
щихся в критике и дружеской переписке этого времени1.
И Шишкову и шишковцам, архаизаторам, приходилось, счи-
таясь с настоятельной необходимостью называть предметы
мысли, выступать в роли неологистов2. Запасы церковнославян-
ского языка были слишком ограничены как средство возместить
отвергаемые иностранные слова,— нужно было не только вы-
искивать в прошлом, но и сочинять свои. Шишков настаивал на
том, чтобы избегать кальк (без чего обойтись, однако, не уда-
лось и ему самому); это-требование даже его сторонникам, ви-
димо, казалось со стороны принципиальной менее важным,—,
дело в основном шло лишь о-необходимости иметь не чужое,, а
свое. Но заслуживают внимания в этом отношении почти одно-
временно с Шишковым высказанные мнения Семена Боб-
рова («Предварительные мысли» в его «Херсониде, или кар-
тине лучшего летного дня в Херсонисе Таврическом» (часть чет-
вертая «Рассвета полночи»), 1804 г.: «Равным образом не про-
тивны будут здесь,— писал он,— некоторые вновь составленные
речения. СловоИскусники могут увериться, что естьли многим,,
особливо неизвестным вещам, не дать нового — особого имени:
то нельзя и /различить их с другими в свете. При том же обык-
новенные, слабые и ветхие имена, кажется, не придали бы слову
той силы и крепости, какую свежие, смелые и как бы с патрио-
тическим старанием изобретенные имена. По сей самой причин
не я часто выводил отметки [делал примечания] как для изве-
стной точности и объяснения вещи, так и для избежания труда,
в продолжительных поверках, каковых бы требовали некоторые?
1 Среди других в этом отношении заслуживают внимания и некоторые
соображения Шишкова. В последние годы как естественная реакция
против традиционного взгляда на него, который сводился только к осужде-
нию его деятельности и прославлению карамзинской реформы, относительт
но часто раздавались голоса в его пользу, и Шишков характеризовался
как серьезный и способный филолог (ср., Напр., высказывания * нем
В. Шкловского, Ю. Тынянова, В. Виноградова). Отдельные соображения
Шишкова о словообразовании, действительно, не лишены были для своего
времени ценности, но справедливое в его суждениях тонуло в море гру-
бейших даже для его времени ошибок (на многое толково и со знанием
дела указал уже Д. В. Дашков в статье «О легчайшем способе отве-
чать на критики», 1811), й попытки изобразить Шишкова крупной языко-
ведческой фигурой представляют поеувеличеннэ-болыпую дань объектив-
ности. Прав был Белинский (рецензия на «Сто русских литерато-
ров», II, 1841), который заметил: «..Из 17 огромных томов сочинений ЦІиш-ж
кова можно извлечь больше 17 страниц дельных и полезных мыслей о ело-*
вопроизводстве, корнесловии, силе и значении многих слов в русском язы-
ке. Это был бы огромный, тяжелый, но небесполезный труд...» Ср. и
И. В. Ягич, История славянской филологии, 1910, стр. 172—175.
•> 2 Поучительно в этом отношении указание в , пародийном «Певце в
Беседе славянороссов»і «Хвала тебе, грач черный, Львов, Ковач речедий
смелый...» (См. К. Н. Б а т ю ш к о в, Сочинения, Редакция, статья и ком-
ментарии Д. Д. Благого,' 1934, стр. 587.).

323

не, весьма знакомые, там встречающиеся собственные и суще-
ствительные именования.
Гораций без сей необходимой, столь и полезной отваги, с
каковой онѴ созидал новые определительные названия вещам,
всегда бы на парнасском своем отличном пути находил отчаян-
ную бедность в своем языке. Сие, по моему мнению, одолжение
недостаточному языку гораздо простительнее, нежели суетный,
ввод чужестранных слов без нужды, как-то: рельеф, ба-рельеф,
мораль, натура, девиз, фронтиспис, ангажировать, азард, фра-
пировать, пикировать, так же как и странный перевод чужих
речений при достатке и силе своих...»
В соответствии таким тенденциям сам С. Бобров сочиняет,
снабжая примечаниями: «Здесь зришь ты в ясном глазоеме
[«Можно, кажется, сим словом определительнее назвать Гори-
зонт»]; «Сия бессмертна самобытность [Substantia]»; «Как мог
забыть, что он есть меч, Что, обращаясь кругозорно [«Горизон-
тально», — sic!], Поверх главы шумит немолчно».
Самый деятельный из" пуристов, отрицателей чужеземной
стихии в языке, В. И. Даль, кроме большого фонда вводимых
им из народной речи живых слов, не отказывается от того, что-
бы время от времени заменять обращавшиеся в книжной практи-
ке иностранные слова придуманными или перенятыми от едино-
мышленников своими. Он не прочь, напр., от того, чтобы переиме-
новать психологию в душесловие («Цыганка», 1830): «.„Я их
избавлю от труда ломать голову и разгадывать загадку по ча-
сти душесловия, злодей ли я, или малоумный», синонимы заме-
нить однословами («Болгарка»): «...Слова, коих они в понятиях
своих не 'умеют отделить и отличить от справедливости: месть,
самоуправство и справедливость,— это по-ихнему однословы» :1,
и под.
§ 9. Проблематика неологизмов научного языка
Характеристика неологизмов первой половины XIX івека пред-
полагает описание нескольких различных групп фактов. Сюда
относятся: 1 ) неологизмы научного языка — новые термины
наук, искусств и под.; 2) неологизмы языка рассудочного;
3) неологизмы художественного языка; 4) новообразования с
шутливой1 установкой, рассчитанные только на мгновенный эф-
фект и не претендующие больше, чем на внимание того, к кому
обращены (обычная их сфера—дружеская переписка).
Проблематика первых, как явления принципиально законного,
бесспорного в его различных основаниях, по-видимому, в прак-
тике развития литературного языка ограничивалась частностя-
ми, разрабатывавшимися в соответственных областях знания ис-
подволь, в меру возникающих потребностей. Вряд ли заметна
была в этой области серьезная борьба между непосредственны-
1 Ср. у А. А Шаховского в «Пустодомах* (1820): *А правда с
истиной сосАовы суть».

324

ми заимствованиями из иностранных языков (чаще всего, уче-
ными интернационализмами) и новообразованиями (чаще всего
кальками), когда можно было надеяться на естественное вхож-
дение в язык соответствующего термина хотя бы как параллель-
ного обращающемуся в европейской науке. Приметных ученых
фигур, которые бы принципиально и последовательно вели борь-
бу в этой области за русские новообразования, кажется, нельзя
назвать.
Взгляд на терминологическую лексику как более свободно
создаваемую, как область, где неологизмы законны даже в опре-
деленно-искусственной форме, нашел свое выражение в очень
характерных словах Н. И. Греча («Чтения о русском языке»,
1840, часть I, стр. 26—27), вообще занимавшего относительно
неологизмов хотя и умеренную, но в целом консервативную по-
зицию: «Мне возразят, может быть, что я сам допускаю приня-
тие и составление слов, когда ими означается определенный
предмет. Так, это правило существует для выражений техниче-
ских, для слов, которыми называются предметы вещественные.
О механике пусть и говорят механически».
§ 10. Неологизмы рассудочного языка
Из проблематики неологизмов рассудочного языка (са-
мо собою разумеется, что граница между ними и словами, от-
носящимися к художественной речи, с одной стороны, и ученой
(терминологической) — с другой, лишь очень условна) заслужи-
вают внимания главным образом два вопроса, занимавшие пи-
сательский мир первой половины XIX века: первый больше,
второй — не очень много,— проблема абстрактной лексики в ее
составе и способах передачи (иностранные слова или их русские
замены) и вопрос о создании нужных автору слов — о праве на
них и способах их образования.
Вопрос о новой абстрактной лексике в значительной степени
соприкасался с другим — как относиться к ученым новообразо-
ваниям, которые должны были на русской почве функциониро-
вать в качестве эквивалентов философской терминологии, выра-
ботанной в Европе (главным образом, в Германии) для систем,
впервые пролагающих себе дорогу в русской науке и публици-
стике. Естественный прием калькированья был оценен по отно-
шению к Белинскому, широко его практиковавшему, реакцион-.
ной частью русской публицистики (Гречем, Булгариным) исклю-
чительно враждебно (см. ниже, стр. 360 и след.).
Любопытную тенденцию относительно абстрактных слов
проявляет Н. И. Греч («Чтения о русск. языке», 1840, часть I,
стр. 27). Он соглашается признать право на новообразования
в области технической терминологии; по отношению же к аб-
страктным понятиям (судя по контексту, он имеет в виду глав-
ным образом понятия философские) он, несколько туманно,
заявляет: «Но там, -где идет дело о выражении понятий умст-

325

венных, отвлеченных, где господствует мысль, логика, высшая
сила души, там требуется гармония безусловная», и эту гармо-
нию он находит, как, видимо, надо понимать сказанное им рань-
ше,—в прямой пересадке на русскую почву соответствующих
иностранных слов, которые, по его выражению, при этом долж-
ны только облечься «в наши буквы». За этой неполной, идеали-
стической и очень слабо иллюстрированной аргументацией (как
пример, заслуживающий подражания, приводится им, на
стр. 26,— только прямое сохранение иностранного слова факт)
нужно, кажется, угадывать другое: Греч имеет меньше основа-
ний опасаться искажения самого содержания в случае понятий
конкретно-научных, получающих при их пересадке другое вы-
ражение (русский перевод), нежели когда дело идет о понятиях
отвлеченных, часто расплывчатых, колеблющихся, только выра-
батываемых и в этой своей хрупкости постоянно находящихся
под угрозой влияния добавочных моментов, заключенных в ас-
социациях, принадлежащих новому слову, которым они назы-
ваются впервые. (
К этому примешивалось, по всей вероятности, и то различие
впечатлений, которое сопровождало просто иностранные слова,
с одной стороны, и их русифицированную оболочку — кальки,
с другой. Право философствовать — для русских реакционеров
сороковых годов не оспариваемое ими право заграничной, не-
мецкой академической науки; прямая пересадка этих немецких
терминов говорила о почве и среде, откуда такие термины по-
падали; русские кальки были переработкой; они производили
впечатление новой, русской мысли, и притом, когда выступали
в статьях Белинского, мысли отнюдь не холодно-академиче-
ской,— за ними чувствовались другие эмоции, и это ощущение
заставляло «охранителей» опасливо настораживаться или под-
вергать их злобному преследованию.
Самая приметная фигура свободного неологизатора в области
рассудочного языка (здесь он нуждается в неологизмах больше,
чем в своей беллетристике, и потому обращается к ним чаще) —
это А. А. Бестужев- Марлинский. Оригинальный и явно
стремящийся к тому, чтобы быть оригинальным^ в мыслях, об-
разах, манере выражения, он, не подчеркивая, впрочем, что
хочет удивлять новыми словами, часто и удачно, в смысле вер-
ности новообразований законам русского слова, создает нуж-
ные ему для выражения своих мыслей слова. Эти новообразо-
вания Марлинского не представляют просто бунтарства, вызова
установившемуся языку, не служат целям своеобразного «эпа-
тирования», они почти всегда оправданы у него потребностями
смысла, и потому не раздражают претенциозностью, а чаще
нравятся как удачное средство выражения нужного для того
именно, что он хочет сообщить своему читателю.
Ограничиваемся немногими примерами из очень большого
числа подобных неологизмов Марлинского:

326

«...Отчего у нас нет гениев и мало талантов литературных?
Предслышу (ср. «предвижу») ответ многих, что °т «недостатка
ободрения» (Взгляд на русск. слов, в течение 1824 и начале
1825 годов). «„.Так курится под снежною корой трехклиматный
Везувий после извержения...» (Взгляд на стар, и нов. словес-
ность в России). «Имея взгляд беглый и соооражательный, он
[Вяземский] верно ценит произведения разума...» (там же).
«Изыскательность европейская, оседлав газ и пар, искрестив
облака и океаны, открыла новые миры и в области мышления,
ив пыли забвения» (О романе Н. Полевого «Клятва при гробе
гост.», 1833),— и под. К
Свобода построения неологизмов непретенциозных, не пре-
следующих цели вытеснить уже существующие, установившиеся
в литературном языке слова, естественно сокращается вместе с
ростом литературного языка, с обеспечением его словами для
понятий, в которых он отставал от других европейских. Слов
уже «довольно», и с большей или меньшей силой проявляется
настроение ограничить нарождение новых, требовать обоснова-
ния их прав на обращение в литературном языке. Это настроение
Н. Греч выразил в нескольких положениях «Чтений о русском
языке» (часть I, 1840, стр. 25—27):
«Язык возмужалый, грамотный,— говорит он,— лишается пра-
ва и способности творить слова натуральным, органическим об-
разом: Он может производить новые слова или приспособлением
существующих к выражению требуемого смысла (так у нас
недавно стали употреблять слово община в смысле une commune)
или составлением нового слова из двух прежних; таковы:
тепломер, небосклон, землеописание. Но эти последние слова,
как не органические творения живой природы, а мертвые произ-
ведения человеческого ума и искусства, во-первых,~требуют по-
яснения и долговременного навыка для введения их в общее
употребление; во-вторых, сами лишены силы производить дру-
гие слова: термометрический, горизонтальный, географический не
могут быть выражены словами: тепломерный, небосклонный,
землеописательный.— В наше время сочинено было слово
видопись, и сочинение его приписано гениальному писателю2:
оно не принялось на почве русского слова, и завяло вместе с
листом журнала, на котором поднесли его русской публике...
Приведенные мною новые слова составлены, по крайней мере,
без нарушения основных правил языка и смысла.
Но что сказать о тех юродивых исчадиях прихоти, безвкусия
И невежества, которые насильно вторгаются в наш язык, ни-
спровергают его уставы, оскорбляют слух и здравый вкус! Тако-
J Другие примеры приведены выше, стр. 181.
2 Оно принадлежит А. Бестужеву -Марлинскому: «Волей или
неволей, а должны принять гг. уставщики новым мое слово видопись, по
крайней мере зауряд до изобретения лучшего» (см. «Словарь русского
языка», составл. Втор. отдел. Акад. наук, вып. 1891 г., стр. 416).

327

вы, например, слова: вдохновить, вдохновитель, вдохновитель-
ный. Ими хотели перевесть слова inspiré, inspirateur. Но
эти слова варварские, беспаспортные, и места им в русском
языке давать не должно. Они производятся от слова вдохнове-
ние, которое само есть производное от глагола вдохнуть, как
отдохновение от отдохнуть, столкновение от столкнуть; но мож-
но ли сказать: отдохновитель, столкновительі Если можно, то
говорите и вдохновить... А как выразить слово .inspiré? Жалок
тот писатель, который, для выражения своей мысли, имеет на-
добность именно в этом слове, а не в другом! Есть тысячи
средств выразить одну и ту же мысль! Конечно, из тысячи этих
средств только одно истинное, но человек с умом и дарованием
легко найдет это средство, и в нем не будет насильства и оскорб-
ления языку».
В аргументации Греча основное слабое место большинства
пуристических высказываний — представление о возобладавшем
в языке как об «органическом», «естественном», а о новом, про-
кладывающем себе дорогу в соответствии с новыми потребно-
стями мысли — как об «искусственном», и потому неживом или
недолговечном. Через критическое рассмотрение не проводятся,
в чем уже и Шишкова упрекал Дашков, способы старого слово-
образования и не оценивается верность их господствующим основ-
ным приемам построения слов в языке. Без такой критики
противопоставление старой «естественности» и «правильности»
новой «искусственности» и «невежеству» остается скорее апри-
орной теорией, нежели серьезно аргументированным хотя оы
«наукообразным» положением.
Малому научному весу этой аргументации соответствует и
ее исторический результат — ей не удается остановить проник-
новения в словарь нужных неологизмов, и успех или неуспех их
после появления очень мало зависит от того, как оценивают их
с точки зрения подобной теории.
§ 11. Неологизмы-сложения
Неологизмы художественного языка в первые десяти-
летия XIX века представляют собою несколько в том или дру-
гом отношении характерных категорий. Это, прежде всего, обра-
зования чисто-художественного значения — сложения, в духе
классической поэтики являющиеся главным образом эпитетами;
новые слова, образуемые в духе существующих русских, для
удовлетворения потребности в назывании того, что нужно наз-
вать и что не имеет в языковом обращении установившегося
словесного знака; слова, своей новизной освежающие восприя-
тие существующих, создаваемые как синонимические параллели
к ним со специальной в большей или меньшей мере эмоциональ-
ной функцией.
Новообразования поэтического языка в виде сложений-

328

имен прилагательных и наречий; имевших прототип
в греческой поэзии и обильно и естественно развивавшихся в
соответствии со свойством самого языка в поэзии немецкой, на
русской почве широкое развитие получили особенно под пером
В. А. Жуковского. Как языковая структура они не былц
чужды русскому литературному обиходу, так как принадлежали
к лингвостилистическому фонду старославянского языка, и
стиль риторически украшенный, «пышный», исторически знал их
иногда даже в избытке. Но в языке стихотворном культивиро-
вание новообразований-сложений определенно для начала века
связывалось с Жуковским, расценивалось как одинѵиз элемен-
тов его поэтики, обсуждалось и не всеми принималось как явле-
ние положительное (его осуждал за них, напр.,. «Невский зри-
тель», 1821) К Забывали при этом, как много таких слов вошло
уже в поэзию Ломоносова и какое сильное пристрастие к
ним обнаруживал в своей поэзии Державин. Отвергался,
впрочем, не столько принцип сложений, сколько игра сочетания-
ми понятий в них, сочетаниями непростыми, воспринимавшими-
ся как нарочито-выисканные и претенциозные,— особенность от-
нюдь органически не вытекавшая из самой грамматической при-
роды структуры, но характеризовавшая ее стилистическую роль
у романтиков. Ср. замечание Н. Бестужева: «Жуковский в
своих балладах... весьма удачно ввел таковые сложные слова в
стихотворческий язык; но зато явились вслед за ним пунцовые
веселости, приветные туманы и проч.»2.
Даже В. Л. Пушкин, не имевший в виду непосредственно
Жуковского, в переводной эпиграмме «Какой-то стихотвор.'..»
иронически упоминает: «Он в них описывал красу природы, не-
ба, Цвет розо-желтый облаков...» (курсив — В. Лш Пушкина) 3.
Очень большое количество новых «кованых» слов по образцу
греческого своего оригинала создает переводчик «Илиады»
(оконч. в'1829 г.) Н. И. Гнедич, и без ограничения их вво-
дит в перевод «Одиссеи» (оконч. в 1849 г.) Жуковский.
С. П. Шестаков «В. А. Жуковский, как переводчик Го-
мера», Казань, 1902, справедливо отметил, что в очень большом
количестве случаев сложные эпитеты в переводе «Одиссеи» от-
нюдь не подсказаны самим гомеровским текстом. Передавая го-
мерЪвские слова со значением «пустое» или «бесплодное» (о мо-
ре) через «бурно-», «беспредельно-» и «неприятно-пустынное»;
«звонкие» (гулкие)» (о сенях) через «звонкопространные»;
1 См. А. Н. Веселовский, В. А. Жуковский, Поэзия чувства и
«сердечного воображения», 1904, стр. 467.
2Н. Бестужев, Нечто о гекзаметрах, 1822—1823, «Статьи и пись-
ма». М., 1833, стр. 235—236.
3 Заслуживает внимания, что такого именно рода образования отно-
сительно многочисленны уже в предсмертном стихотворении Г. П. Камене-
ва 1801 года: в нем встречаем тускло-червленая заря, бледно-багровое
чело, померкнет свет сребристо-лунный и под. Ср.: Е. Бобров, Из истории
русской литературы ХѴШ и XIX столетий, Изв. Отдел, рѵсск. яз. и слов.
XI. 4, 1906, сто. 335 и след.

329

«багряное» (овине) через «огйенноцветное», «пенно-» и «светло-
пурпурное», Жуковский подчеркивает свое пристрастие к эпите-
там-сложениям, существующим у Гомера только как одна из воз-
можностей его поэтического языка. <
В оригинальной поэзии они характерны едва ли не в наи-
большей мере для Ф. И. Тютчева. Сложные прилагательные
и наречия, которые образует Ф. И. Тютчев, обыкновенно
представляют собою оригинальные соединения понятий, в кото-
рых ч поэт стремится выразить или своеобразные оттенки основ-
ных смысловых элементов, или,— реже — дать вообще понятия
новой поэтической содержательности:
«...Пророчески-прощальный глас» (Бессонница, 20-х годов).
«Смотри, как днем туманисто-бело Чуть брезжит в небе месяц',
светозарный...» (20-х годов). «...Гибкий, резвый, звучно-яс-
ный... Он всю душу мне потряс» (30-х годов). «Дымно-легко,
мглисто-лилейно, Вдруг что-то порхнуло в окно. Вот невидим-
кой пробежало по темно-брезжущим коврам...» (30-х годов).
«...И легче, и пустынно-чище Струя воздушная течет» (30-х Ьо-
дов). «Ты скажешь: ветреная Геба, Кормя Зевесова орла, Гро-
мокипящий кубок с неба, Смеясь, на землю пролила» (Весенн.
гроза, 1828?).
Заслуживает с этой стороны внимания и H. М. Языков.
Эпитеты H. М. Языкова относительно часто — сложные слова,,
и часто же кажется, что именно их вместительность нужна бы-
ла для бьющей через край многоцветной и юношески бурной его
поэзии. Ср. хотя бы: «Еще в те дни, как пил я радость И жизни
праздничную сладость — Искрокипучее вино...» (Ау!, 1831).
«Встрепенулся конь — и в поле Бурноногий поскакал» (Конь,
1831). «Пурпурово-золотое на лазурный неба свод Солнце в?
царственном покое Лучезарно восстает» (Утро, 1831). «...Пыш-
нее ленты огнецветной, Повязки сладостных дождей» (Элегия,
1824). «...Питомец жизни своевольной, Беспечно-ветреный поэт»
(А. Н. Вульфу, 1833). «...Сии стихи —Души студентски забу-
бённой Разнообразные грехи» (Д. В. Давыдову, 1833). «...И на
финские границы Твой . скакун звучнокопытный Блеск и топот
возносил» (Д. В. Давыдову, 1835).
Вкус к подобным словообразованиям отражаю/г у Языкова*
и неологизмы меньшей художественной значительности, более-
близкие к традиционным церковнославянским образцам, неоло-
гизмы архаизирующего типа: в соответствии, напр., церковно-
славянскому «Кто сильный сдержит пред тобой Врагов тьмо-
численные рати?» (Баян к русск. * воину, 1822)—у него высту-
пают: «Я тебе, многовенчанный Старец Рейн, венок нежданный
Из стихов моих совью!» (Девятое мая, 1839). «Но тогда лишь
собиралась Прямо русская война; Многогромная скоплялась-
Вдалеке...» (Д. В. Давыдову, 1835).
Среди относительно немногочисленных сложных слов у
М.Ю. Лермонтова, представляющих обыкновенно ориги-

330

«альные соединения»: утешительно-мила, безмолвно-мраморные
іілиты,, ложно-черные сомнения, томно-бледные плечи, грозно-
молчаливо, зоучно-мерные шаги, обращает на себя внимание его
пристрастие к соединениям с полу-: полугрустный, полудобрый,
полузабавный, полузасохший, полу запекшиеся, полуобъятый,
полупечальный, полурадостный, полуразвитый, полусветлый,
полусиний и под., не говоря уже о таких обычных, как полу-
мертвый, полуживой:
Стоит упомянуть еще об игравших известную роль в языке
начала века прилагательных-сложениях из трех корней, отра-
жавших у отдельных «классиков» их вкус к «пышному» слогу,
у некоторых сентименталистов и «романтиков» — стремление
выразить в эпитетах особенно странные сочетания качеств и от-
тенков.
В примечании к переводу двух статей из Лагарпа (1808)
Шишков к замечательным особенностям русского языка от-
косил именно эту способность создавать сложные слова более
чем из двух корней. «Мы говорим,— писал он,— древо благо-
сеннолйственное. Пусть во французском языке найдут мне сло-
во, заключающее в себе три разных понятия!» Д. В. Дашков
справедливо указывал («О переводе двух статей из Лагарпа»,
1810) на то, что, во-первых, восхищающее Шишкова слово едва
ли действительно существует, а, во-вторых, что. и его и ему по-
добные никак нельзя относить к богатству языка^ «Разве труд?
но,— спрашивал он,— ковать таким образом новые слова, сое-
диняя в одно три или четыре, имеющие каждое особенный
смысл?» и в пример ссылался на известного ему бездарного пе-
реводчика «Освобожденного Иерусалима», сочинившего «длин-
ногустозакоптелая борода» и «сия христогробопоклоняемйя
страна», , словіа, которые он характеризует как «варварскую
смесь». Иронический намек на подобные образования находим и
у Крылова в басне «Парнас» (1808): «Одобрили ослы Ослово
Красно-хитросплетено слово, И новый хор певцов такую дичь
занес...» Батюшков тяжеловесность таких сложений пародирует в
подзаголовке к своей сатире «Певец в Беседе славянороссов»—
«эпико-лирико-комико-эпародический гимн» (1813).
Любопытно, что еще до появления примечаний Шишкова к
его переводу статей Лагарпа С. Жихарев в своем дневнике
под 22 янв. 1807 года записывает: «Помнится в одном москов-
ском журнале напечатана была года три назад в пример высо-
копарной галиматьи шуточная ода Пегасу, начинавшаяся так:
Сафиро-храбро-мудро-ногий
Лазурно-бурый конь Пегас2,
1 См. Акад. Библ. русск. пиеатч, вып б — Полное собрание сочинений
М. Ю. Лермонтова, том пятый, под редакцией и с примечаниями
проф. Д. И. Абрамовича, 1913, О языке Лермонтова, стр. 198.
2 Упоминаемая Жихаревым шуточная ода написана Панкратием
П. Сумароковым (1802). Она представляет собою пародию, но напвав-

331

и оканчивавшаяся преуморительным набором слов. На днях по-
явилась другая ода, уж^ нѳ шуточная, а серьезная и пмсерьез'-
ная и не Пегасу, а смелому его наезднику, В. А. Озерову..:
Вот ее начало:
О муз прелестно-вечно-юных
Наперсник и усердный жрец!...»
С юмористической установкой трехсоставноё (собственно
четырехсоставное) сложение дает в своем «Сашке» (1825)
А. И. Полежаев: «Но как же был зато он скромен Во%всех
поступках и словах, И полутихо-нежно-томен При зорких дя-
деньки глазах».
Значительно позже «играющий» языком О. ' И. Сенков-
ский в своем «Предубеждении» (1834) тоже с явно шутливой
окраской строит эпитет: «Она совсем не чета здешним гордо-
бледно-кисло-молчаливым половинам, которые уже срослись с
диванами». ' .
§ 12. Неологизмы архаического типа
Время от времени охотно создают неологизмы архаического
типа беллетристу. Приметнее других в этом отношении
А. А. Бестужев-Марлинский. Ср., хотя бы, в его коротком воспо-
минании — некрологе «Он был убит»: «...может быть, говорю я,
эфирная часть умерших виновников, зачателёй всего этого, где
бы ни витала она, чувствует сладостное потрясение, венчающее
и на земле райский миг творения».
Работа над неологизмами архаического типа в значительной
мере должна была пасть на Н. И. Гнедича, как переводчика
«Илиады» (изд. в 1829 г.), при том понимании ее стиля, которое
было подсказано художественными требованиями XVIII века к
эпопее и надолго оставалось господствующим и после: на ста-
ринный эпос смотрели как на проявление былой героической
пышности и к эквивалентному выражению ее стремились и в пе-
реводе. В духе уже проделанной Гнедичем работы дальше со-
здавал нужный ему словесный материал, переводя «Одиссею»
0842—1849), В. А. Жуковский.
Из неологизмов старинного типа отметим в переводе Гнеди-
ча, напр.: ведомец «разведчик, соглядатай», стотельчие «цена
ста тельцов».
лена не только против «пышности» словосложений, а, как видно из ее под-
заголовка «Ода в громко-нежно-нелепо*новом вкусе», и таких строк, как:
«...Но вдруг картина пременилась: «Услышал стон я голубка, У Клары слез-
ка покатилась Из левого ее глазка...»,* против сентименталистов, в первую
очередь, вероятно, против Шаликова. См., напр., Н. Энгельгардт,
История рѵсской литературы XIX стол., том первый, изд. втор., 1913,
стр. 101. «Ода* Панкр. Сумарокова полностью перепечатана в книге В. Бе-
га к, Н. Кравцов, А. Морозов, Русская литературная пародия, М.,
1930, стр. 121—123.

332

С установкой просто на необходимость слова как названия
предмета он образует: накольня «верхняя часть лиры, где ук-
реплены колышки, удерживающие в известном напряжении
струны». Ср. й новообразования вроде бодатели — «подстрекаю-
щие коней к бегу».
Само собою разумеется, что в большинстве новообразова-
ниями должны были являться по отношению к русскому языку
сложения-эпитеты типа: медкобронные данаи, высокопарящий
Кронид, крепкобашенный град,, луконосец, корабли обоюдове-
сельные, кудреглавые мужи, корабль многовеслый и т. п. Ново-
образований-сложений уже много в переводе первых песен
«Илиады» Ерм. Кострова (1787); среди них и такие своеобраз-
ные, как «Атрид началоѳождь».
У Гнедича пристрастие к двукоренным сложениям, однако,
заметнее.
В параллель работе Гнедича над неологизмами этого рода,
но, по-видимому, совершенно независимо от него, в том же на-
правлении работал Н. И. Hадеждин. Печатая в «Русском
зрителе», 1829, очень точные стихотворные переводы орфических
гимнов, он снабжал их среди прочих замечанием: «Предлагае-
мые здесь переводы стоили великих трудов. Надлежало бороть-
ся с упорностью нашего языка, отученного от составления слож-
ных слов, бывшего прежде столь свойственным языку славян-
скому. Еще большая трудность предстояла — уместить сии мно-
госоставные слова в измеренной рамке векзаметра». Из слож-
ных слов им образованы, напр.: оожденосящие, громочреватые,
пламенометные, росоносные (облака), плодообильные (дожди) *.
§ 13. Неологизмы художественного языка
«Серьезные» (не шутливые) слова, служащие называнию
вновь отрабатываемых понятий,— явление в художественной
прозе относительно нечастое. Чаще, чем у других писателей, их
можно встретить у такого мастера языка, как Бестужев-Мар-
линский (см. стр. 330); попадаются они, напр., и у В. Ф. Одоев-
ского; не приходится говорить о том, что их легко найти у Да-
ля, писателя-филолога, работающего над самым составом ле-
ксики своих произведений.
Средіг ггоэтои к новообразонаниям этого рода склонны боль-
ше других В. И. Соколовский, H. М. Языков и В. Г. Бенедик-
тов.
Много просто свежих слов, которые представляют лишь от-
носительные неологизмы, напр., у Бестужева-Марлин-
ского же, и далеко не всегда нарочитых: «...шум вод, ниспа-
дающих с крутин...» (Аммалат-бек, 1832). «Надо сказать, что
1 См. Н. К. Козмин, Николай Иванович Надеждин, Жизнь и науч-
но-литературная деятельность, 1804—1836, СПБ, 1912, Зап. Истор. филолог,
факультета С.-Петерб. универс, часть CXI, стр. 61.

333

он своим плавким нравом и забавным умом сделался необходи-
мым человеком в доме Буртнека» (Замок Нейгаузен, 1824).
«...Князь Серебряный перепрянул на другой [плот], на котором
находился сам Жегота» (Наезды, 1831). «И в самом деле, ветер
порхнул... засвежел, скрепчал скоро... и, наконец, море дало гул,
подобный гулу, предшествующему вскипению воды в огромном
котле» (Мореход Никитин, 1834). «...Я вырывался из душных
кремлевских палат, чтобы подышать отзывным мне ветром и бу-
рею...» (Изменник, 1825). «Бывало, устав от похода, скачешь за
несколько миль, чтобы рассидеть вечерок или отгрянуть мазур-
ку с милою дамою, которую видишь в первый, а, может быть,
и в последний раз» (Вечер на кавказских водах в 1824 г., 1830).
«Успокойся, путник юный, Ты разбит и утомлен; На тебя златые
струны Назвенят глубокий сон» (Андрей, кн. Переясл., 1828).
Относительно большое число встречающихся у него слов, ко-
торые производят впечатление свежих, — слова крестьянского
обихода, не ставшие определенно диалектными, тот словесный
материал относительно нечастого употребления, занимающий
промежуточное место между литературным языком и говорами,
который не удивляет своей чуждостью письменному языку, но и
не поступает в него как обиходный: «Чур, барин, только не ро-
беть: на это гаданье надо сердце-тройчатку» (Страшное гаданье,
1831). «В садах попались ему в плен несколько мальчиков, ко-
торые тайком ульнули за виноградом» (Письма из Дагестана,
1831), и под.
Подобные слова воспринимаются в большей или меньшей
мере как неологизмы, хотя по сути ими и не являются.
В том или другом количестве их можно отметить у многих
авторов, особенно таких «искателей» свежих выражений, как
Даль, Вельтман и под.
Говоря о неологизмах художественного языка, нельзя не
иметь в виду, что среди того, что в этом отношении более дру-
гого останавливает внимание в языке писателей, нужно хотя бы
в известной мере учесть степень продуктивности определенных
категорий и в связи с этим элемент намеренности и искусствен-
ности при употреблении писателем того или другого слова. Есть
ряд таких слов, относительно которых всегда остается сомнение,
созданы ли они именно тем автором, у которого мы их встре-
чаем, или же они подхвачены им из живого употребления, в ко-
тором им принадлежала еще свежесть, зависящая от естествен-
ной возможности находиться в нужную минуту в речи всякого
свободно пользующегося родным языком.
Другие неологизмы — тоже естественные, легко возможные
в соответствии с духом русского языка слова, но то словесное
окружение, в котором они выступают, смысл выражения, где
они употреблены, иногда прямое указание на их новосоздан-
ность заставляют уже решительнее или просто решительно счи-
тать их собственностью данного автора.

334

В «Ундине» Дуковского (1836) так рассказывается о смерти
Гульбранда:
«...И быстро, быстро лияся, Слезы ее проникали рыцарю в
очи, и с сладкой Болью к нему заливалися в грудь, пока напо-
следок В. нем пропало дыханье, й он не упал из прекрасных
Рук Ундины бездушным трупом к себе на подушку. «Я до смер-
ти его уплакалаі» встреченным ею Людям за дверью сказала
Ундина...»
В его же сказке «Война мышей и лягушек» (1831) с шутли-
вым налетом: «...От ужасного смрада Трупов ущли мы в другое
подполье, и край наш родимый Надолго был обезмышет.
Даль в своем рассказе «Бедовик» (1839) упоминает о своем
герое:
«Я просто бедовик; толкуй всяк слово это, как хочет и мо-
жет, а я его понимаю. И как не понимать, коли оно изобретено
мною, и по-видимому для меня? Да, этим словом, могу сказать»
обогатил я русский язык, истолковав на деле и самое значение
его!».
У Лажечникова в «Последнем новике» (1831—1833) читаем:
«Там кустарник окудрявил голову горы; здесь обвил ее венцом,
или смело всполз на нее в разных кривизнах»,
Баратынский в одной из своих эпиграмм называет эпиграм-
му «окогченной летуньей» (1827). *
Или вот соответствующие нужному смыслу неологизмы у
В. Ф. Одоевского:
«Чья жизнь была беспрерывное совершенствование, тому на»
земле знакомо небесное, тот бодро оставляет прах земной...
Но горе, горе оземленелому телом и духом!» (Елладия). «Что
же мудреного, если для нее всякая женщина делается личнымз
врагом, а первым качеством в мужчине — удобоженимость»
(Кн. Мими, 1834).
Ряд хорошо и естественно образованных неологизмов, чаще
возникающих из потребности мысли, нежели из желания шу-^
тить, можно ответить у Белинского.
Они являются у него не как mots, не как словечки бойкого,
играющего остроумия с естественной для последнего претензией
на блеск и удивительность, а как слова, добытые в поисках,
точного, эквивалентного выражения мысли, нужные слова, сжи-
мающие в себе наиболее верную характеристику предмета:
«...Но мы все-таки очень хорошо понимали, что его [Мочало-
ва] так называемые, прекрасные места1 в посредственной вооб-
ще игре были не простою удачею, не проискриванием теплень-
кого чувства и порядочного дарования...» (Гамлет... Мочалов в^
роли Гамлета, 1838).
«Никогда,—пишет Белинский М. А. Бакунину 12—24 окт..
1838 г.,—я не видал от тебя столько любви ко мне, в твоей*
Курсив — Белинского.

335

непосредственности столько благородства, в твоей душе такого
широкого размета, во всей твоей индивидуальности, и внутрен-
ней и внешней, такой поэзии, такой львообразности, как в этот
день». . .
«Родись этот человек [Державин] в благоприятное для поэт
зии время,— может быть, он был бы великим поэтом и векам
завещал бы свои могучие и полеТистые вдохновения...» (Русская
литература в 1841 г.). «Такое влияние производят*на душу чи-
тателя великие поэты, каковы, напр., Байрон, Шиллер, Гете. Их
нельзя читать всех вдруг, но каждый из них поочередно овла-
девает целою частию вашей жизни и делает вас на то время
байронистом, шиллеристом, гетистом» (там же), «Ограниченные
люди ставили его [Пушкина] поэзии в вину, что она все озем-
леняет и овеществляетх у—обвинение, которое обнаруживает ре-
шительное отсутствие эстетического чувства, самое.грубое нера-
зумение поэзии!» (там же), «У, тебя,— пишет он в 1846 г. Герг
цену о нем самом,— как у натуры по преимуществу мыслящей,
и сознательной... талант и фантазия ушли в ум, оживленный и
согретый, так сказать, осердеченный1 гуманистическим направ-
лением, не привитым и не вычитанным, а присущим - твоей,
натуре».
Среди поэтов изучаемого времени, склонных к неологиз-
мам, нужно отметить прежде всего П. А. Вяземского2 и
представляющего исторически своеобразное и почти чисто-инди-
видуальное явление В. И. Соколовского.
Слова Вяземский создает в большей или меньшей мере сме-
шащие, ищет их и, явно, придает им большую роль, особенно, в*
языке своих сатирических произведений.
Примеры: «Пусть вскочит шишка на язык Досадного мне
бедослова, Или прильпнет язык Шишкова К твоей гортани...»
(Вяземский, Из письма к Эоловой арфе, А. И. Тургеневу, 1821).
«То новый враг перед страдальцем, С тетрадью толстой рифмо*
дул Стихами в петлю затянул...» (Зимн. карикат., 1828). «Eér
игрушка: сердцеловка*, Поймает сердце и швырнет...» (Просто-
волос, головка, 1828). «Что пользы,—говорит расчетливый Сви-
ньин,— Мне кланяться развалинам бесплодным Пальмиры, Трои
иль Афин?.. Я не поэт, а дворянин, И лучше ъ Грузино4 пойду:
путем доходным: Там, кланяясь, могу я выкланяться в чин»
(1818). «С бесстыдством страх стыда желая согласить, Ты дока-
зал, вдвойне кривнув душою, Что если рад бесчестить под ру-
кою, То именем своим умеешь дорожить» (Эпигр., 1824). «Гру^-
1 Курсив —Белинского.
2 См. упоминание в «The Westminster Review, Revue Britannique» (1825),
о том, что он отважился создавать новые слова, вошедшие в литературный
обиход. (Записи, кн., IX, стр. 119; письмо А. И. Тургенева Вяземскому 28 апр.
1825 г., Остаф. арх., III, 1899, стр. 116).
8 Курсив — Вяземского.
4 Имение всесильного временщика Александра I — графа Аракчеева.

336

стнб видеть, Русь святая, Как в стесненные года Наших предков
удалая Изнемечилась езда» (Памяти живоп. Орловского,
1838) К
Неологизмы В. И. Соколовского представляют в его
поэтике, скорей всего, продукт своеобразного художественного
преломления усвоенного им архаического словесного материала.
Как в стороне сюжетной и идейной, исходя от материала Ветхо-
го завета, Соколовский дает нечто глубоко непохожее на то, что
послужило отправными моментами его художественной фанта-
зии, и развертывает оригинальную, свою манеру, для которой
очень нелегко приискать сколько-нибудь родственные ей черты
у писателей предшествовавшего ему времени2,— так и в обла-
сти чисто-словесной, впитав в свою речь архаический материал,
он перерабатывает его в слог в большой мере неологистический
и . создает многочисленные новообразования архаического, но
вместе с тем не трафаретно-архаического (церковнославянско-
го) типа. Получив от церковнославянской языковой стихии сло-
ва вроде ѳраждебник «враг», испытный («Зато, идя испытною
дорогой, Под молотам, гремящим подо мной...»); субботствовать
»(«...И радостно при свете наслажденья Субботствовать в объя-
тиях любви»), Соколовский воспринимает их, видимо, как об-
новляющие привычное в языке, любуется их свежею для него
необычностью и пользуется ими в худож&твенных целях как
отпрысками все еще живых ветвей действующего языка. Для
лингвиста, по оправкам-в памятниках, это архаизмы; для поэта
такой, как Соколовский, направленности,— это слова, которые
могут, потому что так воспринимаются^ выполнять эстетическую
функцию неологизмов, вбирающих в себя определенную эмо-
циональность.
Ср. и такие относительно многочисленные у него не им изоб-
ретенные, уже бывшие в ходу, но редкие, еще не изношенные
слова, как: «...И благостью могучею своей Цветить им жизнь и
врачевать их боли...»; «...Как ливный дождь, ручьилися там сле-
зы...» («Лишь токи слез у всех ручьиуіись по лицу»,— Богдано-
вич, «Душенька»; «Не минуло недели, Как туча ливная над
ближнею горой Расселась»,— Крылов), которые очень легко
принять за неологизмы.
1 В поэзии XVIII века и у старших представителей самого начала
XIX, даже сатирической, неологизмы насмешливого рода большая ред-
кость. Из таких заслуживают упоминания, напр., пиндарить в «Чужом тол-
ке» (1794) И. И. Дмитриева: «Вот как пиндарил он и все ему подоб-
ны, Едва лишь вывески надписывать способны!» и коцебятина (творчество
Коцебу и подобных ему) в послании С. Н. Долгорукову Д. П. Горча-
кова («Невероятные», до 1827 года) : «Гусситы», «Попугай» предпочтены
Сорене, И Коцебятина одна теперь на сцене». Об особых пристрастиях в
этом отношении А. А. Шаховского см. ниже.
2 Ср. Т. Хмельницкая, В. Соколовский, «Русск. поэзия XIX века»
Сборн. под редакц. Б. М. Эйхенбаума и Ю. Н. Тынянова, стр
205 и дал.

337

В духе живых в языке его времени колебаний охотно —
охотливо, заботный — заботливый Соколовский создает:
«...То, им платя постыдливые дани, Становимся как жалкие
рабы...»; «И для того в роскошливых садах Своей рукой забот-
ливо собрала Избранные душистые цветы...»; «...И убежден, что
силу оных слов Ты совершить усердливо готов...»; «И вот опять
все старые дела, Все прежние раздорливые встречи...»
Другие новообразования в языке поэзии первой половины
XIX века характеризуют почти исключительно язык таких авто-
ров, как H. М. Языков и В. Г. Бенедиктов, представи-
телей слога бурного, с установкой на поражающее, на слепящее
блеском, на кипение восторга, на гиперболический размах чув-
ствований, несдержанно пылких внешне и малоглубоких внут-
ренне. «Удалость», «буйство» чувств, характеризуя манеру вы-
ражения вообще, бьет у них через край и при выборе слов: рам-
ки отложившегося языка кажутся им стеснительными, и навер-
тывающиеся «возможные» слова, еще пенящиеся в кипении
рождающего их порыва, смело вбегают и занимают свои места
в рядах привычных.
Ср. у Языкова: «Мигом Он широким перепрыгом Через
них — и был такові» (Конь, 1831). «Поэт! И без умолку пой ты
об ней Счастливые песни, и весь выпевайся...» (И. С. Аксакову,
1845—1846). «Это все плоды его сомнений, Да разобманутых
надежд и впечатлений...» (Элегия, 1844). «...Когда в чужбине
я свою Неугомонную тоску перетоскую,..» (Гр. В. А. Соллогубу,
1839—1841). «...У плахи беззаконной Весь день мясничает то-
пор» (Стихи на объявл. памяти, историогр. Н. М. Карамз.,
1845—1846). «Ты не спала, ты все мечтала... А он, таинственник
Камен?..» (Поэт, 1831). «Мне ль предузнать, N каким возгласом
Мои труды перед Парнасом Его кричальщик возвестит?»
(Гр. Д. И. Хвостову, 1828).
У Бенедиктова:
«...Залив в одежде светоносной Гремит волною полутесной»
(Могила в Марсанде). «Я промолвил моей ненаглядной, У ног ее
брякнул предбитвенный меч» (Возвратись). «И гордостью
запанцырилась грудь» (К Н-му). «...Когда-нибудь я лиру обой-
му И брошу в мир их [неземных звуков] полные отзвучьяі»
(О! не играй!). Ср. созвучья.
Большое количество неологизмов отмечалось в языке
М. Ю. Лермонтова1; предложенный проф. Д. И. Аб-
рамовичем список их нужно, однако, сократить по крайней
1 «В лексике Лермонтова обращает на себя внимание обилие иску»
ственно образованных слов и форм, а также частое употребение отдельных
слов и целых выражений не в том смысле, какой соединяется с ними в со-
временном литературном языке», — Акад. библ. русск. писат., вып. 6.
Полное собрание сочинений М. Ю. Лермонтова, том пятый, под ре-
дакцией и с примечаниями проф. Д. И. Абрамовича, 1913, О языке
Лермонтова, стр. 196—198.

338

мере в несколько раз, так как в него включено очень много
совершенно обычных для времени Лермонтова слов, вышедших
из употребления в позднейшее время (существенность — дей-
ствительность, доверенность — доверие, лилейная (рука), сосед-
ственные (люди) и под.).,
Неологизмов нарочитых у Лермонтова можно указать только
очень ограниченное число. К ним, вероятно, принадлежат: без-
лучный, весельство, звездочные, излучистый и, может быть, еще
немногие другие. При этом едва ли» не все они должны быть от-
несены к непроизвольным, созданным без специальной установ-
ки на какой-либо особый эффект.
Характерно, что к числу неологистов своей эпохи не при-
надлежал А. С. Пушкин. Им создано лишь очень ограничен-
ное количество сложных слов: «тяжело-звонкое скаканье»
(Медн. всадн., 1833), «О, сколько лбов широко-медных» (О му-
за пламенной сатиры...) и, может быть, несколько же слов, в
большей или меньшей мере спорных в том отношении, были ли
они уже известны в его время в литературном или диалектном
употреблении. Если даже известную часть слов, указанных в.
качестве неологизмов Ф. Е; Коршем в его «Разборе вопроса о
подлинности окончания «Русалки» (Изв. Отд. русск. яз. и сло-
весн. Акад. наук, 1898, стр. 223) действительно принять за та-
ковые, они в большинстве окажутся неологизмами наиболее
естественными, стоящими на широких путях словообразования;
ср.: спокойность (Е. В. Вельяшевой, 1829); «...спокойствием,
бесстыдностью нежданной» (Бор. Годун., 1825); «Бог дал ее ре-
чам уверчивость и сладость» (Анджело, 1833); «Сперва взаимной
разнотой Они друг другу были скучны» (Евг. Онег., глава II,
1823—1826); «Долин 'приютная1 краса» (Бахчисар. фонт.,
1823—1824).
Установочные неологизмы Пушкина относятся только к его
шутливому слогу и, явно, воспринимались и им самим, и теми,
для кого предназначались, как минутные, социально «несерьез-
ные» слова. В этой стороне своей языковой практики Пушкин
полностью проявляет себя арзамасцем, представителем той ма-
неры дружеских писем, основание которой так талантливо поло-
жил К. Н. Батюшков и которую удачно, особенно в перепи-
ске с А. И. Тургеневым, продолжал П. А. Вяземский.
§ 14. Шутливые и сатирические неологизмы
Время от времени свои права заявляет потребность социаль-
но-закрепленное, привычное в речи оживить яркой вспышкой
словесно-индивидуального, вызывающе-своего, удивляющего, по-
требность вызвать читателя на признание других возможностей
выражения, .кроме тех, которые стали уже в языке достоянием
массы и представляются ей замкнутым кругом допустимых
1 Слово это нередко в поэзии Батюшкова и Жуковского.

339

средств словесного сообщения. Мысль эту удачно выразил
П. А. Вяземский в одной из заметок своей «Запиской
книжки» (5, 1825), т. IX, стр. 78: «В слоге нужны вставочные
слова, яркие заплаты, по выражению, кажется, Пушкина *, йо в
каком смысле, не помню. Эти яркие заплаты доказывают бед-
ность употребившего их и не имевшего способов или умения
сшить все платье из целого куска, но они привлекают взоры
проходящих, а это-то и нужно для нашей братии».
Любопытно, что очень значительное число неологизмов, из-
влекаемых из того, что было написано русскими писателями
первой половины XIX века, принадлежит к материалу, не рас-
считанному на опубликование. Они почти неотъемлемая осо-
бенность их дружеской переписки, черта ее фамильярности и с
нею словесной шалости,, игры. Писатели начала XIX века в этом
отношении производят почти впечатление вырвавшихся на сво-
боду школьников, торопящихся между двумя классами позаба-
виться повольнее и поприхотливей. Возможность совершенно не
оглядываться на суровую цензуру, с которой им постоянно при-
ходилось иметь дело, а в ряде случаев и просто на стеснитель-
ные приличия, дает развернуться бойкой, насмешливой шутке,
и с нею. вместе родиться шутливым же, свободно создаваемым
новым, «своим» словам.
Такие шаловливые «ненастоящие» слова, претендующие не
более, как на минутное существование, с тем, чтобы вызвать
улыбку того, к кому они обращены, и с нею угаснуть, нередки,
напр., в письмах К. Н. Батюшкова:
«Я их [женщин] узнал, мой друг: у них в сердце лед, а в го-
ловах дым. Мало, хотя и есть такие, мало путных. Я тибуллю,
это правда, но так, по воспоминаниям, не иначе. Вот и вся моя
исповедь. Я не влюблен» (Батюшк., Письмо Н. И. Гнедичу,
1811). Я влюблен сам в себя. Я сделался или хочу сделаться
совершенным Янькою2, то-есть эгоистом» (там же).
Пестрят ими письма А. С. Пушкина:
«По твоим письмам к кн. Вере вижу, что и тебе кюхельбе-
керно и тошно» (П. А. Вяземскому, 1824).
«Положим так,— пишет он С. А. Соболевскому (1827),— но
я богат через мою торговлю стишистую, а не прадедовскими
вотчинами, находящимися в руках Сергея Львовича»;—и ему
же в другом того же рода письме: «Что из того следует? Что ты
безалаберный, Что ты ольдекопншаешь и воейкоѳствуешь3, пе-
1 См. «Разговор книгопродавца с поэтом» Пушкина (1824): «Что слава?
Яркая заплата На ветхом рубище певца».
2 Курсив — Батюшкова.
8 Об Ольдекопе ср. письмо Пушкина к Бенкендорфу (20 июля
1827): «В 1824 году г. статский советник Ольдекоп, без моего согласия и
ведома, перепечатал стихотворение мое «Кавказский пленник» и тем лишил
меня невозвратно выгод второго издания...» А. Ф. Воейков— извест-
ный журналист, с репутацией не очень чистоплотного человека. В 1822—
1823 гг. — редактор «Русского инвалида».

340

репечатывая нас, образцовых великих людей — Мерзлякова,
двух Пушкиных, Великопольского, Подолинского, Полевого и
проч. Хорош!» — «Отец мне ничего про тебя не пишет, а это
беспокоит меня, ибо я все-таки его сын, т. е. мнителен и
хандрлив (каково словечко?)» (Письмо Дельвигу, 1830).
Прямое и настойчивое желание создавать неологизмы-калам-
буры едва ли не больше всех заметно у П. А. Вяземского
(ср. сказанное выше о его стихах). Рядом с неологизмами-ка-
ламбурами легко возникают у него, как имеющие налет шутки
уже самим фактом своего рождения, просто свободно образо-
ванные производные слова:
«Жуковский слишком уж мистицизмует... Стихи хороши...
но все один оклад: везде выглядывает ухо и звезда Лабзина 1
(А. И. Тургеневу, 1819, Остаф.-арх., I). «Не идеологствуй много,
поправь, если я где проболтался» (А. И. Тургеневу, 1824).
«Спасибо за письмо от 12-го. Я как будто предвидел в предыду-
щих строках выговор твой за'мое письмо к Булгакову. Они и
ответом послужат за мое синичество [намек на хвастливую си-
ницу в басне Крылова], которое, однако же, не циничество...2.
Моря не зажжешь, а шуму наделаешь... Этот шум не набат, а
будильник. Я хочу, чтобы они [власти] знали, что есть мнение в
России, от коего не ускачешь на почтовых лошадях, как ни рас-
сыпайся мелким бесом по белому свету»3 (Письмо А. И. Турге-
неву, 1821, Остаф. арх., II). «Филарет критиковал в «Борисе
Годунове» сцену кельи отца Пимена, в которой лежит на полу
Гришка Отрепьев, во-первых, потому, что в монастырях монахи
не спят по-двое; положим, это так; но далее: зачем заставлять
Отрепьева валяться на полу? «Взойдите», говорит он, «в любой
монастырь, в любую келью: -вы найдете у каждого монаха ка-
кую ни есть постелишку, не богатую, по по крайней мере чи-
стую». Каково это тебе покажется, господин филофиларет?»
(Письмо А. И. Тургеневу, 1828, Остаф. арх., III). «Прошу пере-
дать ей [Потоцкой] мое сердцеколенспреклонение, когда ты
встретишься с нею где-нибудь на солнечном пути» (Письмо
А. И. Тургеневу, 1833). «Ты слишком исключителен или иссту-
питвлен, или выступителен в своих критиках» (там же).
Паясничающий, но не лишенный остроумия даровитый фило-
лог, Сенковский ийогда создает удачные на своем месте неоло-
гизмы вроде, впрочем не привившегося прозвища нелюбимых
им сравнительных языковедов: «...они...оставляют труд именно
в том месте, с которого могла бы начаться практическая польза.
Это прямое дело сравнительных языкознахарей («Сравнитель-
ная филоласия. Индо-европеизм», 1853).
1 Александр Федорович Лабзин (1766—1824), издатель журнала «Сион-
ский вестник», «великий брат и начальник секты мартинистов», писатель
богословско-мистического направления.
2 Курсив — Вяземского.
3 Намек на постоянные разъезды по Европе Александра I.

341

Момент смешного в неологизмах, нарушающих инерцию уста-
новившегося разговорного языка, был известен авторам старых
комедий (и родственных им жанров) и, хотя и не очень часто,
они пускают в ход игру неологизмами, как средством создания
юмористического эффекта.
Напр., в водевиле А. А. Шаховского: «Два учителя,
или «Asinus asinum fricab (1819), с явной установкой на смех,
действующие лица обмениваются репликами:
«Ж а к: Тише, девочка, тише: ты забываешь, что говоришь с \
гувернером.
Аннушка: Которого я тотчас разгувернерю, если он не со-
гласится...
Жак: Тебя огувернерить; не так ли?» х.
Одну из лучших своих комедий Шаховской назвал «Пусто-
домы» (1820), едва ли не в надежде, что пущенные им слова
пустодомы, пустодомство станут'синонимами старых моты, мо-
товство («старого зла в новом костюме», по выражению
С. Т. Аксакова,— «О заслугах кн. Шаховского в драматической
словесности», Собр. сочинен., IV, изд. 1896, стр. 140—141).
Характерно для времени, что в двадцатых годах игривые
неологизмы могли еще смущать и вовсе не педантически настро-
енных людей. Рецензируя в «Моск. телеграфе» (XXV, № 1,
1829, стр. 97) «Дурацкий колпак» [Филимонова], ч. II (1828),
критик, по-видимому, сам Н. А. Полевой, замечает среди про-
чего: «Желательно бы видеть менее изысканности в стихах. Так,
например, автор любит, по-видимому, составлять новые слова и
употреблять старые в новых смыслах: он говорит о писателях
русских, что Крылов лафонтенит, А. Е. Измайлов теньерит,
Гнедич обрусивает Омира, Жуковский доносит о тайнах сердца,
Грибоедов скалозубит и что он сам, автор Дурацкого колпака,
делает книги. Довольно, что подобными нововыКованными сло-
вами Князь А. А. Шаховской часто солит свои комедии».
В критической прозе двадцатых годов вкус к неологизмам,
стилистически заостренным, вызывающим, своеобразно «пря-
ным», характеризует задорного журналиста Н. И. Надеж-
дина. Защищая, напр., вслед за М. Т. Каченовским употреб-
ление ижицы в заимствованных из греческого словах, он застав-
ляет ее в полемическом стихотворении («Веста. Европы», 1828,
№ 23) произносить: «Быть может, правда не подстать Я новым
нынешним писакам. Быть может, этим пустозвякам... И низко
заниматься мной».
По поводу П. А. Вяземского, снабдившего своим предисло-
вием «Бахчисарайский фонтан» Пушкина, он замечает: «Явле-
ние Бахчисарайского фонтана, снабженного лихим предисловием
от известного автора предисловий к приятельским сочинени-
ям, произвело такую тревогу в нашем литературном муравейник
1 Жак обманом выдает себя за гувернера.

342

ке, какой не производила в Германии Клопштокова «Мессиада».
Загорелась жестокая война на перьях, и предисловщик, изуве-
ченный смертельно стрелами логики, изнесен был с поля сраже-
ния под щитом Дамского Жіурнала...».
Есть серьезные основания думать, что Надеждин первый пу-
стил в оборот слово нигилист в статье «Сонмище нигилистов»
(1822), правда, не в том значении, в котором оно стало широко
известным после, благодаря «Отцам и детям» И. С. Тургенева.
Надеждин под нигилистами разумел людей, «которые ничего
не знают, ни на чем не основываются в искусстве и жизни»
(Ап. Григорьев). При этом, впрочем, он мог воспользоваться
іуже существовавшим, хотя и редким, европейским образцом К
1 Подробно об истории этого слова с ценным материалом — М. П.
Алексеев, К. истории слова «нигилизм»,— Сборн. статей в честь акад.
А. И. Соболевского, 1928, стр. 413—417 и Б. П. Козьмин, Два сло-
ва о слове «нигилизм»,—Изв. Отд. лит. и яз. АН СССР, X, вып. 4 (1951г.),
стр. 378—385

343

ГЛАВА IX
СПЕЦИАЛЬНОБЫТОВАЯ И ТЕРМИНОЛОГИЧЕСКАЯ
ЛЕКСИКА
§ 1. Лексика предметов специфического быта
Специальнобытовая лексика, т. е. лексика пред-
метов специфического быта, производств, ремесл, практических
умений, занятий, игр, с элементами которой знакомятся обыкно-
венно непосредственно из быта, а не через школу или через
специальную выучку, за относительно немногими исключениями,
становится заметной частью лексического состава русской бел-
летристики и — реже — поэзии только приблизительно с тридца-
тых годов.
В XVIII веке предметом литературного использования была
уже среди других бытовых хорошо известная, рядовому дворя-
нину специальная лексика карточных игр. Вас. Майков,
напр., широко развернул ее в своей «ирои-комической» поэме
«Игрок ломбера» (1763), Г. Р. Державин — в оде «На сча-
стье» (1789).
В ряде художественных вещей, появлявшихся в двадцатых
годах и позже, эта лексика обыкновенно дается авторами впол-
не свободно, без комментариев, в расчете на достаточное зна-
комство с нею, полученное читателями из самой жизни. Здесь
надо прежде всего отметить замечательную «Пиковую даму»
А. С. Пушкина (1833), для полного понимания развязки ко-
торой необходимо точное знание условий игры в фараон и кар-
точного жаргонизма «обдернуться», оставленного, однако, Пуш-
киным без объяснения 1. Карточный жаргон представлен далее
1 Весь круг относящихся к «Пиковой даме» специальных понятий от-
лично объяснен В. В. Виноградовым в статье «Стиль «Пиковой да-
мы», Пушкин, Временник Пушк. комиссии, 2, Акад. наук СССР, Инсти-
тут литературы, М.—Л., 1936, стр. 74 и след.
ч Сущность игры в фараон (банк) изложена в беллетристической форме
в «Жизни игрока, описанной им самим»: «Дуралевич не знал, «что [такое]
ставить на карту». — «Это очень просто, возразил я, выдерни наудачу
какую-нибудь, положи ее на стол, а на нее наклади сколько хочешь денег.
Я из другой колоды буду метать две кучки; когда карта подобная твоей

344

в таких вещах, как «Жизнь игрока, описанная им самим»
(1826—1827, 2 тома); в «Семействе Холмских» Д. Н. Беги-
чева (1832), в романе Р. М. Зотова «Леонид, или некото-
рые черты из жизни Наполеона» (1832), в «Трех крестах»
П. M а ш к о в а и др. Естественно, что меньше и реже он встре-
чается в произведениях стихотворной формы: П. А. Вязем-
ский напечатанное в «Моск. телеграфе» 1827 года стихотворе-
ние «Выдержка» строит на игре словами карточного языка в их
смысловом скрещении с обыкновенными. А. И. Полежаев
с меньшим разнообразием и меньшею искусственностью упоми-
нает несколько картежных наименований в стихотворном рас-
сказе «День в Москве» (1829—1831). Ср. и «Послание к Вели-
копольскому» А. С. Пушкина (1828) в ответ на его «К Эра-
сту (сатира на игроков)».— Характерно, что в «Домике в Ко-
ломне» (1830—1833) Пушкин не объясняет, предполагая обще-
известным, карточный «термин», который он только выделяет
.курсивом, «пустить на пе»: «Что? перестать или пустить на
ne?» — «удвоить ставку». Свободно подобными словами пользует-
ся М. Ю. Лермонтов в «Маскараде» (1835) и в «Казна-
чейше» (1836): «Третий понтер: Вам надо счастие попра-
вить... А семпелями плохо... Четвертый понтер: Надо
гнуть» (Маскарад, 1835). «Любил налево и направо Он в зим-
ний вечер прометнуть, Четвертый куш перечеркнуть, Рутеркой
понтирнуть со славой И талью скверную порой Запить цимлян-
ского струей» (Казначейша).
Так же свободно вводится без объяснений специальная лек-
сика биллиардной игры; А. Ф. Вельтман, напр., пишет:
«Все шары стояли подле борта; ротмистр решился делать жел-
того дуплетом; ударил — шар покатился к лузе... Ты не знаешь,
что на бильярде есть такая легкая биль, что тот, кто не сделает
ее, должен лезть под бильярд» (Саломея, 1846—1847).
По поводу распространенности в художественной литературе
такой лексики М. Чистяков в «Курсе теории словесности»
(часть 2, 1847) замечал: «Еще неуместнее в литературном сочи-
нении условные выражения, употребляемые в играх. Читающий
не обязан знать их, а писатель обязан говорить языком обще-
понятным» х.
Не представляющий собою ничего примечательного в худо-
жественном отношении «Обед» В. Филимонова, 1837 г. («Поэ-
ма», как значится на заглавном листе этого стихотворного со-
выдет на мою сторону, то я беру твои деньги; а когда выпадет на твою,
то ты получаешь от меня столько же, сколько ставил на свою карту».
Развязка «Пиковой дамы» такова: «Все три названные старухой кар-
ты— тройка, семерка и туз — выиграли. Германн знал, на какие карты
он должен ставить. Но он испытал на себе «власть рока», действие «тай-
ной недоброжелательности» [символизируемой в картах пиковой дамой]: об-
дернувшись, сам взял вместо туза пиковую даму, с которой слился в рас-
строенном воображении Германна образ старой графини» (стр. 76—77).
1 Цитировано В. В. Виноградовым в названной статье.

345

чинения, но по сути вещь, жанрово с трудом приурочиваемая)г
любопытен, однако, по своему лексикологическому составу. На-
звания кушаний и питий представлены в этой стихотворной вещк
в исключительном обилии и разнообразии, и перед этим оби-
лием и разнообразием отступает даже и то, что мы находим в
«Евгении Онегине» Пушкина. Установка автора — «Мила люд-
ская мне беседа: Я славлю Идеал Обеда [,] и Философию ви-
на» дала ему возможность развернуть исключительное знание
всего относящегося к этим областям современного ему дворян-
ского благополучия и умение назвать соответствующие вещи их
настоящими, обращавшимися в быту, словами (последние
обыкновенно подчеркнуты и шрифтом — курсивом). Блещет Фи-
лимонов при этом и своей осведомленностью в историко-литера-
турной, особенно — мифологической, стороне предмета, разбра-
сывая в «поэме» сотни соответствующих отсылок к европейской
старине К
Старый помещичий быт делает естественным, что в белле-
тристическом произведении может выступать, напр., данная без^
объяснений лексика, относящаяся к псарне: «Борзая Стрелка
на тоненьких ножках, с сжатыми зацепами, Хорт [sic!], Ласточка
с перехватом, звонкая Юла с волнистою степью, Зарница с ост-
рой стерляжьей головкой и с правилом, свернувшимся в коль-
цо... Это такие существа, которых не заменит ни любовь, ни
дружба (Вельтман, Кощей Бессмертн., 1835).
Интенсивная собирательская работа над такою лексикой 6oz
лее всего из писателей изучаемого времени характеризует тру-
долюбивого, почти фанатически преданного этнографическим, и
лексикологическим интересам В. И. Даля.
У Даля громадный запас собранных им слов, пословиц, по-,
говорок. Он прекрасно знает вещи, называемые словами, и в
свою очередь лексикографический интерес толкает его к изуче-
нию особенностей предметов, имеющих в языке свои наимено-
вания. С точки зрения художественной далеко не всегда могут
казаться оправданными его длинные перечисления бытовых
предметов, включаемые в рассказ, кажется, больше из потреб-
ности пристроить к делу богатства своих записных книжек, не-
жели из целей, прямо диктуемых сюжетом и требованиями ха-
рактеристики изображаемого.
1 «Поэма» — в наше время библиографическая редкость. Чтобы позна-
комить с ее характером, приводим из нее один раздел (XXVI); «У нас по-
словица такая: кто за обедом время длит, Тому продлится- время рая. И
пир наш медленно спешит. — Вот из Парижа, из Бостона Ряды пирож-
ных разных стран; Вот пирожки Наполеона, Из Вены торт à la Sultane; торт
в померанцах из Китая; Вот кольцы башней сложены;' Лапшанник с шап-
кой каравая, Аладьи, сырники, блины; Вот в сливках сахаром облиты С
ванилью пухлые бисквиты; Из печи прямо, на щипцах, Несут эфирных
вафель клетки; Вот здесь, с гирляндами, в цветах, Обвиты в леденцевой
сетке, В воздушных башнях миндали; А вот блестят как хрустали цвет-
ного сахара узоры; И вот конфе[к]т различных горы; Варенья, смоквы,
пастилы».

346

Вот, напр., в «Бедовике» (1839) очень богатое материалом
сравнение женщин света с птицами («а женский пол наших
обществ, цвет и душу собраний, надобно сравнивать только с
птицами»): «Женщины так же нарядны, так же казисты, так
же нежны, легкоперы, вертлявы и голосисты. Например, вообра-
зим, что это все уточки, и посмотрим, к какому виду этого бога-
того рода принадлежит каждая: председательша наша — это
кряковая утица, крикуша, дородная хлебная утка; прокурор-
ша — это широконоска, цареградская, или так называемая сак-
сонка; вот толстоголовая, белоглазая чернеть, а вот чернеть
красноголовая; вот докучливая Лысуха, которая не стоит и заря-
да; вон кархаль хохлатый, вон и гоголь, рыженький зобок; вон
остроносый нырок, или запросто поганка; вон красный огневик,
как жар, гарит и водится, сказывают, в норах, в красной глине;
а это свистуха, и нос у нее синий; а вот вертлявая [sic!] шило-
хвост! Ну, а барышни наши — все равно, и это уточки; вот, на-
пример, рябенький темнорусый чирочек, вот золотистый чирок,
в блесточках; вот милая крошечная грязнушка, а вот луточек,
беленький, шейка тоненькая, с ожерельем самородным, чистень-
кий, стройный, красавица-уточка; вот к ней подходит и селезень,
который за все победы и удачи свои обязан гладеньким кры-
лышкам да цветным зеркальцам, коими судьба или наследство
его наделили!».
Или там же другое сравнение: «Можно даже,— подумал
Евсей,— взять один известный род или вид животных, богатый
породами, и сделать такое же потешное применение. "Например,
не во гнев сказано или подумано,— собаку. Вы найдете в числе
знакомых своих мосек, меделянских, датских собак, ищейных
или гончих, найдете мордашек, которые цепляются в вас не на
живот, а на смерть; таксика или барсучью, которая смело лезет
во всякую норку и выживает оттоле все живое; найдете двор-
няшек [sic!], псовых, волкодавов, шавок и, наконец, матушки-
ных сынков — тонкорунных болонок; а лягавого и борзого мы,
кажется, уже нашли: вот они — один причувает что-то, разду-
вает ноздри, другой скучает, застоялся сердечный, а гону нет».
В большей или меньшей мере этот, типичный для Даля,
прием «размещения» бытового материала мы найдем едва ли не
в большинстве его произведений. Ограничиваемся еще только
одним примером:
«Обувшись в бараньи сапожки, домашней выделки, и в ха-
лат свой, он умылся, помолился и стал советоваться с Ванькой,
чегр бы напиться сегодня: малины ли, бузины ли, шалфею, ли-
пового цвета, кипрею, ивана-да-марьи, ромашки с ландышами,
или уж заварить настоящего чаю? И Ванька рассудил, что бу-
зина пьется на ночь для испарины, малина после бани, шалфей
в дурную погоду, липовый цвет со свежими сотами, иван-да-
марья и ромашка, когда неможется, кипрей, то-есть копорский
или иван-чай, по нужде, за недостатком лучшего, и потому по-

347

Слагал заварить сегодня настоящего, китайского чаю, что и было
исполнено» (Павел Алексеевич Игривый, 1847).
Повести Даля — это своеобразная и богатая энциклопедия
'бытовой 'лексики, собранной тщательно, с изучением «вещей» в
их статике и применении, лексики, обработанной, несмотря на
беллетристическую форму произведений, где она нашла себе
место, почти так, что она производит впечатление или приготов-
ленной к включению в словарь типа Wörter und Sachen, реалий
и под., или только что извлеченной из него. Как повествователь-
знаток «вещей» Даль был и остался исключительным явлением
в истории русской литературы и языка. Все, что из подобной
собирательской работы можно отметить и у его современников,
и в позднейшее время, и отдаленно не приближается к его изу-
мительному знанию жизни и добросовестности в почти научном
воспроизведении ее бытовых особенностей.
Свою дань такому собирательству, гораздо более случайно-
му, отдал и великий реалист Н. В. Г о г о л ь, из записных кни-
жек которого перешли в «Мертвые души», напр., наименования
собачьих мастей, клички собак, названия предметов и действий
лсовой охоты, такие названия (и описания) блюд, как няня,
сальник, кулебяка, и под.
Ср.: «Вошедши на двор [Ноздрева], увидели там всяких со-
бак, и густопсовых, и чистопсовых, всех возможных цветов и
мастей: муругих, черных с подпалинами, полвопегих, муруго-
пегих, красно-пегих, черноухих, сероухих... Тут были все клич-
ки, все повелительные наклонения: стреляй, обругай, порхай, по-
жар, скосырь; чернай, допекай, припекай, северга, касатка, на-
града, попечительница».
«Щи, моя душа, сегодня очень хороши», сказал Собакевич,
хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок ня-
ни *, известного блюда, которое подается к щам и состоит из ба-
раньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и нож-
ками. «Этакой няни»,— продолжал он, обратившись к Чичико-
ву,— «выг не будете есть в городе: там вам черт знает что по-
дадут».
«Хозяин заказывал повару, под видом раннего завтрака, на
завтрашний день решительный обед,— и как заказывал! У мерт-
вого родился бы аппетит!»
«Да кулебяку сделай на четыре угла», говорил он с приса-
сыванием и забирая к себе дух. «В один угол положи ты мне
щеки осетра да вязиги, в другой — гречневой кашицы, да гри-
бочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего зна-
ешь там этакого...
А в обкладку осетру подпусти свеклу звездочкой, да сняточ-
ков, да груздочков, да там, знаешь, репушки, да морковки, да
бобков, там чего-нибудь этакого, знаешь, того растого, чтобы
1 В записной книжке Гоголя отмечено еще и другое название этого
блюда — моня.

348

гарниру, гарниру всякого побольше. Да в свиной сычуг положи
ледку, чтобы он взбухнул хорошенько» 1.
Отличное знание или изучение «вещей» Гоголь художествен-
но отразил, напр., и в том замечательном месте «Старосветских:
помещиков», где рассказывается о целебных настойках Пульхе-
рии Ивановны и разных вкусных специях ее пряной кухни. Туг
называются й деревей, и шалфей, и золототысячник, и грибки:
с чебрецом, гвоздиками и волошскими орехами, и цвет на нечуй-
витре и др., с характеристикой лекарственных свойств этих ра-
стений и способов их употребления.
Значение для него как для автора собираемого бытового ма-
териала Гоголь охарактеризовал в «Авторской исповеди»
(1847): «Все это было мне нужно не затем, чтобы в голове
моей не было ни характеров, ни героев... Но сведения эти мне
просто нужны были, как нужны этюды с натуры художнику, ко-
торый пишет больпіую картину своего собственного сочинения.
Он не переводит этих рисунков к себе на картину, но развеши-
вает их вокруг по стенам затем, чтобы держать перед собой
неотлучно, чтобы не погрешить ни в чем против действительно-
сти, против времени или эпохи, какая им взята». Эта же мысль
повторена им в письме к Данилевским (18/III 1847) 2.
И. С. Тургенев в «Записках охотника» (1847) употреб-
ляет, впрочем, без подчеркнутости, без щегольства профессиона-
ла, охотничьи выражения, вроде: «В качестве охотника посещая
Жиздринский уезд, сошелся я в поле и познакомился с одним
калужским мелким помещиком»; «Зато никто не мог сравниться»
с Ермолаем в искусстве... вынашивать ястребов, добывать соло-
вьев с «лешевой дудкой», «с кукушкиным перелетом»; «Беляк
прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя», и под.
Так же умеренно и только к месту привлекаются им и некото-
рые понятия, относящиеся к коневодству: «Хорошо бежит ло-
шадь, не сбивается, задом не подбрасывает, ногу выносит сво-
бодно, хвост отделяет и держит «редкомах»; «Вася дал воэюжи
лошади» — «перестал удерживать» и под.3.
Бытовая лексика охотника просто и деловито дана была
далее в «Записках ружейного охотника Оренбургской губернии»
С. Т. Аксакова (1852). Перед читателями проходили оправ-
данные потребностями изложения точно называющие вещи и
1 Шенрок в 10 издании сочинений Гоголя, т.. VII, стр. 590 и след.
отметил, что из своей записной книжки (у Гоголя их, видимо, было много)
Гоголь использовал в своих произведениях.
2 См. Г. Александровский, Несколько данных из психологии го-
голевского творчества, «Ежегодник коллегии Павла Галагана», год 7-ой,
Киев, 1902, стр. 255—256. Из новой литературы —- проф. В. В. Вино-
градов, Очерки по истории русского литературного языка XVII—XIX вв.,
М., 1938, стр. 374 и след.
3В. И. Чернышев, Русский язык в произведениях И. С. Тургенева,
Извест. Акад. наук СССР, Отдел обществ, наук, 1936, № 3, стр. 477.—Из
охотничьих терминов, раньше проникших в язык художественной литерату-
ры, ср. у Гоголя в «Мертвых душах»: «оттопанный доезжачими заяц».

349

явления слова, относящиеся к природе местности, среди которой
діриходится действовать охотнику: паточины «болотные родни-
ки», трясины «зыбкие болота»!, окошки «места, не заросшие
крепкими корнями трав и растений», займища «полосы земли от
берега до пределов весеннего разлива», долочки «маленькие
шизмейности», болотные уремы «леса или заросли кустарников
по берегам рек и болот» и под., горные кряжи «хребты»; назва-
ния из мира животных вроде: травники, поручейники, черныши,
*фифи, курухтаны, погоныши — болотные птицы; витютины, вя-
хири «дикие голуби» (породы голубей), бекасы, беркуты «степ-
ные орлы», хлупь «гребень на грудной кости птицы», и под.
Всё лексика, никак не чуждая читателю-помещику и горожани-
ну, не порвавшему связей с поместьем, но проходившая мимо
художественной литературы предшествовавшего времени.
Подобную же лексику в отношении к рыболовству давали
•его же на пять лет раньше вышедшие «Записки об уженье
рыбы».
Бытовые сферы, охваченные русской беллетристикой первой
половины XIX века, в общем, однако, малоразнообразны. Остро
останавливает на себе внимание поэтому, напр., изображение
старого университетского Дерпта с характерной для него лекси-
кой в «Аптекарше» В. А. Соллогуба (1841).
Названия предметов-понятий студенческого быта старого
Дерпта получены автором путем непосредственного знакомства:
ландсман, буршеншафтер, фехтбодены («залы фехтования» —
•Сол.), супер-интендант, камералист, офен-гриц («Служанка при-
несла в миске кашу, под названием офен-гриц...»), комерши
{«студентскиѳ пиры» —Сол.), штул-вагены, и др.
Большинство их автор оставляет без объяснения.'
Естественному, социально глубоко оправданному процессу
профессионализации языка беллетристики противостоят в тридца-
тых-сороковых годах усилия немногих, кто еще надеется сохра-
нить слог повествования как легкий и забавляющий, но рассчи-
танный только на человека «из общества», с его лексически ог-
раниченным языковым запасом. Сенковский пытается про-
вести в этом отношении свою линию. Так, напр., редактируя в
«Библиотеке для чтения» повесть Вельтмана «Неистовый Ро-
ланд» (1835), он выбрасывает из нее (печаталась она под наз-
ванием «Провинциальные актеры») профессиональные оттенки
речи, которые были даны автором в разговоре полицеймейстера
с председателем магистрата, протопопом и семинаристом2.
В упомянутом уже вышедшем в 1847 году «Курсе теории
словесности» (часть 2) М. Чистяков, - констатируя- рост с
1 Это слово во времена С. Аксакова, судя по его замечанию, что так
зыбкие болота называет народ, было, видимо, з более редком употребле-
нии, чем теперь.
2 В. Зильбер, Сенковский (барон Брамбеус), «Русская проза», под
редакц. Б. Эйхенбаума и Ю. Тынянова, Л., 1926, стр. 188.

350

20-х годов профессионализмов в беллетристике и драме, вы-
сказывает, явно уже вопреки духу времени, запоздалое сужде-і
ние об этом явлении как о «господствующей погрешности». «В
произведениях,— говорит он,— назначаемых для большей части
общества, не знакомого со всеми подробностями частного языка
науки и искусства... они [слова технические и профессиональные!
не у места...» К
Как очень важное явление русской лексикографии, знамено-
вавшее собою узаконение интереса общественных верхов в спе-
циальнобытовой лексике, должен быть упомянут замечательный
для своего времени по широте охвата материала — «Опыт тер-
минологического словаря сельского хозяйства, фабричности,
промыслов и быта народного» Вл. Бурнашева, в двух то-
мах, вышедший в 1843 году. В него вошло 25 тысяч слов, отно-
сящихся к различнейшим, по преимуществу сельским производ-
ствам и умениям2.
Рецензировавшие книгу органы печати взглянули на нее со
стороны только практической, и, вероятно, в этом отношении1
они не были неправы; но самое появление такой книги отвечало
«духу времени» и настроениям, находившим свое отражение и в-
беллетристике. К слову сказать, и сам автор этого словаря под-
визался некоторое время как литератор кружка Булгарина.
Через четыре года в «Справочном энциклопедическом сло-
варе», изданном К. Краем, уже говорится о «необыкновен-
ном» развитии (в последние двадцать лет) «...журнальной лите-
ратуры, обнимающей изучение... таких предметов, о которых
прежде людям, не принадлежавшим к числу ученых, не прихо-
дилось и слышать. При постоянном чтении журналов и книг
стали встречаться понятия, термины и названия, вовсе не зна-
комые читателям с образованием только общим» 3.
Характерное для своего времени явление представлял также
«Карманный словарь иностранных слов», вошедших в состав-
русского языка, Н. Кирилова. Первый «выпуск его появился
в 1845 году, второй — в 1846. В заглавии первого выпуска упо-
миналось: «При втором выпуске... будет приложена краткая эн-
циклопедия наук»4. Словарь иностранных слов с подчеркнутой
ориентацией на науки и вместе с тем рассчитанный на широкую
1 Цитировано В. В. Виноградовым в статье «Стиль «Пиковой
дамы», Пушкин, Временник Пушк. комиссии, 2, Акад. наук СССР, Ин-
ститут литературы, М.—Л., 1936, стр. 78—79.
2 Подробно см. В. Виноградов, Очерки, 2, стр. 331—332.— Утвер-
ждение, однако, о (прямом) влиянии этого словаря на литературный язык
мне не представляется доказанным: к гурьба ср., напр., «Заяц на ловле»
И. А. Крылова (1813).
3 Цитировано В. Виноградовым, Очерки, 2 изд., 1938, стр. 340.
4 Ср. «Академия наук Союза Советских Социалистических Республик.
Труды Института книги, документа, письма, III, Статьи по истории энци-
клопедий (часть вторая)», Л., 1934, А. И. Maлеин и П. Н. Берков.
Материалы для истории «Карманного словаря иностранных слов» Н. Ки-
рилова, стр. 43—66.

351

публику, знаменовал своим появлением народившуюся потреб-
ность облегчить понимание литературной лексики, уже выходив-
шей за грань установочной доступности.
§ 2. Терминологическая лексика
Терминологическая лексика наук и искусств не мо-
жет иметь живого, почвенного существования в языке иначе,
как уходя своими корнями в их реальное развитие в стране, где
употребляется данный язык.
Широкое знакомство с нею, отраженное в разговорном язы-
ке и свободно проникающее в язык художественной литерату-
ры,— явление новейшего времени и один из приметнейших по-
казателей высокого уровня и разносторонности современной нам*
культуры. Конечно, иначе обстояло дело в первой половине
XIX века.
В самих специальных отраслях знаний, постепенно в течение
XVIII века завоевывавших себе права в России, начиная с пет-
ровского времени,— русская терминология еще только выраба-
тывалась: частично пересаживались лишь с легким грамматиче-
ским приспособлением наиболее устоявшиеся интернациональ-
ные (чаще всего латинские) термины, иногда создавались в
большей или меньшей імере напоминавшие их кальки по цер-
ковнославянским образцам, совсем редко делались попытки со-
здавать термины заново.
Все выработанное служило сугубо-практической и специаль-
ной цели — овладению науками, уже заявившими себя в Евро-
пе как полезная и важная сила-, которую надо было перенять-
посвятившим себя этому делу или выдвинутым на него русским
людям. Таких людей было относительно немного; сама популя-
ризация наук до конца XVIII века — случайная и слишком ма-
ло претворявшаяся в жизнь идея.
Установка на популяризацию наук в беллетристике, которая
еще сама делала первые шаги и робко искала себе читателей,
по условиям времени была исключена почти вовсе.
Начало XIX века застает и русскую науку, и русскую бел-
летристику в этом отношении в положении, мало чем отличаю-
щемся от того, что они представляли во второй половине XVIII
века.
Еще в 1809 г., говоря о публичных лекциях, читаемых про-
фессорами Московского университета, Н. М. Карамзин
упоминает, что «Господин Политковский, следуя Линнеевой си-
стеме, проходит царство натуры, изъясняет ученые слова и на-
именования, еще новые в языке русском...»1. Так было в биоло-
гии; вряд ли иным являлось положение во многих других обла-
стях знания. Но вместе с тем, упоминаемые Карамзиным чте-
ния— знамение времени: как констатирует он в этой же статьег
1 «О публичном преподавании наук в Московском университете».

352

«Никогда науки не были столь общеполезны, как в наше время.
Язык их, прежде трудный и мистический, сделался легким и
ясным. Знания, бывшие уделом особенного класса людей, соб-
ственно называемого ученым, ныне более и более распростра-
няются, вышедши из тесных пределов, в которых они долго заклю-
чались. Великие Гении, убежденные в необходимости народного
просвещения... старались и стараются заманить людей в бога-
тые области Наук,, сообщая им важные истины и сведения не
только понятным, но и приятным образом, и ведут их к сокро-
вищам ума путем, усеянным цветами».
Рядовой читатель этого и ближайшего времени представ-
ляется еще только светским человеком, если образованным, то
«вообще». Обладания специальными знаниями за ним обыкно-
венно не подозревают; если пробуют учить его чему-нибудь спе-
циальному, то большею частью только «пробуют», нерешительно
и исподволь. Однако, появление в журналах соответствующих
научных отделов уже говорит о нащупывании читателя более
серьезного, о том, что хотя бы элементарные научные интересы
среди людей общества существуют и что об их удовлетворении
стоит уже заботиться рассчитанной на «широкого» читателя жур-
налистике. «Московский телеграф», напр., ставит одною из своих
задач популяризацию знаний. Печатая в 1829 году в XXVI ча-
сти (№ 5) переводную статью «О нынерінем состоянии физио-
логии» (Роайе-Коллара), редакция в примечании старается до-
казать, что специальный материал, хорошо изложенный, должен
быть предметом внимания и светских людей, подобно тому как
это имеет место во Франции.
С обычным для него «пересолом» и не без гаерства Сенков-
ский так характеризует тип читателя, которого уже в этом отно-
шении несколько приподнимала журналистика тридцатых годов
(в заметке о русском переводе «Геометрии для светских людей»
(1835) Марешаль-Дюплеси) : «Есть книги для детского возра-
ста, собственно должны быть книги и для светских людей. Дети
и светские люди составляют в обществе два важные класса, ко-
торые очень похожи друг на друга и нисколько не похожи на
прочие: их надобно забавлять, чтобы научить чему-нибудь; каж-
дый урок, который вы им преподаете, должен быть посыпан са-
TcajjoM или представлен в виде миленькой сказки; у них свои
манеры, свои обычаи, своя образованность, свои занятия, свои
игры, даже свое педантство... [Дюплеси] решился, играя, изло-
жить светским людям науку, изучение которой до сих пор при-
надлежало совсем не светским, и написал очень хорошую
«лигу».
Частные замечания рецензента — сплошная ирония над «све-
том», но выдержана в тоне типичного для Сенковского насмеш-
ливого, и вместе с тем «дозволенного» юмора: «Рекомендуем...
книгу всем порядочным людям: она учит легко, просто, понятно;
она даже совсем и не учит, а только открывает истины,— в ма-

353

тематике кроме истины ничего и быть не может,— но истины не
едкие, не укорительные, от которых нельзя покраснеть при сви-
детелях. Г. Дюплеси сам — человек светский, и знает, какие
истины можно говорить в глаза порядочному человеку».
§ 3. Терминологическая лексика в беллетристике
Введение терминологической лексики в язык беллетристики
связано в первой половине XIX века главным образом с двумя
авторскими именами: А. А. Бестужева-Марлинского,
в морских рассказах которого («Капитан Белозор», 1831; «Фре-
гат «Надежда», 1832; «Мореход Никитин», 1834) обильно пред-
ставлена лексика мореплавания, и В. Ф. Одоевского, ко-
торый в «Русских ночах» (1844) 1 уверенно и свободно поль-
зуется терминологией философской и музыкальной.
В первом своем «морском» рассказе — «Ночь на корабле»
(1822) Марлинский еще, в духе современной ему 'беллетристи-
ки, ничем не обнаруживает готовности блеснуть своим хорошим
знанием мореплавательских «вещей», в позднейших — он охотно
и намеренно пользуется этим знанием и фразами вроде: «Но я
все-таки ложусь на прежний румб2 и повторяю вопрос мой»;
«Чтобы чорт изломал грота-рейъ на голове проклятого выдум-
щика такой пытки!» «Грота-марса-фалом4 клянусь! оба эти зла
или оба эти блага вместе приведут хоть какой^ум к одному зна-
менателю!»; «Пускай бы спросили у Ильи Петровича, куда про-
ходит и где крепится последний гитов6 на каждом судне христи-
анского и варварийского флота, он рассказал бы это, как «Отче
наш», от коуша* до бензеля7, а скоро ль было ему доискаться,
где крепится дамский буленьХ»8; «Савелий — принужденный при-
держать к ветру, чтоб не зарыскнуть далеко в океан, в упор
налегал на румпель» 9; «Тот [рулевой] вполглаза взглянул на не-
го, подернул штур-троса 10 и пробормотал свое: steady! steady!»,—
1 Отдельные части печатались в тридцатых годах.
2 Румб— Ѵзг часть видимого горизонта.
3 Грот-рей — нижняя рея средней мачты, к которой прикрепляется
парус.
4 Г рот-марс-фал — снасть для подъема и спуска паруса на грот-рее.
6 Гитов — снасть, служащая для уборки парусов.
6 Коуш — металлическое кольцо, имеющее на наружной своей поверх-
ности желоб, соответствующий толщине троса, в который коуш «вплесни-
вается». (Бахтин, — см. Сморгонский, Кораблестроительные и неко-
торые морские термины нерусского происхождения. Изд. Акад. наук
СССР, М.—Л., 1936.)
7 Бензель — перевязка двух тросов тонким тросом, или линем (Смор-
гонск.).
8 Булень — снасть сбоку паруса для удержания в нем более ветра.
9 Румпель — насаживается на голову руля; через него передается от
рулевой машинки или вообще от рулевого привода усилие, вращающее
руль (Сморгонск.).
ю Штур-трос — «...служит для передачи усилия от рулевой маднинки,
когда последняя устанавливается у рулевой рубки (или вообще не у рум-
пеля), к румпелю и через него к рулю» (Сморгонск.).

354

пестрят эти его рассказы, нуждающиеся в объяснении слов »
частично снабженные ими.
Значительно слабее представлена у Марлинского военная
терминология, как и слегка только вкрапленная медицин-
ская.
Военную мы находим у него в предназначенных к печати
и действительно в ней появившихся письмах, формально писав-
шихся для друзей, из которых часть — профессиональные воен-
ные и, как такие, не должны были находить ничего странного
в том, что пишущий к ним не избегает терминов, и притом не
принадлежащих к редким, одинаково привычных для обеих сто-
рон. Вот примеры из «Писем из Дагестана» (ср. и «Еще два
письма из Дагестана», 1831): «Места по фасам были расписаны
для действия — точки сбора на случай приступа»; «В несколько
часов обе башни были соединены стенкою, и в бока разведены
были крылья (épaulements)»; «...A известия, что Кази-Мулла
готовит лестницы и фашины к скорому приступу, стали несом-
ненны»; «Самое орудие сохранило знаки отваги: лафет его ис-
пещрен пулями, а мушка и диоптр сбит», и под.
«Вдруг послышался выстрел, другой, третий. Казаки с веде-
тов неслися мимо эскадрона» (Вечер на бивуаке, 1822). «...И
они с нетерпением отваги готовились к приступу, как вдруг не-
ожиданное нападение черкесов, снявших наши ведеты и цепь,
заставило обратить огонь редантов против неистовых, дерзких
горцев...»; «Так говоря, он подвенчивал клин и наводил, сквозь
диоптр орудие, и верно рассчитав, в какое мгновение всадник
наедет на черту прицела, встал с хобота и скомандовал роковое;
«пли!» (Аммал.-бек, 1832).
Медицинские термины появляются у Марлинского од-
новременно с тем, как он начинает, видимо, находить вкус в
терминологической лексике вообще и прежде всего открыеает
ей доступ в виде лексики морского дела. Носитель медицинской
терминологии в рассказе «Фрегат «Надежда» естественно ле-
карь — Стеллинский. В характерной для Марлинского «излом-
ной» манере этот персонаж его так, напр., высказывается по по-
воду лечения сумасшествия:
«...Итак,— продолжал, крякая и охорашиваясь, лекарь,—
итак, вам угодно знать лекарство против сумасшествия? Гм—
гм... Древние, между прочим, и отец медицины.;.
— Т. е. мачехи человечества,— ввернул словцо лейтенант.
— Гиппо-по-крат, думали, что частое употребление геллебо-
ра, т. е. чемерицы, или, в дросторечии, чихотки, может помочь,
т. е. облегчить, или, лучше сказать, исцелить повреждение цент-
ральной системы. Да и почему же не так? Разве не знаем, или
не видали, или не испытывали вы сами, что щепотки три гре-
надерского зеленчака могут протрезвить человека, ибо нос в
этом случае служит вместо охранного клапана в паровых кот-
лах, через который лишние пары улетают вон. А поелику и са-

355

мое безумие есть не что иное, как сгущенная лимфа или пары,
или мокроты, именуемые вообще serum, которые, отделяясь от
испорченной крови, наполняют клетчатую мозговую плеву..,—
в это время лекарь любовался гранеными изображениями ста-
кана, из которого он орошал цветы своего красноречия,— гм...
гм... плеву, и постепенно действуя и противодействуя сперва на
тунику1, потом на перекрашу м2, а, наконец, и на белое суще-
ство мозга — а это, верно, птица или пава? Почему Авицена и
Аверроэс, даже сам Парацельс — пава, точно паваі—советуют
диету и кровопускание! другие же, как, например, Бургав, дей-
ствуют шпанскими мухами, весикаториями3 и синапизмами4;
третьи...»
Кажется, первые и едва ли не оставшиеся долго един-
ственными опыты применения терминологической лексики для
сообщения речи юмористического характера, принадле-
жат Марлинскому же. Так, в «письме... к лейтенанту Нилу Пав-
ловичу Кокорину» («Фрегат «Надежда», 1832) его герой капи-
тан-лейтенант Правин пишет: «...И вот дача князя — в окнах
сияет день, сквозь цветы мелькают тени, народа тьма — храб-
рость моя роняет брамсели. Однакож, снайтовя5 сердце, пере-
хожу аванзал так осторожно, будто сквозь каменистый вход в
порт Свеаборга. Имя мое из уст официанта раздается, словно
боевая пушка... во мне занялся дух и на глаза упал туман, хоть
подымай сигнал: «не ясно вижу». Но экватор был уже перейден,
ворочаться поздно. Вхожу, кланяюсь, без прицела, краснею,
будто каленое ядро, верчусь направо и налево не лучше рыскли-
вого корабля...» и т. д.
§ 4. Обработка Погорельским абстрактной лексики в качестве
терминологической
А. Погорельский абстрактную лексику, относящуюся к
кругу психологических понятий, пробует обработать как терми-
нологическую.
В «Вечере четвертом» «Двойника»6 (1828) собеседник авто-
ра ставит себе задачу объяснить, «почему люди, слывущие в
^свете умными, часто делают глупости», и затем научить его,
«каким сбразом должно определять степень ума человеческого».
Разрешая эту задачу, Двойник должен уточнить ряд психологи-
ческих понятий; он это и делает, снабжая свой анализ даже
приложенными к. соответствующему разделу графическими схе-
1 Туника — наружный покров, одевающий тело туникат.
2 Перекраниум — надчерепная плева, оболочка.
3 Весикаторий (-иум) — вытяжной пластырь.
4 Синапизм — лепешка из горчицы.
5 Снайтовить — скреплять.
6 «Двойник, или мои вечера в Малороссии» — собрание фантастических
новелл, соединенных между собою только беседами-рассуждениями автора
с его «двойником», задуманное и оформленное под несомненным и близко
отраженным влиянием гениального Гофмана.

356

мами. Называемые им понятия теперь в большинстве звучат как
ходовые слова нашего абстрактного лексикона; для времени По-
горельского—они продукт научной обработки и нуждаются в
подробных объяснениях, иногда подкрепляемых яснее в их зна-
чении воспринимаемыми иностранными словами; так, сметли-
вость у него передает смысл французского le tacte, остроумие —
немецкого der Scharfsinn, острота — нем. der Witz, гостинный
ум — esprit de société. «Метафизический» язык Погорельского
еще тесно связан с манерой рассуждений XVIII в.; он не выхо-
дит в «учености» за круг понятий, доступных усвоению развито-
го светского человека этого времени, и ориентирован на читате-
ля, готового откликнуться на резонирование, но вряд ли уже
склонного к серьезной философской мысли, предполагающей
достаточно глубокие научные знания.
Опыты Перовского-Погорельского в своем значении отсту-
пают, однако, на задний план перед блестящими «Русскими но-
чами» В. Ф. Одоевского (1844; отдельные части печата-
лись в тридцатых годах).
§ 5. Терминологическая лексика в «Русских ночах»
В. Ф. Одоевского
«Русские ночи» В. Ф. Одоевского, этот связанный об-
щей идеей венок новелл,— явление глубокой значительности в
истории русской литературы. Автор отдельными рассказами,
вкладываемыми в уста выводимых им друзей-собеседников, ил-
люстрирует излагаемые ими философские мнения: суждения
Фауста отражают мистику, Ростислава — шеллингианство, Вик-
тора — идеи Кондильяка, Вячеслава — рационализм х. Богатая и
разносторонняя абстрактная лексика «Русских ночей» служит
орудием сильной философской мысли, интеллекта, усвоившего и
обобщившего разносторонние знания в едином и стройном миро-
воззрении.
Терминологическая лексика, которою он пользуется в пове-
стях этого цикііа, стоит в полном соответствии с философской их
направленностью и отвечает потребностям характерного для них
рассудочного слога, не поверхностно-рассудочного, резонерского,
который был уже достаточно представлен в литературной про-
дукции XVIII в., а философского в настоящем смысле этого
слова, облекающего идеи,— независимо от их сути,— отрабаты-
ваемые на основах углубленно изученных математики и опыт-
ных наук. Русская беллетристика времени В. Ф. Одоевского не
знала еще среди видов пафоса, передаваемого художественным
словом,—пафоса научных впечатлений, переключаемого в энер-
гию синтетического миропонимания. Творчество В. Ф. Одоевско-
го в этом отношении среди современной ему литературы зани-
мает особое, почетное место, и тот, по выражению Пушкина,
1 Ср. П. Н. Сакулин; Русская литература, II, 1929, стр. 360—362.

357

«метафизический», т. е. прежде всего, философский язык, язык
серьезной мысли, выработка которого еще составляла в это вре-
мя задачу, под пером Одоевского впервые выступает в формах,
которые теперь нам представляются грациозными и благородно-
простыми, но для большинства современников его, по непривыч-
ке их к «ученой» беллетристике, заключали в себе немало пуга-
ющего.
Как «любомудр», В. Ф. Одоевский представляет в своем сло-
ге большую свободу философской терминологии; свободно, но
без всякой нарочитости, когда это нужно, по ходу мысли дает
термины специальных наук. Как отлично образованный музы-
кант, ставящий музыку среди искусств на одно из первых мест
и отдающий ей в своем мировоззрении одну из ведущих ролей,
он говорит о ней конкретно, анализируя относящиеся к ней во-
просы в деталях, называя предметы серьезным языком специа-
листа, полностью оправдываемым общим пафосно-серьезным то-
ном трактовки выдвинутых тем. К последнему см. его новеллы
«Последний квартет Бетховена» (ночь шестая) и «Себастиян
Бах» (ночь осьмая) 1.
§ 6. Терминологическая лексика в беллетристике Даля
и Вельтмана
К именам А. А. Бестужева-Марлинского и В. Ф. Одоевского,
которые с тридцатых годов XIX века открыли доступ в белле-
тристику терминологической лексике, можно прибавить лишь
немногие, в большей или меньшей мере разделяющие с ними
право считаться проводниками в беллетристике «ученой» струи.
Таков прежде всего и главным образом — В. И. Даль, у ко-
торого, наряду с громадным материалом специальнобытовой ле-
ксики, иногда находит себе место и собственно-терминологиче-
ская, и легко и исключительно-непретенциозно, совсем походя
бросающий время от времени термины А. Ф. Вельтман.
Мы уже говорили об исключительном знании Далем «ве-
щей»; при беглости границы, отделяющей специальнобытовую
лексику, относящуюся, напр., к производствам, от лексики тер-
минологической, связанной с тою или другой практикой, почти
1 В. Ф. Одоевским выпущены и специальные пособия по музыке —«
«Опыт о музыкальном языке» (1833), «Музыкальная грамота, или основание
музыки для не музыкантов» (1868) и др. Об отношении его к музыке во-
обще см.: А. Ф. Кони, Кн. В. Ф. Одоевский. Извест. Отдел, русск. языка
и словесн. Акад. наук, 1903, том VIII, кн. 4, стр. 290—293.
У других писателей этого времени и музыкальная терминология — ред-
кость. Как такой редкий случай можно, напр., указать у Вас. Ушакова
в «Киргиз-кайсаке» (1830, часть II): «Моя первая любовь к тебе была по-
добна звучному и стройному аккорду Увертюры; за ним последовало спо-
койное адажио, а потом... allegro con brio, суматоха моего сердечного ор-
кестра, без которого не может быть ни выразительности, ни мелодии, ни
гармонии, ни всего того, что составляет прелесть музыкального произве-
дения».

358

отпадает необходимость в отдельных замечаниях об этой обла-
сти слов у писателей — знатоков «вещей». Даль так же охотно,
как он развертывает свое знакомство с бытовыми предметами и
их обычными названиями в быту, употребляет в своих расска-
зах терминологическую лексику, по крайней мере, определенных
сфер, не являющихся прямо сферами науки; ср. хотя бы лекси-
ку морского дела, обильно и с большим знанием дела представ-
ленную у него в «Мичмане Поцелуеве» (1841).
У Вельтмана отдельные терминологические слова, как сказа-
но, не являются чертою ученого слога. Этот автор, все время
играющий «прыгающими» сюжетами, прихотливым сцеплением
положений, курьезными или пестрыми характерами, охотно
жонглирующий сочетаниями разнообразных и своеобразных
слов, при этом автор хорошо образованный, находит время от
времени в своем слоге место и для терминологической лексики,
не очень, впрочем, специальной, чаще всего с шутливым нале-
том.
Ср., напр., в его рассказе «Захарушка — Добрая душа»
(1841): «Все единогласно подтвердили, что это явные признаки
золотухи, и вот для укрепления его пасочной системы 1 и воло-
кон вливали в него посильно то желудковый кофе, то услажден-
ную ртуть, то ассафетиду*, или в «Приключениях, почерпнутых
из моря житейского», I, «Саломея» (1846—1847): «Медик не
долго думал, тотчас же употребил решительное средство: обло-
жил голову льдом, к ногам синапизмы2, к животу катаплаз-
мы3,— всполошил всех жизненных деятелей...».
И там же:
«Архитектор посмотрел на бумагу, на которой была' начерче-
на трапеция, изображающая фасад дома; два ряда маленьких
ромбоидов представляли окна, а между каждым окном опущены
были по два перпендикуляра, представлявшие колонны...»
У поэтов изучаемого времени терминологическая лексика
встречается очень редко. В качестве примеров можно упомянуть
кавалерийские термины у Лермонтова: «Кобылу серую со-
брав...», т. е. «подтянув поводья и придав ей осанку»; «Не тянул
он ногу в пятку»: «тянуть ногу в пятку» — давать мускулам на-
правление, при котором стремя не спускается с передней части
стопы.
§ 7. Терминологическая лексика у поэтов
Примечательное, но, видимо, прошедшее без серьезного влия-
ния явление в истории литературного русского языка — «Херсо-
нида, или картина лучшего летнего дня в Херсонисе Тавриче-
ском. Лирико-эпическое песнотворение (вновь исправленное и
1 Ср. Даль, Толк. слов.: «Пасочные сосуды, проводящие бесцветную,
прозрачную жидкость, пасоку...»
2 Синапизмы — горчичники.
3 Катаплазмы — компрессы.

359

умноженное)» — «Часть четвертая Рассвета полночи» Семе-
на Боброва (1804, первое издание—1798). В этом огром-
ном «лирико-эпическом песнотворении», независимо от того, что
можно отнести к его художественным достоинствам, в большей
или меньшей мере сомнительным, обращает на себя внимание
замечательная по разнообразию лексика наименований цветов и
животных, наименований, к ряду которых автор в примечаниях
дает точные их научные латинские или французские соответст-
вия. Ср., напр., хотя бы отрывок: «Вокруг меня пестреет цар-
ство Благоухающих цветов.— Какое множество сиренов [сирень;
автор дает Lylas] И бархатцов 1 в полях мелькает. Там горда
солнцева сестра [Chicorée sauvage], Донник [Mellilot], врачеб-
ный зверобой [Millepertuis], Ясмины дики, ноготки, Блестят от
солнечных лучей; Вербейник [Salicot] с белою пелынью [Artemi-
sia alba], Лоскутник тучный [Centaurea], иль курай Приносят
лакомство овцам; А чабр душистый, и катран Для гладных зай-
цев сладку снедь...», и т. д.2. Таких мест в поэзии Боброва
очень много.
Из многочисленных наименований животных (зверей и птиц)
автором объясняются, напр.: барсук — «Blereau...»; сайгаки
(кривороги) — «Antilope или Hircus recuruis cornibus»; орел
(залетный белоглавый) — «Vautour3 des Alpes»; «красивсяюрая
регчанка (пламеннолруда дщерь утесов) » — «Tadorne, anas ta-
dorna — горная іутка, вся белая; голову и шею имеет сизую, а
грудь желто-красную.— Живет в земле», и под. k
Другие, вроде серны, луня, коршуна, обыкновенно выделен-
ные курсивом, предполагаются хорошо знакомыми читателям.
Вся поэма, переполненная географическими названиями, на-
именованиями мифологическими и под.,— плод несомненной
трудолюбивой учености автора.
Вероятно, к ученой же поэзии, но в другом роде, относилась
упоминаемая Бестужевым-Марлинским в его «Взгляде на ста-
рую и новую словесность в России» стихотворная работа
Меньшевина, судя по всему, тоже занимавшее свое место
явление в истории русской художественной лексики4.
Позже (1830) материал ученого словаря проникает в стихо-
творный язык у Д. П. Ознобишина в его «Селам, или язык
цветов». «Селам» — это ботаника для дам, заключающая объяс-
нение символического языка цветов. К изящным ботаническим
таблицам приложены пояснения, переведенные с немецкого и
1 Tagetes patula.— Л. Б.
2 Теперь приняты соответственно: сирень, жасмин, полынь, чабер или
чабор (Satureia hortensis).
3 Собственно «ястреб».
4 Отзыв о ней Марлинского — «Меныпевина перевод писем о хи-
мии заслуживает внимания равно в прозаическом, как и в стихотворном
ютношениях: он светел, игрив, зерен оригиналу и правилам нашего слова».

360

написанные прозою*. Ср. его же стихотворение «Кювье»
П842),— оду знаменитому основателю палеонтологии: «Он мир
прозрел, но чуждый нам и дальний, Где мамонт жил, дракон и
кракен злой...». >
Отметим еще без нарочитости данные наименования мало-
известных морских животных в «Кубке» Жуковского
(1831): «Я видел, как в черной пучине кипят, В громадный сви-
ваяся клуб: И млат водяной, и уродливый' скат, И ужас морей
однозуб; И смертью грозил мне, зубами сверкая, Мокой нена-
сытный, гиена морская».
1 В. Жирмунский, Байрон и Пушкин, 1924, стр. 229. Поэму эту
автор (стр. 304) характеризует как «изящную туалетную безделушку».

361

ГЛАВА X
АБСТРАКТНАЯ ЛЕКСИКА
§ 1. Философско-абстрактная лексика
Хотя уже древняя русская словесность располагала исключи-
тельно богатой абстрактной лексикой, наследством византий-
ской литературы, в свою очередь многим обязанной эллинской
античности, и эта лексика не оказалась ненужной и позже — в
XVIII и даже XIX веке,— но ее семантическая и эмоциональная
доминанта, слишком явно церковносхоластического характера,
далеко не во всем делала её пригодной для потребностей довой
культуры, новых идей, шедших с Запада. Понятны поэтому кон-
статации таких людей, как А. С. Пушкин или Н. И. Надеждин,
с первого взгляда как будто странные, что «...ученость, политика
и философия еще по-русски не изъяснялись; метафизического
языка у нас вовсе не существует» 1 или что русский язык «при
всем богатстве относительно выражения многих понятий, в рас-
суждении других действительно беден», ибо «всякий язык идет
наравне с понятиями говорящего им народа» и «в нем нет и не
может быть слова для идей, которых народ не имеет»,, а потому
русский литературный язык принужден «побираться нищенски
по всем языкам мира, древним и новым, восточным и запад-
ным» 2.
Острая проблема абстрактно-философской лексики практиче-
ски, вне специальной литературы» не разрешалась, однако,
вполне беспрепятственно в первой и даже во второй четвертях
XIX века простым признанием, что здесь серьезно поможет пря-
мое заимствование из иностранных языков или заимствование,
рядом с которым будет производиться творческая работа по
. калькированию — переводу с сохранением внутренней формы
иностранных слов, не имеющих общепризнанных русских экви-
валентов.
То, о чем вспоминает в «Былом и думах» А. И. Герцен,
1 Пушкин, О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Кры-
лова, «Моск. телегр.», 1825, № 17— Курсив мой—Л. Б.
2 Н. И. Надеждин, «Телескоп>, 1836, т. XXXI.

362

с несомненной достоверностью рисует положение дела с фило-
софской лексикой в России в начале второй четверти XIX века:
«Все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других
•губернских и уездных городах немецкой философии, где только
упоминалось о Гегеле, выписывались, зачитывались до дыр, до
пятен, до падения листов в несколько дней.
Главное достоинство Павлова1 состояло в необычайной ясно-
сти изложения... молодые философы приняли, напротив, какой--
то условный язык, они не переводили на русское, а переклады-
вали целиком да еще, для большей легкости, оставляя все ла-
тинские слова in crudo (в неприкосновенности), давая им пра-
вославные окончания и семь русских падежей.
Я имею право это сказать, потому что, увлеченный тогдаш-
ним потоком, я сам писал точно так же, да еще удивлялся, что
известный астроном Перевощиков называл это «птичьим язы-
ком». Никто в те времена не отрекся бы от подобной фразы:
«Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики пред-
ставляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь
для себя, потенцируется из естественной имманентности в гар-
моническую сферу образного сознания в красоте». Замечатель-
но, что тут русские слова звучат иностраннее латинских».
§ 2. Новообразования — эквивалентности европейской
философской терминологии
Еще в 1839—1840 годах язык рассуждений Белинского
мог представляться Н. Гречу, который в этом отношении отра-
жал взгляды рядовых читателей своего времени, чем-то диким
и даже смешным в своей дикости. Отвлеченные понятия, кото-
рыми пользовался в своей статье Белинский, одинаково с сохра-
нением их иностранной оболочки, и в оболочке русской, не удо-
стаивались со стороны Греча, этого представителя обыватель-
ской пошлости, и тех, чье отношение он выражал, никакого же-
лания проникнуть в их смысл. Цитируя почти на двух страни-
цах извлечение из статьи Белинского в «Отечественных запи-
сках», 1839, кн. 12 2, Греч сопровождал свою цитату замечаниями:
1 М. Г. Павлов (1793—1840), профессор Московского университета,
шеллингианец.
й Привожу в сокращении место из статьи Белинского (Вступление к
«Бородинской годовщине» В. А. Жуковского и «Письму из Бородина от
безрукого к безногому» (1839), ставшее предметом издевательства Греча:
«...Поэтому история человечества, как объективное изображение, как
картина и зеркало общих мировых явлений жизни, доставляет человеку
наслаждение безграничное, полное роскошного, трепетно-сладкого востор-
га: созерцая эти движущиеся, олицетворившиеся судьбы человечества, в
лице народов и их благородных представителей, став лицом к лицу с эти-
ми полными трагического величия событиями, дух человека — то падает
перед ними во прах, проникнутый мятежным и непокорным его самооблада-
нию чувством их царственной грандиозности, и подавленный обременитель-
ною полнотою собственного упоения,— то, покоряя свой восторг разумным
проникновением в их сокровенную сущность, сам восстает в мощном вели-

363

«Еще следует упомянуть, о диком, темном, непонятном и
бессмысленном языке, который вторгается в нашу словесность
под именем философского « состоит из мнимого [sic!] подража-
ния слогу философов немецких, не имеющего ни толку, ни смыс-
лу...»; «Полагаем, что это просто шутка, пародия, которою
автор статьи хотел позабавить своих читателей и потешиться
над легковерными; но если он в самом деле вздумал так писать
не в шутку, то и это не беда: попытки его не могут цричинить
никакого вреда общему нашему русскому языку и отечественной
словесности: они уничтожают себя сами» (стр. 163—165) V
Ответ Белинского на гаерское выступление Греча — «Мен-
дель, критик Гете» исчерпывающе и верно характеризовал суть
столкновения: дело шло не о выборе тех или других слов, не о
пристрастии к той или другой лексике, иностранной или своей,—
сталкивались манеры думать, одна поверхностная и плоская,
«общедоступная», и другая — служившая мысли ищущей, рабо-
тающей, стремящейся войти глубоко в анализ привлекших к себе
ее внимание явлений.
«...Ловкий «лектор»,— писал Белинский, недвусмысленно на-
мекая на Греча,— избегает всего, в чем есть мысль, и хлопочет
только о словах. Вот он берет книгу неприязненного ему писате-
чии, гордо сознавая свое родство с ними. Вот где скрывается абсолютное
значение истории и вот почему занятие ею есть такое блаженство, какого
не может заменить человеку ни одна из абсолютных сфер, в которых
открывается его духу сущность сущего и родственно сливается с ним до
блаженного уничтожения его индивидуальной единичности. Да, кто способен
выходить из внутреннего мира своих задушезных, субъективных интересов,
чей дух столько могуч, что в силах переступито за черту заколдованного
круга прекрасных, обаятельных радостей и страданий своей человеческой
личности, вырываться из их милых, лелеющих объятий, чтобы созерцать ве-
ликие явления объективного мира и их объективную способность усвоять в
субъективную собственность чрез создание своей с ними родственности,—
того ожидает высокая награда, бесконечное блаженство...» — Стоит, однако,
отметить, что сам Белинский в письмах к Боткину (3/II 1840 и 16/ІѴ
1840) высказывал свое большое недовольство этой статьей, и в частности
введением (См. Иванов-Разумник, Собр. сочин. Белинского, I
1834—1840, 1911, стр. 426)
1 Небезынтересно отметить, какая абстрактная лексика могла выдавать-
ся русскому читателю тридцатых годов за «ученую». Герой повести
В. А. Ушакова «Киргиз-кайсак» (1830) Славин говорит, напр., своей невесте:
«Если бы я мог открыть тебе мою душу, если бы мне дозволено было
ясно показать тебе все то, что чувствует мое сердце, когда я теперь, в
эту минуту, сижу возле тебя, держу твою руку, зная, что она будет мне
принадлежать, так как сердце твое уже мне принадлежит, если бы ты уви-
дела весь этот хаос восхищений, надежд, опасений, мечтаний, сладостных
•ощущений, если бы ты видела это брожение разнородных веществ, состав-
ляющих любовь: тогда ты имела бы понятие о блаженстве счастливого
любовника». — «Веля твоя, мой друг, ты мне говоришь таким ученым язы-
ком [отвечает героиня повести София], что я ничего не могу сообразить.
Любовь и блаженство ты составляешь из каких-то разнородных веществ, и
в этот состав вмешиваешь опасение. Мне кажется, в любви опасения дол-
жны порождать или ревность или мучения. Какое же тут блаженство?».

364

ля, выбирает из нее несколько фраз, которых не понимает, по-
тому что эти фразы состоят не из общих мест, составляющих
насущный хлеб целой его жизни, а выражают собою мысль, тре-
бующую для своего понимания ума и чувства. Сверх того, в
фразах могут встретиться слова, которых не слышал лектор,
учившийся как-нибудь и чему-нибудь на железные гроши — и
вот он читает эти фразы как образец галиматьи и искажения
языка. Толпа везде весела, в Париже 1 особенно, и вот она смеет-
ся и рукоплещет своему лектору. Но горе книге, если в вы-
рванных из нее фразах заключается не только мысль, но еще и
новая мысль, выраженная новым словом или новым термином!.
Какое ей [толпе] дело до того, что в языке и образе выражения
осмеянной болтуном книги может быть уже занимается заря но-
вой эпохи литературы, новых понятий об искусстве, нового взгля-
да на жизнь и науку?».
К этому же вопросу о правах философско-абстрактной ле-
ксики Белинский еще раз обращается в статье «Русская литера-
тура в 1840 г.»: «Хорошо также,— пишет он,— обвинение против
«Отечественных записок» за употребление непонятных слов,
именно: бесконечное, конечное, абсолютное, субъективное, объек-
тивное, индивидуум, индивидуальное. Право, мы не шутим! Иной,
пожалуй, скажет, что эти слова употреблялись еще в «Вестнике
Европы», «Мнемозине», в «Московском Вестнике»2, в «Атенее»,
в «Телеграфе» и пр., были всем понятны назад тому двадцать
лет и не возбуждали ничьего ни удивления, ни негодования...
Да, теперь уже многого не понимают из того, что еще недавно
очень хорошо понимали!.. А все благодаря журналам с «разди-
рательными» остротами и «уморительно-смешными» повестями!..
Сверх упомянутых слов «Отечественные записки» употребляют
еще следующие, до них никем не употреблявшиеся (в том зна-
чении, в каком они принимают их) и неслыханные слова: непо-
средственный, непосредственность, имманентный, особный, обо-
собление, замкнутый в самом себе, замкнутость, созерцание, мо-
мент, определение, отрицание, абстрактный, абстрактность, реф-
лексия, конкретный, конкретность и пр. В Германии, например,
эти слова употребляются даже в разговорах между образован-
ными людьми, и новое слово, выражающее новую мысль, почи-
1 «Париж» — очень прозрачная подстановка.
2 Надо думать, что это утверждение Белинского не совсем верно. Стоит
отметить хотя бы отношение не кого иного, как Пушкина, напр., к «Москов-
скому вестнику» с его вкусом к немецкой метафизике и ее терминологии.
В письме Дельвигу Пушкин пишет: «Ты пеняешь мне за Московский вест-
ник — и за немецкую Метафизику. Бог видит, как я ненавижу и прези-
раю ее; да что делать? собрались ребята теплые, упрямые; поп свое, а
чорт свое. Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее перели-
вать — все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными по-
знаниями, но мы ... Московский вестник сидит в яме и спрашивает: верев-
ка вещь какая?..» (намек на известную басню Хемницера).

365

хается приобретением, успехом, шагом вперед1. У нас на это
смотрят навыворот, т. е. задом наперед,— и всего грустнее при-
чина этого: у нас хотят читать для забавы, а не для умственно-
го наслаждения... требуют чего-нибудь легкого и пустого, а не
такого, что вызывало бы на размышление, погружало в созер-
цание высшей идеальной жизни... Слово отражает мысль: непо-
нятна мысль — непонятно и слово, а мыслей у нас боятся боль-
ше всего, потому что они требуют слишком тяжелой и непривыч-
ной для многих работы — размышления. И можно ли ожидать,
чтобы все наши читатели понимали все эти мудрости, если те,
которые снабжают его [sic!] умственною пищею, с удивительным
добродушием сознаются в своем неведении?.. Найдите в Герма-
нии хоть одного ученика из средних учебных заведений, который
не понимал бы, что такое вещь по себе (Ding an sich) и
вещь для себя (Ding für sich); а у нас эти слова становят
в тупик многих «опекунов языка» и возбуждают смех во многих
«любимцах публики»2.
Характерно, однако, что и сам Белинский уже частично го-
тов был, еще до выступления Греча, признать некоторый перегиб
в своем пристрастии к философской лексике. В письме его к
Н. В. Станкевичу 2(14) окт. 1839 г. есть по этому поводу не-
сколько интересных и важных замечаний:
«...Мне сладко думать,— писал своему другу Белинский,—
что я, лишенный не только наукообразного, но и всякого обра-
зования, сказал первый несколько истин, тогда как премудрый
университетский синедрион порол дичь... Что же касается до
смешной стороны, то не только в «Телескопе», я давно уже ви-
жу ее и в «Наблюдателе»... Смешная и детская сторона его
[«Московского наблюдателя»] не в нападках на Шиллера3, а в
этом обилии философских терминов (очень поверхностно поня-
тых), которые и в самой^ Германии, в популярных сочинениях,
употребляются с. большою экономией. Мы забыли, что русская
публика не немецкая, и, нападая на прекраснодушие, сами слу-
жили самым забавным примером его».
1 К этому месту Белинский делал примечание: «Впрочем, эти «непонят-
ные» слова со дня на день становятся для всех понятными из употребле-
ния. Хотя «Отечественные записки» всегда употребляли их с объяснением и
в тексте, и в выносках, но скоро они поговорят об этом словах в отдельной
большой статье, чтоб сделать их ясными, как дважды два четыре».
2 Ср. еще презрительные замечания Белинского по адресу Ф. Булга-
рина, требующего истолкования некоторых выражений такого же рода в
«Отечественных записках» (Собр. сочин. Белинского под редакц. Венгерова,
VIII, стр. 353 — «История о Митрофанушке на Луне») и при перечне слов,
«которые заключают в себе философский смысл и которые, несмотря на то.
употребляются в самом простом житейском разговоре» у французов (рецен-
зия на «Грамматические изыскания» В. А. Васильева, 1845), как бы вскользь
брошенные слова о том, что «все эти слова считаются у нас книжными,
смешными и дикими, и навлекают на себя глумление невежд, если употреб-
ляются^ и не в^разговоре, а в рассуждениях об умственных предметах»
3 Нападки эти исходили от, Белинского.

366

Впрочем, Белинский с этой стороны осуждает не столько свои
собственные статьи, сколько предисловие М. А. Бакунина к
переведенным им же «Гимназическим речам» Гегеля («Моск.
наблюд.», 1838, VI, кн. I): «Статья Бакунина,—замечает он,—
погубила «Наблюдатель» не тем, что она была слишком дурна,
а тем, что увлекла нас (особенно меня...), дала дурное направ-
ление журналу и на первых порах оттолкнула от него публику
и погубила его безвозвратно в ее мнении. Что же до достоинства
этой статьи, которая тебе показалась лучшею в журнале..., я
опять не согласен с тобою: о содержании не спорю, но форма
весьма неблагообразна, и ее непосредственное впечатление очень
невыгодно и для философии, и для личности автора. Человек
хотел говорить о таком важном предмете, как философия Гегеля*
в значении сознания разумной действительности, а не произволь-
ного и фантазерского построения своей действительности,— и на-
чал говорить размашисто, хвастливо и нагло, как в кругу своих:
друзей, с трубкою во рту и в халате — не выкупив этих досто-
любезностей ни популярностью, ни представительною образ-
ностию изложения. Вместо представлений в статье одни понятия,
вместо живого изложения одна сухая и крикливая отвлеченность.
Вот почему эта статья возбудила в публике не холодность, а не-
нависть и презрение, как будто бы она была личным оскорбле-
нием каждому читателю».
Вопрос об абстрактном языке, его правах и границах, во вто-
рой половине сороковых годов всплывает снова, на этот раз
предмет упреков — «Письма об изучении природы» А. И. Гер-
цена, а обвинитель — не кто иной, как В. Г. Белинский.
П. Анненков в своих «Литературных воспоминаниях» (изд.
1950 г., стр. 286) упоминает такое высказывание Белинского об
этих «письмах»: «Каким отвлеченным, почти тарабарским язы-
ком,— замечает Белинский,— написаны эти статьи, точно Герцен
составил их для своего удовольствия. Если я мог понять в них
что-нибудь, так это потому, что имею за собой десяток несча-
стных лет колобродства по немецкой философии, но не всякий
обязан обладать таким преимуществом».
§ 3. Пародии на философско-абстрактную лексику
Абстрактная лексика, представленная словами, неупотреби-
тельными в разговорной речи, по ее природе претенциозна: не
посвященным в нее она представляется «ученой» или «фило-
софской». Если есть основания подозревать за нею отсутствие
настоящей учености или каких-либо серьезных мыслей, выра-
жению которых она могла бы служить, она разделяет участь
всякой не импонирующей претенциозности — легко становится
предметом комического восприятия. Гречу без большого труда
удалось, как упомянуто, изобразить в смешном виде абстракции,
словарь отвлеченных понятий, которым пользовался Белинский:;

367

невысокий уровень образованности аудитории Греча позволил
ему внушить ей, будто за приведенными новыми для нее сло-
вами собственно ничего действительно серьезного и не скры-
вается.
Абстрактная мысль не раз бывала предметом карикатуры
и с ней насмешки и у других авторов. Одно из любопытных в
этом отношении мест представляет характеристика библиотеки
полковника Кошкарева во второй части «Мертвых душ» Гоголя:
«Чичиков был введен хозяином в огромный зал, снизу доверху
уставленный книгами. Первая группа книг, попавшихся ему на
глаза, оказалась специальной литературой. Видя, что все это
были книги не для приятного препровождения, он обратился к
другому шкафу — из огня в полымя: все книги философские.
Шесть огромных томищей предстало ему пред глаза, под на-
званием: «Предуготовительное вступление в область мышления,.
Теория общности, совокупности, сущности, и в применении к
уразумению органических начал обоюдного раздвоения обще-
ственной производительности». Что ни разворачивал Чичиков
книгу, на всякой странице — проявление, развитие, абстракт,
замкнутость и сомкнутость, и черт знает, чего там не было!».
Абстрактный, «ученый» словарь еще за четверть века до
«Мертвых душ» был предметом осмеяния В. Т. Нарежного
в его «Российском Жильблазе» (1814). Провинциальный учитель-
философ Трисмегалос изображен в нем как схоластический пе-
дант, знаток «онтологии, пневматологии и психологии», сыплющий
пустыми «философскими» термина-ми и говорящий при этом (в
его манере и замечаниях есть очень прозрачные намеки на Шиш-
кова) на «славено-российском» языке.
Лишь очень большая нетребовательность посетителей коми-
ческого театра первой четверти века давала возможность
А. А. Шаховскому смешить их псевдофилософской термино-
логией выведенного в его комедии «Пустодомы» (1820) шута-
педанта Инквартуса. Им, по-видимому, могли нравиться и казать-
ся остроумными партии, вроде: «Не все ль философы от Канта^
до Сократа Стремились к истине и отвергали ложь? Хоть фило-
софия системами богата, Но цель одна. Пример: Зенона стои-
цизм, Пиррона скептицизм, Спинозы реализм. И Фихтов ихтеизм
с Берклея идеизмом, Сократо-платонизм с антропофилеизмом,
Супернатурализм, перипатетицизм, Доризм, пифизм, критизм,
фиксизй и фатализм: Так без софизмов я все кончу силлогиз-
мом, Что правды ригоризм вы греко-руссицизмом Хотели выра-
зить,— и вас я угадал».
§ 4. Абстрактная лексика в беллетристической прозе
Абстрактная лексика в беллетристической прозе — продукт
высокой книжной культуры, корнями своими уходящей в антич-
ность. XVIII век в выработанных им перифрастических стилях
среди другого склонен был к оборотам с перемещением на роль

368

активного «лица» абстракций-качеств и этого же типа собира-
тельных понятий. Дело не шло при этом обыкновенно о прямых
персонификациях; гораздо чаще, когда такого рода обороты име-
ли место, им принадлежал налет только несколько манерной
искусственности — отборочного способа выражения, близкого, но
прямо не совпадающего с возможной установкой на персонифи-
кацию. Если пожилой И. М. Долгорукий в своем отнюдь не ма-
нерном «Журнале путешествия из Москвы в Нижний в 1813 г.»
употребляет выражение: «...Также и каменной корпус для При-
сутственных мест при мне выстроен, и я вспомнил, что при от-
крытии его говорил речь изрядную, но которую лесть тогда
называла даже прекраснейшей», то этим он только отдает не-
которую дань привычному для времени его юности литератур-
ному слогу. По-видимому, так же звучали для современников
такие выражения Батюшкова, как: «Здесь и общество совершенно
противно тому, которое мы видели в соседнем доме. Здесь оби-
тает приветливость, пристойность и людскость» (Прогулка по
Москве, 1811—1812) или — «В словесности все роды приносят
пользу языку и образованности. Одно невежественное упрямство
любит и старается ограничить наслаждения ума. Истинная про-
свещенная любовь к искусствам снисходительна, и, так сказать,
жадна к новым духовным наслаждениям» (Речь о влиянии легк.
лоэзии на язык, 1816).
С течением времени этот манерный в беллетристической прозе
способ выражения, характерный в XIX веке более других, напр.,
для Бестужева-Марлинского, все более вводился в рамки есте-
ственного, приближавшегося к разговорному, словоупотребления.
Ведущая роль абстрактных слов кое в чем давала себя знать,
но резко не подчеркивалась, не выступала как предмет нарочито-
то пристрастия, сами абстрактные слова 1 в большинстве изби-
рались из обычных в подобном употреблении для разговорйого
слога.
Вот несколько примеров такого слога (курсивом подчеркнуты
только более искусственные выражения) :
«Живучи вблизи, я узнал все адские хитрости, которыми на-
мостил он себе дорогу к супружеству. Перехватывание писем,
ложные вести, коварство под личиною участия, все было там на
мою беду. Этого мало... Ему нужна была Фелиция для золо-
та... Злодейская холодность, ядовитые упреки, презрение ко все-
му, что достойно уважения в женщине, в супруге, все огорчения,
какие только злоба может выдумать и бесчувственная подлость
исполнить, отравили ее жизнь, уничтожили здоровье» (Бестуж.-
Марлинск., Латник, 1830). «Бывает, что связь, начатая минут-
ною прихотью, очищает огнем своим сердца и переливается в
долгую, бескорыстную страсть, готовую на все жертвы, выкупаю-
щую все заблуждения, страсть, которая бы сделала честь любо-
1 Из них характернее других подлежащие в сочетании с глаголами.

369

му рыцарю средних веков и любому человеку во всех веках»
(Бестуж.-Марлинск., Фрегат «Надежда», 1832).
«Много набралось туда деревенских соседей и соседок, но
какой-то оригинальный беспорядок царствовал в этой толпе.
Беспорядок был во всем, и в платьях, и в положениях, и в ли-
цах. Свободная, беспечная жизнь полей с своей дикостью, с своей
небрежностью, с своим своевольством, отражалась в зеркале это-
го общества. Кой-где мелькало женское жеманство, кой-где про-
глядывало лицо, как будто упавшее с неба» (Н. Павл., Именины,
1835). «...Если отец очень внимательным приемом, излишеством
учтивости не достиг вполне своей доброй цели и дал Бронину
почувствовать несколько разницу двух мундиров, то дочь по-
ступила тоньше. Она проникла в тайну, не разгаданную умом.
Ее веселый взгляд, ее ровное обращение слили в одно корнета и
солдата, счастие и беду. Только все он не мог сначала освобо-
диться от застенчивости, едва приметной, но всегда привязанной
ко всякой неудаче, ко всякому невыгодному последствию хоть
даже самого благородного дела. А потому разговор между ними
пошел сперва по обыкновенным ступеням, и поэзия сердца усту-
пила первенство деспотическим приемам общежития» (его же,
Ятаган, 1835).
§ 5. Сентенция в беллетристической прозе
Абстрактные имена существительные еще в той мере черта
слога беллетристики первой половины XIX века, в какой сентен-
ция — почти обязательный спутник повествования. Карамзинская
манера снабжать рассказ попутными рассуждениями, у него еще
нередко очень близкими к общим местам, живет в повести два-
дцатых — тридцатых годов. Сентенции, не далеко выходящие за
пределы идей, уже бывших предметом выражения Карамзина,
звучат еще и в произведениях ряда авторов этого времени (не
исключая иногда и тех, кто определенно стремился от Карамзина
отталкиваться) ху но становятся с этого времени обыкновенно
чем далее, тем более интересными, более оригинальными, иногда
имеющими почти неприкрытую установку на волнующую пара-
доксальность.
Вот несколько примеров.
Вполне еще в карамзинском духе: «Неустрашимость мужчи-
ны вливает в грудь девушки какое-то возвышенное к нему ува-
жение. Соучастие дружит, сближает с страдальцем, и любовь,
как тиховейный ветер, закрадывается в душу» (Бестуж.-Мар-
линск., Роман и Ольга, 1823). «Совесть упрекает нас сильнее,
когда решимость на худое дело напрасна, ибо досада неудачи
1 Ср. из письма такого яркого человека своего времени, как Н. В.
Станкевич, хотя бы такую сентенцию: «...Молодость все переваривает
и перерабатывает, и, если в молодом сердце есть доброта и стремление к
хорошему, оно непременно достигнет всего хорошего» (1840).

370

ее подстрекает: то же самое было с Романом» (там же). «Со-
участие привлекает друзей, неудачи множат неприятелей» (Бе*
стуж.-Марлинск., Поездка в Ревель, 1821). «Прелестны первые
волнения и восторги страсти, когда неизвестность воздвигает ча-
стые бури сердца, но еще сладостнее покой и доверенность от-
крытой взаимности. Тогда в любви находим мы все радостиг
все утешения дружбы, самой нежнейшей, самой предупреди-
тельной» (Бестуж.-Марлинск., Испытание, 1830).
Или: «Неизвестность будущего напрягает душу, как тетиву„
и малейшее прикосновение исторгает гіз нее грустные звуки; она
дрожит, готовая расторгнуться. Но, когда к неизъяснимой скорби
неволи присоединено еще ожидание смерти, томление ревности
и раскаяние в своих ошибках, тем горестнейшее, что оно поздно,
то муки нетерпения пронзительны; они, как зубристое жало,,
впиваются в сердце» (Бестуж.-Марлинск., Наезды, 1831).
«Говорят, что для человека есть три радости в жизни: рож-
дение, свадьба и смерть. Прекрасен день рождения, когда улыб-
ка отца и материнская слеза радости встречают невинный, ан-
гельский взор младенца! Прекрасен день, когда юноша ведет
к алтарю божьему милую подругу свою и дает обет на жизнь
до гроба, союз неразрывный и за гробом, если (и кто в этом не
уверен?) любовь переживает жизнь человека, а не ничтожество —
удел замогильный! Прекрасен и день кончины, когда сей день
есть конец бытия, утомленного счастием мирским, великая суб-
бота века человеческого, всеобъемлющая мысль успокоения; ког-
да взор старца с радости мира обращается на блаженство неба
и слезы ближних смывают с души его последние пятна земнога
бытия.
Но как извратил, исказил все вокруг себя человек! Горесть
нлачет над его колыбелью, и смерть для него не разлука с ни-
чтожеством для вечности, но час страшного расчета за прошед-
шее. Мутный взор еще силится разглядеть то, что некогда оболь-
щало его; рука судорожно хватает предметы, его окружающие,
как будто хочет на них удержать свое бедное бытие. И редко,
редко день соединения двух сердец бывает днем чистого бес-
примесного счастия!» (Н. Полевой, Клятва при пробе госп., на-
чало 2-ой главы II части, 1832).
'В несколько пародированном виде дает подобный слог
Н. Греч в «Черной женщине» (1834), влагая в уста Алевтины,,
человека фальшивого, сентенцию: «Пусть свет судит по наруж-
ному блеску и минутной славе: я насладилась всеми его блага-
ми, и не нашла в них удовлетворения истинным моим чувствам
и мыслям. Есть достоинства, которыми затмеваются все фаль-
шивые блестки развратного и недостойного света. Есть люди, ко-
торые, под скромною наружностью, скрывают необыкновенные
достоинства и одними добродетелями своими заставляют мол-
чать злобу, клевету и зависть. Я нашла себе друга...».
Ср. и у Вельтмана («Кощей Бессмертн.», 1833): «Как.

371

хороша, как сладостна, как роскошна мечтаі Между жизнью и
мечтой есть большое родство, и потому уметь жить и уметь меч-
тать— две вещи необходимые для житейского счастия».
«Среди людей человек самый несчастный как-то всегда спо-
койнее: наружные впечатления чувств развивают думы, кото-
рыми питается горе. В кругу веселых печальный смотрит на них,
или удивляется с сожалением нелепой их радости, или завидует
им, или презирает их, забывая самого себя; в кругу заботливых,
хлопотливых, суетливых, дорожащих каждым мигом жизни чело-
век, потерявший цену жизни, опять-таки смотрит на суету сует,
думает: «чего эти люди хотят, чего ищут?» и забывает себя. Но
в уединении все чувства сосредоточены в самом себе, нет для
них развлечения; нет пищи взору видеть, уху слышать, нет на-
стоящего; куда ж скрыться от пустоты, как не в прошедшее и не
в будущее? в будущем — тоска ожидания» (Саломея, 1846—
1847).
Блестяще интересной сентенция, оригинальная до парадо-
ксальности и на парадоксальность рассчитанная, становится у
Лермонтова, который сообщает этому наследию Карамзина
и Марлинского в «Герое нашего времени» новый блеск своего
исключительного «охлажденного» ума. Мысли Печорина, данные
в рамках близкого к рассудочно-разговорному синтаксису, нерв-
ному и богатому интонационно, естественно требуют для сво-
его выражения широкого применения абстрактных существи-
тельных, и речь его, где на первое место выступает сентенция,
осуществляет богатство наиболее эмоциональных значений и эмо-
ционально окрашенной лексики этого рода. Ср., напр., хотя бы
в «Княжне Мери» часть дневника, помеченную 11 июня:
«Из чего же я хлопочу? — Из зависти к Грушницкому? Бед-
няжка! он вовсе ее не* заслуживает. Или это следствие того
скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас
уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтобы иметь мелкое
удовольствие сказать^ ему, когда он в отчаянии будет спраши-
вать, чему он должен верить:
— Мой друг, со мною было то же самое! и ты видишь, од-
нако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею
умереть без крика и слез!
А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой,
едва распустившейся души!.. Я чувствую в себе эту ненасыт-
ную жадность, поглощающую все, что встречается на пути:
я смотрю на страдания и радости других только в отношении
к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам
я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; че-
столюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось
в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда
власти, а первое мое удовольствие — подчинять моей воле все,
что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, предан-
ности и страха — не есть ли первый признак и величайшее тор-

372

жество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и
радостей, не имея на то никакого положительного права,— не
самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое сча-
стие? Насыщенная гордость » и т. д.
Или: «Как быть! кисейный рукав — слабая защита, и элек-
трическая искра пробежала йз моей руки в ее руку; все почти
страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, ду-
мая, что нас женщина любит за наши физические или нравствен-
ные достоинства; конечно, они приготовляют, располагают ее
сердце к принятию священного огня; а все-таки первое прикос-
новение решает дело».
До самой второй половины века абстрактные слова в бел-
летристическом обиходе являются лексическим материалом ма-
лоподвижным, ограниченным в своем составе и лишенным гиб-
кости употребления, приобретенной лексикой других типов.
Поучительно назвать, напр., ряд абстрактных слов в романе
А. И. Герцена «Кто виноват?», которые такому образованному
человеку, как С. П. Шевырев («Москвитянин», 1848) еще
представлялись (частично в расширенном употреблении) погреш-
ностями против русского языка: «Можно предполагать, что жизнь
задавила в нем не одну возможность»; «Бессовестное чернение
чужих репутаций»; «Романическая экзальтация, предпочитаю-
щая всему на свете трагические сцены, самопожертвования, на-
тянуто-благородные поступки»; «Из него разовьется одно из ми-
лых германских существований,— существований таких благо-
родных, счастливых... это существования маленьких патриар-
хальных городков»; «В числе этих ненужностей купила она...»,
«Совершенная чуждость остальных лиц способствовала ее раз-
витию»; «Повествовали иногда всякие несбыточности...», и под.
§ 6. Персонифицированные абстрактные понятия
Абстрактная лексика типична в русской поэзии, продол-
жающей радищевские настроения й в большой мере самую мане-
ру Радищева, в свою очередь восходящую в ряде приемов к
Ломоносову. Ср. такие гражданские оды, как «Ода на право-
судие» И. П. Пнина (1805), его же «Человек» (1805); «На
смерть Радищева» И. М. Борна (1802), с характерными пер-
сонификациями Правосудия, Истины, Природы и под.
Абстрактные имена существительные эмоционального типа —
очень влиятельный элемент всех художественных родов, в ко-
торых ведущая роль принадлежит размышлению и чувству, т. е.
лирике вообще, в особенности лирике элегической и ряду видов
гражданской.
Для гражданской лирики характерно, например, стихотворе-
ние П. А. Вяземского «Негодование» (1820): «К чему мне
вымыслы? К чему мечтанья мне — И нектар сладких упоений?
Я раннее «прости» сказал младой весне, Весне надежд и заблуж-
дений!..» «Очарованья цвет в руках моих поблек, И я сорвал

373

с чела, наморщенного думой, Бездушных радостей венок. Но,
льстивых лжебогов разоблачив кумиры, Я правде посвятил свой
пламенный восторг; Не раз из непреклонной лиры Он голос му-
жества исторг. Мой Аполлон — негодованье! При пламени его
свободных уст моих Падает бесчестное молчанье И загорится
смелый стих. Негодование! Огонь животворящий! Зародыш луч-
шего, что я в себе храню, Встревоженный тобой от сна встаю
И, благородною отвагою кипящий, В волненье бодром познаю
Могущество души и цену бытию...».
Из очень многочисленных прямых олицетворений абстракт-
ных понятий, которые встречаются у поэтов главным образом
первых трех десятилетий XIX века, достаточно привести лишь
несколько: «Средь милых сих произведений, Которых вид мой
взор пленил... И кои с нежностью так мило На чистые сии
листы В залог священный поместила Рука Любви и Красоты...»
(Милон., В. И. Панаеву). Ср. еще, напр., анакреонтическую оду
Д. В. Давыдова «Мудрость» (1807) с олицетворениями Муд-
рости и Любви.
По поводу Жуковского верно заметил А. Н. Веселов-
ский1: «Жуковский вышел из псевдоклассической школы, бы-
стро уступавшей влиянию сентиментальной; первая надолго оста-
вила в его стиле свои следы — в пристрастии к далеко не поэ-
тическому олицетворению: Сила, Глад, Страх, Любовь, Труд,
Дружба, Вера, Насилие, Свобода, Судьба, Кара, Ужас, Челове-
чество, Погибель, Покой, Беда, Счастье, Страданье, Весть, «ве-
селая Молва» и «печальный Слух» («Рустем и Зораб») и т. д.».
Рядом олицетворений же оперирует П. А. Вяземский в
своей упомянутой сатире «Негодование» (1820): «...Но ветер раз-
носил мой глас, толпе невнятный. Под знаменем ее владычествует
ложь; Насильством прихоти потоптаны уставы; С поруганным
челом бесчеловечной славы Бесстыдство председит в собрании
вельмож. Отцов народов зрел, господствующих страхом, Совет-
ницей владык — губительную лесть; Печальную главу посыпав
скорбным прахом, Я зрел: изгнанницей поруганную честь, До-
ступным торжищем — святыню правосудья, Служенье истине —
коварства торжеством, Законы, правоты священные орудья, Щи-
том могучему и слабому ярмом...»2.
Ср. их еще, напр., в стихотворении А. Д. Илличевского
«Три слепца» (конец стихотворения стал, к слову сказать, фра-
зеологизмом) : «...Жизнь наша — пир: с приветной лаской, Фор-
туна отворяет зал, Амур распоряжает пляской, Приходит Смерть,
и кончен бал», или в эпиграмме А. С. Пушкина: «Затейник
1 А. Н. Веселовский, В. А. Жуковский, Поэзия чувства и «сердеч-
ного воображениям 1904, стр. 485.
2 Употребление строчных букв в персонификациях здесь и в ряде ниже-
приводимых примеров представляет собою только условность, с которой
можно при характеристике смысла не считаться.

374

зол!» с улыбкой скажет Глупость; «Невежда зол!» зевая, ска-
жет Ум».
Пушкину же принадлежит ряд замечательных персонифи-
каций абстрактных понятий, получающих у него от того окру-
жения, в котором они выступают, исключительную силу не толь-
ко эмоциональности, но и образности; ср.: «...Мечты ки-
пят; в уме, подавленном тоской, Теснится тяжких дум избыток,
Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает
свиток» (Воспоминание, 1828). «Я свистну, и ко мне послушно,
робко Вползет окровавленное злодейство, И руки будет мне
лизать, И в очи смотреть, в них знак моей читая воли» (Скуп,
рыцарь, 1830—1836).
Персонификация Надежды в послании Пушкийа декабристам
«В Сибирь» (1827): «Несчастью верная сестра, Надежда в мрач-
ном подземелье Разбудит бодрость и веселье»,— принадлежит
к исторически незабываемым созданиям его гения.
Стоит упомянуть еще относительно редкий вид персонифика-
ции абстрактного понятия, который мы встречаем у А. Ф. Вельт-
мана в «Кощее Бессмертном» (1833): понятие сделано прозви-
щем живого лица и очень прозрачно, и при том шутливо, наме-
кает на круг обозначаемых им явлений: «Ох да гой есте вы,
добрые-ста люди! Не знавали ль-ста вы пастуха Неволю? Ась?
что? не тово? Туру-ру, туру-ру!.. пастуха Неволю?.. Без нево-ста
разбрелось бы стадо, По лесу, по степи, по трясине. Ась? что? не
тово? Туру-ру, туру-ру, по трясине...».
Если не первый в русской поэзии, то один из первых Пушкин
уверенно, низводит холодные отвлечения на живую землю с ее
бытом, и притом бытом, отнюдь не внушающим чувств высоких.
Реалист по симпатиям, он уже в юношеском стихотворении
дает абстрактные слова как знаки характерных совокупностей,
собирательных понятий, снабжаемых им четкими признаками
реальной обстановки и внешних и внутренних особенностей быта.
Ср., напр.: «Ты там [в Москве] на шумных вечерах Увидишь
важное безделье, Жеманство в тонких кружевах, И глупость в
золотых очках, И тучной знатности похмелье, И скуку с картами
в руках» (Всеволожскому, 1819). Любопытно, что и сама Мо-
сква изображена в этом стихотворении как «премилая старуш-
ка» — «в почтенной кичке, в шушуне». Позже в пятой главе
«Евгения Онегина» (1826—1828) в том же духе у него явятся
замечательные абстракции-образы: «Гадает ветреная младость,
Которой ничего не жаль, Перед которой жизни даль Лежит
светла, необозрима; Гадает старость сквозь очки У гробовой сво-
ей доски, Все потеряв невозвратимо; И все равно: надежда им
Лжет детским лепетом своим» *.
1 Такие образы, как. «Кругом простерта мгла густая, И, взором гибе-
ли сверкая, Бледнеющий мятеж на палубе сидит» (Наполеон на Эльбе,
1815)j. «...И в поздний час ужасный бледный страх Не хмурится угрюмо в
головах» (Сон, 1816), которые у Пушкина еще иногда встречаются, особен-

375

Наряду со своеобразными отложениями абстрактно-эмоцио-
нальной лексики, характерными для байронической поэмы на
русской почве, в истории подобной лексики в поэзии видная роль
принадлежала с самого начала века — элегии.
Из относительно многочисленных мастеров ее определенный
тип отбора художественного абстрактного словаря характери-
зует прежде всего В. А. Жуковского.
В элегиях, где «философский» элемент получает перевес над
собственно-эмоциональным, у Жуковского выступает богатая и
разнообразная эмоционально-абстрактная лексика (см. стр. 61—
63).
Очень близка по своему характеру к художественному слова-
рю его поэм абстрактная лексика элегий А. С. Пушкина.
Новое, свое лицо получает словарь абстрактно-эмоциональных
понятий в элегической поэзии М. Ю. Лермонтова. Многим
обязанный предшествующим мастерам — Жуковскому, Пушкину,
Баратынскому! Козлову,— он в лучших своих элегиях находит
для уже отстоявшегося круга художественных абстрактных слов
(судьба, рок, чувства, страсти, желания, волнения, сожаленье,
мечты, задумчивость, тоска, печаль, грусть, веселье, блажен-
ство, любовь, счастье, покой, забвенье, раскаянье, страданье
и под.) новую смысловую и эмоциональную окраску. В словарь
элегии властно врываются выражения гневных чувств; с интона-
циями поэтическими и ораторскими соединяются разговорные,
даже разговорно-пренебрежительные; абстрактно-эмоциональная
лексика получает своеобразно-сильное, и удивляющее, и житей-
ски интимизирующее ее — словесное окружение (эпитеты и под.):
«Ты [французский народ] жалок потому, что Вера, Слава,
Гений, Все, все великое, священное земли, С насмешкой глупою
ребяческих сомнений Тобой растоптано в пыли» (Последи, ново-
селье, 1840). «Что страсти! — ведь рано иль поздно их сладкий
недуг Исчезнет при слове рассудка; И жизнь, как посмотришь
с холодным вниманьем вокруг,— Такая пустая и глупая шутка»
(И скучно, и грустно, 1840). «...И предков скучны нам роскош-
ные забавы, Их добросовестный, ребяческий разврат» (Дума,
1838) . «...Иль никогда на голос мщенья Из золотых ножон не
вырвешь свой клинок, Покрытый ржавчиной презренья?» (Поэт,
1839) . «На что нам знать твои волненья. Надежды глупые пер-
воначальных лет, Рассудка злые сожаленья?» (Не верь себе,
1839). «...Твоих последних слов Глубокое и горькое значенье
Потеряно» (Памяти А. И. Достоевского, 1839).
Расширение круга входящих в состав абстрактной лексики
понятий, вместе с увеличением ее значения в языке поэзии, в
конце пушкинского периода характеризует преимущественно
но в ранних опытах,— не более как безотчетная дань полученной школе.
К этой же категории ученических подражаний относятся совсем бесцвет-
ные абстракции вроде: «Приди, о Лень\ приди в мою пустыню... Готово все
для гостьи молодой...» (Сон).

376

поэзию славянофилов и в большей или меньшей мере близ-
ких им по философским симпатиям поэтов. В этом отношении
типичны, напр., А. С. Хомяков, С. П. Шевырев, Ф. И. Тютчев,
за которыми позже следуют братья К. С и И. С. Аксаковы,
К. К. Павлова и Ап. А. Григорьев. Заслуживает внимания, что
абстрактная лексика этих поэтов и ее смысловое окружение, как
и их поэтический язык вообще, вопреки тому, что можно было бы
ожидать на основании априорных соображений о их пристра-
стии к старине и мистической направленности, не носит на себе
следов церковнославянской стихии даже в той, напр., степени,
в какой это можно констатировать в поэтическом языке Пушки-
на. Несколько ближе в этом отношении к лексическим вкусам
Пушкина главным образом Шевырев и Тютчев, из поэтов млад-
шего поколения — Ап. Григорьев. Славянофилы — философы на-
циональности и почвенности, вырабатывающие свои взгляды на
переосмысливавшихся ими системах западноевропейских; их при-
страстие к родному освещено мыслью, приносяіцей слишком
большие жертвы чувству, но мыслью просвещенной и творческой,
чуждой казенщине, враждебной ей, и это в практике их поэти-
ческого языка отражается движением на общих путях развития
литературного языка, без уклонений в сторону «шишковщины»,
без прямого тяготения к напыщенной торжественности изживше-
го себя и по их оценке русского классицизма. Настоящий их учи-
тель в области языка — В. А. Жуковский, и вслед за ним они
в своей абстрактной лексике не перестают быть верными новому,
национальному пути отборочного языка, используя, однако, опыт
Пушкина и его плеяды в их стремлении расширить охват пред-
ставлений и чувствований, с которыми связываются живущие в
поэтической речи отвлеченные понятия.
В этом отношении очень характерна, напр., «Зимняя дорога»
(драматические сцены в стихах и прозе) И. С. Аксакова (1847)
с рядом стихотворений философского содержания, где, наряду
с давно устоявшимися словосочетаниями поэтического языка,
выступают такие, как: «Жизнь общественная мчится»; «Все, что
в нем в определенность, В образ твердый перешло, Вся былая
современность — Все забыто, все прошло!»; «Все звучит воспо-
минаньем Неуместным и глухим, Уступив мечтам, желаньям И
событиям другим!»; «Но для мертвого воззренья Ты себя не вос-
питал, Чувств живых ограниченья Ты душе .не налагал! Пусть
живут в тебе достойно Заблужденья и мечты... Но законность
жертв'спокойно Признавать не можешь ты!», и под.
Из огромного характерного материала такого рода как при-
мер приведем еще только отрывок из стихотворения Ап. Гри-
горьева: «Когда ж и их восторг казенный Расшевелит на грубый
взрыв Твой шопот, страстью вдохновленный, Твой лихорадоч-
ный порыв, Мне тяжело, мне слишком гадко, Что эта страсти
простота, Что эта сердца лихорадка И псами храма понята»
(Артистке, 1846).

377

§ 7. Абстрактная лексика как предмет семантической игры
Словарь абстрактных понятий используется, наконец, главным
образом в беллетристике, как средство семантической игры та-
кими особенно склонными к ней писателями, как А. А. Бесту-
жев-Марлинский, О. И. Сенковский, А. Ф. Вельт-
ман.
Абстрактные понятия, поставленные в необычные для них
соотношения (напр., в тесные сочетания с конкретными суще-
ствительными или глаголами, требующими конкретных понятий),
кажутся забавным нарушением привычного в языке и в этой их
роли служат преследуемому автором эффекту комического или,,
по крайней мере, некоторого его налета. Ср.: «Он бы сейчас
угадал в толпе покупщиков... безместного бедняка в шинели,
подбитой воздухом и надеждой, когда он со вздохом, лаская
правою рукою утку, сжимает в кармане левою последнюю пяти-
рублевую ассигнацию, словно боясь, чтоб она не выпорхнула,
как воробей...» (Бестуж.-Марлинск., Испытание, 1830). «Она
изъятие из вдов, и — что реже — молодое и ненарумяненное»
(Сенковск., Предубеждение, 1834). «Праздник пройдет, и опять
надевает она [душа] старую изношенную одежду свою. Эта
одежда подбита привычками, выложена трудами, обшита горем,
унизана слезами; но она в пору ей, сидит на ней ловко». «Вот
молодость уже расчесала кудри свои, зашумела паволокою, за-
скрыпела сафьяном; степенность и старость пригладили бороды,
развернули силы, встрепенули кости...» (Вельтман, Кощей Бес-^
смерти., 1833). «Туда и сюда суетились дворчане, несли оружие'
из кладовой, пытали доброту коней, снаряжали обильным выть-
ем и пирогами оружейного, конюшего и прочих холопов, кото*
рые должны были итти в поход вместе с сыном воеводы» (Ла-
жечн., Басурм., 1838).
Длинный ряд подобных примеров — в «Превращениях голов
в книги и книг в головы» Сенковского (1839), где курс на этот
прием взят совершенно ясно, почти до антихудожественности
открыто:
«В противоположном уголку, как вы изволите видеть, висит
мешочек с ядом, выжатым из злобы и мщения, для смазки колес
и пружин машины».
«Вам, может статься, никогда не приводилось заметить... что
родятся на свете головы с таким умом, из которого для настоя-
щего времени нельзя даже сварить каши...».
«История судеб человеческих? Какое замысловатое заглавие!
Эти голкондские головы как будто нарочно созданы для загла-
вий!.. Загляните теперь в содержание, вы найдете там и пляску
на одной идее, и высшие взгляды, и туман, и разные разности,
о которых и говорить нечего в такой честной и благородной ком-
пании».
«Вы помните, что я взял три головы: в одной из них ум, на-
ряженный паяиом, прыгал по тоненькой идее, натянутой в виде

378

каната; другая стреляла высшими взглядами; третья с умом бе-
локаленым, мигом превращала понятия в пар, в туман».
В соответственном фразном окружении такие сочетания, осо-
бенно когда сочетаемое — конкретное сравнение из круга пошлых
бытовых предметов, могут служить выражению того вида коми-
ческого, который переходит в свою противоположность,— они
звучат как сарказм: «...Да новых мыслей, вычитанных в новом
Романе Санда (вольных, страшных мыслей, На вечер подготов-
ленных нарочно И скинутых потом, как вицмундир)...» (Au. Гри-
горьев, Вопрос, 1845).
Из привычки к подобной игре нередко Марлинский создает
совсем случайные, необработанные, не доходящие до читателя
в их направленности сочетания такого рода, и тогда мы стоим
перед фактом, который воспринимается просто как срыв с ху-
дожественной установки; ср., напр., катахрезу: «У него-то [Ка-
дия Мугаммеда] натерся он [Кази-Мулла) духом мусульман-
ского изуверства и нетерпимости» (Письма из Дагестана, 1831).
§ 8. Абстрактная лексика в орфографии
Для орфографии XVIII века характерно, среди других, «отбо-
рочных» понятий, специальное выделение прописными буквами
многих абстрактных слов. Традиция такого выделения их пере-
ходит в первые десятилетия XIX-ого, постепенно все сокращаясь.
По орфографии этого времени, практикующей, впрочем, далеко
не с полной последовательностью, употребление прописных букв
при определенных «высоких» абстрактных словах, легко соста-
вить себе представление, какие именно из них причислялись к
«высоким», а какие попадали, по понятиям времени, в разряд
обиходных, бытовых. Вот, напр., написания в тех же самых
фразах у Карамзина: «Юный счастливец, которого жизнь мож-
но назвать улыбкою судьбы и Природы, угасает в минуту, как
Метеор» (Рыц. наш. вр., 1803); «Науки физические еще далеки
от своих крайних пределов; Натура имеет много таинственного;
время и опыты могут снять еще многие покровы и завесы на
ее необозримой сцене... И не только физические Науки, но и са-
мая Мораль открывает обширное поле для новых соображений
ко благу людей» (Приятн. виды, надежды и желания нынешн.
врем., 1802); «...Она [Россия] может презирать обыкновенные
хитрости Дипломатики, и Судьбою избрана, кажется, быть
истинною посредницею народов» (там же), или в «Моск. теле-
графе» 1834, № 3: «...Начали ободрять, покровительствова">
земледелие и Искусства» 1;— искусство относится к «высоким»
понятиям, земледелие — к рядовым, обыденным. «...Все доказы-
вает, что благоустройство, Науки и Искусства сделали там ве-
ликие, успехи (стр. 357). Слово «благоустройство» не признает-
ся заслуживающим такого же выделения, как науки и искусства.
1 В последнем слове в подлиннике напечатано одно с

379

«Нѳ оправданную временем черту орфографии Карамзина,—
говорит акад. Я. К. Грот во II томе своих «Филологических"
разысканий» (цит. по 3 изд., 1885, стр. ». 246—247),—составляет 1
обилие больших букв: ими начинаются у него не только все1
иностранные существительные имена (не говоря уже о собствен-
ных...), но и многие свои, которым приписывалось особое значе-
ние. Так, напр., он пишет всегда, не изменяя этой привычке до
конца жизни: Автор, Литтература, Герой, Поэт, Летописец, Ве-
ра (даже Магометова), Судьба, Правительство, Природа, Дер-
жава, Члены (о лицах), Науки, Искусства и проч. Это делалось
и другими на основании правила, что большою буквою означа-
ются имена почтенные и что взятые с иностранных языков сло-
ва отличаются от «природных российских прописною начальною
буквою».
Еще у Ф. И. Буслаева как действовавшее в его время
правило упоминается, что к собственным именам относятся «на-
именования наук и художеств» (Истор. грамм, русск. яз., II,
изд. 2, 1863, Прибавл. к § 173).
Нужно, впрочем, заметить, что правило о прописной букве в
словах, заимствованных из иностранных языков, при отсутствии
уточняющих указаний на сферы заимствования (в практике вре-
мени — большинство из них абстрактные) и тенденция, относя-
щаяся к «высоким» понятиям, зачастую перебивают друг друга,
в результате чего создается орфография пестрая и неустой-
чивая.
1 «Все» — сильное преувеличение.

380

ГЛАВА XI
ТИПЫ ЭМОЦИОНАЛЬНОЙ ЛЕКСИКИ
1. Бранная и грубая лексика
§ 1. Басня
Доступ в язык беллетристики и поэзии бранной лексики,,
объем и характер ее употребления — моменты, теснейшим обра-
зом связанные с проникновением в литературу реалистиче-
ских тенденций. Карамзин и карамзинисты узаконили как
принцип — «чистоту» языка не только в смысле устранения из
него элементов обветшалых или недворянских, но й определен-
ную отобранность его состава с позиций приличия и салонного
этикета. Как гостиная требовала выражения или допускала вы-
ражение только определенного круга эмоций, так и литератур-
ный язык карамзинизма должен был в своей эмоциональности
ориентироваться именно на гостиную, с ее хозяйками — свет-
скою дамою и ее взрослыми дочерьми. Вкусы, которые за пос-
ледними признавал как обязательные аристократический круг
(идея этих вкусов могла, при этом, конечно, сильнейшим обра-
зом расходиться с тем, что существовало в самом быту, сохра-
нившем немало и грубости, и косности), диктовали ограничение
и тем, и мыслей, и разрешенных слов современной беллетристи-
ки. Беллетристика в большей или меньшей мере должна была
быть парадна; если она даже имела дело с печальным, то это
должно было быть горе, по поводу которого можно по-светски
изящно, не потрясая собеседника, утереть навернувшуюся слезу.
Карамзин в своей постоянной заботе о «галантной» манере по-
стоянно обращается к «читательнице»; крайнее, до карикатуры
доведенное воплощение карамзинизма кн. П. И. Шаликов
(1768—1862)—неслучайно редактор-издатель и главный же
автор именно «Аглаи» (1808—1812) и «Дамского журнала»
(1823—1833).
Значение бранной и грубой лексики в языке русской худо-
жественной литературы, утверждающей свои права главным
образом с двадцатых годов, а в тридцатых и сороковых уже ши-

381

роко распространившейся, особенно отчетливо выступает на фо-
не тех вкусов и требований к светскости литературного языка,
которые не перестают время от времени заявлять о себе в кри-
тике, в суя(дениях отдельных литераторов, в проникающих в ли-
тературу отголосках мнений салонов и под. Заслуживают в этом
отношении внимания хотя бы такие дошедшие до нас замечания
Пушкина.
, В письме А. А. Бестужеву 13(25) июня 1823 года он по по-
воду своих «Братьев-разбойников» упоминает: «Разбойников»
я сжег — и поделом. Один отрывок уцелел в руках Николая
Раевского. Если отечественные звуки: харчевня, кнут, острог не
напугают нежных ушей читательниц Полярной звезды, то напе-
чатай его».
В заметке «Habent sua fata libelli» по поводу «Полтавы»
(1830) он пишет: «Слова усы, визжать, вставай, Мазепа, ого,
пора,— показались критикам низкими, бурлацкими выраженями.
Как быть!».
Жанры, в которых карамзинизм не остановил притока гру-
бой и бранной лексики, те, которые не привлекли к себе интере-
са представителей сентиментализма и развивались в существен-
ном на старых путях: басня, право которой на известную гру-
бость признавала даже классическая теория литературы ], сати-
ра, тон которой определили уже античные образцы, «ирои-коми-
ческая» поэма и, конечно, издавна в этом отношении относи-
тельно мало стесняемая комедия. Впрочем, и на эти жанры вре-
мя от времени направляется подозрительный взгляд щепетиль-
ной, не без лицемерия, критики, и в духе общего требования
«чистоты» и над ними произносится суд с точки зрения прилич-
ного и неприличного для «хорошего общества».
Относительно свободно бранную и специфически-аффектив-
ную лексику разрешает себе в басне И. А. Крылов; но при
этом характерно, что едва ли не эта именно особенность его
слога — или она среди других — была основанием даже таким,
отнюдь не особенно щепетильно настроенным людям, как
П. А. Вяземский, обвинять басни Крылова в грубости вообще и
предпочитать им Дмитриевские. Ср.: «Но делу дать хотя закон-
ный вид и толк, Кричит: «Как смеешь ты, наглец, нечистым ры-
лом Здесь чистое мутить питье Мое С песком и с илом?» (Волк
и Ягн., 1808). «И так, Пока был умный жрец, кумир не путал
врак; А как засел в него дурак, То идол стал болван-болваном»
{Оракул, 1807). «Да, кажется, голубушка моя, И потому с то-
бой мне не ужиться, Что лучшая змея, По мне, ни к чорту не
годится» (Крестьянин и Змея, 1823—1825). «Эх, братец!» отве-
чал Эак: «Не знаешь дела ты никак, HQ ВИДИШЬ разве ты? По-
койник был дурак» (Вельможа, 1834—1836).
1 И. И. Димитриев в своих баснях выступал не как сентименталист,
а как верный представитель французского классицизма.

382

Предметом особенного возмущения оказалась в свое время
басня Крылова «Свинья» (1811): «Свинья на барский двор ког-
да-то затесалась; Вокруг конюшен там и кухонь наслонялась;
В сору, в навозе извалялась; В помоях по-уши до-сыта накупа-
лась: И из гостей домой Пришла свинья-свиньей.»; «Хавронья
хрюкает: «Ну, право, порют вздор. Я не приметила богатства
никакого: Все только лишь навоз, да сор; А, кажется, уж, не
жалея рыла, Я там изрыла Весь задний двор».
Мораль: «...Но как же критика Хавроньей не назвать?...»
воспринята была редактором-издателем «Вестника Европы» Ка-
ченовским еще как выпад именно против него, и он дал волю
своему негодованию, назвав эту басню «чудовищем, поставлен-
ным наряду с баснями» («Вестник Европы», 1812, LXI, № 4) 1.
В баснях Крылова некоторыми современниками осуждалась
даже их собственно-языковая сторона, далекая от прямой грубо-
сти (дело шло обыкновенно о тех или других частностях). Так,;
напр., Жуковский не одобрял (1809) с точки зрения вкуса
«хорошего общества» в басне «Ворона и Лисица» слов «от ра-
дости в зобу дух [дыханье] оперло»; озлобленный Каченов-
ский в отзыве о «Новых баснях», 1812, осуждал среди других
крестьянское слово гуторить в басне «Муха и Дорожные» 2„
баснописец А. Е. Измайлов не допускал таких отклонений
от грамматики, как «...и слабого обидеть не моги» (Лев и Ко-
мар), «А дома стеречи съестное от мышей Кота оставил» (Кот
и Повар), «Беда, коль пироги начнет печи сапожник» (Щука и
Кот) 3, и под.
Трудно, однако, согласиться с точки зрения языка крыловского
времени с мнением В. А. Гофмана4, будто «к примерам Из-
майлова [последний, к слову сказать, назван неудачно, так
как больше имел в виду грамматику Крылова, нежели словарь}
можно прибавить сколько угодно других». Список: «клепать, то-
роватый, щечить, укромонный, "голик, полон, такать, фаля, хар-
чи, мостовина, гостейка, разносол, убирать (есть), забрить, то-то,
ан и т. п.» не убеждает, так как большинство этих слов мы най-
дем у современников Крылова как слова, обыкновенные и длж
просторечия.
В. Гофман, если не спорить о некоторых неудачных иллю-
страциях его положения, прав в другом: «Дело было, конечно,
не в этих отдельных словах, а в широком просторе, который
открылся обиходному словарю народных масс в поэзии Крыло-
ва,— например, для таких «непристойностей», как рыло, мужик
(вместо карамзинского «пейзанин» и «поселянин»), хворостина,
1 См. В. Гофман, Басенный язык Крылова. Статья при «Полном
собрании стихотворений» Крылова, том первый — Басни, «Библиот. поэта»к
1935, стр. 139.
2 В. Гофман, Указ. соч., стр. 138—139.
3 Там же, стр. 150.
4 Там же.

383

шиворот, навоз, свинья, дура, скотина, олух, дубина, обух,
куманек, щи, ушица, подойник, курятник, рожа, кривляка и т. п.,
в частности для множества «вульгарных» наречий: впрок, сдуру,
ей-же-ей, носом к носу, спросонья, до-отвала и пр.!, иначе гово-
ря, смущала щепетильных критиков не столько просторечная
окраска некоторых слов (она тоже в известной мере могла не
нравиться, казаться неприличной для образцового литературно-
го слога), сколько грубость самих называемых предметов, общий
низкий тон в выборе изображаемого.
С этой стороны любопытны, напр., показания Вяземско-
го в его «Старой записной книжке» (Полное собрание сочине-
ний, том VIII, сір. 53): «...Блудов2 сказал о новом собрании ба-
сен Крылова, что вышли новые басни Крылова, с свиньею и с
виньетками3. «Свинья 'на барский двор когда-то затесалась»
и пр. Строгий и несколько изысканный ©кус Блудова не допу-
скал появления Хавроньи в поэзии. Какой-то французский кри-
тик, в таком же направлении, осуждал Крылова за то, что он
•выбрал гребень предметом содержания одной из своих басен,
вероятно, на том основании, что есть французская поговорка:
гразен как гребень (sale comme une peigne)».
Если языку басен Крылова можно было с полным основа-
нием противопоставлять удовлетворявший требованиям карамзин-
ской «чистоты» язык остроумных, но почти вовсе свободных от
аффективных элементов сколько-нибудь вульгарного и даже про-
сторечного характера басен И, И. Дмитриева, то другой баснопи-
сец, младший современник Крылова, А. Е. Измайлов пред-
ставляет басню-сатиру, лексически нередко просто грубую, неда-
леко уходящую иногда от способов выражения таких «снижа-
телей» XVIII века, как Вас. Майков. Измайлов, давая чисто на-
туралистические портреты, не пробует смягчать изображаемого
«деликатностью» избираемых слов. Поэтому, напр., «Пьянюш-
кин, отставной квартальный» предстает перед читателем
«Исправно насандалив нос, В худой шинелишке, зимой, в боль-
шой мороз», а в продолжении повествования: «...уже мертвецки
пьян; К несчастию, еще в трактире он подрался, А с кем, за
что — и сам того не знал, На лестнице споткнулся и упал, И
зесь, как чорт, в грязи, в крови перемарался» (Пьяница, 1817).
Вопрос казнокраду-эконому ставится прямо: «А что, Клим Си-
дорыч, я у него спросил, Воруешь ты? Скажи вор правду-мат-
ку» (Сметлив, эконом, 1827). Пьяный подьячий характеризуется
эпитетом каналья: «И где ж? у полыньи каналья очутился...»
(Пьяница и Судьба). «Повесил бы тебя на сосну за язык», го-
ворит у него старик лгуну (Лгун, 1842), и под. Измайлов под-
черкивал натуралистические пристрастия и в собственных выска-
1 В. Гофман, указ. соч., стр. 150.
2 Первоначально член «Арзамаса».
3 Курсив мой.— Л. Б.

384

зываниях о своих баснях, претендуя на свою роль «Российского
Теньера 1-ого» 1.
§ 2. Комедия (до Гоголя)
Еще свободнее, чем басня, разрешала себе бранную и гру-
бую лексику комедия. Фонвизин в этом отношении оказался
вполне натуралистом. Обыкновенно объект брани в комедии и
его, и авторов XIX века — слуги, в соответствии строю времени,—
крепостные. Типичное для быта отражают, напр., фамусовские
выражения гнева: «Ослы\ сто раз вам повторять?..»; «Ты, Филь-
ка, ты прямой чурбан. В швейцары произвел ленивую тетерю»
(Горе от ума, 1824).
Характерно, что даже В. А. Жуковский, с которым мы
связываем, и вполне обоснованно, предстазление как об авторе —
носителе карамзинской «очищенности» слога, выступая в каче-
стве представителя комедии, становится определенно-грубым:
бранить слугу — в стиле комедии, и, вероятно, его современни-
кам такая брань, при всей ее примитивности, казалась забавной;
в «Коловратно-курьезной сцене между господином Леандром,
Пальясом и важным господином Доктором» (1811) Жуковский
в этом отношении «красок» не жалеет.
Свое, новое место принадлежит бранной лексике в комедии
как выражению общественного негодования. Здесь можно на-
звать только «Горе от ума», лишь условно являющееся «коме-
дией».
Гневные, бичующие слова Чацкого в «Горе от ума» уже
нельзя было уложить в рамки старого «пристойного» слога ко-
медии, и царская цензура долгое время стоит на страже «при-
личия», не пуская в печать большую часть яркой сатиры Гри-
боедова на верхи московского общества. Могли ли в двадцатых
годах цензурою быть пропущены хотя бы: «...Тот Нестор него-
дяев знатных, Толпою окруженный слуг?»; «Не эти ли, граби-
тельством богаты, Защиту от суда в друзьях нашли, в родстве,
Великолепные соорудя палаты, Где разливаются в пирах и мо-
товстве И где не воскресят клиенты-иностранцы Прошедшего
житья подлейшие черты?».
§ 3. Сатира
Круг литературно разрешенных бранных слов, направленных
против представителей господствующего класса, а не как рань-
ше, по отношению к нерадивым слугам и под., расширяется с
идейным ростом русской сатирической литературы.
Сатиры А. Н. Нахимова (1782—1815), не шедшего еще
дальше насмешек над мелким чиновничеством, и М. В. Мило-
лова (1792—1821) уже давали доступ в гражданскую лирику
бранной и под. лексике.
1 Ср. А. Галахов, История русской словесности, древней и новой,
том II, изд. 3, 1894, стр 342—347.

385

Напр., перевод Милонова Персиевой сатиры «К Рубеллию» *
(1810) открывался гневными, сильными словами: «Царя
коварный льстец, вельможа напыщенный, В сердечной глубине
таящий злобы яд, Не доблестьми души,— пронырством возне-
сенный...».
В последующих строках звучали такие слова, как: «Ужель
не обличен он наглым ослепленьем?..»; «Бесславный тем подлей,
чем больше ищет славы»; «...Заставят ли меня дела твои през-
ренны Неправо освящать хвалением моим?» К
Эта же сатира Персия в переработке К. Ф. Рылеева
«К временщику» (1820) получила вместе с большей конкретно-
стью и большую силу выражения: она была направлена, как
сразу узнавалось, против Аракчеева, и пылкий юноша внес в
нее огонь своего гневного, страстного духа. «Надменный времен-
щик, и подлый и коварный,— писал юноша-революционер,— Мо-
нарха хитрый льстец и друг неблагодарный, Неистовый тиран
родной страны своей, Взнесенный в важный сан пронырствами
злодейі.. Твоим вниманием не дорожу, подлец! Из уст твоих ху-
ла достойный хвал венец!.. Ах!., лучше скрыть себя в безвестно-
сти простой, Чем с низкими страстьми и подлою душой Себя,
для строгого своих сограждан взора, На суд их выставлять, как
будто для позора!».
Уступая в глубине чувства сатире Рылеева, сродни ей по
настроению и не чуждается резких слов ранее ее написанная
сатира другого поэта-юноши — А. С. Пушкина «Лицинию»
(1815).
Еще свободнее и резче выбор слов — в сатирах Пушкина, не
предназначавшихся для печати; ср., напр., «Вольность» (1817):
«Самовластительный злодей, Тебя, твой трон я ненавижу...»,
«О стыд! о ужас наших дней! Как звери, вторглись янычары!..
Падут бесславные удары — Погиб увенчанный злодей», и под.;
«Послание цензору» (1822): «А ты, глупец и трус! что делаешь
ты с нами?», «О варварі Кто из нас, владелец русской лиры, Не
проклинал твоей губительной секиры?», и под., или — «О муза
пламенной сатиры...»: «Мир вам, смиренные поэты! Мир вам,
несчастные глупцы\ А вы, ребята-подлецы, Вперед! Всю вашу
• сволочь буду Я мучить казнию стыда, А если же кого забуду —
Прошу напомнить, господа! О, сколько лиц бесстыдно-бледных,
О, сколько лбов широко-медных Готовы от меня принять Неиз-
гладимую печать!» (1825?).
29 января (ст. стиля) 1837 г. убит был Пушкин. Клокочущее,
из самого сердца вырвавшееся негодование М. Ю. Лермон-
това потребовало слов, которые до этого времени в русской
гражданской лирике еще не звучали с такой громадной, потря-
сающей силой:
«Отрайлены его последние мгновенья Коварным шопотом
бесчувственных невежд...»; «А вы, надменные потомки Извест-
1 Курсив мой. — Л. Б.

386

ной подлостью прославленных отцов, Пятою рабскою поправшие
обломки Игрою счастия обиженных родов! Вы, жадною толпой
стоящие у трона, Свободы, гения и славы палачиЬ; «Но есть и
божий суд, наперсники разврата...» 1.
Заметная роль в двадцатых и тридцатых годах принадлежа-
ла колкой эпиграмме, жанру в это время главным образом
полемики личного или литературно-группового характера, позже
в этой направленности значительно сокращающемуся в литера-
туре и печатной, и не предназначавшейся для печати. Место
эпиграммы личной позже все более заменяет эпиграмма полити-
ческая.
Как жанр сугубо-эмоциональный, и притом часто рассчитан-
ный только на тесный круг людей — сторонников автора, готовых
разделить с ним сго отношение к врагу или вообще объекту его
насмешки, эпиграмма двадцатых и тридцатых годов не отлича-
лась ни умеренностью в характеристике осмеиваемого, ни сдер-
жанностью в выражениях. Очень резкие эпиграммы вышли,
напр., из-под пера П. А. Вяземского, А. С. Пушкина
(ср. особенно его эпиграммы на М. Т. Каченовского, исключи-
тельно яркие—^на Булгарина, на Филарета, на Аракчеева),,
М. Ю. Лермонтова.
Обыкновенно не выходят из пределов «литературности» эпи-
граммы Е. А. Баратынского2.
Под стать принимавшему все более грубый характер стилю
эпиграмм двадцатых и тридцатых годов, являвшихся в печатном
виде оружием главным образом литературной (реже — полити-
ческой) борьбы, был и вообще тон, а с ним и лексика, прозаи-
ческой журнальной полемики этого времени, часто не оставав-
шейся в границах необходимого приличия и слишком много к
принципиальному примешивавшей личного. Баратынский, по со-
общению А. И. Тургенева Вяземскому (2 мая 1825 г., Остаф.
арх., III), писал к не названному адресату: «Всего досаднее Вя-
земский. Он образовался в беспокойные времена междоусобий
Карамзина с Шишковым, и военный дух не покидает его и
ныне.
Войной журнальною бесчестит без причины
Он дарования свои.
Не так ли славный вождь и друг Екатерины —
Орлов еще любил кулачные бои?»
1 В стихотворении Лермонтова заметны отдельные реминисценции ва
многих отношениях для своего времени блестящего «Негодования» П. А. Вя-
земского (1820), но разница в силе и гневности выражения между обои-
ми очень велика. (Другой источник, — указанный Ю. Н. Тыняновым,—
послание «К кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину» В. А. Жуковского. См-
Б, М. Эйхенбаум, Лермонтов, 1924, стр. 108 и 164). •
2 Прекрасную характеристику эпиграмм Баратынского см. в замет-
ке Пушкина, начинающейся словами: «Баратынский принадлежал к
числу отличных наших поэтов...» (1830—1831).

387

«Это — impromptu [экспромт]», — замечает от себя Тургенев,
Не лишенную меткости характеристику стиля журнальной
полемики несколько более позднего времени дают грубоватые
слова Д. В. Давыдова в письме к поэту H. М. Языкову
(1834): «Вы пишете, что между Гречем и Полевым возгорелось
опять, это было бы хорошо для читателей, если б у нас умели
ругаться деликатно и слогом образованного общества; но тут
ругательства будут, как были, площадные и... почему выгоднее
было бы для читателей, чтоб они жили мирно».
Вот, напр., образец тона, в котором считал возможным вести
критику иногда даже такой культурный журналист, как
Н. И. Полевой.
О диссертации Н. И. Надеждина «De Poësi Romantica»
H. И. Полевой, напр., пишет: «Русский классик должен, во-пер-
вых, украсть что-нибудь у немцев, французов, англичан, пере-
врать это и потом утверждать что-нибудь самое нелепое, самое
пошлое, перед чем Лагарповы, Баттевы, Баур-Лормиановы суж-
дения казались бы солнцем светозарным; во-вторых, он должен
цитоваться, и особливо латинью (если же можно по-гречески,
то еще выше), и засыпать свои доказательства фразами, нахва-
танными из Горация, Лукана, Буало, Блера и проч. Третье—и
самое важнейшее — он должен громко вопиять о разврате, о по-
гибели вкуса; должен искусно соединять с этим мысль, что ро-
мантизм есть то же, что атеизм, шеллингизм, либерализм, тер-
роризм, чадо безверия и революции...»
«...Предчувствуем, что беспристрастный читатель готов спро-
сить после того у г-на Надеждина: «М. Г. ! Да из чего же вы
беснуетеся столько? Положим, что вы правы, но чего же вы хо-
тите? Что вам угодно?..»
«Кажется, что г-н Надеждин хочет какого-то соединения ро-
мантизма с классицизмом, но как, для чего, пусть это разгады-
вают другие. Видим, что мысль в основании нелепа, но, за всем
тем, лучше сознаться, что мы худо ее понимаем... Одно только
весьма1 явно заметно у г-на Надеждина: следы школьной феру-
лы, и под эту ферулу хочется ему подвести всех. Неудачный
опыт ее над г-м Надеждиным едва ли может быть доказатель-
ством справедливости его слов. «Прежде, нежели приниматься
за письмо»,— проповедует он,— «должно учиться, учиться, не-
пременно учиться». Очень рады и советуем; только надобно
доучиться, а иначе будем походить на какого-нибудь недоумку,
который что слово скажет, то и видно, что он в бурсе и недосе-
чен, и недоучен!... Язык русский варварский, шутки неприлич-
ные, присвоение чужого непостижимо бесстыдное, изменение чу-
жого неслыханное, совершенное отсутствие всех приличий — вот
характер сочинения г-на Надеждина» 1.
1 Н. Полевой, Очерки русской литературы, СПБ., 1839, ч. И,
стр. 284—298.

388

§ 4. Нарежный, Гоголь, Достоевский
(«натуральная школа»)
Современников шокировали многие «грубости» в стиле пове-
стей В. Т. Нарежного. Собственно бранную лексику он
разрешал себе, однако, лишь очень умеренно. Иногда брань его
героев только забавна — таково, напр., любимое добродушное
присловье генерала в «Аристионе» (1822)—«убей его сила
драгунская»,— присловье, кстати, которое мы находим и в сти-
хотворной «Забавной беседе» Акима Нахимова (до 1814
года) и которое и им вкладывается в уста военного: «— Убей
тебя драгунски сила,— Рубакин вдруг, как конь, заржал: Вра-
лиху глупую сквозь строй бы я прогнал».
Н. В. Гоголь, вместе с осуществлением в своем творче-
стве реалистических (натуралистических) тенденций, узаконяет
в повести очень широкие«права бранной лексики.
Натурализм гоголевского слога в этом отношении (ср. хотя
бы лексику Прасковьи Осиповны, выражающей своему мужу
негодование по поводу вытащенного им из хлеба носа,— «Нос»
(1836) или «словесность» Ивана Никифоровича Довгочхуна в
«Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Ни-
кифоровичем», 1833)' зачастую явно выходил за рамки принято-
го не только в щепетильном кругу.
Всякого рода руганью походя сыплет Ноздрев, темперамент-
но бранится в гневе на мотов и плохих хозяев Костанжогло
(«Мертв, души», И), достаточно эмоционально «выражаются»
Яичница и Кочкарев («Женитьба»), и т. д.
Чаще всего брань гоголевских героев по своей оригинально-
сти и забавной неожиданности (ср. «разговор» Городничего с
купцами после отъезда Хлестакова во втором явлении пятого
действия «Ревизора» или ругательства по адресу Подколесина
оскорбленного в своих намерениях Кочкарева, «Женитьба»,
действ. I, явл. II) воспринимается только со смешной стороны,
как смешны в «Мертвых душах», часть I, гл. VII, одни только
намеки на как бы только на лету повисшие начальственные
«увещания» капитана-исправника, характер которых сразу уга-
дывается и не очень хитрым читателем.
Стиль Гоголя с этой стороны мог особенно шокировать во
время, когда Карамзин официально еще оставался в классиках
и его понимание «вкуса» нельзя было считать уже изжитым;
в литературе и искренне, и лицемерно продолжали отстаивать
установку на «хорошее общество» и на то, что может (или, вер-
нее, должно) ему нравиться К Слог Гоголя характеризовали как
«грязный» («сальный», в смысле французск. sale), и в хоре его
хулителей среди других особенно громко звучали голоса обще-
1 Любопытно отметить, напр., что даже склонный к реализму А. А. По-
горельский такую брань, как «Убирайтесь к ч...!», передает в «Лафер-
товской маковнице» (1825) прикрыто — точками.

389

ственно «щепетильного» Ф. В. Булгарина и очень склонного в
своей собственной беллетристике к не слишком чистым наме-
кам О. И. Сенковского. «Друзья автора комедии «Ревизор» ока-
зали бы ему и публике величайшую услугу,— писал Булгарин,—
если б могли убедить его отказаться от цинизма в языке, кото-
рым упитана [sic!] не только комедия, но и все вообще произ-
ведения этого молодого и притом талантливого писателя. Покой-
ный Нарежный, Пиго-ле-Брен и Поль-де-Кок, по языку, суть
красные девицы в сравнении с артором «Ревизора». Подобного
цинизма мы никогда не видывали на русской сцене и в литера-
туре... В языке автора «Ревизора» так много противуизящного,
что мы не понимаем, как он мог решиться на это. Теперь поря-
дочный лакей не скажет: «суп воняет», «чай воняет рибой», а
скажет: «дурно пахнет, пахнет рыбой». Ни один писатель со
вкусом не напишет: «ковыряет пальцем в зубах...», и под.
Гоголь закрепил за бранной лексикой права в реалистиче-
ском повествовании. У писателей-прозаиков сороковых годов
она уже почти не останавливает на себе внимания как неизбеж-
ная.
Естественно, что мало стесняются, вслед за Гоголем, і бран-
ной лексикой представители стремящейся возможно полно отра-
зить «дно» жизни «натуральной школы». Ср., напр., у
Ф. М. Достоевского: «Бездельник ты этакой!— закричал
господин Голядкин:— разбойник ты этакой! Голову ты срезал
с меня! Господи, куда же это он письмо-то сбыл с рук?., и за-
чем я его написал? И нужно было мне его написать! Расскакал-
ся, дуралей, я с амбицией!.. Вот тебе и амбиция, подлец ты эта-
кой, вот и амбиция!.. Ну, ты! Куда же ты письма-то дел, разбой-
ник ты этакой?.. Ведь разбойником смотрит, мошенник, чистым
разбойником! Таится, шельмец!» (Двойник, 1846). «На этот раз
проходил известно кто, то есть шельмец, интригант и разврат-
ник,—проходил, по обыкновению, своим подленьким частым
шажком, присеменивая и выкидывая ножками так, как будто
бы собирался кого-то лягнуть. «Подлец!» проговорил про себя
наш герой» (там же).
Достоевский же дает употреблению бранной лексики свежие
психологические ходы, напр., болезненную ласковость, которую
пытается внести в нее его герой Голядкин («Двойник») :
«— Ну, ну,— продолжал наш герой, еще более задобривая
своего служителя, трепля его по плечу и улыбаясь ему:— Ну,
клюкнул, мерзавец, маленько... на гривенник что ли клюкнул?
Плут ты этакой! Ну и ничего; ну, ты видишь, что я не сержусь...
я не сержусь, братец, я не сержусь...— Нет, я не плут, как хо-
тите-с... К добрым людям только зашел, а не плут, и плутом
никогда не бывал...
— Да, нет же, нет, Петруша! Ты послушай, Петр: ведь я ни-
чего, ведь я тебя не ругаю, что плутом называю. Ведь это я в
утешение тебе говорю, в благородном смысле про это говорю.

390

Ведь это значит, Петруша, польстить иному человеку, как ска-
зать ему, что он петля этакая, продувной малой, что он малой
не йромах и никому надуть себя не позволит. Это любит иной
человек...».
Бранную же лексику находим относительно нередко в жан-
ровых сценках с действующими лицами из «народа», говорящими
«по-народному», обыкновенно в большей или меньшей мере с
юмористическим налетом. Как очень характерные в этом отно-
шении можно назвать хотя бы реплики Аграфены при расстава-
нии с Евсеем в «Обыкновенной истории» И. А. Гончарова
(1847).
В меньшей мере стилистическая манера Гоголя нашла себе
подражателей и последователей в отношении лексики аффек-
тивно-вульгарной. Его искусство владеть ею и как сред-
ством характеристики соответствующих персонажей, и как одним
из средств собственного слога, яркого и острого, в котором отри-
цательное воздействие грубых слов всюду преодолевается их
стилистической мотивированностью, непосредственно восприни-
маемой направленностью на художественные цели иного порядка
(смешное, эмоционально-приподнятое и под.), не было, кажется,
в значительной степени унаследовано никем и осталось в исто-
рии русского литературного языка индивидуальным, уединенно
стоящим явлением.
§ 5. Бранная лексика в несатирической поэзии
В лирической поэзии, не носящей определенного ха-
рактера сатиры, и притом сатиры гневной, бранные выражения
встречаются редко. Они выпадают из общего характерного для
нее тона или тонов и могут быть отмечены главным образом у
поэтов если и крупных, то небезупречных в отношении вкуса,
тех, кто не отличается мастерством качественно-ровным, напр.,
у Д. В. Давыдова, H. М. Языкова и под.
Ср., напр.: «Недолго на небе горела Мне благосклонная зве-
зда, Моя любовь мне надоела — Я не влюблюся никогда! Ну
к чорту сны воображенья! Не раз полночною порой" Вы нестер-
пимые волненья В душе будили молодой...» (Языков, Воскре-
сенье, 1825). «Но [На?] право вас любить не прибегу к паспорту
Иссохших завистью жеманниц отставных: Давно с почтением я
умоляю их Не заниматься мной и убираться к чертуЬ (Давы-
дов, 1834).
По-видимому, так оскорбляющее теперь наше чувство прили-
чия слово «сволочь» у Пушкина и его современников не имело
в их языке того резкого значения, какое приобрело позже. Рав-
нялось оно, судя по примерам в их сочинениях, приблизительно
нашему «сброд» и было возможно в употреблении как слово с
грубоватым налетом, но вместе с тем как литературное; ср.:
«Ах, и тут не легче жребий мой, И тут я сволочью нахалов без-

391

рассудных Затолкан до смерти! Они спешат, летят, Усердствуют
тебе и руку предлагают» (Давыд., Договоры, 1808, перевод с
французского — Виге, Mes conventions).
На фоне общей манеры Жуковского обращает на себя вни-
мание факт, в свое время отмеченный С. П. Шестаковым
(В. А. Жуковский, как переводчик Гомера, Казань, 1902): стоя
перед необходимостью передать с возможной точностью некото-
рые грубые по их содержанию сцены второй части «Одиссеи»,
Жуковский не захотел отказаться от имевшихся в его распоря-
жении грубых .или грубоватых слов и выражений русского раз-
говорного языка. Так, не пренебрег он такими выражениями, как
«с женихами слюбившись», «марать понапрасну рук не хочу»,
«моих кулаков отведать» и под.
В «Утопленнике» Пушкина (1828 г.) общий натуралистиче-
ский тон этой баллады открывал, естественно, место и для пря-
мой бранной лексики вроде: «Что ты ночью бродишь, Каин? Чорт
занес тебя сюда...»; «...Чтоб ты лопнул! Прошептал он, задро-
жав»,— явление, для своего времени в общем необычное и сме-
лое.
§ 6. Драма
В языке оригинальной драмы (трагедии) на русской
сцене первых десятилетий о грубой лексике не может быть и
речи. Слог трагедии принципиально подчинен требованиям лож-
ноклассической поэтики и отражает в соответствии с ними напы-
щенную героику, как она понималась во Франции XVII и XVIII
в. и в каком виде ее пересадили на русскую почву в XVIII в.
А. П. Сумароков и Я. Б. Княжнин, нашедшие талантливого про-
должателя в начале XIX в. в В. А. Озерове.
Поэтика «классиков» выработала свой круг «приличных» для '
сцены выражений гнева и негодования, круг, вообще говоря,
очень ограниченный, почти исчерпывающийся словами: тиран,
безумец, презренный, дерзкий, дерзновенный, злодей. Переоценка
вкусов и правил французского классицизма, начатая в России
уже H. М. Карамзиным, признание и противопоставление Кор-
нелю и Расину великого «дикаря» Шекспира находят наконец,
свое прямое осуществление в «Борисе Годунове» Пушкина
(1825—1830). «Борис Годунов» — воплощение на русской почве
идей шекспиризма, творческой переработки шекспировских при-
емов, и среди них признания права драматурга на живую гру-
бую речь, когда она нужна как характеристика соответственных
персонажей в определенных ситуациях. Жуковский, еще не зна-
комый с пьесой Пушкина, предполагал прочесть ее в рукописи
престолонаследнику. Пушкин по этому поводу явно задорно пи-
сал в марте или в начале апреля 1826 г. П. А. Плетневу: «Ка-
кого вам Бориса и на какие лекции? В моем Борисе бранятся
по... на всех языках. Это трагедия не для прекрасного пола».
И действительно, в сцене на «Равнине близ Новгорода-Север-

392

екого» французский лексикон Маржерета сильно выходит за пре-
делы того, что в пушкинское время разрешал язык театра. Реа-
листически смелым для сцены этого времени должен был пред-
ставляться и 'монолог Димитрия после признания его Марине:
«Нет — легче мне сражаться с Годуновым Или хитрить с при-
дворным езуитом, Чем с женщиной — чорт с ними: мочи нет...»
Позже едва ли не большею смелостью являлись брошенные
так резко, ничем не смягченные слова Дон Карлоса в «Камен-
ном госте» (1830): «Лаура: Их [звуки песни] сочинил когда-то
Мой верный друг, Мой ветреный любовник. Дон Карлос:
Твой Дон Гуан — безбожник и мерзавец, А ты, ты — дура».
Так же реалистически-грубо, но художественно-действенно,
оправданные характером лица и темой, звучали, напр., слова
старого Барона в «Скупом рыцаре» (1830—1836): «Как молодой
повеса ждет свиданья с какой-нибудь разбратницей лукавой Иль
дурой, им обманутой, так я Весь день минуты ждал, когда сойду
В подвал мой тайный, к верным сундукам» (сцена II).
Дух этой шекспировской свободы в привлечении в трагедию
грубых выражений, как средства характеристики соответствен-
ных персонажей через получившую признание теорию, перено-
сился в практику пьес, близких по времени «Борису Годунову»
Пушкина. Н. Греч в «Чтениях о русском языке» (1840,
часть II, стр. 79—80), характеризуя «Димитрия Самозванца»
А. С. Хомякова (1831, напеч. в 1833 г.) как пьесу, написан-
ную «умно и с соблюдением одной общей идеи, но слабо и бес-
цветно», упрекает, однако, автора в том, что он «от желания под-
ражать Шекспиру становится низким и отвратительным». Как
иллюстрацию Греч приводит то, что капитан Маржерет говорит
в пьесе ломаным языком «как мусье Трише в «Модной лавке»
(Крылова), а стрелец замечает: «Вишь, хрюкает французская
свинья». По поводу «Марфы Посадницы» М. П. Погодина
(1830—1832), расхваленной Пушкиным в оставшейся в черно-
вике заметке и в письме к автору, в котором, кажется, он ценил
единомышленника в борьбе за реалистическую историческую тра-
гедию, Греч мог только негодующе заявить: «Говорить ли о
«Марфе Посаднице», написанной самым грубым площадным язы-
ком черни, какой нетерпим и в гаерских фарсах?».
2. Аффективно-фамильярная лексика
§ 7. Аффективно-фамильярная лексика в прозе
Аффективно-фамильярная лексика в прозе первых
трех десятилетий XIX века представлена слабо. В большом коли-
честве ее мы находим едва ли не только в дружеской переписке
некоторых писателей. Известное место занимает она в дневни-
ках; заметно выступает в комедиях И. А. Крылова («Модная
лавка», 1806, «Урок дочкам», 1807), имевшего в этом отношении

393

уже в XVIII веке такого блестящего предшественника,- как.
Д. И. Фонвизин. Влиятельной стихией художественной прозы
аффективно-фамильярная лексика, как мы уже заметили, ста-
новится только с тридцатых годов, особенно в творчестве
Н. В. Гоголя и, отчасти под его влиянием, а отчасти как во-
обще результат расширяющегося восприятия жизни с ее «голо-
сами», переходит в слог реалистической школы.
С конца тридцатых годов и позже на словах и речениях
аффективно-фамильярной окраски, как чертах примечательных
для слога тех или других писателей, внимание уже почти не*
останавливается: в большей или меньшей мере ими пользуются
в беллетристике едва ли не все авторы, и речь может итти преи-
мущественно о сгустках или особенной аффективной подчеркну-
тости отдельных выражений.
Вот некоторые примеры из дневников и переписки:
«Рассказала мне пропасть анекдотов о старых французах,
которых, кажется, она очень не любит» (Жихар., Дневн., 1807).
«Я хотел было подождать результата этой игры в молчанку, но
чувствуя, что меня пронимает истерическая зевота, решился от-
4 кланяться хозяину» (там же). «Вы [Яковлев] играли ее [роль
Эдипа], что называется, куды зря, и я не мог предполагать, что-
бы актер с вашими средствами и с вашей репутацией мог играть
так небрежно без особенной причины» (там же). «Надеюсь, что*
ты это все прочитаешь хладнокровно, пожмешь плечами,, поло-
жишь в ящик, замкнешь и делу квит» (Батюшк., Письмо
Н. И. Гнедичу, 1809). «Видел сочинителя Лебедянской ярмонки,.
острого К. Кто его не знает? Всегда и везде одинаков: шутит,
лжет, хохочет с утра до ночи; все знают, что он несет гиль, но
всякой вокруг жмется, слушает, и где он, там толпа» (И. Долго-
рукий, Журя, путешеств. из Москвы в Нижний 1813 г.). «Гудоч-
ник пищит на скрипке; содержатель, выпуская кукол, ведет за
них разговор, наполненный чухи» (там же). «До сих пор жалею^.
душа моя, что мы не столкнулись на Кавказе: могли бы мы и
стариной тряхнуть, и поповесничать, и в язычки постучать»
(Пушк., Письмо А. А. Шишкову, 1823 или 1824).
«Что сказать тебе об нас закадышного? Все вяло, холодно,
бледно» (Вяземск. А. И. Тургеневу, 1828, Остаф. арх., III).
— Слово закадычный (орфография Вяземского соответствует
произношению, принятому и теперь) в настоящее время ограни-
чено только выражением «...друг» или «...приятель». Фраза Вя-
земского свидетельствует о старом употреблении более широком,
по происхождению, несомненно, арготическом, едва ли не из лек-
сикона преступников (в этимологии слова, вероятно, намек на*
повешение) или пропойц.
«Прочтите это на досуге с Блудовым, и если найдутся неис-
правности важные, то дайте мне знать до напечатания; если ма-
лозначущие, то — с нами крестная сила и чебурах» (Вяземск.,
Письмо А. И. Тургеневу, 1820, Остаф. арх., II). «Накуралесил ТЪР

394

мне стихами Козлова в «Телеграфе»! Они им отданы были
Дельвигу, а напечатаны не только без его позволения, но и не-
смотря на запрещение» (А. И. Тургенев Вяземскому, 1825, Остаф.
арх., III). «Ты был бы клад и провидение для журнала: так бы
целиком и чебурахтать тебя» (Письмо Вяземского А. И. Турге-
неву, 1833, Остаф. арх., III). «Да охота тебе посылать книги
Нефедьевой: Жихарьев их подхватит, да и попадешь в переплет*
{Вяземск., Письмо А. И. Тургеневу, 1838, Остаф. арх., IV).
Примеры из беллетристики:
«Прочие, позади коих был и я, разлегшись на траве, точили
балы, рассказывали сказки и присказки и производили самые
чудные телодвижения» (Нарежн., Бурсак, 1824) К
«Я жестоко оскорбился, что он, глядя на этих черкесских и
грузинских тетех, мог меня об этом спрашивать» (Сенковск.,
Турецк. цыганка, 1834).
«Помнишь, однажды вытащил из-за пазухи маленькую кни-
жонку, прижал меня к стене да и ну на фандарах...» (Загоск.,
Кузьма Рощин, 1836). «Бывало, из двух рублей сбегал бы на
рысях до самой Рязани, а теперь дают тебе пятьдесят крестови-
ков за самое плевое дело, а ты еще кочевряжишьсяЬ (там же).
«Я бы и сам улизнул из университета на карнавал» (Тимоф.
и Сенковск., Джулио; 1836).
«Драгунский капитан, разгоряченный вином, ударил по столу
кулаком, требуя внимания.— Господа! сказал он,— это ни на что
не похоже. Печорина надо проучить! Эти петербургские слетки
всегда зазнаются, пока их не ударишь по носу! Он думает, что
он только один и жил в свете, оттого что носит всегда чистые
перчатки и вычищенные сапоги» (Лерм., Герой наш. врем., 1839—
1840). Слеток — «молодая птица, уже слетевшая с гнезда»
(Даль, Толк. слов.).
К слову слеток ср. А. Писемский — «Птенцы последнего
слета» и в рассказе П. Боборыкина «Поумнел»: «...Один слеток...
с парижских бульваров. Самое последнее слово охранительной
молодежи».
В сороковых годах число аффективно-фамильярных слов и
фразеологизмов быстро возрастает, отражая прямое и косвенное
влияние произведенного Гоголем стилистического перелома. Ср.,
напр.: — Ерундаі — сказал дворовый человек, заметив, что я
зачитался...— Ерунда! — повторил зеленый господин голосом, ко-
торый заставил меня уронить брошюру и поскорей взглянуть ему
в лицо» (Некрасов, Пстерб. углы, 1845). К слову «ерунда» Не-
красов сделал примечание: «Лакейское слово, равнозначительное
слову «дрянь»2.
1 К этому фразеологизму см. В. В. Виноградов — «Из истории рус-
ской лексики. IV, Точить балы»,— «Русск. яз. в школе», 1941, № 2, стр.
17—19.
2 С. А. Рейскер любезно обратил мое внимание на статью — заметку
Н. С. Лескова, напечатанную в газете «Новости» 3 сент. 1884 г.,

395

«На вопрос хозяйки, где же он так, горемычный, наклюкался,
Банька отвечал...» (Достоевск., Госп. Прохарчин, 1846). «Стали
рассматривать, для удобства прислонив виноватого к печке, и
увидели, что действительно хмелю тут не было, да и кондрашка
не трогал...» (там же). Кондрашка — «удар, паралич».
§ 8. Аффективно-фамильярная лексика в поэзии
В язык русской поэзии аффективно-фамильярная лексика
широко входила уже в XVIII веке: ее нарочито культивировали
сатирики-снижатели — В. И. Майков, Н. П. Осипов и дру-
гие представители «ирои-комического» жанра; широкую лорогу
открывала ей басня (Сумарокова, Хемницера); она со-
ставляла один из элементов художественной манеры в лирике
Г. Р. Державина. Карамзинское «очищение» вкуса на неко-
торое время задерживает развитие социальнодиалектных элемен-
тов в художественной речи и вместе с ними резко сужает также
элементы дворянского просторечия, отвергая определенные виды
аффективности, как противоречащие «хорошему вкусу» вообще
я высокому пониманию поэзии в особенности. Даже басня начала
XIX в., как уже говорилось, иногда подвергается нападкам за
свободу, с которою, под пером И. А. Крылова, в ней развер-
тывается аффективно-фамильярная стихия русской речи.
Сжатый тесными рамками требований жеманного вкуса, обед-
ненный ограниченностью эмоциональных сфер, которым он дол-
жен служить в литературе, русский язык, выигрывая в отделан-
ности, в эстетизированности, производит в начале века, за от-
носительно редкими исключениями, впечатление языка слишком
классового и даже односторонне классового. Ростки реалистиче-
ских тенденций, все более сказывающихся с двадцатых годов,
полнота жизни, затем бурно врывающаяся в русскую литерату-
ру, несут за собою заметные изменения .в составе лексики. Ста-
новясь национальным и в поэзии, литературный язык необхо-
димо открывает дорогу разнообразию аффективных элементов,
и среди них также аффективно-фамильярным. Они оживают в
разных типах игривого слога — в резвых повествованиях» Русла-
на и Людмилы» (1820), в картинах и лирических партиях «Ев-
гения Онегина» (1823—1831), в шутливой болтовне «Домика в
Коломне» (1830—1833), не говоря уже о нескромных «Сашке»
№ 243, — «Откуда пошла глаголемая «ерунда» или «хирунда». В этой
заметке Лесков называет первых распространителей этого слова —
К. П. Вильбоа, Ап. Григорьева, M. М. Стопановского и П. И. Якушкина,
доставившего это слово В. С. Курочкину в редакцию «Искры», «откуда
оно и разлилось малиновым звоном». Кроме предполагаемой этимологии—
искажения нем. hier und da, есть основания слово это считать семинарским
(ср. латинское название глагольной формы «gerundium»)) — Д. К. Зе-
ленин, Русск. филолог. вест., LIV, стр. 115.

396

А. И, Полежаева (1825) «юнкерских» поэмах М. Ю. Лермонто-
ва и подобной, не рассчитанной на печать, литературе К
В несатирической лирической поэзии аффективно-фамильяр-
ную лексику мы находим у тех же поэтов, у которых можно
встретить и просто бранную. Она относительно нередка у
Д. В. Давыдова, у H. М. Языкова; склонен к ней расши-
ряющий язык поэзии вообще в сторону прозаизмов П. А. Вя-
земский.
Вот несколько примеров:
«Бурцов, ера, забияка, Собутыльник дорогой! Ради рома и...
арака Посети домишко мой!» (Давыд., Бурцову, 1804).
Ср. у Гоголя в «Мертвых душах»: «Так русский барин, соба-
чей и'ера-охотник, подъезжая к лесу, из которого вот-вот вы-
скочит оттопанный доезжачими заяц, превращается весь с своим
конем и поднятым арапником в один застывший миг в порох, к
которому вот-вот поднесут огонь».— «Словарь русского языка»
Академии наук, II, вып. I (1897) слово ера толкует как «удалой,
лихой, молодец».
«Бурцов, ты — гусар гусаров, Ты на ухарском коне Жесточай-
ший из угароѳ И наездник на войне» (Давыд., Бурцову, 1804);
— «...я слыхал, что иные Гусары большие угарыЬ (водевиль
«Жених до смены», 1837). Даль слово «угар» объясняет, как
«л^хой, отчаянный парень, сорванец, бойчак, удалой кутила и
буян». В Акад. словаре 1867 г. оно объяснено: «...Простои. Уда-
лец, хват, забияка...».
Но еду ль в круг, где ум с фафошкой, Где с дружбой ждет
меня токай, Иль вдохновенье с женской ножкой,— Катай-валяйі»
(Вяземск., Катай-валяй, 1820). «Но, воспевая рощи, воды и ди-
кие красы природы, Нередко порют дичь Они!» (Вяземск., Пре-
лести деревни, 1824). «Ай да служба/ ай да дядя! Распотешил,
старина/ На тебя, гусар мой, глядя, Сердце вспыхнуло до дна»
(Вяземск., К стар, гусару, 1832). «Чорт ли в тайнах идеала,
В романтизме и © луне2, — Как усатый запевала Запоет о стари-
не» (там же). «Весь тот мир, вся эта шайка Беззаботных мо-
лодцов Ожили, мой вороотйка, От твоих волшебных слов»
(там же). «...И седому хрычу, Лысачу-усачу Молви: доброго
дня!» (Вяземск., Поруч. в Ревель, 1833).
«Я отрекаюсь от закона Твоих очей и томных уст И отдаю
тебя на хлюст Учебной роте Геликона!» (Язык., Аделаиде, 1826).
«Нет, нет, не для меня шипучим паром влага На высшем по-
толке задаст рассудку хлюст...» (Вяземск., 1838). — Смысл этого
студенческого выражения, за его грубостью, П. Д. Боборыкин
отказывался истолковать в своих воспоминаниях о Дерпте («За
полвека», 1928, стр. 73) 3.
1 Из более ранних произведений такого рода примечателен «Опасный
сосед» В. Л. Пушкина (1811).
2 Курсив последних четырех слов — Вяземского.
3 См. Н. М. Языков, Полн. собр. стихотв., Редакция вступ. статья
и коммент. М. К. Азадовского, 1934, стр. 773.

397

Аффективно-фамильярная лексика — влиятельный элемент в
языке лучшей стихотворной комедии первой четверти века —в
«Горе от ума» А. С. Грибоедова.
Вообще двадцатые годы — время возвращения в словарь поэ-
зии элементов аффективно-фамильярных, в большинстве, по-
скольку дело идет о произведениях, предназначенных для печати,
уже очищенных от прямой грубости, с какой они выступали под
пером писателей XVIII века.
§ 9. Обращения.
К общему фонду фамильярных слов, употреблявшихся
чаще, чем теперь, относятся некоторые типические обращения,
напр.: брат, братец, приятель; ср. в «Горе от ума» Грибоедова:
Фамусов: Что за оказия! Молчалин, ты, брат?; Чацкий:
...А помнишь прежнее?.. Платон Михайлович: Да, брат,
теперь не так! — Чацкий: Не в третьем ли году, в конце, В
полку тебя я знал?.. Платон Михайлович (со вздохом):
Эх, братец! славное тогда житье-то было. Платон Михай-
лович (Чацкому): Вот, брат, рекомендую: Как эдаких людей
учтивее зовут,. Нежнее?; Репетилов (Чацкому): Что бал,
братец, где мы всю ночь, до бела дня, В п^иличьях скованы...;
Репетилов: Шумим, братец, шумим!...; Репетилов (Чац-
кому).: Брат, смейся! а что любо — любо!; Репетилов (Чац-
кому) : ...Дай протереть глаза... Откудова, приятель?; Фамусов
(Чацкому): Здорово, друг! здорово, брат, здорово! (Горе от ума).
Из других произведений:
В письме К. С. Аксакову (14/ѴІІІ 1837) Белинский упо-
минает интересный разговор с генералом Скобелевым, встретив-
шим его на водах. Скобелев упрекал Белинского за безыменную
статью (Селивановского), в которой о нем (Скобелеве) был ос-
корбительный отзыв. Белинский отрицал свое авторство. «Как не
вы?» сказал генерал «да Надеждин... Не хорошо, братец, быть
так заносчивым: Греч мне именно сказал о тебе1, что ты го-
лова редкая, ум светлый, перо отличное, но что дерзок и руга-
ешься на чем свет стоит».
К аффективно-грубым образованиям просторечия относилось
батька. Примеры:
«Пошел поп по базару Посмотреть кой-какого товару. На-
встречу ему Балда Идет, сам не зная куда. «Что, батька, так
рано поднялся? Чего ты взыскался?..» (Пушк., Сказка о попе
и работнике его Балде, 1830).
Казначей по ошибке избил палкой подслушивавшую в его
саду разговоры жену судьи. Недоразумение выясняется, и между
судьихой и казначеем происходит такой диалог:
«...Не прогневитесь, матушка, на мою оплошность!
1 Разрядка — Белинского.

398

— Хороша оплошность! Спины не разогну!.. Ну, батька Ни-
колай Лаврентьевич! ну, мой голубчик! дождалась я от тебя
чести: света божьего не взвидела...» (А. Шидловский, Пригож..
казначейша, 1835).
3. Лексика ласковости и любезности
§ 10. Лексика ласковости
Лексика ласковости и любезности в художественной литера-
туре начала века еще теснейшим образом связана с стилями об-
ращения, выработавшимися в XVIII в. Здесь довольно четко мо-
гут быть различены две манеры: одна своя, национальная, глу-
боко связанная с поместным дворянским бытом, простоватая и
недалеко ушедшая от той, которая была в обращении среди кре-
стьянства и в большой мере поддерживалась впечатлениями от
речи дворовых и под., и другая — европейская, изысканная, пре-
тендовавшая на аристократическую утонченность, в значительное
мере питавшаяся источниками книжными. Первая по эмоциональ-
ности больше совпадает с ласковостью, вторая — с любезностью.
Ласковость, любезность и родственная им эмоциональность
народно-русского тщіа (просторечие), как их отражает по пре-
имуществу художественная литература, чаще всего выступают ь
речи стариков или пожилых людей. Не говоря о персонажах
«простонародных», вроде Савельича в «Капитанской дочке» или*
Филиппьевны в «Евгении Онегине», некоторые ходячие обраще-
ния (реже в другом употреблении) находим в качестве характе-
ристической особенности языка стариков — дворян, чиновников^
и под.
Вот примеры этой лексики:
В стиле сдержанной любезности:
«Вскоре возвратился Соколов с своей конференции, и Нилов;
нетерпеливо обратился к нему с вопросом: — Ну что, Иван Алек-
сеевич, читал записку Злобина? — Читал, батюшка, читал: на-
писана умно и дельно.— Что ж скажете? — Да, ничего, отец-
мой: как посудят...» (Жихар., Дневн., 1807).
В стиле механизованно-фамильярном:
«Фамусов (дочери): Ах, матушка, не довершай удара!»
(Гриб., Горе от ума).
«Фамусов (Чацкому) : Ах, батюшка! нашел загадку: Не
веселя!...» (там же).
«Фамусов (Скалозубу): Ах, батюшка! сказать, чтоб не
забыть: Позвольте нам своими счесться...» (там же).
«Графиня-бабушка (внучке) : Поедем, матушка! Мне,,
право, не под силу! Когда-нибудь я с бала да в могилу»
(там же).
«Хлестова (Репетилову): ...А ты, мой батюшка, неизлечим^
хоть брось! Изволил ©о время явиться!... Прощайте, батюшкаІ
пора перебеситься» (там же).

399

«Капитан вскоре явился, сопровождаемый кривым старич-
ком. «Что это, мой батюшкаЪ — сказала ему жена. «Кушанье
давным-давно подано, а тебя не дозовешься» (Пушк., Кайит.
дочка, 1833—1834).
«Ах, мой батюшкаХ— возразила комендантша;— да разве
муж и жена не един дух и едина плоть!» (там же).
Ср: в «Горе от ума» и случай:
«Наталья Дмитриевна: Мой ангел... От двери даль-
ше отойди! Платон Михайлович (поднимая глаза к не-
бу): Ах, матушкаі» ,
Батюшка, матушка являются также типичными народными
приложениями: «Блеснул мороз. И рады мы Проказам матуш-
ки-зимы» (Пушк., Евг. Онег., VII, 1828—1830), и под.
К фонду устарелых и кажущихся простоватыми обращений
уже в начале века относились отец мой, мать моя и под.; в
«Горе от ума» Хлестова говорит: «Отцы мои, уж кто в уме рас-
строен, Так все равно — от книг ли, от питья ль...». Ср. и при-
веденный выше пример из «Дневника» Жихарева.
В качестве нежных обращений к родителям и упоминания о
них употреблялись в быту европеизированного дворянства обык-
новенно папенька и маменька: «Постойте, папенька, я все ваМі
расскажу» (Пушк., Дубровск., 1833).
Холоднее и просторечнее звучали батюшка и матушка; ср.:
«Софья: Позвольте, батюшка—кружится голова...» (Гриб.,,
Горе от ума).
«Софья: ...Да батюшка задуматься принудит. Брюзглив,,
неугомонен, скор» (там же).
«Софья: Ах, батюшка, сон в руку!» (там же).
«Матушка шутить этим не любила и пожаловалась батюш-
ке» (Пушк., Капит. дочка).
«Князь в свою очередь встал и, раскрасневшись от негодова-
ния, сказал:— Если так, матушка! (еще в первый раз назвал он
ее матушкою вместо маменьки), если вы так безжалостна
оскорбляете меня вашими подозрениями, то сегодня же докажу
вам, как вы были несправедливы против меня!» (Ушаков, Пос-
ледний из княз. Корсунских, 1837).
По отношению главным образом к женщинам ходовыми в
быту обращениями, наряду с любовно-аффективными мой ангел
и под. и фамильярным матушка, являются могущее быть не-
сколько небрежным душа моя и определенно-приветливое ду-
шенька.
«— Ну, что такое? Что за горе у тебя, душа моя?'1 — Не-
ужели ты и до сих пор не понимаешь, не видишь и не знаешь
нашего общего горя?—Право, нет. Скажи, матушка.—...Поду-
1 По-видимому, в двадцатых годах обращение душа моя еще не пол-
ностью лишилось своей первоначальной поэтической окраски и могло еще
употребляться и среди отборочного речевого фонда; иначе трудно было' бы
понять, как решился употребить его в своем великолепном стихотворении
Тютчев: «В толпе людей, в нескромном шуме дня Порой мой взор, дви-

400

май, вчера у Онуфрия Макаровича я была одета хуже послед-
ней повытчицы. Послушал бы ты, как они над нами смеялись.
О, это нестерпимо!—И, душенька, пустяками-то огорчаешься!
Ты всех их была краше и пригоже» (А. Шидловский, Приго-
жая казначейша, 1835).
«Даже сам Собакевич, который редко отзывался о ком-ни-
йудь с хорошей стороны, приехавши довольно поздно из города
•и уже совершенно раздевшись и легши на кровать возле худо-
щавой жены своей, сказал ей: «Я, душенька, был у губернатора
;на вечере, и у полицеймейстера обедал, и познакомился с кол-
лежским советником Павлом Ивановичем Чичиковым: преприят-
ный человек!» (Гоголь, Мертв, души, I, 1842). «Позвольте мне
вам представить жену мою», сказал Манилов. «Душенькаі Па-
вел Иванович!» (там же). «Да», примолвил Манилов: «уж она
бывало все спрашивает меня: «Да что же твой приятель не
едет?» «Погоди, душенька, приедет...» (там же).
По-видимому, душечка ощущалось как слово скорее народно-
го стиля; ср. у Д. В. Давыдова «На голос известной рус-
ской песни»: «Если жребий мой умереть тоской, Я умру, любовь
проклинаючи, Но и в смертный час воздыхаючи О тебе, мой
друг, моя душечкаЪ (1834).
К фонду лаского-фамильярных слов относятся, напр., голуб-
чик по отношению к мужчинам и голубушка — по отношению к
женщинам. Социальная окраска последнего слова отчетливо вы-
ступает, напр., в том, что «словом «голубушка» приметно оскор-
билась барская барыня; но она готовилась в придворные, и
успела скомкать кое-как досаду в сердце, обещаясь порядком
отплатить своим гордым обращением, как скоро будет имено-
ваться госпожею Кульковской» (Лажечников, «Ледяной дом»).
Специально мотивированными слова ласковости являются в
одном месте «Ледяного дома» Лажечникова (1835). Мариорица
пишет Волынскому: «Я спрашивала своих подруг, какое самое
нежное имя на русском: милый, голубчик — сказали они. И я
говорю тебе это имячко, потому что другого нежнее не знаю».
К ласковым обращениям менее других употребительным,
вносившим новые, свежие оттенки различной эмоциональности
и эффективности, относятся, напр.:
«Поздравляю тебя, моя радость, с романтической трагедией,
в ней же первая персона Борис Годунов!» (Письмо Пушкина
женья, чувства, речи Твоей не смеют радоваться встрече,— Душа моя!
О, не вини меня!».
Ср. и в «Евг. Онегине» (гл. IV): «Татьяна пред окном стояла, На стек-
ла хладные дыша, задумавшись, моя душа, Прелестным пальчиком писала
На отуманенном стекле Заветный вензель О да Е».
Без прибавления моя — слово душа в обращении звучало, кажется,
только фамильярно; ср.: «Хотелось мне, чтоб Иван Афанасьевич [Дмитрев-
ский] представил меня князю Шаховскому и Озерову, но старик сказал:
«Теперь, душа, не время; видишь, очень заняты; а вот после» (Жихарев,
Дневник, 1807). (Жихареву в это время было 18 лет).

401

Вяземскому, 1825). «Сегодня от своей получил я премиленькое
письмо... зовет меня в Москву; я приеду не прежде месяца, а
оттоле к тебе, моя радость» (Письмо Пушкина П. А. Плетневу,
1830).
В стихотворном языке:
«Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя, Одна
в глуши лесов сосновых Давно, давно ты ждешь меня» (Пушк.,
К няне, 1827). «Выпьем, добрая подружка Бедной юности моей,
Выпьем с горя, где же кружка?» (Пушк., Зимн. вечер, 1825;
обращение к няне же Арине Родионовне) К
Упомяну еще характерное для конца XVIII и начала XIX ве-
ка ласкательное слово жизненок, жизненочек, определенно го-
родское и притом, по-видимому, вульгарного тона. Встречаем
его, напр., в «Модной жене» И. И. Дмитриева (1792): «Ах,
мой жизненочек! как тешишь ты жену». «Прости, сокровище!
прости, жизненок! прости, ангел: ты будешь моя! Жди меня че-
рез пять минут»,— говорит в «Уроке дочкам» И. А. Крыло-
ва ('1807) своей возлюбленной слуга Семен. С этим же словом
обращается к гостю легкомысленная девица, выведенная в
«Опасном соседе» Вас. Л. Пушкина (1811): «Послушай, я
тебя в светлицу поведу, Ты мной, жизненочек, останешься до-
волен...».
В «Ледяном доме», однако, такое обращение, вложенное в
уста Мариулы, звучит по-другому: «И Мариула, в упоении от
этих ласок, сама называла ее нежнейшими именами.— Милое
дитя мое,— говорила она,— ненаглядная, душечка, жизненочек,
люби этого пригожего Волынского. Он сделает тебя счастли-
вою».
Как один из позднейших примеров может быть упомянут
встречающийся в «Бедных людях» Ф. М. Достоевского
(1846), произведении, где ласкательной лексике всякого рода
принадлежит особенно большая роль: «Спешу вам сообщить,
жизненочек вы мой, что у меня надежды родились кое-какие».
К фонду подобных светско-вульгарных ласкательных слов,
по-видимому, относилось и милашка: «Анна А н др.: Ах, какой
приятный! Марья Ант.: Ах, милашка!» (Гоголь, Ревизор,
1835)2.
Вероятно, индивидуальным применением Достоевского яв-
ляется введенное им в этот самый роман исключительно нежное,
как понимает его герой романа, Макар Девушкин, слово-обра-
1 О ласковой лексике у Пушкина см. и замечания Н. Л. Брод-
ского в книге «Евгений Онегин» ромгн А. С. Пушкина, Пособие для
учителей средней школы»,, изд., 3, 1956, стр. 183, 184.
2 Иной оттенок принадлежал, однако, похожему сравнительно мало-
употребительному милушка; ср. в «Ледяном ;юме» Лажечникова: «Сама го-
сударыня посмотрела на нее (Мариорицу) с восторгом матери... и, с неж-
ностью потормошив ее двумя пальцами за подбородок, промолвила: —
Какая милушка!». Ср. в Акад. словаре 1869 года — «Милушка... ум. слова
милуша».

402

щение маточка: «Да как же может быть такое, Варенька! К ко-
му же я письма буду писать, маточка? Да! Вот вы возьмите-ка
в соображение, маточка,— дескать, к кому же он письма-то бу-
дет писать? Кого же я маточкой-то называть буду, именем-то
любезным таким кого называть буду?» К
Ласкательные слова — необходимая принадлежность сенти-
ментального стиля. Они (возрождаются в чрезвычайном количе-
стве к самому концу первой половины XIX века в иной функ-
ции— уже не как момент авторской речи и авторского мировос-
приятия, а как черта характеристики, и притом характеристики
персонажа, который, при его психологической исключительности,
должен быть реалистическим.
Установка Достоевского на уменьшительно-ласкательные
слова в «Бедных людях» не может возбуждать никаких сомне-
ний: она подчеркнута с необычайной резкостью и составляет опре-
деленный элемент стиля произведения — задачи характеристи-
ки бесконечно доброго Макара Девушкина, каким его хочет в
неприкрытом намерении показать автор. В редакции 1847 г., по
наблюдению Георг. Чулкова (Как работал Достоевский в соро-
ковых годах, «Литер, учеба», 1938, № 4, стр. 57), уменьшитель-
ные формы, однако, сокращаются в числе: вместо цветочков яв-
ляются цветы, вместо конфеток — конфеты; скамейка заменяет
скамеечку и т. п.,— замены, йо-видимому, вызванные почувство-
ванной Достоевским необходимостью несколько разредиіъ эту
слишком уж іназойливо проведенную, грозящую впечатлением
утрировки манеру2.
Юмористическое использование ласкательных слав
открывается в русской литературе Н. В. Гоголем. Можно
напомнить хотя бы из «Мертвых душ» (1842): «Впрочем, если
сказать правду, они [чиновники] все были народ добрый, жили
между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и
беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и ко-
роткости: «Любезный друг Илья Ильич!..» «Послушай, брат,
Антипатор Захарьевич!..» «Ты заврался, мамочка, Иван Гри-
горьевич». «Все были такого рода, которым жены, в нежных
разговорах, происходящих в уединении, давали названия: ку-
бышки, толстунчика, пузантика, чернушки, кики, жужу и проч.»;
или из «Женитьбы»: «Подколесин (самодовольно усмехает-
ся): А ведь в самом деле, женщина, если захочет, каких слов
не наскажет! Век бы не выдумал: мордашечка, таракашечка,
чернушка...».
Ср. и юмористическое применение в «Женитьбе» же обыкно-
1 Раньше, однако, это слово, без особенно определенной эмоциональ-
ной окраски, уже употреблял в своей комедии «Шельменко-денщик» (1840) 4
Г. Ф. Квитка-Основьяненко: «Шпак: ...А что вам, маточка, надо?» «Шпак:
Помилуйте меня, маточка! Я совсем здоров, и на что мне лекарство?».
2 Ср. подобную правку в корректуре «Братьев Карамазовых», Поли,
собрание сочин. Ф. М. Достоевского, 190Ö, том первый: прилож. к стр. 368t

403

венных ласкательных, но чаще относящихся к женщинам, при
упрашивании Кочкаревым Подколесияа: «Иван Кузьмич! ла-
пушка, милочкаі Ну, хочешь ли, я стану на колени перед тобой?
...Век не забуду твоей услуги, не упрямься, душенька}.».
К фонду ласковых слов (они же, конечно, могли являться и
иронически-ласковыми), видимо, остававшихся в основном на-
родными и в художественный язык входивших только с ко-
лоритом именно народной речи, относились, напр.:
Голубушка:
«Плутовка к дереву на цыпочках подходит; Вертит хвостом,
с Вороны глаз не сводит, И говорит так сладко, чуть дыша:
«Голубушка, как хороша!» (Крыл., Ворона и Лисица, 1807—
1808).
Душа-девица:
«Тут знакомая светлица С расписным своим окном; Тут его
душа-девица С подаренным перстеньком» (Вяземск., Памяти
живописца Орловского, 1838).
Касатик, касатка:
«...Чем погрешили мы перед тобою, касатик ты наш?» (Гри-
горович, Деревня, 1846). «И покажется касатка, Белолицая кра-
са...» (Вяземск., Памяти живописца Орловского).
Кормилец:
— Подите по дворам,— сказал им Дубровский,—вас не
нужно...— Спасибо, кормилец,— отвечали бабы...» (Пушк., Дуб-
ровск., 1833). «— Батюшка! Вопила баба,—отец ты наш! не
губи парня-то...Девка совсем негодная, кормилец!» (Григорович,
Деревня).
Куманек, кумушка:
«Бедняжка-куманек! Да не изволишь ли сенца?» (Крыл.,
Волк и Лис, 1816). «И кумушка тем службу повершила, Что,
выбрав ночку потемней, У куманька всех кур передушила»
(Крыл., Крест, и Лисица, 1811). «Эх, кумушка, не в разуме тут
сила!» (Крыл., Крест, и Лисица, 1830).
Ср. и сочетание голубчик-кум: «Притом же иногда, голубчик-
,кум, И то приходит в ум, Что я ли воровством одна живу на
свете?» (Крыл., Крест, и Лисица, 1811).
Лапочка и лапушка (обычно относится к женщинам):
«...И уводят дружка От родной стороны и от лапушки
прочь...» (Некрас., Огородник, 1846).
Шутливо в письме Пушкина П. Б. Мансурову, 1819: «...пото-
му что я люблю тебя — и нейавижу деспотизм — прощай,
лапочка».

404

Ср. и в «Женитьбе» Гоголя: «Кочкарев: Иван Кузьмич!
лапушка, -милочка! Ну, хочешь ли, я стану на колена перед
тобой!».
Мамушка «няня»:
«Ах, умолчу ль о мамушке моей, О прелести таинственных
ночей, Когда в чепце, в старинном одеянье, Она... с усердцем
перекрестит меня И шопотом рассказывать мне станет О мерт-
вецах, о подвигах Бовы...» (Пушк., Сон, 1816). «Подружек ви-
дит молодых и старых мамушек своих» (Пушк., Русл, и Людм.,
1820). «Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не рус-
ская» (Лерм.).
Нещечко:
«Ты ж, нещечко мое, душа моя, была не знаю почему
всегда мне так мила, Как свет моих очей» (Жуковск., Кот и
Мышь, 1806).
— Академ, словарь изд. 1867 г., II, ссылаясь на «нѣщечко»
в «Недоросле» Фонвизина («Как скажу я тебе нещечко...»), ви-
дит в нем «простои, смягч. слова нѣчто». Только ли?
Пташка:
«Да ты, красавица, готова! О пташка ранняя моя!» (Пушк.,
Евг. Онег., III, 1826—1828).
Светик, свет:
«Спой, светик, не стыдись! Что ежели, сестрица, При красоте
такой, и петь ты мастерица, Ведь ты б у нас была царь-птица!»
(Крыл., Ворона и Лисица, 1807—1808). «...Рукою, Подобной
снегу белизною, Головку, светик, подперла» (Кюхельб., Юрий и
Ксения, 1833). «Эх, свет! Не надобно было тебе по миру сла-
вить, Что столько ты богат» (Крыл., Крест, в беде, 1811). «Ты
говорила мне, что любишь вышивать И что, мой свет, сидеть не
любишь, склавши руки...» (Гриб., Отрыв, из комедии «Своя
семья...», 1818).
Ср. и сложное у Вяземского (1847): «Мне тебя сердцем
жаль, Что зашла в эту даль, Светик-душечка...».
Соколик:
«Приезжай ты к нам, соколик мой ясный, мы тебе и лоша-
дей вышлем на Песочное...» (Пушк., Дубровск.).
Старинушка (по отношению к старику):
«Оставь, старинушка, свои работы...» (Крыл., Старик и трое
молодых, 1806—1825). «Это, старинушка, уж не твоя печаль,
сказал бродяга: пропью ли я, или нет» (Пушк., Капит. дочка,
1833—1834).

405

Из окрашенных по-народному любезно-фамильярных обра-
щений, встречающихся главным образом в баснях, ^ можно
указать хотя бы: кум, кума, приятель, брат, братец, сестрица.
Заслуживают упоминания несколько прилагательных,
очень характерных в качестве эпитетов и обращений народного
стиля:
Милой (народный колорит этому слову сообщался ударением);
«...A как нынешней весной Разлюбил меня милой» «Дельвиг,
Русск. песня, 1826). «...A хозяйка ждет милого, Не убитого, жи-
вого» (Пушк., Шотландск. песня, 1828). «...И на шляпе не алеет
Лента девицы милой» (Вяземск., Памяти живописца Орлов-
ского).
Ненаглядный:
«В нашу зыбь-зеркала Посмотрись, как мила, Ненаглядная!»
(Вяземск., 1847).
Родимый:
«Скажи, родимый, как могла его Я прогневить...— Родимый,
он уехал —Вон он скачет!» (Пушк., Русалка, 1833).
Сердечный (ласково-жалостливое) :
«А когда на водку гривны Ямщику не пожалеть, То-то песни
заунывны Он начнет, сердечный, петь» (Вяземск., Памяти живо-
писца Орловского).
Со значением «милый» ср.: «Грустен путь пред тобой, Путь
в степи голубой Без сердечного» (Вяземск., 1847).
§ 11. Ласковые слова как примета народнопесенного слога
Ласковее слова, употребляемые в большом числе,— одна из
выразительнейших примет русского народного песенно-
го слога. Общий тон приветливого расположения определяет
и выбор соответствующих обращений, и очень близко соприка-
сающиеся с ними приложения и эпитеты, и эмоциональную
окраску вообще большинства предметов, охватываемых восприя-
тием народного слагателя песни. Какая-то уступчивая, покорная
доброта звучит обыкновенно в народной лирической песне даже
тогда, когда ее безыменный автор идет навстречу эмоциям пе-
чальным и тяжелым — лихой судьбинушке, горькому горюшку,
тяжкой заботушке. Эта резко бросающаяся в глаза особенность
русской народной поэтики издавна находила себе отражение в
слоге всех ее подражателей, полных и неполных, как ставивших
своей художественной задачей возможно близкое воспроизведе-
ние народного склада, так и тех, кто стремился с 'народной, .ма-
нерой соединить особенности своего собственного авторского
замысла и индивидуальных стилистических пристрастий.

406

Круг типических ласковых слов, главным образом обраще-
ний и приложений-эпитетов, в подражаниях народной песне (ча-
ще всего — элегической) наметила в первой трети XIX века пре-
имущественно лирика А. Ф. Мерзлякова, А. А. Дельвига,
П. А. Вяземского, А. С. Пушкина, А. В* Кольцова, и в дальней-
шем круг этот очень мало расширялся.
Некоторое количество ласковых обращений, главным обра-
зом в ироническом употреблении, закрепилось за басней как ха-
рактерная часть ее лексического фонда. Все существенное здесь
восходит к И. А. Крылову. Относительно широко народную
лексику ласковости вобрала в себя беллетристика, отразившая
ее в диалоге, в котором принимают участие персонажи из наро-
да, и драма — с того времени, как в ней народные лица, с ро-
стом реалистических тенденций, заняли заметное место.
Характерные вообще для народной поэзии, ласковые слова в
«песнях» А. Ф. Мерзлякова еще иногда соприкасаются с
употреблением людей образованного круга: «...Высокий дуб раз-
весистый, один у всех в глазах, Один, один, бедняжечка, как ре-
крут на часах» (Среди долины ровныя, 1811). «Оставайся, бед-
Ma птичка, Запертая в клетке!» (Чернобровый, черноглазый).
Но и у него над такими преобладают народные: «...Взойдет ли
красно солнышко: кого под тень принять? Ударит ли погодушка:
кто будет защищать?» (Среди долины ровныя). «Полюбя друж-
ка, от горести изныть...» (Я не думала ни о чем в свете
тужить).
В существенном это же можно отметить и в стилизованных
стихотворениях А. А. Дельвига; напр. в «Русской песне»
(1824): «Что, красотка молодая, Что ты, светик, плачешь? Что
.головушку, вздыхая, К белой ручке клонишь!» три последних
ласкательных восходят к народному фонду, а первое —к обще-
литературному.
По выдержанности ласкательных существительных может
быть отмечена, как особенно характерная, его «Русская пес-
ня»— «Сиротушка, девушка...» (1829).
У А. В. Кольцова уменшительные многочисленны, но
почти все они производят впечатление или восходящих к на-
родной поэзии, или вообще естественных для нее. Из немногих
другого тона можно указать, напр.: «Смазливеньким личиком...»
(Повесть моей любви, 1829). «Люблю тебя юную за характер
добренький» (Песня, 1829).— Ласковые слова неуменьшительные
у него в стихотвореньях с народной окраской в подавляющем
большинстве восходят к народной же поэтике: «Улетай, улетай
К душе-девицеЬ (Песня, 1832). «Обойми, поцалуй, Приголубь,
приласкай...» (Последи, поцел., 1838). «А по Волге, моей ма-
тушке, По родимой, по кормилице, Вместе с братьями, за до-
бычью На край света летал соколом» (Песня разбойн., 1833).
В стихотворениях литературно-книжного стиля Кольцов сле-
дует образцам своего времени: «Мой кроткой ангел, друг мой

407

нежной, Не мой удел тобой владеть!» (К ней, 1830). «Мой друг,
мой ангел милой, Тебя ли я с такою силой, Так нежно, пламен-
но лобзал?» (1830) и под. Смешанный характер носят у него
слова-образы вроде: «Где ты, жизнь моя, Радость милая\ Пыл-
кой юности заря красная?» (Песня, 1840).
§ 12. Ироническое употребление ласковых слов
Лексика ласковости как ироническая нередко выступала, как
мы заметили, главным образом, в басне. Такою мы находим ее
зачастую у Крылова. Саркастическое употребление она полу-
чает к самому концу сороковых годов, и почти исключительно
у одного Ф. М. Достоевского. Ср., напр.: «И, главное, все
это делалось мигом: быстрота хода подозрительного и бесполез-
ного господина Голядкина была удивительная! Полижется-по-
лижется с другим втихомолочку, сорвет улыбочку благоволения,
лягнет своей коротенькой, кругленькой, довольно, впрочем, ду-
боватенькой ножкой, и вот уже и с третьим, и куртизанит уж
третьего, с ним тоже лижется по-приятельски...» (Двойник,
1846).
4. Лексика вежливости и почтительности
§ 13. Старая, допетровская Русь выработала в письменном
языке некоторое, довольно ограниченное число формул почти-
тельности (вместе с тем обязательно — уничижительности) и,
еще меньше, вежливости. Новый, европеизированный уклад
жизни русской аристократии, начиная с петровского времени,
создает потребность в утонченном, светском стиле обращения.
Формулы старого раболепства кажутся уже не соответствующи-
ми духу европейскости ни в общении представителей господст-
вующего класса между собою, ни даже в канцелярском языке.
Их сменяют новые, европейского типа, с переходом с ты йа Вы,
с обозначениями титулов и рангов, с почтительностью, теперь
представляющеюся нам иногда почти лакейской, но явно в спо-
собах выражения отличающейся от старого прямого холопства.
Формулы вежливости, выработанные XVIII веком, в общем, с
небольшими изменениями, переходят в XIX век и доживают в
таком виде, опять-таки лишь слегка упрощаясь, до самой Вели-
кой Октябрьской революции.
Несколько примеров из писем такого человека с бесспорным
вкусом и тактом, как А. С. Пушкин:
И. Е. Великопольскому (1826). Обращение — «Ми-
лостивый государь Иван Ермолаевич». Концовка — «Остаюсь с
искренним уважением вашим покорнейшим слугою».
А. X. Бенкендорфу (1827). Обращение — «Милости-
вый государь Александр Христофоробич». Концовка — «С глу-
бочайшим почтением и душевной преданностию имею честь быть
Вашего превосходительства покорнейший слуга...».

408

А. H. Гончарову (деду Натальи Николаевны). Обраще-
ние — «Милостивый государь, дедушка Афанасий Николаевич!»
Концовка — «С г/лубочайшим почтением и искренно сыновней
преданностию имею счастие быть, милостивый государь дедуш-
ка, вашим покорнейшим Слугою и внуком...» (1831).
Гр. Е. Ф. Канкрину (1835) : <<М. Г. граф Егор Францшич!
Обращаясь к Вашему Сиятельству с покорнейшей просьбою,
осмеливаюсь утрудить внимагіие Ваше предварительным объяс-
нением моего дела». Концовка — «Препоручая себя благораспо-
ложению Вашего Сиятельства, с глубочайшим почтением и со-
вершенной преданностью, честь имею быть, милостивый госу-
дарь, Вашего сиятельства покорнейшим слугою...».
К концу тридцатых годов подобные формулы вежливости,
еще недавно бывшие обязательными, в отношениях неофициаль-
ных частично делаются уже старомодными и безвкусными. Ха-
рактерно, напр., замечание по этому поводу Белинского в
письме к М. А. Бакунину 16 авг. 1837 г.: «Не почитаю нужным,
.для соблюдения формы, свидетельствовать мое всенижай-
шее почтение (разрядка — Белинского) твоим сестрам: это
пошло». Но он же пишет, например: «Любезнейший дражайший и
милейший мой Иван Сергеевич, наконец-то я собрался писать
и вам» (Белин., письмо И. С. Тургеневу, 1847).
Из отражений почтительности в художественной литературе
стоит отметить тонкие подражания-пародии Крылова. Вот,
напр., пародия льстивого придворного стиля, носителем которого
в басне «Мор зверей» (1809) является Лиса: «О, царь наш, до(>
рый царь! от лишней доброты», Лисица говорит: «в грех это
ставишь ты. Коль робкой совести во всем мы станем слушать,
То прийдет с голоду пропасть нам наконец; Притом же, наш
отец! Поверь, что это честь большая для овец, Когда ты их
изволишь кушать». Или вот выражение робкой почтительности
Ягненка пред могущественным Волком: «Когда светлейшей Волк
позволит, Осмелюсь я донесть, что ниже по ручью От Светлости
Его шагов я на сто пью...» (Волк и Ягненок, 1808).
Заслуживает внимания и характерное по внешним уже ко
времени Пушкина устарелым формам выражения письмо Дуб-
ровского к Троекурову («Дубровский», 1833): «Государь мой
премилосердый!.. За сим остаюсь покорный ко услугам...».
Добродушную насмешку над теряющим меру стилем почти-
тельности см. в письме князя П. А. Вяземского к А. И. Турге-
неву 21 янв. 1821 г.: «Я хочу, чтобы они [правительство] знали,,
что есть мнение в России, от коего не ускачешь на почтовых
лошадях^ как ни рассыпайся мелким бесом по белому свету г.
Это мнение не рушительное: первый желаю и молю, чтобы все
сделалось у нас именно всуіею и чтобы, по словам Милорадови-
ча, он [Александр I] «изволил соизволить», но соизволь же!».
1 Намек на постоянные разъезды Александра I.

409

Тщательно культивируемая, главным образом в екатеринин-
ское время, время исключительного значения и блеска двора,,
вежливость дворянских верхов, выработавшая свою специальную
Лексику с многостепенным различением рангов почтительности,,
во многом представляется уже ходульной ко времени Алексан-
дра I К Над этой лексикой в переписке с А. И. Тургеневым под-
шучивает фрондирующий Вяземский же: «Непременно благово-
ли (апраксинский2 слог) попросить сенатора Полетику, чтобы'
он непременно благоволил мне прислать для прочтения книги,
привезенные Ломоносиком»3 (29 апр. 1825 г., Остаф. арх., III).
5. Торжественная лексика
, § 14. Торжественная лексика в наибольшей мере сохраняет
в течение первой половины XIX века свою связь и с кругом по-
нятий, и с выбором слов, как тот и другой определился в пред-
шествующем веке. И в прямом и в метафорическом употребле-
нии язык поэзии, и в меньшей степени — прозы, продолжает
черпать из тех же источников, которые являлись основными для
предшествующего времени: отборочно-торжественное так или
иначе уходит своими корнями или в благоговейность церковности
с ее понятиями и отложившимися «высокими» словами, или в го-
раздо меньшей мере — в идеологию (политическо-сословную)
феодальной верхушки. В чисто-языковом отношении к отбору,,
определяющемуся внутренне — кругом понятий, с которыми исто-
рически связалась определенная эмоциональность, присоединяет-
ся важный специальный момент — чувство принадлежности тех
или других словарных элементов, элементов морфологических,
синтаксических и даже фонетических — как возможных синони-
мов и вариантов к разным сферам, различаемым преимуществен-
но в эмоциональном отношении: «торжественное» и «бытовое»,—
различение, которому обыкновенно соответствует хорошо осоз-
наваемый аспект хронологический: «старинное» и «теперешнее»,
а это в силу известных исторических причин очень часто рав-
няется разнице «церковнославянское» — «русское». Трудно про-
водимая иногда линия между торжественным и напыщенным
определяется в большой мере в этом же аспекте «архаического,
вышедшего из употребления» и только «старинного». В ряде слу-
чаев хронологическое противопоставление как момент, от кото-
рого зависит стилистический выбор и с ним окраска чувства,
усложняется историческими моментами классово-сословного по-
1 Ср. в «Горе от ума» А. С. Грибоедова фамусовское противопоставле-
ние: «...Век при дворе, да при каком дворе! Тогда не то, что ныне — при
государыне служил Екатерине!».
2 Выше: «...Сообщаю тебе наши московские редкости — ордера Степа-
на Степановича Апраксина. Я люблю, что глупость никогда не оставляет"
нас в торжественных случаях. Апраксин не что иное в настоящем деле, как
дворецкий Благородного собрания...».
3 Молодым Ломоносовым.

410

рядка: церковность как известная идейная направленность, и
«профессиональная» церковность и в быту, и в стиле, который
им соответствует, представляют отложения, во многом очень не-
одинаковые 1.
6. Словесные средства комического
§ 15. Вводные замечания
Комические жанры получили значительное развитие под пе-
ром ряда выдающихся русских писателей уже в XVIII веке. Во
второй половине его русская литература уже обладала коме-
диями Д. И. Фонвизина и «Ябедой» В. В. Капниста, среди дру-
гих такой комической оперой, как «Мельник — колдун, обманщик
и сват» А. О. Аблесимова, «ирои-комическими» поэмами
В. И. Майкова, Н. П. Осипова, М. Д. Чулкова и др., разнооб-
разными видами журнальной сатиры (Н. И. Новикова, И. А. Кры-
лова), талантливыми баснями И. И. Хемницера и И. И. Дмит-
риева, и под.
Едва ли не большая часть и притом художественно лучшей
продукции этого рода служила не просто удовлетворению мало-
серьезного любопытства, в большей или меньшей мере случай-
ной забаве, а выполняла и важные общественные функции —
сосредоточивая внимание на отрицательных сторонах современ-
ной русской жизни (злоупотреблениях крепостного права, непра-
восудии, невежестве, грубости нравов и т. д.) и вызывая самым,
фактом осмеяния моральную оценку их со стороны прогрессив-
ной части русского общества.
Те способы создавать комическое впечатление, которые осу-
ществил в своей литературной продукции XVIII век, отчасти
отложились в опыте, использованном последующим временем; в
большей своей части они были им усовершенствованы, были зна-
чительно обогащены и дополнены новыми, и лишь относительно
немногие из них сузились в своем применении и деградировали в
своей художественной влиятельности. Так, несомненна связь ба-
сенной иронии И. А. Крылова с предшествующими мастерами —
А. П. Сумароковым, Хемницером и др.; такой способ смешить, как
жаргонная русская речь иностранцев, примененный Фонвизиным
(Вральман в «Недоросле»), переходит к И. А. Крылову (Трише
s s «Модной лавке»; из неизданного — Трумф в «Подщипе») ; прие-
мы пародирования внешней формы осмеиваемого литературного
направления (од Ломоносова и Петрова), имевшие не лишенные
талантливости образцы уже в «одах вздорных» А. П. Сумаро-
кова, продолжаются в пародиях Панкр. Сумарокова (на класси-
ков и сентименталистов), И. А. Крылова (на басни гр. Д. И. Хво-
стова), А. С. Пушкина (на оды Хвостова) и т. д.
Менее других комических жанров нашла себе в XIX веке
Некоторые подробности см. в разделе «Архаизация».

411

продолжателей «ирои-комичеекая поэма» — обработка шуточных
эпических сюжетов в пародированном классическом слоге: «Рас-
хищенные. шубы» А. А. Шаховского (1811—1815) едва ли не
последнее заметное, что была создано в этом роде.
Идейная направленность как доминирующая черта комических
жанров на русской почве не падает с новым веком, и лучшее,
что им создано в этом отношении (в начале — комедии
ІИ. А. Крылова, к концу первой четверти — «Горе от ума»
А. С. Грибоедова, во второй четверти — повести Н. В. Гоголя,
«Ревизор» и «Мертвые души»), является не только этапом в раз-
витии художественного мастерства комического на русской поч-
ве, но имеет едва ли не меньшее значение и в истории нацио-
нального самосознания, как яркие картины в большей или мень-
шей мере болезненных явлений русской ^жизни.
В условиях жестокой цензуры, при общем подозрительном
отношении власти к печатному слову, русский народ. создал в
XIX веке выдающуюся литературу, в которой комическое чаще,
чем забаве, служило целям серьезным, общественно-важным,
являясь орудием сатиры-насмешки над социально-уродливым. В
первой половине века печатная литература обыкновенно не вы-
ходит, по внешним условиям и не может выходить, за пределы
юмора, насмешки добродушной, за которой следует только более
или менее легко угадывать и гражданское негодование, й пат-
риотические слезы пишущего, но то «честное, благородное лицо»,
действовавшее во все продолжение комедии Гоголя «Реви-
зор» — Смех, о котором упоминает он в «Театральном разъезде»,
присутствует в этой именно роли и в очень большом числе коми-
ческих произведений других русских авторов первой половины
века.
Было бы ошибкой, однако, утверждать, что эта общественная
направленность комического, особенно важная, исторически осо-
бенно влиятельная и особенно ценимая нами струя русской ко-
мической литературы, являлась единственной: «смирные», по вы-
рыжению И. С. Тургенева, десятилетия,— в которые Россию «как
кур, передушил ефрейтор-император» (Николай I),— не могли
вместе с тем не.быть временем литературы и угодливой, и «ней-
тральной», уходившей от жизни, отворачивавшейся от ее язв и
болей. Писатели «нейтральные» (Шаховской, Хмельницкий,
Вельтман, Сенковский, Даль) — в смешном видели только способ
придать, интересность литературному содержанию, в большей или
меньшей мере общественно-бесцветному; «угодливые» (видней-
ший—Булгарин), среди которых почти не оказалось способных
юмористов, убожеством своей насмешки обнаруживали идейную
безнадежность тех позиций, служить которым они подрядились,
отчасти, может быть, за страх, но во всяком случае против сове-
сти. Правда, дело не обходилось без сворачивания в сторону
реакции и у талантов крупных, напр., И. А. Крылова и Н. В. Го-
голя, но и они, за редкими исключениями, настоящими масте-

412

рами юмора оказались только в своей продукции, служившей"
передовым идеям века.
История комических жанров в русской литературе первой
половины XIX века ждет еще своего широкого изучения. Сюда,
должно войти и комическое положений, и смешные характеры, и
насмешка над логически несообразным. Один вопрос более дру-
гих уже успел привлечь к себе внимание исследователей: это*
по преимуществу языковая сторона комического у мастеров это-
го времени (главным образом у Гоголя). И один этот вопрос в
охвате полустолетия, при значительном разнообразии жанров, до-
пускающих приемы смешного,— требует привлечения очень боль-
шого материала, распадается на множество частных и заслужи-
вал бы целой исследовательской монографии.
Не исчерпывая предмета, который предполагает внимание ІГ
к таким частным моментам смешного, как ироническое выраже-
ние, каламбур, прослойки иного стиля среди какого-либо выдер-
жанного, и к цельным (по преимуществу) видам словесно-коми-
ческого (пародия на какое-либо произведение, речь от принятой'
автором «маски» и под.), в данной главе ограничим свою задачу
рассмотрением некоторых приемов юмористического впечатления,
нашедших себе применение в творчестве русских авторов, глав-
ным образом трех последних десятилетий первой половины XIX
века. Это время, озаренное гением Гоголя, в ряде особенностей
техники смешного и у «безыдейных» авторов подготовляет дру-
гого великого представителя русской сатиры — Салтыкова-Щед-
рина, который позже использует эти средства «нейтральных»»
для сатиры идейно-насыщенной, гражданственно-высокой г.
§ 16. Гоголь
Бесспорно самое яркое явление в русской литературе первой
половины XIX века — Н. В. Гоголь, не превзойденный и позже
мастер смешного, открывший в своем творчестве ряд новых сло-
весных приемов создавать эффекты исключительной комической
силы.
1 Успехи русского реализма в прозе, естественно, сопровождались обо-
гащением литературы различными приемами комического, в том числе сло-
весного. Нельзя в этом отношении пройти и мимо прозы А. С. Пушкина:
вспомним хотя бы два его замечательных художественных изобретениям
в «Капитанской дочке». Одно — в трагической сцене грозящей Гриневу
казни, когда верный Савельич, растерявшись, уговаривает его поцеловать ру-
ку у Пугачева и нечаянно обнаруживает в почтительной фразе свою настоя-
щую оценку самозванца: «Батюшка Петр Андреич!» — шептал Савельич;
стоя за мною и толкая меня. «Не упрямься. Что тебе стоит? плюнь да по-
целуй у злод... (тьфу!) поцелуй у него ручку».
Другое, менее тонкое,— забавную путающую назойливость почтитель-
ных эпитетов вахмистра при ответе на вопросы Гринева: «Что это.значит? —
закричал я в бешенстве. Да разве он [начальник караула-J с ума сошел? —
«Не могу знать, ваше благородие» — отвечал вахмистр. «Только его высоко-
благородие приказал ваше благородие отвести в острог, а ее благородии
приказано привести к его высокоблагородию, ваше благородие».

413

Культура гоголевского юмора не связана ни в малейшей йере
с иностранными образцами — с вековой, напр.1, культурой фран-
цузской шутки-каламбура, продолжающей через салоны с их
мадригалами, блестками альбомного остроумия и эпиграммами
жить в творчестве таких типично дворянских писателей, как
Вяземский или Баратынский.
Юмор Гоголя глубоко оригинален, самобытен и ярок в своей
самобытности. Если и для самобытности нужно искать глубоких
источников, то они, по-видимому, должны быть указаны, как и
многое вообще в его писательской манере, в его родной — укра-
инской почве; не случайно в приемах его комизма так много об-
щего с В. Т. Нарежным и Г. Ф. Квиткою-Основья-
ненко.
Некоторые современники Гоголя считали его юмор грубым.
Может быть, те, кто имел в виду слишком свободный выход
Гоголя в его намеках за грань общественно-приличного, и ке
были совсем неправы. Но в другом смысле слова «грубый»—
под обвинение в дешевке избираемых юмористических эффектов
Гоголь подпадает только в относительно редких случаях. Сом-
нительна, конечно, комическая ценность, напр., «положения»,
упоминаемого в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович
с Иваном Никифоровичем»: «Он сшил ее [бекешу] тогда еще,
когда Агафия Федосеевна не ездила в Киев. Вы знаете Агафию
Федосеевну? Та самая, что откусила ухо у заседателя»; но при-
меров таких шуток у Гоголя найдется, вообще говоря, немного.
И в том смешном, что достигается у него словесными средства-
ми, дешевые приемы, если иногда и встречаются, не играют
сколько-нибудь существенной роли: не штрафт вместо «штраф»
унтер-офицерской вдовы в «Ревизоре» и не сенахтор и 'губер-
нахтор вм. «сенатор» и «губернатор» в споре Феклы и Арины
Пантелеймоновны в «Женитьбе», и под.— средоточия комическо-
го впечатления. Заглавие прошения, .поданного Хлестакову—«Вы-
сокоблагородному Светлости Господину Финансову от купца Аб-
дулина», по поводу которого он восклицает: «Чорт знает что: и
чина такого нет», даже и просто неудачно как комическая вы-
думка.
Мастерство Гоголя'—в умении дать произносимым комиче-
скими лицами словам специальное направление — вызвать те до-
бавочные смысловые моменты, идущие враз-
рез или мимо сказанного действующим лицом,
которые по своей неожиданности или противоречию с изобра-
жаемым намерением возбуждают в зрителе неудержимый смех.
Ср., напр., в «Ревизоре» замечания Земляники о том, что «...эти
дела [т. е. вручение взяток] не так делаются в благоустроенном
государстве» или: «Представиться нужно поодиночке да между
четырех глаз и того... как там следует — чтобы и уши не слы-
хали! Вот как в обществе благоустроенном делается».
«У меня легкость необыкновенная в мыслях» (Хлестаков).

414

«Легкость в мыслях» Хлестакова (ср. «легкость движений», «лег-
кость слога» и под.) в сознании зрителей моментально превра-
щается из предмета гордости действующего лица в его не пред-
усмотренную им характеристику — «легко-мыслие».
Или как забавно в меру в устах обжоры Собакевича («Мертв,
души»), «мера» которого прямо противоположна тому, что в это
понятие вкладывается обыкновенно: «...У меня не так. У меня*
когда свинина, всю свинью давай на стол; баранина, всего бара-
на тащи, гусь, всего гуся! Лучше я съем двух блюд, да съем
в меру, как душа требует».
«Мне от своего счастья неча отказываться»,— заявляет Хле-
стакову высеченная унтер-офицерская вдова, надеющаяся полу-
чить с городничего «штрафт» за «ошибку». Нелепость наимено-
вания случившегося с ней «счастьем», как получается из-за ее
способа выражения, ярко-очевидна и потому исключительна
смешна.
По-видимому, не повторяется у Гоголя, но в том одном месте,,
где он применен, дает замечательный комический эффект —
прием «ненамеренного» сочетания почтительного обращения и
бранного высказывания, превращающегося, против воли говоря-
щего в знаменательное, полное лукавого смысла, сказуемое к
этому обращению. Прием этот применен Гоголем в разговоре
Чичикова с генералом Бетрищевым («Мертв, души», II часть).
Соответствующая партия (в сокращении) звучит так:
«Ха, ха, ха!» продолжал генерал. «Экой осел! Ведь придет же
в ум этакое требование: «пусть прежде сам собой из ничего
достанет триста душ, так тогда дам ему триста душ! Ведь on
осел!».
«Осел, ваше превосходительство» (=«осел — ваше превосхо-
дительство»).
«Экой дурак! Ведь он дурак?».
«Дурак, ваше превосходительство».
«...Но крепок, однакож? Есть еще зубы?»
«Два зуба всего, ваше превосходительство».
«Экой осел! Ты, братец, не сердись... Хоть он тебе и дядя„
а ведь он осел».
«Осел, ваше превосходительство. Хоть и родственник, и тя-
жело сознаться в этом, но что ж делать?».
Почтительные подтверждения Чичикова превращаются в со-
знании читателя в характеристику самого удачно обманываемого
им генерала, причем комическое усугубляется «ненамеренно-
стью», с которой соответствующие сочетания выступают в отве-
тах Чичикова.
Замечательны «эвфемизмы» гоголевских героев, нарочитые
смягчения «чего-то непокорного словам», юмористический эффект
которых осуществляется точной понятностью для читателя отно-
шения прикрываемой сущности и избранного персонажем выра-
жения: «...Но Чичиков оказал просто, что подобное предприятие*

415

или негоция [продажа мертвых душ], никак не будет не соответ-
ствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам
России, а чрез минуту потом прибавил, что казна получит даже
выгоды, ибо получит законные пошлины» (Мертв, души, I); или
ср. такие наивно произносимые действующими лицами «эвфе-
мизмы», как «...потому что ты человек умный и не любишь про-
пускать того, что плывет в руки» (Городничий), очень прозрач-
ный намек, углубляемый после остановки прибавлением «ну,
здесь свои...».
Фразеологизм «мрут, как мухи» при своем разложении: «С тех
пор, как я принял начальство... все, как мухи, выздоравливают»
(Земляника в «Ревизоре») забавляет нелепым противоречием
действительному положению в больнице, неудачей словесно-не-
уклюжей попытки скрыть настоящий факт.
Среди юмористических приемов Гоголя очень большое место
занимает, чаще всего приписанное тем или другим персонажам,
неожиданное, противное логике, сочетание абсолютно
по их природе друг к другу не относящихся
понятий, внешне данных как параллельные, связанные и под.
Едва ли не наибольшее количество примеров подобных юмори-
стических сочетаний дает «Повесть о том, как поссорился Иван
Иванович с Иваном Никифоровичем» (1833). Ср.: «Это все перед
домом; а посмотрели бы, что у него в саду! Чего там нет? Сливы,
вишни, черешни, огородина всякая, подсолнечники, огурцы, дыни,
стручья, даже гумно и кузница». «Иван Иванович несколько бо-
язливого характера. У Ивана Никифоровича, напротив того, ша-
ровары в таких широких складках, что если бы раздуть их, то в
них можно было бы поместить весь двор с амбарами и строени-
ем». «Прекрасный человек Иван Иванович! Он очень любит ды-
ни. Это его любимое кушанье».
Примеры из других его произведений:
«Иван Павлович: А любопытная, однакож, как я вижу,
должна быть земля эта Сицилия. Скажите: вот вы сказали му-
жик, что мужик, как он, так ли совершенно, как и русский му-
жик, широк в плечах и землю пашет? или нет?
Жевакин: Не могу вам сказать, не заметил, пашут или
нет, а вот насчет нюханья табаку, так я вам доложу, что все не
только нюхают, а даже за губу-с кладут» (Женитьба).
«Агафья Тихоновна: Ах, ведь вы не знаете, с ней [Би-
урюшкиной] ведь история случилась.
Кочкарев: Как же, вышла замуж.
Агафья Тихоновна: Нет, это бы еще хорошо, а то пе-
реломила ногу.
Кочкарев: Да то-то я помню, что-то было: или вышла за-
муж, или переломила ногу» (Женитьба).
«О, вы еще не знаете его!» отвечал Манилов: «у него чрезвы-
чайно много остроумия. Вот меньшой, Алкид, тот не так быстрг
а этот сейчас, если что-нибудь встретит: букашку, козявку, так

416

уж у него вдруг глазенки и забегают; побежит за ней следом и
тотчас обратит внимание. Я его прочу по дипломатической ча-
сти...» (Манилов «Мертв, души»).
«Хлестаков: ...Как ваша фамилия? я все позабываю.
Артемий Филиппович: Земляника.
Хлестаков: А, да, Земляника. И что ж, скажите, пожалуй-
ста, есть у вас детки?
Артемий Филиппович: Как же-с. Пятеро, двое уже
взрослых.
Хлестаков: Скажите: взрослых! а как они, как они того?..
Артемий Филиппович: To-есть не изволите ли вы спра-
шивать, как их зовут?..» (Ревизор).
Или в письме к Шпоньке его тетушки («Иван Федор. Шпонь-
ка и его тетушка», 1832):
«В ожидании подлинного удовольствия тебя видеть, остаюсь
многолюбящая твоя тетка Василиса Цупчевська. Чудная в огоро-
де у нас выросла репа: больше похожа на картофель, чем на
•репу».1.
Заметим и совершенно прозрачную комическую установку
собственных имен: игру в смешение того, что по словес-
ной природе должно выступать как различие — «Петр Иванович
Бобчйнский» и «Петр Иванович Добчйнский» 2, «дядя Митяй» и
«дядя» Миняй», «Кифа Мокиевич» и «Мокий Кифович, родной
сын его» (ср. и редкостность самих имен); фамилию, напр., в
«Ревизоре», с намеком на слово-понятие, менее всего подходя-
щее в качестве подобного наименования: Филипп Антонович По-
чечуев (ср. почечуй «геморрой»); Антон Антонович Сквозник-
Дмухановский (ср. укр. дмухати «дуть»; намек, может быть, на
«продувной» (плут и под.); Ляпкин-Тяпкин (ср. тяп-ляп).
Без наивной характеристичности, принятой в XVIII веке, наро-
читы и все фамилии полицейских и частного пристава: Свисту-
нов (ср. типичный для полицейского свисток), Пуговицын (ср.
типичное в «физиономии» мундира), Уховертов (фамилия с на-
меком на «рукоприкладство» старинной полиции) и превратив-
шаяся в нарицательное слово — Держиморда (с намеком на
•функцию полицейского — «держать»3 и на изівестіный синоним
к слову «лицо»).
В «Женитьбе» — целая комическая игра сосредоточена во-
круг фамилии Яичница:
«Иван Павлович: ...Мне очень приятно сойтись с чело-
веком бывалым: позвольте узнать, с кем имею честь говорить.
Жѳвакин: Жевакин-с, лейтенант в отставке; позвольте со
своей стороны тоже спросить, с кем-с имею счастье изъясняться.
1 Последний поимер приведен А. Слонимским в брошюре «Техни
ка комического у Гоголя», II, 1923, стр. 40.
2 Так произносились эти фамилии, судя по ударениям в стихах Вязем-
ского.
3 Ср. позже у Г. Успенского, «тащить и не пущать».

417

Иван Павлович: В должности экзекутора Иван Павлович
Яичница.
Жевакин (не дослышав) : Да я тоже перекусил.— Дороги-
то, знаю, впереди будет довольно, а время холодновато: селедоч-
ку съел с хлебцем.
Иван Павлович: Нет, кажется, вы не так поняли: это
фамилия моя: Яичница.
Жевакин (кланяясь) : Ах, извините, я немножко туговат
на ухо, я, право, думал, что вы изволили сказать: что покушали
яичницу.
Иван Павлович: Да что делать, я хотел было уже про-
сить генерала, чтобы позволил называться мне Яичницын, да
свои отговорили: говорят, будет похоже на собачий сын».
Комические приемы Гоголя, даже одни только словесные, поч-
ти неисчерпаемы. Из множества их упомянем еще очень харак-
терный для него — приобретающие очень различную форму пе-
редачи забавной по своему неискусству речи героев,— начиная
от замены нужного слова каким-то подвертывающимся, уводя-
щим в сторону от того, что говорящий хочет выразить, и кончая
вовсе путаными тирадами, за которыми можно только угадывать,
какому намерению они должны были бы служить х.
«Но знаете ли», прибавил Манилов: «все, если нет друга, с
которым бы можно поделиться...» — «О, это справедливо, это
совершенно справедливо!» прервал Чичиков. «Что все сокровища
тогда в мире! Не имей денег, имей хороших людей для обраще-
ния, сказал один мудрец» (Мертв, души).
«Яичница: Странная погода нынче: поутру совершенно бы-
ло похоже на дождик, а теперь как будто и прошло.
Агафья Тихоновна: Да-с, уже эта погода ни на что
не похоже: иногда ясно, а в другое время совершенно дождливая.
Очень большая неприятность.
Жевакин: Вот в Сицилии, матушка, мы были с эскадрой
в весеннее время, если пригонять, так выйдет к нашему февра-
лю; выйдешь, бывало, из дому: день солнечный, а потом эдак
дождик, и смотришь, точно как будто дождик» (Женитьба).
«Кочкарев: ...Согласен и одобряю ваш союз. Брак это
есть такое дело... Это не то, что взял извозчика, да и поехал
куды-нибудь; это обязанность совершенно другого рода, это обя-
занность... теперь вот только мне времени нет, а после я расска-
жу тебе, что это за обязанность» (там же).
«Хлестаков: Как я счастлив, сударыня, что имею в неко-
тором роде удовольствие вас видеть» (Ревизор).
«Анна Андреевна: Мы теперь в Петербурге намерены
жить. А здесь, признаюсь, такой воздух... деревенский слишком!..
1 Ср. В. Гофман, Язык литературы, Л., 1936. Язык и стиль «Реви-
зора».

418

Признаюсь, большая неприятность... Вот и муж мой: он там по-
лучит генеральский чин» (там же).
— О шутливом применении Гоголем французских слов в
обывательском произношении см. стр. 235.
Широкое применение находит у Гоголя также следующий
прием комического: ему, величайшему мастеру «выставить так
ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость
пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от
глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем», как никому другому
удаются образцы пошлых мыслей, высказываемых
его героями в оболочке претенциозно «лите-
ратурного» выражения, «изящного» отбора слов, иног-
да забавного в его элементарной затасканной закругленности,
иногда беспомощного в осуществлении самого намерения. Ср.,
напр., образцы «изящного» слога щеголяющих друг перед дру-
гом его «красотой» Чичикова и Манилова.
Манилов, как на пример безвредности курения ссылается на
непрерывно курившего поручика, служившего в его полку; по-
ручику этому, по его словам, «теперь уже сорок слишком лет»,
а здоров он до сих пор, «как нельзя лучше». На «эту иллюстра-
цию» — «Чичиков заметил, что это точно случается и что в на-
туре находится много вещей, неизъяснимых даже для обширно-
го ума».
Или вот пример из области красноречия Манилова: «Конеч-
но», продолжал Манилов: «другое дело, если бы соседство было
хорошее, если бы, например, такой человек, с которым бы, r
некотором роде, можно было поговорить о любезности, о хоро-
шем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы
этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое...».
К такого же рода «красноречию» относятся, напр., и «свет-
ские» фразы, которыми обмениваются Анна Андреевна и Хле-
стаков («Ревизор»), или восхищающий Аннушку «изысканный*
слог Дворецкого в «Лакейской», и под. (ср. еще XI, § 12) х.
§ 17. Игра в каламбуры
Среди комических средств Гоголя совсем незначительная роль
принадлежит намеренной игре смещением смысла при омо-
нимах и схожих звучаниях2. Культура такого каламбура, типич-
ная для французских салонов XVIII века, в русской литературе
характеризует в наибольшей мере писателей французского вос-
питания, развивавшихся на французских образцах и в большин-
стве принадлежавших к той среде, которая социально была наи-
1 О юмористических приемах Гоголя см., напр.: И. Мандельштам.
О характере гоголевского стиля, 1902, стр. 241—345; Л. Слонимский,
Техника комического у Гоголя, 1923.
2 Смещения смысла у Гоголя даются обыкновенно «лукаво» — как слу-
чайные, как срывы, будто не зависящие от чьего-либо намерения.

419

более близка к верхам французского общества XVIII века, об-
служивавшимся «классической» литературой этого времени. Вку-
сы аристократической верхушки во многом определили отбор и
характер смешного вообще и тех жанров, в которых смешное
находило свое применение. Салоное остроумие с наибольшей
охотой открывало дорогу внешней словесной игре — каламбуру
и просто как невинной забаве, и как средству колкой насмешки.
Пристрастие к каламбуру и лучшие образцы его характеризуют
прежде всего нескольких поэтов первой половины XIX века.
Среди них — А. С. Пушкин, П. А. Вяземский, Е. А. Баратынский,
Д. В. Давыдов, M. ÏO. Лермонтов. Им и ряду менее значитель-
ных писателей их времени принадлежит множество шутливых
столкновений звучаний и смысла, начиная от служащих только
игре как игре (ср. пушкинские омонимические рифмы: «Защит-
ник вольности и прав В сем случае совсем не прав» (Евг. Онег.,
гл. I), «А что же делает супруга Одна в отсутствии супруга»?
(Граф Нулин), и кончая злыми, часто политически заостренными
эпиграммами, по условиям цензуры, не проникавшими в печать.
Вот, напр., эпиграмма-каламбур желчного и грубоватого сати-
рика начала века Ак. Н. Нахимова (1782—1814)—«Игроку»:
«Сын счастия, кого все Короли любили! Где слава днесь твоя?
Увы! прошла, как дым. Холопы 1 игроку и дамы изменили; Лишь
черви поползли за ним».
Из пушкинских эпиграмм-каламбуров можно привести хотя
бы: Неведомский — поэт не ведомый никем, Печатает стихи, не-
ведомо зачем» (1822). Или эпиграмму Пушкина на Ф. В. Бул-
гарина, претендовавшего на роль русского Вальтера Скотта, со
стихом: «Согласен я — он просто скот...».
У Лермонтова дружеская . шутка («К М. И. Цейдлеру»):
«Русский немец белокурый Едет в дальнюю страну, Где косма-
тые гяуры Вновь затеяли войну. Едет он томим печалью На мо-
гучий пир войны; Но иной, не бранной сталью Мысли юноши
полны».— Цейдлер, как знали его товарищи, был влюблен в де-
вушку по фамилии Сталь.
Д. В. Давыдов в эпиграмме «Генералам, танцующим на
бале в 1826 году» возвращает переносное «на убой» к его пря-
мому значению через яркую антитезу из лексики животновод-
ства же: «Мы все несем едино бремя, Но жребий нам иной: Вы
назначены на племя, Я же послан на убой».
Из каламбуров .второстепенных авторш в свое время громкою
известностью пользовался направленный против Н. А. Полевого
стих А. И. Писарева в водевиле «Три десятки» (1825): «У
нас теперь народ затейный, Пренебрегает простотой: Всем мил
цветок оранжерейный И всем наскучил полевой», давший повод
в театре к демонстрации сочувствия публики популярному тогда
журналисту, взятому ею под свою защиту.
1 Старинное название валетов.

420

Значительно чаще встречаются остроты, в которых элемент
словесной игры усложняется намеками, в большей или меньшей
мере выходящими за пределы прямых словесных ассоциаций. К
ним относится, напр., известное стихотворение Пушкина
(1829): «Напрасно видишь тут ошибку» с поразительной по мет-
кости характеристикой Александра I, замаскированной от цензу-
ры названием «Кумир Наполеона»: «Напрасно видишь тут ошиб-
ку; Рука искусства навела На мрамор этих уст улыбку, А гнев
на хладный лоск чела. Недаром лик сей двуязычен. Таков и был
сей властелин, К противучувствиям привычен, В лице и в жизни
Арлекин». В слове арлекин — смысловой ряд: шутовской костюм
из разноцветных лоскутьев — нетвердость характера («противу-
чувствия») — подсказ общей характеристики «актер».
Из писателей-прозаиков тридцатых — сороковых годов чаще
других играют каламбурами-омонимами и созвучными словами —
О. И. Сенковский и А. Ф. Вельтман; Вельтман — почти
всегда удачно и с чувством меры, Сенковский, гаерствующий не-
прерывно и чуть ли не во всех жанрах, которых касается его
перо,— только иногда с настоящим остроумием.
Ограничиваюсь немногими примерами.
«Пусть мое сердце холодно, как лед. Может быть полярный
лед тверд, как кремень, и удар куска об кусок произвел бы
искры... искры любви. Что может быть лучше любви искренней?*
(Вельтман, Странник, 1831).
«Платон Васильевич был очарован Новым архитектором; но
когда дело дошло до числа окон: — Помилуйте! четное число
окон! это невозможно! Платон Васильевич привел было опять в
пример фасад человеческого лица, с четным числом глаз, и что
по правилам архитектуры вместо третьего глаза надо подставить
фонарь» (Вельтман, Саломея, 1846—1847). Ср. подставить фо-
нарь в смысле «подбить глаз».
Как образованный по своему времени дилетант-филолог,
А. Ф. Вельтман находит и в старинном словесном материале при-
годное для привычной и любимой своей игры в расхождение по-
нятий и словесных знаков. Не очень, может быть, кстати, напр.,
юмористическая фигура городского казначея в «Неистовом Ро-
ланде» (1835—1836) получает от автора наклонность к ученой
архаике, сталкивающую его с неверно его понимающими други-
ми чиновниками города: «Казначей был добрый человек,—ха-
рактеризует его автор,— ученый человек; был большой анти-
кварий по части законов, и это повредило ему, перессорило со
всеми. Он читал Правду Русскую, устав святого князя Володи-
мера, Судебник царя Ивана Васильевича и знал, что чин казна-
чейский издревле был важный чин, что некогда главной долж-
ностью казначея было хранить государево платье и оберегать
оное от волшебства и чародейства. С городничим поссорился он
за то, что сказал ему, что искони городовые воеводства, т. е.

421

городничества, давались вместо жалованья и кормления из ми-
лости, для нажитка, и что в челобитных о воеводствах писали:
прошу отпустить покормиться; и что воеводы суди-
ли прежде вместе с старостами и целовальни-
ками.
Последнее было принято городничим за смертельную обиду.
Он почел это за упреки в нетрезвости; ибо казначей не потру-
дился ему объяснить древнего значения слова целовальник1.
С стряпчим городового магистрата казначей поссорился за
то, что, объясняя ему старинную должность стряпчего: одевать,
обувать, омывать и чесать государя и, за неимением карманов,
носить носовой царский платок, осмелился прибавить, что стряп-
чие прежде были под началом у ключников».
В языке времени Вельтмана староста — начальник из кре-
стьян над барскими крепостными, целовальник — водочный сиде-
лец, ключник — обыкновенно крепостной, ведающий ключами от
погребов, и под.
Или вот каламбур, усложняемый иронией плута-«сына» над
честолюбием всячески стремящегося пролезть в знать купца-
«тятеньки»:
« — Надо бы в карете, четверней, тятенька.— Э-ва! да это в
самом деле скажут, что его графское сиятельство приехал.— Тем
лучше, тятенька:, вам следует задать тону, вы не кто-нибудь
такой — так ничего, а почетный гражданин, миллионщик. Если
захотите только, так вас в немецкой земле в археографы2 пожа-
луют и с большой печатью диплом пришлют» (Вельтман, Сало-
мея, 1846—1847).
«В его [Шпирха] фразе нет других оборотов, кроме денежных;
всякое его слово так и щупает ваши карманы» (Сенковск., Пред-
убеждение, 1834).
Ср. у Гоголя («Мертв, души», II): «Все встали. Подставив
руку коромыслом, повел Чичиков обратно хозяйку, но уже недо-
ставало ловкости в его оборотах, потому что мысли были заняты
существенными оборотами» 3.
Изредка можно встретить также комический эффект, осно-
ванный на развертывании вокруг существующего слова грамма-
тических средств, не принятых в фактическом языковом употреб-
лении:
«Все эти господа в синих плащах, которые проходили тогда
по Вознесенскому мосту, как раз скажут, что это натянуто, как у
г. Бальзака, и что я натянул это... Клянусь честью, я не натя-
1 Присяжный (доверенный) человек.
2 Курсив мой.—Л. Б.
3 Ср. и каламбур, предполагающий у читателей знание иностранных
языков:
«С первого взгляду он [Дмитрицкий] ее [Саломею] возненавидел и, ос-
мотрев с головы до ног, назвал по-латыне зверем», т. е. как должен уга-
дать читатель, бестией — в русском смысле слова (лат. bestia «зверь»).

422

гивал. Оно как-то само так натянулось для большей ясности
дела...» (Сенковск., Вся женск. жизнь в нескольких часах, 1834).
Другой распространенный вид каламбура у Сенковского,
Вельтмана и примыкающих к их манере авторов — сотрудников
«Библиотеки для чтения» — новое осмысление слов путем стал-
кивания их с другими возможными значениями (разложение
фразеологизмов и йод.),— прием, великим мастером которого был
в особенности Гоголь.
На фантастическом аукционе продается весь свет, обладате-
лем которого, по Бюффону, является человек. «Собственник»
предлагает купить его — «Свет, лучший из всех созданных све-
тов: пестрый, красивый, звучный, замысловатый, единственный
свет в миреі..» (Сенковск., Аукцион, 1834).
«Вообразите-с! — сказал почтмейстер, взяв вилкою кусок па-
стилы,— во Франции, в Париже-с бывает завтрак на вилках...
Да это, верно, просто выражение,— сказала важно хозяйка дома:
— Точно такое же выражение, как у нас говорят: сидеть на
иголках» (Вельтман, Неистов. Роланд, 1835—1836).
«Не встретив в ней противоречий, Я кратко кончил свою речь:
«Мой друг, игра не стоит свечі» И мигом потушил все свечи»
(Вельтман, Странник, 1831).
«Я сел возле письменного стола, бросил взоры на карту, гла-
за разбежались, что же мне было делать без глаз?» (там же).
Как понравились вам стихи его?.. Не правда ль, что много
огня? — Тьма! да и нельзя: демон без огня — чорт ли в нем»
(Вельтман, Саломея, 1846—1847).
«А французский язык — о, без него человек, а особенно рус-
ский, совершенно бессловесное существо] Французская мода,
французский тон, дух и духи, жеманство, французские слабости
и пороки и, словом, все французские добродетели необходимы...»
(там же).
Игра построена на сталкивании понятий, обычно не разделя-
ющихся: «русский человек», т. е. говорящий по-русски, и «рус-
ский человек», как принадлежащий к русской национальности
без важнейшего признака этой принадлежности — языка. Ср.
здесь и каламбур типа сопоставления омонимов — дух и духи.
Или вот пример из талантливой повестушки «Пригожая каз-
начейша» А. Шидловского (напечатанной в «Библиотеке
для чтения», 1835, том IX, февраль1), близкой некоторыми чер-
тами к беллетристической манере Сенковского и Вельтмана:
« — Пойдем, душенька, пойдем; пора домой; я устала,— тороп-
ливо сказала она [казцачейша] мужу.— Погоди немного: нельзя
же подняться нам первыми,— равнодушно отвечал последний».
Шутливый налет получается благодаря будто бы невзначай ан-
1 Она перепечатана в книге «Старинная повесть», 1929, Изд. писателей
в Ленинграде.

423

титезирующим первыми в одном словесном плане и последний
в другом ( = «TOT»).
§ 18. Комическое у Герцена
Игра остроумия яркого и тонкого, не в пример большинству
его современников уже и в это время особенно часто социально-
заостренного, характеризует писательскую манеру А. И. Гер-
цена. Языковые моменты в остротах Герцена заключают в себе
гораздо меньше каламбурного, чем, напр., у такого присяжного
остряка предшествующего времени, как Вяземский: они тоньше,
движение мысли, их создающей, сложнее,— эффект обнаружения
их «соли» поэтому обыкновенно ярче и содержательнее. Взять,
напр., хотя бы поразительное по силе насмешливости использо-
вание им залогового оттенка в фразе, характеризующей бездель-
ное благоденствие помещика: «...Работа — не наслаждение; кто
может обойтись без работы, тот не работает; все остальные на
селе работают без всякой пользы, работают целый день, чтобы
съесть кусок черствого хлеба, а хлеб едят для того, чтобы завтра
работать, в твердой уверенности, что все выработанное не их.
Здешний помещик Федор Григорьевич один ничего не делает, а
пользы получает больше всех, да и то он ее не делает, она как-
то сама делается ему» (Доктор Крупов, J 846), или замечатель-
ную характеристику подчеркнутой путем как будто исключаю-
щих друг друга слов — подлости в лакеях мировоззрения их бар:
«Странное положение Любоньки в доме Негрова вы знаете; она,
от природы одаренная энергией и силой, была оскорбляема со
всех сторон двусмысленным отношением ко всей семье, поло-
жением своей матери, отсутствием всякой деликатности в отце,
считавшем, что вина ее рождения падает не на него, а на нее,
наконец всей дворней, которая, с свойственным лакеям аристо-
кратическим направлением, с иронией смотрела на Дуню» (Кто
виноват? — 1847).
§ 19. Комическое смешение словесных стилей
Один из очень распространенных приемов создания комиче-
ского эффекта — имеющее очень многообразные формы, намерен-
ное смешение стилей. К этому виду комического относится, напр.,
сообщение ничтожного содержания в подчеркнуто-напыщенной
или «отборной» словесной манере, макароническое смешение шю-
странных элементов с обычным (родным) языком, архаический
слог как оболочка современного содержания и т. д. Н. В. Го-
голь дал замечательные образцы многих из подобных приемов;
ср. приведенные выше (§ 16) примеры «изящного» слога его пер-
сонажей или начало «Повести о том, как поссорился Иван Ива-
нович с Иваном Никифоровичем» с комической патетикой рас-

424

сказчика !, цитированные выше (стр. 235) разговоры на «рус-
ском» языке дам — приятной во всех отношениях и просто при-
ятной и под.
А. Ф. Вельтман более, чем другие, оставил образцов юмо-
ристического использования словесной архаики и прослоек на-
родно-эпической манеры (см. стр. 120—121, 316—317).
И. П. Мятлев (см. стр. 423—424) почти исчерпывается в своем
юморе одною манерой — макаронических смешений. Как любо-
пытное явление в основном той же стилистической направлен-
ности заслуживает упоминания еще одно специальное. Элементы
народного эпического склада, нарочито вносимые в повествование
цз жизни чиновничьей с целью придать ему окраску ироническую,
насмешливо-шутливую,—средство, еще относительно редко при-
меняемое в юмористике тридцатых — сороковых годов, но в заро-
дышах его оно интересно как предвестье манеры, блестяще раз-
вернувшейся во второй половине века под пером великого масте-
ра сатиры — Салтыкова-Щедрина.
Почти полную иллюзию слога Салтыкова-Щедрина получаем,
напр., читая в «Пригожей казначейше» А. Шидловского (1835)
«...Николай Лаврентьевич обрадовался, нашел жену в лучшем
расположении духа, и от души благословил приход Никиты Ива-
новича.
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Дни
идут за днями. Казначей от зари до обеда просиживает в казна-
чействе, считает и пересчитывает тысячи, сводит счеты да отче-
ты. Работы казначею не стать искать: деньги приходят, деньги
уходят через его руки, есть над чем поработать. А казначейша
между тем сидит дома, стряпает, прибирает, гладит, моет, а как
придет вечер да муж, то она в зелен сад гулять уходит. Муж
не нарадуется, что жена его начинает свыкаться с уездною жиз-
нию и перестает жаловаться на свою долю и счастие. Мир и доб-
рое согласие посетили их. Добрый Николай Лаврентьевич лю-
буется на нее: попригожела, пополнела, расцвела как маков цвет.
...Между тем пригоженькая казначейша по садику гуляет, под
белою березою вечера просиживает, гонит думу за думою, лю-
буясь полным месяцем, считая ясные звездочки...
Молва идет, как река течет: чем далее, тем шире, глубже,
тише. Идет молва недобрая про добрую казначейшу: и стар и
мал,— все про нее как в трубу трубят».
§ 20. Юмористические приемы Мятлева
В истории юмористического стиля в русской литературе за-
метное место принадлежит И. П. Мятлеву. Вряд ли он сам
придавал большое сатирическое значение своим шуткам в мака-
1 «Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки?
Фу, ты пропасть, какие смушки! сизые с морозом! Я ставлю бог знает чтоѵ
если у кого-либо найдутся такие!..» и т. д.

425

ронической манере. Но этот его прием смешения русского язы-
ка с иностранными, главным образом — французским, как явное
пародирование манеры разговаривать, характеризовавшей дво-
рянские верхи, «задел» и в свое время мог сыграть и, вероятно*,
сыграл известную роль, делая эту манеру подчеркнуто-смешной.
В остальном как характерное для Мятлева-юмориста можно
отметить лишь немногое.
Другой его прием, на долгое время сделавший ходовыми его
куплеты,—рифмующиеся друг с другом слова-обращения, ко-
торые должны в зачине куплета образовывать как бы одно по-
нятие. Так, в широкий обиход его времени вошли и держались
долго и после 1 знаменитые «Фонарики, сударики, Скажите-ка вы
мне, Что видели, что слышали В ночной вы тишине?.. Фонарики,
сударики, Горят себе горят, А видели ль, не видели ль, Того не
говорят» (Фонарики).
Этот же, в конце концов уже старинный куплетный прием*
применен в «Коммеражах» (1836). Ср. слегка варьирующийся
припев: «Трещоточки, чечоточки! Что разболтались вы? Что ле-
зет за нелепица Из вашей головы!» и под.
Из отдельных слов Мятлевым удачнее других было заостре-
но как иронически-шутливое бытовое «говорят»: «И сами вы,
трещоточки, Узнали все?., навряд! — Узнать-то не узнали мы,
А только говорят!.. И знаете трещоточки, Кто рассказал?., нав-
ряд! — Ну, кто — не знаем именно, А только говорят» и под.
§ 21. Стилистические курьезы в беллетристике Даля
Всякие стилистические курьезы, и почерпнутые из многочис-
ленных встреч, наблюдений и случаев его богатой бытовыми
впечатлениями жизни, и сочиненные в духе действительно по-
падавшегося и в свое время показавшегося смешным, в большом
числе встречаются у В. И. Даля. Они идут у Даля в дело, где
случится, без большого чувства меры и без достаточной моти-
вированности прямыми потребностями повествования. Несколько,
напр., нелепых донесений исправников, к одному из которых
даже сделано примечание «для любопытных я храню донесение
это в подлиннике», пристроены в «Бедовике» (1839) к характер
ристике его героя — Евсея, который «писал так же смело, как
думал про себя, а вслух заговорить не осмелился бы и сотой
доли того, что писал. При всем этом он не требовал и не ожи-
дал от других такой же грамотности. С неимоверным благоду-
шием читал и понимал он донесение исправника, что...» и т. дА
1 По утверждению комментатора (В. Голицыной), «Фонарики» в
сокращенном виде превратились в песню петербургских мастеровых» (см.
И. Мятлев, Стихотворения, Библ. поэта, Малая серия, № 30, 1937,
стр. 162). \
2 Два примера: «Такой-то, едучи на телеге по косогору, при излишнем
употреблении горячих напитков, споткнулся и от нескромности лошади был

426

.Другие подобные канцелярские курьезы нашли себе место в
главе X этой же повести в «во-вторых» из трех упоминаемых
групп «событий» города Малинова в отсутствие Евсея Стахееви-
ча и, хотя они сами по себе могли бы производить забавное
впечатление \ но там, где даны автором, кажутся как-то насиль-
ственно вставленными и потому несмешными.
Интерес к языку вообще, к такому воспроизведению необыч-
ной речи, в частности, приводит Даля и к тому, что он охотно
продолжает, по примеру Фонвизина и Крылова, передавать в воз-
можной точности и в подражании жаргонную речь иностранцев.
Не чувствуя, что юмор этого рода — определенная и грубая де-
шевка, недостойная хорошей беллетристики, он, имея, вероятно,
в виду своего невзыскательного читателя, забавляет его чем
придется — и записями жаргонных анекдотов, и просто коверка-
ною русскою речью. Напр., в «Находчивом поколении» приво-
дится сочиненная «на русском языке» гувернером-французом бас-
ня «Собачка и собака» («Один маленький собачка с великий
злость Грыз кость...» и т. д.) и другая «Великодушие» такого же
рода («Один молодой козел пошел себя немножко прогули-
вает...») 2.
Но не собирательство стилистических курьезов и не жаргон-
ная речь персонажей заставляет среди юмористов первой поло-
вины XIX века вспомнить Даля. Гораздо большее значение имеет
сделанное им в области народного юмора, привлечение беско-
нечного количества народных шуток, прибауток и под., внимание
его к источникам народного творчества, в этом отношении неис-
черпаемым. Никто из его современников и желавших пользовать-
ся такими средствами юмора (подобное желание несомненно
было в большой мере у Вельтмана) не приблизился к сделан-
ному Далем даже отдаленно.
разбит». «В таком-то уезде статистических сведений не оказалось никаких,
о чем и имеет счастие всепочтятельнейше донести».
1 «А жировский городничий... отношением своим уведомлял, что по
графе нравственность в статистических таблицах сделано надлежащее рас-
поряжение, а именно: «как оной нравственности в городе не оказалось, то
и отнесенось к исправнику, не окажется ли таковой в уезде». Отношение
городничего было принято комитетом к сведению».
2 Тоньше и умнее жаргонною речью иностранца пользуется Пушкин.
Напомним его генерала-немца в «Капитанской дочке», где «немецкий вы-
говор» генерала хорошо мотивирован со стороны повествовательной: генерал
сначала не понимает русского выражения письма Андрея Петровича Гри-
нева «держать в ежовых рукавицах», и данное ему молодым Гриневым
разъяснение, опровергаемое контекстом письма, заставляет его заключить:
«...Нет, видно, ешовы рукавицы значит не то». В «Гробовщике», где на-
лицо был повод дать подобный же выговор, Пушкин, однако, избегая де-
шевки такого юмора, ограничился замечанием: «дверь отворилась, и чело-
век, в котором с первого взгляду можно было узнать немца-ремесленника,
вошел в комнату. «...Извините, любезный сосед», сказал он тем русским
:наречием, которое мы без смеха доныне слышать не можем, «извините, что
я вам помешал... я желал поскорее с вами познакомиться. Я сапожник,
имя мое Готлиб Шѵльц...» и т. д.

427

§ 22. Палисиада Жуковского
Говоря о приемах смешного у писателей первой половины
XIX века, можно специально отметить еще стихотворение
В. А. Жуковского «Максим» (1814), легкую переделку-пере-
вод французских куплетов. «Максим» — шутка, построенная на
игре тавтологиями. Этот род куплетов — «палисиады»воз-
ник во Франции, как думают, после битвы при Павии в 1525 г.,
когда многих насмешили претендовавшие на трогательность сло-
ва наивной солдатской песни о павшем в бою командире: Jaques
de Chavannes de la Palice: Monsieur de la Palice est mort, Mort
devant Pavie; Un quart d'heure avant sa mort II était encore en
vie — «Г. де Ля-Палис мертв. Умер под Павией. Еще за четверть
часа перед своей смертью он был жив» К Впрочем, по другим
данным (см., напр., Kr. Nyrop, Das Leben der Wörter, 1923,
стр. 237), песенка возникла в 1705 г. Герой ее — de la Palice.
Такими шутливыми тавтологиями в стихотворении Жуковско-
го заканчиваются все четверостишия: «Скажу вам сказку в доб-
рый час! Друзья, извольте все собраться! Я рассмешу, наверно,
вас — Как скоро станете смеяться. Жил-был Максим... Имел он
очень скромный вид; Был вежлив, не любил гордиться; И лишь
тогда бывал сердит — Когда случалось рассердиться. Он был
кухмистер, господа, Такой, каких на свете мало, И без яиц уж
никогда — Его яичниц не бывало», и т. д. в этом же роде.1.
§ 23. Литературные пародии
Несколько замечаний о типах смешного, в которых языковые
установки на юмор касаются не отдельных словесных элемен-
тов, а выдержаны обыкновенно в целом. Сюда прежде всего от-
носится литературная пародия. Первая половина XIX века этим
орудием борьбы пользуется довольно широко: А. А. Шаховской,
напр., в «Липецких водах» (1815) пародирует слог «балладника»
Жуковского; Н. А. Полевой искусно подчеркивает «удалую» раз-
машистость лирики H. М. Языкова; И. С. Тургенев в рецензии
на сборник «Новоселье», часть III (1846), не удерживается от
соблазна предложить тут же свою пародию на знаменитые «Три
искушенья» Бенедиктова с упоминаемыми в них густыми локо-
нами, которые «Когда б раскинуть их, казалось бы, могли Опу-
тать, окружить, обвить весь шар земли», и т. д. Пародисты, улав-
ливая утрированное в стиле определенного автора или напра-
вления, стремятся сделать его особенно смешным тем, что подчер-
кивают как раз и без того кажущиеся преувеличенными черты.
1 Подобное шутливое стихотворение появилось намного раньше в жур-
нале «Вечера» —в 1772 году (повторено во 2 издании, 1788 г.). В. Жуков-
ский, Стихотворения, 1936, Вступ. статья, редакция и примеч. Ц. Воль-
пе, Библ. поэта, Малая серия, № 12, стр. 325—326. Ср. и другие подробно-
сти в статье H. М. Петровского — «Библиографические мелочи».— Изв.
Отд. русск. яз. и словесн. АН, XVIII (1913 г.), стр. 198—201.

428

Менее всего поддаются поэтому пародии, независимо от своей
силы, авторы сдержанных, неаффективных стилей (напр., Пуш-
кин); наиболее легко — стилей ходульных или манерных
(H. М. Карамзин, В. А. Жуковский, А. А. Марлинский, В. Г. Бе-
недиктов).
Из множества пародий, созданных первой половиной XIX ве-
ка \ ограничиваюсь одним примером, где дело идет именно толь-
ко о пародировании слога. Рецензент «Московского литературного
и ученого сборника» за 1847 год резко осуждает стилистические
приемы Достоевского в «Двойнике»: «Неужто же,— замечает
он,— г. Достоевский думает, что, схватя эти чужие приемы, он
схватил сколько-нибудь чужое поэтическое достоинство? Неуже-
ли, думает он, что в этом есть какая-нибудь заслуга, даже ка-
кая-нибудь трудность? Для примера и чтобы не искать посторон-
него предмета, будем продолжать нашу критику языком г. До-
стоевского:
«Приемы эти схватить не трудно; приемы-то эти вовсе не труд-
но схватить; оно вовсе не трудно и не затруднительно схватить
приемы-то эти. Но дело не так делается, господа; дело-то это,
господа, не так производится; оно не так совершается, судари
вы мои, дело-то это. А оно надобно, тут, знаете, и тово; оно, ви-
дите-ли, здесь другое требуется, требуется здесь тово, этово, как
его — другово. А тово-то, другово-то и не имеется; именно этово-
то и не имеется; таланта-то, господа, поэтического-то, господа, та-
ланта, этак художественного-то и не имеется. Да вот оно, оно са-
мое дело-то, то-есть, настоящее вот оно как; оно именно так».
Много можно бы исписать печатных листов таким языком, но
у кого же на это будет довольно духу, терпенья и... и... храбро-
сти, положим?».
§ 24. Стиль наивного рассказчика
Другая, очень излюбленная в это время манера чаще всего
цельной комической установки - порествование, веду-
щееся от наивного рассказчика, от принятой авто-
ром «маски», в духе которой выдерживается слог рассказа. Та-
кова, напр., «маска» покойного Ивана Петровича Белкина, огра-
ниченного помещика, имеющего вкус к литературе («Повести
Белкина», «История села Горюхина» Пушкина); таковы Рудый
Панько, рассказчик «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Н. В. Го-
ГОЛІЯ, барон Брамбеус — alter ego Сенковского; пан Халлвский
в одноименной повести Г. Ф. Квитки-Основьяненко и т. д. Реже
наивная маска автора-шалуна, простака и т. д. надевается авто-
ром на короткое время, для части или частей повествования,
иногда для нескольких шутливых фраз. Так действует, напр.,
1 Ср.: Б. Бегак, Н. Кравцов, А. Морозов, Русская литера-
турная пародия. Вступительные статьи А. Цейтлина и Л. Гроссма-
на, М—Л., 1930. Из исследований см. В. В. Виноградов, Этюды о
стиле Гоголя, Л., 1926.

429

Пушкин в «Руслане и Людмиле», в «Евгении Онегине», в «Доми-
ке в Коломне»; прием тот встречается в отдельных местах го-
голевских «Мертвых душ», в «Бедовике» Даля (1839) и у ряда
других авторов. Он хорошо известен и не требует многочислен-
ных иллюстраций. Берем примеры, вероятно, менее других знако-
мые, с выразительной очерченностью словесной установки авто-
ра,— из «Бедовика»:
«И потому еще нехорошо угадывать наперед, в заголовке
каждой главы рассказа, содержание ее, что не всегда угодишь
да утрафишь; шестую главу, например, пометили мы: «Евсей
Стахеевич поехал в Петербург», а выходит, он не поехал, а сел
в Черной Грязи; поедет же, коли поедет,— в седьмой».
«Откуда вести эти берутся — иногда право трудно разгадать:
так, например, спрашиваю вас, откуда могло взяться известие о
возвращении Лирова и о свадьбе его с Голубцовой? Вы скаже-
те, вероятно^ торговка слышала и передала слухи и толки эти
Мукомоловой,— очень хорошо; но я спрашиваю, откуда взяла
их торговка? Чудное дело, ей-богу, чудное...».
7. О прозаизмах и поэтическом словаре
§ 25. Общие замечания
Признание тех или иных элементов словаря поэтическими
или непоэтическими зависит, если не говорить, с одной стороны,
о pudenda -1, о бранной лексике и, с другой — о предметах особо-
эстетических по их природе,— от канонов времени, литературных
направлений и вкусов социальных групп, их направляющих.
В переломные эпохи новая лексика, обыкновенно количест-
венно расширенная и социально обновленная, должна завоевать
себе права. Она приобретает их в борьбе великих и малых ма-
стеров за новую поэтику — за новые сюжеты, новые образы и
стилистические приемы, за совокупность нарождающихся худо-
жественных задач, которые не могут быть решены в рамках
средств уже привычных, прискучивших, сделавшихся риториче-
скими (технически-элементарными) или просто ремесленными.
Изменение словаря и переоценка его состава определяется
прежде всего сдвигами в содержании — в смысловом ядре худо-
жественных произведений. С признанием эстетической значитель-
ности новых созданий оформляются новые «каноны» словесного
отбора, редко, впрочем, вполне свободные от.многих моментов
традиционного разграничения поэтически приемлемого (в со-
ответствии с характером жанров) и отвергаемого как непоэти-
ческое (значительно большая часть лексического состава языка
что касается отдельных слов и, особенно, разрешаемых их со-
четаний). Поэтический словесный фонд даже в эпохи борьбы за
его расширение относительно невелик, ведущие вкусы в поэзии
1 Неприличные слова.

430

властно требуют подчинения себе, а на фоне их, как своеобраз-
ных социальных и обыкновенно очень прочных отложений, регу-
лирующих и тем самым ограничивающих иные возможности, со-
вершается оценка отклоняющегося от отборочного — как срывов,
как неумения быть верным определенным тональностям поэти-
ческого языка, как «прозы» в стихах.
С двадцатых годов XIX века, характеризующихся расширением
тематики и потребностью в связи с этим расширения слова-
ря стихотворного языка, наряду с поэзией В. А. Жуковского,
в основных ее тенденциях не покушающейся передвинуть чер-
ту, отделяющую словарь поэтический от прозаического в их тра-
диционном расслоении (кроме того, что относится к ослаблению
поэтического значения церковнославянизмов), — поэзия А. С.
Пушкина уже в «Руслане и Людмиле», а затем в особенно-
сти в «Евгении Онегине», носит явно художественно-революцион-
ный характер, стирая грани между поэтическим и прозаическим,
подчеркивая функциональную изменчивость привлекаемых слов,
позволяющую сделать приемлемыми на своем месте как элемен-
ты поэтического словаря и чепуху («...Его стихи, Полны любов-
ной чепухи, Звучат и льются»), и бранное: «Печально подносить
лекарство, Вздыхать и думать про себя: Когда же чорт возьмет
тебя!». Прозаизмы Пушкина никогда не ощущаются как срывы,
как отсутствие чуткости к границе, отделяющей стихотворно-
отборочное от прозаического, от не принимаемого поэзией, от
инородного для нее тела. Они всегда у него намеренны, оправ-
даны выбором для каждый раз внутренне мотивированной худо-
жественной цели. Поэтическое у Пушкина не противопостав-
ляется прозаическому прямо и безоговорочно, так, как это мо-
жет иметь место в теории и практике прямолинейно ограничен-
ной, диктуемой вкусом, лишенным тонкости и творческой под-
вижности. Вкус Пушкина необыкновенно разносторонен и нахо-
дит свое отражение в его мастерстве художественно действенно-
го, непосредственно покоряющего своей силой сочетания разно-
роднейших по своей обычной окраске словарных элементов.
Из других поэтов изучаемого времени как соратник Пушки-
на во взятом им направлении особенно привлекает к себе вни-
мание установочно, намеренно работающий над вовлечением в
лексику стихотворно-поэтического языка элементов, раньше рас-
ценивавшихся по отношению к нему как чуждые, П. А. Вя-
земский; эта направленность его художественной работы тем
более примечательна, что его поэзия только лирическая, т. е. от-
носится к тому роду поэтической речи, который по его природе
всегда в наибольшей мере культивировал специальную эстетич-
ность своего словарного состава. Dii minores, о языке которых
уже в их время относительно часто говорили как о таком, где
слишком заметны срывы в прозу, — малоодаренный, но своеоб-
разный Ф. Н. Глинка (1788— 1880) и поэт яркий, но с необ-
работанным вкусом — В. Г. Бенедиктов (1807—1873).

431

В том же отношении интересная авторская индивидуальность-
и Я. П. Полонский (1820—1899), еще только пробующий
к концу сороковых годов свои поэтические силы, но и в это, и в
последующее время проявляющий себя талантом очень неров-
ным с тем то смелым и творческим, то безвкусным отношением
к прозаическому в стихотворном языке, какое останется харак-
терным для него и в дальнейшем.
§ 26. Вяземский
Среди фигур поэтов, в языке которых, по самой его установ-
ке, зачастую особенно неустойчива грань, отделяющая поэтиче-
скую лексику от прозаической, одна из характернейших, как за-
метили мы,— П. А. Вяземский.
Писатель со вкусами и способностями журналиста, готовый*
откликаться на различные интересы текущего дня- той общест-
венной группы, к которой он принадлежал, задорный и пылкий
арзамасец в период своей литературной деятельности до декаб-
ря 1825 года, после — только резонер-остроумец с «озлоблен-
ным умом, кипящим в действии пустом», Вяземский вырабаты-
вает в годы наибольшей силы своего таланта очень конкретный,
разнообразный и лексически богатый слог. Он любит, хорошо-
видит и знает вещи своего бытового окружения; как материал
своих писательских вдохновений он полно вбирает и впечатле-
ния скучных и грязных почтовых станций, и мишурную жизнь
великосветских гостиных, с ее «коммеражами» (сплетнями), и
литературные споры своих товарищей по перу с их журнальны-
ми врагами. Но его впечатления в большинстве мелочны, не
подчинены сильным ведущим идеям; не объединены в способ-
ные приковать к себе образу, не вплетаются в сюжетные за-
мыслы сколько-нибудь значительного интереса. В большинстве
попадающие в поле его изображения явления случайны; еп>
волнения по поводу них не захватывают читателя, не пережи-
вавшего рядом с ним того, о чем он рассказывает; стихи на слу-
чай и послания — настоящая сфера его вдохновений; употреб-
ляя любимое слово Вяземского — они в значительном своем
числе типичные «эфемеры». Как ни сложна проблема поэтиче-
ского языка, как ни трудно с полной убедительностью говорить
о поэтичном в прозе и прозаичном в стихах, для языка стихов-
Вяземского вопрос о поэтичности — острый вопрос, мимо кото-
рого трудно пройти. Вяземский — реалист по тенденциям, иног-
да — реалист смелый, и эта особенность его авторской природы
объясняет исключительное богатство его бытовой лексики, не из-
вестное русской поэзии предшествующего времени; у него не
хватает, однако, таланта, чтобы системе поэтического языка, кан-
она сложилась к его времени в культивировавшихся и отложив-
шихся жанрах, противопоставить, за относительно немногими
исключениями, свои новые синтетические художественные дости-

432

жения, и реалистические элементы его лексики, нё будучи худо-
жественно оправданы так, как это имеет место в творчестве
Пушкина, воспринимаются в стихах часто как прозаизмы. Выска-
зывания о его поэзии трех великих современников (Пушкина,
Гоголя и Белинского) каждое по-овоему, уясняют, какою она мог-
Ѵіа представляться не только им !. Оценки их различны и про-
тиворечивы, и эта противоречивость не случайна: у Вяземского
1 В письме Пушкина к Вяземскому 22 мая 1826 г. читаем: «Твои
стихи к Мнимой Красавице (ах, извини: Счастливице) слишком умны; а
поэзия, прости господи, должна быть глуповата», — характеристика, кото-
рую mutatis mutandis можно отнести ко многому вышедшему из-под пера
Вяземского. О других, ранних вещах Вяземского Пушкин отзывался, впро-
чем, безоговорочно хвалебно. Ср., напр., в письме 1820 г.: «Покамест при-
сылай нам своих стихов, они пленительны и оживительны. Первый снег —
прелесть. Уныние — прелестнее».
Гоголь в статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в
чем ее особенность» (Выбрани, места из переписки с друзьями, 1847) харак-
теристике творчества Вяземского уделяет несколько очень выразительных
•строк: «В князе Вяземском,— пишет он,— противоположность Языкову:
сколько в том поражает нищета мыслей, столько в этом обилие их. Стих
употреблен у него, как первое попавшееся орудие: никакой наружной от-
делки его, никакого также сосредоточения и округления мысли затем, что-
бы выставить ее читателю как драгоценность: он не художник и не забо-
тится обо всем этом. Его стихотворения — импровизации... В нем собра-
лось обилие необыкновенное всех качеств: наглядка, наблюдательность,
неожиданность выводов, чувство, ум, остроумие, веселость и даже грусть;
каждое стихотворение его — пестрый фараон всего вместе. Он не поэт по
призванию: судьба, наделивши его всеми дарами, дала ему как бы в 'при-
дачу талант поэта затем, чтобы составить из него что-то полное... Но отсут-
ствие большого и полного труда есть болезнь князя Вяземского, и это
слышится в самых его стихотворениях. В них заметно отсутствие внутрен-
него гармонического согласования в частях, слышен разлад слов: слово не
сочеталось со словом, стих со стихом, возле крепкого и твердого стиха, ка-
кого нет ни у одного поэта [sic! — типичный гоголевский гиперболизм], по-
мещается другой, ничем на него не похожий; то вдруг защемит он чем-то
вырванным живьем из самого сердца, то вдруг оттолкнет от себя звуком,
почти чуждым сердцу, раздавшимся совершенно не в такт с предметом;
слышна несобранность в себя, не полная жизнь своими силами; слышится
на дне всего что-то придавленное и угнетенное». Ср. и ниже: «...этот тя-
желый, как бы влачащийся по земле стих Вяземского, проникнутый подчас
едкою, щемящею русскою грустью....
В «Литературных мечтаниях» (1834) Белинский о Вяземском за-
мечал: «Князь Вяземский, русский Карл Нодье, писал стихами и прозой
про все и обо всем... Между его бесчисленными стихотворениями многие от-
личаются блеском остроумия неподдельного и оригинального, иные даже чу-
вством; многие и натянуты, как, напр., «Как бы не так!» и пр. Но, вообще
сказать, князь Вяземский принадлежит к числу замечательных наших по-
этов и литераторов».
Иное мнение, имеющее в виду только слабые стороны творчества Вя-
земского, и притом высказанное в раздражении, находим в письме его
Гоголю из Зальцбрунна (15 июля 1847 г.): «Вы,—писал гневно Белинский,—
•сделали это по увлечению главной мыслью вашей книги и по неосмотритель-
ности, а Вяземский^ этот князь в аристократии и холоп в литературе, раз-
вил вашу мысль и напечатал на ваших почитателей (стало быть, и на меня
•всех более) частный донос Он это сделал, вероятно, в благодарность вам
за то, что вы его, плохого рифмоплета, произвели в великие поэты, ка-
жется, сколько я помню, за его «вялый, влачащийся по земле стих».

433

легче, чем у кого-нибудь другого, найти, нарйду с крупными
достоинствами отдельных вещей, художественный материал весь-
ма сомнительной ценности, стихотворения, которые производят
впечатление .не просто слабых, а вымученных, и эта вымучен-
ностъ, ©месте с тем, зачастую выступает рядом с ^напряженным,
малоестественным разнообразием привлекаемого им словаря 1.
Несколько примеров такого слога:
«Боюсь примерзнуть сиднем к месту И, волю осязать любя,
Мне нужно убеждать себя, Что я не подлежу аресту. Прости,
шлагбаум городской, За коимх завсегда на страже Забот бес-
сменных пестрый строй, А жизнь бесцветная все та же; Где бре-
дят, судят, мыслят даже Всегда по таксе цеховой!» (Коляска,
1826). «Покажется декабрь, и тысяча обозов Из пристаней степ-
ных пойдут за барышом, И путь, уравненный от снега и моро-
зов, Начнут коверкать непутем... Как муравьи, они копышатся
роями, Как муравьям, им счета не свести; Как змии длинные,
во всю длину пути Перегибаются ленивыми хребтами. То раз-
рывают снег пронзительным ребром, И застывает след, проре-
занный глубоко; То разгребают снег хвостом, Который с бока В
бок волочится широко. Уж хлебосольная Москва Ждет сухопут-
ные флотильи В гостеприимном изобильи Ее повыбились (?)
права» (Зимн. карикатуры, 1828). «Простоволосая головка,
Улыбчивость лазурных глаз, И своенравная уловка, И блажь
затейливых проказ, Все в ней так молодо, так живо, Так не по-
хоже на других, Так поэтически игриво, Как Пушкина веселый
стих. Пусть спесь губернской прозы трезвой, Чинясь, косится на
нее: Поэзией живой и резвой Она всегда возьмет свое» (Про-
стоволосая головка, 1828) 2.
§ 27. Ф. Н. Глинка
Ф. Н. Глинка (1786—1880), как поэт,—малопримеча-
тельное явление, но поэзия его очень характерна как живое сви-
детельство того, что в его время воспринималось в качестве
прозаических нарушений стихотворного слога. Среди журналь-
ных статей Пушкина есть одна специально посвященная поэ-
1 Ср. с этим кое-что из полушутливых признаний самого Вяземского:
«...Но я, который стал поэтом на беду, Едва когда путем на рифму набреду;
Не столько труд тяжел в Нерчинске рудокопу, Как мне, поймавши мысль,
подвесть ее под стопу, И рифму залучить к перу на острие. Ум говорит
одно, а вздорщица свое» (К В. А. Жуковскому, 18217- «-Но, заразясь на-
зло стихолюбивым ядом, Свой рей земной сменил я добровольным адом. С
тех пор я сам не свой: прикованный к столу... Насытить не могу ненасы-
тиМой страсти. То оборот мирю с упрямым языком, То вышиваю стих, то
строфу целиком И, силы истоща в страдальческой работе, Тем боле мучусь
я, что мучусь по охоте» (там же). В первой цитате частично использован
стих В. Петрова.
2 Хорошую характеристику стихотворного слога Вяземского см. в книге
«Русские поэты современники Пушкина», Антология, Редакция Ц. Воль-
пе и Вл. Орлова, Л., 1937, стр. 606—608.

434

мѳ Глинки «Карелия, или заточение Марфы Иоанновны Рома-
новой» (1830). Отзыв Пушкина короток, но отличается замеча-
тельной меткостью характеристики. Указав, что Ф. Глинка из-
всех современных ему поэтов, может быть, самый оригиналь-
ный, не принадлежащий ни к какой ни иностранной, ни русской
школе, он далее замечает: «Вы столь же легко угадаете Глинку
в элегическом его псалме, как узнаете князя Вяземского в стан*
цах метафизических или Крылова в сатирической притче. Не-
брежность рифм и слога, обороты то смелые, то прозаические,
простота, соединенная с изысканностью, какая-то вялость и в то
же время энергическая пылкость, поэтическое добродушие, те-
плота чувств, однообразие мыслей и свежесть живописи, иногда
мелочной — все дает особенную печать его произведениям. Поэ-
ма Карелия служит подкреплением сего мнения». Следует беа
комментариев ряд выписок.
Не соглашаясь с Пушкиным только относительно утвержда-
емой им внешкольности Ф. Глинки (подражание, напр., во мно-
гом самому Пушкину в «Карелии» несомненно), нельзя не при-
нять его отзыва во всем остальном. Как прозаизмы и неточности
выражения современным читателем воспринимаются в художе-
ственных партиях, напр.: «В страну сию пришел я летом. Тогда
был небывалый жар, И было дымом все одето»; «Но живописна
ваша осень, Страны Карелии пустой: С своей палитры, дивной
кистью, Неизъяснимой пестротой Она златит, малюет листья»;
«О счастье жизни сей волнистойі Где ты?— В чертоге ль богачау
В обетах роскоши нечистой, Или в Карелии лесистой, Под веч-
ным шумом Кивача?»; «Кружатся, блещут звезд громады, И
вихри влажные летят Холодной, стекловидной пыли», и под.
То же, а часто и более резкое, сочетание возвышенного с
прозаическим характеризует также религиозную поэзию Глинки.
В этом жанре, представляющем в его творчестве количественно
очень заметную часть всего им написавшего, Глинка, можно
сказать,— почти полностью индивидуальное явление в истории
русской литературы и языка: так смешивать две стилистические
стихии, без установки на смешное (а Глинка был исключительна
религиозен), ни до него, ни после не отваживался, кажется,,
никто из печатавшихся поэтов. По поводу стихотворения Глинки
(«Бедность и утешение» (1831), в котором он обращается к сво-
ей жене: «Ты всё о будущем полна заботных дум: Бог даст.де-
тей... Ну что ж? — Пусть он наш будет кум\». Пушкин в письме
Плетневу (7 янв. 1831 г.) шутливо замечает: «Бедный Глинка,
работает, как батрак, а проку всё нет. Кажется мне, он с горя
рехнулся, кого вздумал просить «себе в кумовья!». Шутливо же
отозвался Пушкин на «Псалом» Глинки: «Сверкай, мой меч!
Играй мой меч! Лети, губи, как змей крылатый, и т. д.», назы-
вая его «ухарским» и «уморительно смешным». Бог в этом «псал-
ме»,— замечает Пушкин,— говорит «языком Дениса Давыдова» Ч
2 Об элегических псалмах Глинки см. подробно з очень содержатель-

435

§ 28. Бенедиктов
Поэтом, при наличии значительной одаренности, лишенным
настоящего художественного вкуса и малочувствительным к
срывам в прозу, почти единодушно с сороковых годов считают
Влад. Г. Бенедиктова. Начав свой писательский путь
(1835) исключительно громким успехом, он быстро утрачивает
свою славу: в последней рецензии Белинского (1842) под-
водится печальный для Бенедиктова итог: «...о достоинстве и
значении поэзии г. Бенедиктова спор уже кончен». Белинский
был первым, кто спокойно и веско противопоставил чуть ли не
общей восторженной оценке первого издания стихотворений Бе-
недиктова свое другое мнение (разбор издания 1835 г.), кото-
рое, впрочем, было больше направлено против бенедиктовской
цветистости фразы, неточности и «изысканности» (в словоупот-
реблении времени это значит «выисканность, вычурность») вы-
ражения, нежели против его постоянных грубых срывов в прозу.
В написанной Я. П. Полонским биографии Бенедиктова
при посмертном собрании его сочинений с прямотой, почти гра-
ничащей с оскорбительной резкостью, говорится о том, что поэт,
постоянно стараясь совершенствоваться и по временам успевая
в этом, в общем, однако, никак не мог изменить своей «бенедик-
товщине»1. «Бенедиктов,— характеризует его Полонский,— был
в своем роде литературный феномен, редко повторяющийся. Он
соединял в себе лиризм самый возвышенный, и самую -пошлую
прозу; чувство красоты, и отсутствие вкуса2; самый искренний
патриотизм, и полнейшее неведение .русского народа; любовь к
природе, и желание украшать ее... Читая стихи его, местами
изумляешься красоте стиха,— местами хочется смеяться или со-
жалеть. Мало таких стихотворений, которые он бы не попортил
каким-нибудь водевильным стишком, безобразной фразой или
ном очерке В. Базанова «Поэтическое наследие Федора Глинки (10—30-е гг.
XIX в.)», гл. IV, стр. 392 и дал. в издании «Федор Глинка. Избранное»,
Петрозаводск, 1949 г. Глинка имел, впрочем, и своих почитателей, хотя
характерно, что явно симпатизировавший ему, например, выдающийся сла-
вист А. А. Котляревский в своем теплом слове о нем (Заметка о трудах
Ф. Н. Глинки по науке русской древности», 1867 г.,—Сочинения, П. 1889 г.
стр. 119 и след.) должен был в основном говорить о заслугах его перед
отечественной наукой (археологией), а не перед поэзией.
. 1 Сочинения В. Г. Бенедиктова, под редакциею Я. П. Полон-
ского, второе посмертное издание.., том первый, 1902, стр. XV.
2 Полонский в этом высказывании полностью прав; в замечании Белин-
ского в его рецензии 1835 года: «...Стихотворения г. Бенедиктова обнаружи-
вают в нем человека со вкусом (курсив мой — Л. />.), человека, который
умеет всему придать колорит поэзии; иногда обнаруживают превосходного
версификатора, удачного писателя; нэ вместе с тем в них видна эта дет-
скость силы, эта беспрестанная невыдержанность мысли, стиха, самого язы-
ка, которые обнаруживают отсутствие чувства, фантазии, а следовательно и
поэзии» слова «со вкусом» относятся к моментам творческой изобретатель-
ности поэта, а не к его способности критически оценивать элементы своей
художественной работы.

436

тривиальным словцом вроде «мужское мясо», «тельцо», «лич-
ность», «стервенить» ит. п.1,
«Не потому, что стих Бенедиктова оригинален, а потому, что
он иногда слишком уродлив или хитер, вроде стихов: «Проще
самой простоты!» или «Сын громов — Орел-мужчина», или «По-
целуем припекать», возникло характерное слово бенедиктоѳщи-
на... Мы говорили про лиризм Бенедиктова, но представьте себе
лиризм без сильного воображения — и вы получите нечто очень
странное, получите натянутые, ничего ясно не обрисовывающие
эпитеты, получите художника, владеющего колоритом или ярки-
ми красками и не умеющего рисовать. Мало того, что Венедик-
тов прибегал к самым изысканным, натянутым эпитетам и ди-
ким сравнениям,— он оочинял свои собственные слова ради мет-
ра, ради рифмы, ради особого щегольства... Часто превосходные
стихотворения портил он двумя-тремя стихами, от которых ста-
новилось тошно, которые мгновенно нарушали всякое впечат-
ление» 2.
Среди перечисленных Полонским художественных пороков
Бенедиктова мало подчеркнут едва ли не основной — отсутствие
у него чутья тех ассоциаций, которые избираемые им слова дол-
жны вызвать у читателя или слушателя большой словесной куль-
туры. Бенедиктов слишком часто не чувствует принадлежащих
словам «обертонов», их стилистической окраски, позволяющей
жить им, в зависимости от определенной смысловой и эмоцио-
нальной направленности, только в том, а не в другом лексиче-
ском окружении. У него и отдаленно нет пушкинской интуиции,
безошибочно определяющей доходчивость слова, предполагаемое
впечатление его, передающееся от поэта к читателю, и пушкинско-
го же искусства гармонически сочетать стилистически разнород-
ные словесные элементы. Не говорим уже о вкусе, ограничива-
ющем стремление к вычурности и выисканности поэтического
материала — сравнений, тропов и т. д. Бенедиктовым в процессе
творчества вряд ли часто браковались «подвертывающиеся» об-
разы, словосочетания, отдельные* слова. Поэт с нередко счастли-
вой художественной инвенцией3, он не имел нужной чуткости
к возможным неудачам своей работы, к получающимся у него
словесным диссонансам, иногда режущим, той «ложке дегтю»,
которая так часто портила чистый мед его, видимо, в большой
мере стихийных творческих успехов.
' 1 Сочинения В. Г. Бенедиктова, под редакциею Я. П. Полон-
ского, второе посмертное издание..., том первый, 1902, стр. XVII.
2 Там же, стр. XXI.
3 Повторяя установившийся приговор Бенедиктову, не следует, однако,
снижать цену многих его творческих удач и игнорировать, тот во всяком
случае хотя бы исторически примечательный факт, что в период появления
первого сборника его стихов им восхищались, если доверять свидетельству
современника, Жуковский и, по собственным их признаниям, такие мастера
ближайшего времени, как И. С. Тургенев и А. А. Фет. Последний в числе
поклонников Бенедиктова упоминает и Аполлона Григорьева.

437

Несколько иллюстраций вместо буквально-таки сотен, если
не более, характерных для его поэзии грубых срывов:
«Когда ж ей весело — и за сердечным пиром Улыбка по
устам продернута слегка,— Сдается: тронуты два розовых лист-
ка Весенним воздухом, чуть дышащим зефиром» (Слеза и
улыбка).— Бенедиктов не чувствует, что, употребляя новое для
поэзии слово, он заставляет своего читателя особенно сильно
оживлять в своем сознании ассоциативные ряды, в которых сло-
во это живет в обыкновенном языке, и тем самым дает естест-
венную возможность возникнуть гибельным для поэтического
впечатления соприкосновениям с «Продернуть нитку», «продер-
нуть в газете...» и под.
Или: «...Он [водопад] клубами млечной пены Мылит скал
крутые стены, Скачет в воздух серебром, На мгновенье в безд-
нах вязнет И опять летит вперед...» (Потоки).— «Мылит» встре-
чается в практике разговорного языка по преимуществу в выра-
жениях типа: «мылить голову», «мылить щеки для бритья» и
под., а «вязнет» представляет отрицательно-аффективный сино-
ним к «застревать». Оба в совокупности создают таким образом
в цитированных стихах впечатление почти смешное.
В другом случае удивляет такое, напр., почти чудовищное
сочетание катахрез: «...B развитьи этих лет Над кипучим жиз-
ненным истоком Ощипать очарованья цвет Ледяным, убийствен-
ным уроком!» (Юной мечтательнице).—К ощипать ср.: «ощи-
пать курицу» и под.
В знаменитых «Кудрях» среди многого любопытного нельзя
пройти мимо стихов: «Помню в сфере бальной ночи, Убаюкан-
ные, вы [кудри], Задремав, чрез ясны очи Ниспадали с головы».
— Здесь странно все: и неожиданное, никаким смыслом не
оправданное сочетание рассудочного слова «сфера» с «бальной
ночью», вычурная «метафора — задремать» (о кудрях), «ни-
спадать через...».
Время не затерло, а, может быть, даже обострило ощущение
этих режущих неровностей стихотворного слога Бенедиктова, и
он больше, чем кто-либо из его современников-поэтов, незави-
симо даже от тематики и идейной направленности, которые, по-
жалуй, преувеличенно сурово один из его позднейших критиков
охарактеризовал как «тепличные цветы, выращенные в петербург-
ской оранжерее, засушенные между холодными листами депар-
таментских «дел» !, уже слишком мало остается поэтом, способ-
ным доставлять эстетическое удовольствие современному нам
читателю. С исторической точки зрения можно в основном со-
гласиться с характеристикой этой стороны слога Бенедиктова,
данной одним из новейших исследователей его творчества (ее
социальное понимание подсказал уже Белинский): «За Бенедик-
товым в лирический стих потянулось просторечие чиновничьей
1 Бор. Садовский Русская Камена, М., 1910, стр. 93.

438

гостиной и приемной. С приподнятой романтической речью сме-
шался галантерейный язык — язык мещанского подражания
культуре высших классов. В «галантерейном языке» смешива-
лись заимствованные из светского обихода слова со словами,
образованными по аналогии, на основе уже не литературного
языка, но всяческих низших видов профессионального просторе-
чия... Соответственные элементы вырабатывались, конечно, и в
языке армейско-чиновничьей среды»1. «...Бенедиктов осуществил
известную «демократизацию» поэзии, демократизацию на ме-
щанской основе» 2.
§ 29. Срывы в прозу у других поэтов
В отдельных случаях отмечались или могут быть отмечены
срывы в прозу и у очерь крупных поэтов изучаемого времени.
Так, впрочем, в данном случае подходя преувеличенно строго,
Белинский писал о таком мастере, как Баратынский: «Од-
нако ж, говоря о художественной стороне поэзии г. Баратынско-
го, нельзя не заметить, что он часто грешит против точности
выражения, а иногда впадает в шероховатость и прозаичность
выражения. Вот несколько примеров:
«Снять поспешила как-нибудь Дня одеяния неловки»; «Что
знаменует сей позор?» (вм. зрелище) 3; «Хотело б сердце у нее
Себе избрать кумир единый, И тем осмыслить бытие»; «...Ска-
жите: Я равнодушен вам, иль нет?»: «Всегда дарам своим пред-
ложит Условье некое она, Которым злобно смышлена Их отра-
вит и уничтожит»; «Проказы жизни боевой Никак веселые про-
казы»; «Храни свое неопасенье, Свою неопытность лелей»; «Ка-
кое же потом в груди твоей Ни водворится озаренье, Чем дум
и чувств ни разрешится в ней Последнее вихревращенье» (рец.
на «Сумерки» 1842 г. и «Стихотворения» 1835 г., 1842).
Еще в большей мере и с большими основаниями под подоб-
ные упреки могла бы попасть поэзия H. М. Языкова, при
блестящих выражениях, настоящем его поэтическом красноре-
чии, нередко нечувствительного к прямой прозаичности и даже
грубости избираемых им слов.
Ср., напр.: «...И взоры прекрасной То нежны и ясны, Как
божий огонь, То мрачны и томны, Как вечер худой, Безлунный
и темный» (Островок, 1823). «Одну минуту, много две, Любви
живые упованья Кипят, ликуют в голове Богоподобного со-
зданья...» (Дума, 1825). «А ныне?—Миру вдохновений Далеко
недоступен я» (Барону Дельвигу, 1828). «Пестро, неправильно
я жил!» (Ау!, 1831), и под.
1 Лид. Гинзбург, Библ. поэта, Мал. серия, № 28, В. Бенедик-
тов, Стихотворения, Вступит, статья — «В. Г. Бенедиктов», стр. 21.
2 Там же, стр. 20.
3 К этому слову Белинский должен был бы подойти как к архаизму,
в свое время широко распространенному.

439

Говоря о прозаизмах Языкова, нельзя, однако, упускать из
виду и другой стороны того явления, которое в этом отношении
представляет именно его творчество. Белинский, сам не раз от-
вечавший языковские срывы-прозаизмы и неточности выраже-
ния, вместе с тем определенно видел и то положительное, что
в ряде случаев заключали в себе подобные отклонения от уста-
новившегося в практике художественного канона. «Он [Язы-
ков],—писал Белинский («Русск. литература в 1841 году»),—
много сделал для развития эстетического чувства в обществе,
его поэзия была самым сильным противоядием пошлому мора-
лизму и приторной элегической слезливости. Смелыми и резкими
словами и оборотами Языков много способствовал расторжению
пуристических оков, лежавших на языке и фразеологии».
Заметим, что из двух указаний Пушкина на прозаизмы в
стихотворениях Батюшкова (Заметки на полях «Опытов в
стихах и прозе» К. Н. Батюшкова, 1830?) бессспорным с точки
зрения нынешнего восприятия является только одно — «Обрыз-
ган кровию, выигрывает бой» (Тибуллова элегия).
«Мы учиним пред ним обильны возлиянья» теперь не звучит
как прозаизм, вероятно, потому, что учинить, сделавшись арха-
измом, лишилось той канцелярской окраски, с которой это слово
^еще употреблялось или могло употребляться в пушкинское
время.
Два примера из других авторов.
Ср. такой, напр., явный срыв в прозу в «Джулио Мости»
Кукольника (1836) : Веррино (отступая) : «Портрет Тор-
квата ТассаІ Так, это он! В листах венца Богатая блистает
слава, Безумие в чертах лица, А на устах дрожит октава! Так,
это он! Его портрет Понятен для души поэта; Он весь как том-
ный лунный свет, Он весь как музыка сонета; Как рифмы две,
его уста Слила в прекрасное лобзанье Неуловимая мечта; В
чертах безумье и страданье,— А каждая притом черта Не лише-
на очарованьях».
Или: «Тогда я вдруг свершу Всю полноту земного назначе-
нья, И этот весь житейский бурный путь В один прием успею
дошагнуть, И кончу все в один размах отмщенья!...» в «Хевери»
Соколовского.

440

ГЛАВА XII
ЧАСТИ РЕЧИ В ИХ ЛЕКСИКО-СТИЛИСТИЧЕСКИХ
ФУНКЦИЯХ
1. Имена существительные в роли приложений
§ 1. Общие замечания
Приложениям как средству художественной характеристики
понятий принадлежит в истории литературного языка серьезная
роль. Она обыкновенно меньше роли эйитета-имени прилагатель-
ного, но в некоторых стилях приближается к ней. И отдаленно
не исчерпывая всего, что в этом отношении заслуживало бы
внимания по отношению к литердтуре изучаемого времени, оста-
новимся лишь на нескольких наиболее приметных особенностях
приложений в практике беллетристической прозы и поэзии.
В художественной прозе Карамзина и его школы приложения,,
следующие за определенными словами и вводимые интимизиру-
ющими местоимениями сей, этот,— одна из характерных особен-
ностей слога. В известном отрывке-наброске о русской прозе
(1822) А. С. Пушкин замечает: «...Но что сказать об наших
писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи
самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу (ветхими)
дополнениями и вялыми метафорами! Эти люди никогда не ска-
жут дружба, не прибавя: «сие священное чувство, коего благо-
родный пламень, и проч.».
Культивирование такого типа приложений 1 не исчезает с за-
1 Ср., напр.: «Увидевши грань, отделяющую ее [Пензенскую губернию]
от Нижегородской, я невольно возвратился далеко назад в поприще моей
жизни, и, вспомнив тутошное мое пребывание, имел много причин задум-
чиво продолжать мое путешествие: мысли постепенно одевались в черный
цвет, и морщины, сии вестники душевной тревоги, которыми природа зна-
менует старость, ясно показывали многими складками на лбу моем, что я
не в ѵдовольственнсм состоянии приближаюсь к ярмонке» (И. Долгорукий,
Журнал путеш. из Москвы в Нижний 1813 г.). «Поэзия— сей пламень
небесный, который менее или более входит в состав души человеческой,
сие сочетание воображения, чувствительности, мечтательности — Поэзия
нередко составляет и муку, и услаждение людей, единственно для нее
созданных» (Батюшк., Нечто о поэте и поэзии, 1815).

441

миранием в художественной литературе прямого влийния Kar
рамзина. Украшенная, фиоритурная проза двадцатых и тридца-
тых годов, представленная прежде всего и главным образом по-
вестями А. А. Бестужева-Марлинского, проза, сме-
нившая манерность одного типа другою, более своеобразною и
разнообразною, использует эту, уже получившую широкое
применение форму, как одно из средств «разместить» бьющую
через край продукцию удивляющих сравнений, метафор и т. д.
Количество примеров таких приложений в беллетристике Мар-
линского очень велико. Приведем несколько:
«Однако же, как ни ©еселы были гости, как «и искрения их
беседа, разговор начинал томиться, и смех, эта Клеопатрина
жемчужина, растаял в бокалах» (Испытание, 1830). «Здесь про-
стосердечный баран, эта четвероногая идиллия, выражает жа-
лобным блеянием тоску по родине» (там же). «Летучие мыши,
эти бабочки развалин, треща перепончатыми крыльями, слете-
лись на огонь и кругами реяли мимо глаз» (Латник, 1830).
Ср. и у других авторов этого времени:
«Чего б я не дал, чтобы видеть Александра Ивановича в но-
вом его мире, где он сочетает все веселия сельской жизни, все
наслаждения эстетические с важною определенностью матема-
тика, где посвящает золотое время свое природе, Шеллингу и
Франкеру и, перенося живые чувства, эти цветы молодости, с
полей воображения в область рассудка, готовит себе обильную
жатву» (Веневит., Письмо А. И. Кошелеву, 1825). «Весьма ча-
сто в сновидениях моих я вижу какую-то необозримую степь...
я любуюсь на бесчисленные стада, бродящие по сему зеленому
травяному морю...» (В. Ушаков, Киргиз-кайсак, 1830). «Но все
вы не знаете, что у меня раздражительнее всего совесть, этот
фокус истины и добродетели» (там же).
§ 2. Приложения в поэзии Пушкина и Лермонтова
Из пушкинских поэтических приложений характерны,
напр., как его любимые, употребляемые переносно:
Баловень:
«Исчез властитель осужденный, Могучий баловень побед!»
(Наполеон, 1821). «И счастья баловень безродный, Полудер-
жавный властелин» (Полт., 1828—1829). «Там упоительный
Россини, Европы баловень — Орфей» (Евг. Онег., Путеш. Онег.,
1829—1830).
Друг:
«И мудрый друг вина Катон...» (Послание Лиде, 1816).
«Ельвина, милый друг, приди, подай мне руку...» (К ней, 1817).
«О, Галич, верный друг бокала И жирных утренних пиров, Те-
бя зовут, мудрец ленивый, В приют поэзии счастливой...» (К

442

Галичу, 1815). В согласовании с названиями предметов: «А ты,
вино, осенней стужи друг, Пролей мне в грудь отрадное похме-
лье...» (19 октября, 1825). «В избушке распевая, дева Прядет,
л зимних друг ночей, Трещит лучинка перед ней» (Евг. Онегин,
IV, 1826).
Ленивец:
«Ленивец милый на Парнасе, Забыв любви своей печаль,
С улыбкой дремлешь в Арзамасе И спишь у графа де-Лаваль»
(Тургеневу, 1817).
Любовник:
«И для нее любовник славы Младой Катенин воскресит
Эсхила гений величавый... (Все так же ль осеняют своды...,
1823). «...И ты, любовник бранной славы, Для шлема кинувший
венец» (Полт.).
Невольник:
«Но можно ль резвому поэту, Невольнику мечты младой,
В картине быстрой и живой Изобразить в порядке свету Все то,
что в юности златой Воображение мне кажет?» (Поел, к Юди-
ну, 1821). «Улан, своей невольник доли, Был должен ехать с
нею в полк» (Евг. Онег., VII, 1828—1830). '
Питомец:
«Здесь дремлет юноша-мудрец, Питомец нег и Аполлона»
(Мое завещание, 1815). «...Сокрылся он, Любви, забав питомец
нежный» (Гроб юноши, 1821). «В деревню, где Петра питомец,
Царей, цариц любимый раб И их забытый однодомец, Скрывал-
ся прадед мой арап...» (К Языкову, 1824).
Подруга:
«Я твой: я променял порочный двор цирцей... На праздность
вольную, подругу размышленья» (Деревня, 1819). «...И шашка,
вечная подруга Его трудов, его досуга» (Кавк. пленн., 1820).
«Подруга думы праздной, Чернильница моя...» (К моей чер-
лильн., 1821). «Задумчивость, ее подруга От самых колыбель-
ных дней, Теченье сельского досуга Мечтами украшала ей»
(Евг. Онег., II, 1823—1826).
Сын:
«Беспечный сын Парнаса, В ночной тиши я с рифмою не
бьюсь» (Сон, 1816). «На скифских берегах переселенец новый,
Сын юга, виноград блистает пурпуровый» (К Овидию, 1821).
Некоторые из этих приложений выступают и как излюблен-
ные его обращения с характером приложений:
«Философ резвый и пиит, Парнасский счастливый ленивец,
ЗСарит изнеженный любимец, Наперсник милых аонид» (К Ба-

443

тюшкову, 1814). «Дай руку, Дельвиг, что ты спишь? Проснись,
ленивец сонный...» (Пирующ. студенты, 1814). «Прими же,
дальняя подруга, Прощанье сердца моего...» (В последний раз,
1830). «Подруга дней моих суровых, Голубка дряхлая моя,
Одна в глуши лесов сосновых Давно, давно ты ждешь меня».—
«Прости, счастливый сын пиров, Балованный дитя свободы!»
(Всеволожскому, 1819), и под.1.
Число «любимых», повторяющихся приложений-эпитетов у
Пушкина, однако, не велико и в большинстве относится к перио-
ду до тридцатых годов. Его творческая изобретательность в
этом отношении отличается богатством и силой и, вместе с тем,
не производит впечатления подчиненной какой-либо намеренно
выдвинутой художественной задаче. Пушкинские, часто сопро-
вождаемые эпитетами, приложения обыкновенно оригинальны и
убедительно-ярки, но и придирчивый вкус не найдет, вероятно,
в их оригинальности ничего вычурного; их свежесть естественна
и воспринимается как давшаяся без усилий и без устремления
к обязательно новому. Ср. хотя бы такие приложения, как:
«...Безверие одно, По жизненной стезе во мраке вождь унылый,
Несчастного влечет до хладных врат могилы...» (Безверие,
1817). «Как мой задумчивый проказник, Как Баратынский, я
твержу...» (Алексееву, 1821). «Теряю все права над рифмой,
Над моей прислужницею странной» (2 ноября 1829). «Докуч-
ный стон любви, СлоБа окажутся мои Безумца диким лепетань-
ем; (Разгов. книгопродаівща с поэтом, 1824). «Несчастью вер-
ная сестра, Надежда © мрачном подземелье Разбудит бодрость
и веселье...» (В Сибирь, 1827). «Твердил я стих обвороженный,
Мой стих, унынья звук живой, Так мило ею повторенный...»
(М. А. Голиц. - Сувор., 1823). «Над рубежами древних станов
Телеги мирные цыганов, Смиренной вольности детей» (1823—
1824). «И мщенье, бурная сестра ожесточенного страданья»
(Все в жертву памяти твоей..., 1825). «...И тих!о край земли
светлеет, И вестник утра, ветер веет...» (Евг. Онег., гл. II). «...И
сени расширял густые Огромный, запущенный сад, Приют за-
думчивых дриад» (там же). «...Зовут задорных игроков Бостон
и ломбер стариков, И вист, доныне знаменитый, Однообразная
семья, Все жадной скуки сыновья» (Евг. Онег., гл. V). «...И тут
ко міне идет незримый рой гостей, Знакомцы давние, плоды меч-
ты моей» (Осень, 1833).
Как особенность выбора приложений, характерную для Пуш-
1 Эти приложения нужно считать характерными и для всей плеяды
поэтов, близких к Пушкину. Ср., хотя бы у Баратынского: «...Я на-
вещу, о други, вас, Сыны заботы и веселья!» (Элиз, поля, 1825). «Меж те-
ми тайными брегами Друзей вина, друзей пиров, Веселых, добрых мертве-
цов Я подружу заочно с вами» (там же). «В дорогу жизни снаряжая своих
хынов, безумцев нас, Снов золотых судьба благая Дает известный нам за-
пас...» (Дорога жизни, 1826).

444

кина, стоит, пожалуй, отметить относительно большое пристра-
стие к приложениям-офвлеченным словам:
«Пепел милый, Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди...» (Сожженн. письмо,
1825). «Где ты, гроза, символ свободы?» (Кто, волны, вас оста-
новил..., 1823). «И трюфли, роскошь юных лет, Французской
кухни лучший цвет...» (Евг. Онег., гл. I, 1823—1825). «И чувств
изнеженных отрада — Духи в граненом хрустале» (там же).
«Купцов, чиновников усопших мавзолеи, Дешевого резца неле-
пые затеи...» (Когда за городом..., 1836). «Поредели, побелели
Кудри, честь главы моей» (Из Анакреона, 1835).
Круг любимых пушкинских приложений, характеризовавших
его слог главным образом до тридцатых годов, видимо, частично
восходит к батюшковскому наследству, и пристрастие по крайней
мере к некоторым из них, как уже сказано, можно отметить у
ряда поэтов — его близких современников.
У учеников Пушкина младшего поколения эпитет-приложе-
ние не обнаруживает .устойчивых пристрастий, и Лермонтов,
напр., в этом отношении идет своим путем, выбирая большей
частью эпитеты-приложения свежие, созданные его собственной
творческой мыслью. Любопытно, что он и -вообще не обнаруживает
к ним склонности © той мере, в какой это характерно для Пуш-
кина, особенно в лирике, поэтической области, где эпитет менее
сообщает, менее вызывается прямой смысловой потребностью
фразы, а служит по преимуществу ее поэтической украшенности.
Вот примеры лермонтовских эпитетов-приложений:
«Как будто звук один, Жилец ущелий и стремнин, Трикраты
отзыв повторяет» (Изм.-бей, 1832). «За звук один волшебной
речи, За твой единый взгляд Я рад отдать красавца сечи — Гру-
зинский мой булат...» (1836). «...Но с тобой, мой луч-путеводи-
тель, Что хвала иль гордый смех людей!» (1832).
Реже можно у него встретить такие традиционные эпитеты,
как: «...Где блещет роза — дочь небес» (Ангел смерти, 1831).
«Простосердечный сын свободы, Для чувств он жизни не щадил»
(Эпитафия, 1830). «Сын моря, средь морей твоя могила!» (Св.
Елена, 1831).— Ср. и обращение: «Не смейте искать в сей груди
сожаленья, Питомцы надежд золотых!» (Романс, 1831).
2 Эпитеты имена прилагательные и наречия
§ 3. Эпитет у Жуковского
Важный этап в истории русского художественного слога
представляют эпитеты В. А. Жуковского. Взгляд современ-
ников останавливался на двух особенностях их — объединении
определяющего с определяемым из разных, далеких друг от
друга сфер восприятия (знойная вышина, родное дно), и при-

445

страстии его к эпитетам-прилагательным сложным славам (дожд-
ливожелтый, ветренорыжий, прохладноголубой свод небес).
Отмечалось, что пристрастие к сложным эпитетам дает о
себе знать у Жуковского уже в ранних произведениях и что да-
лее число их у него увеличивается и при этом, естественно, воз-
растает их разнообразие.
Из особенностей манеры Жуковского в отношении простых
эпитетов указывалось на многочисленные у него в этой функции
страдательные причастия: златимый, дробимый («Эолова арфа»),
насупленная дубрава («Песнь барда»), предустрашенный («Гро-
мобой»). Значительная часть их в большей или меньшей мере
оригинальны.
Особенно подчеркнуто работа над эпитетом, пристрастие к не-
му и большой художественный вес его выступают у Жуковского
(В переводе «Одиссеи» (1842—1849), в переводе, в котором, на-
ряду с художественными устремлениями, определявшимися поэ-
тической индивидуальностью и школами словесного искусства,
через которые он прошел, Жуковский отразил также и совер-
шенно ясную теоретическую свою установку, поэтику гомеров-
ской художественной манеры, как он понимал ее и как стре-
мился ее воспроизвести по обычной своей практике — «соревну-
ясь» с переводимым поэтом. Хорошо обследовавший вопрос о
приемах Жуковского при переводе «Одиссеи» С. П. Шестаков
констатирует: «Наиболее характерною чертою перевода Одиссеи
Жуковского, со стороны стиля, является чрезвычайное обилие
и разнообразие эпитетов. Жуковский распоряжается эпитетами
совершенно свободно,— далеко не всегда в его переводе являет-
ся тот эпитет, какой употреблен в данном стиле у Гомера. Это
обусловливается, главным образом, требованиями размера. Часто
также, для наполнения стиха, эпитеты прибавлены там, где у
Гомера их нет. Известный запас эпитетов, метко обрисовываю-
щих тот или другой предмет, находится в распоряжении нашего
поэта, и он рассыпает его в своем переводе щедрою рукою. При
этом те способы образования эпитетов, какие были им вырабо-
таны в более ранних его произведениях, иногда даже самые
эпитеты, употребленные в этих произведениях, находят себе при-
менение и в Одиссее, так что, можно сказать, поэт расточил на
Гомерову поэму все богатство и роскошь художественных укра-
шений, как на свое любимое, балованное младшее дитя.
Простыми эпитетами поэт пользуется сравнительно редко.
Простые или менее сложные эпитеты часто уступают место слож-
ным и длинным: вместо «туманный» — «темно-туманный», вме-
сто «соленый» (о морской пучине), «темно-, мутно-, бесплодно-»
и «пустынно-соленый...». Как отмечает С. П. Шестаков же, к
художественной установке Жуковского переводчика «Одиссеи»
относится и частая передача соответствующих гомеровских эпи-
тетов словами русского ' архаически-народного фонда («крамоль-
ник», «кравчий», «тризна», «вено») или фонда песенно-народно-

446

го: «студеная вода» (в описаниях приготовлений к пиру), «рети-
вые кони», «поле широкое», «вражда лихая» К
§ 4. Эпитет у Пушкина
Эпитеты-прилагательные и наречия у Пушкина, не отлича-
ясь большим разнообразием, обладают обыкновенно большой:
выразительностью. Она достигается в тех сочетаниях, в которых
их заставляет с художественными целями выступать поэт.
Любимые оценочные эпитеты Пушкина, проходящие че-
рез все его поэтическое творчество, в особенности лирическое,—
милый, светлый, сладкий, сладостный, упоительный, нежный;
печальный, унылый, угрюмый, хладный, докучный, скучный.
Большинство их часто выступает у него в качестве сказуемых,
заключая обыкновенно в этих случаях особенную художествен-
ную силу. Многие из них принадлежат к общепоэтическому
фонду времени Пушкина, но в его употреблении получают свок>
поэтическую индивидуальность, новую цену и новый стилисти-
ческий вес. Сладкий и сладостный, реже — другие эпитеты
«светлой» группы, сочетаются у Пушкина как определения не-
редко с отрицательными понятиями, сообщая им своеобразную-
смягченность чувства.
Стоит отметить, что Пушкин не ищет оттенков и полутонов,
подобно, напр., Жуковскому и Тютчеву, или пышности, подобно
«классикам», и эпитеты-сложные прилагательные, хотя иногда
и встречаются у него, не характерны для его поэтики.
Несколько примеров художественных определений Пушкина
из множества подобных:
«Верь мне: узников могилы Там объемлет вечный сон; Им
не мил уж голос милый, Не прискорбен скорби стон» (К молод,
вдове, 1817). «Простите мне: я так люблю Татьяну милую мою\»
(Евг. Онег., IV, 1826—1828). «...Поет над розою восточный соло-
вей. Но роза милая не чувствует, не внемлет...» (Солов., 1827).
«...Ты вновь создал, волшебник милый, Меня, питомца чистых:
муз...» (Кипренскому, 1827). «Я призрак милый, роковой, Тебя
увидев, забываю...» (Не пой, красавица..., 1828). «Вам музы,
милые старушки, Колпак связали в добрый час...» (В. С. Фили-
монову, 1828). «...Но ближе к милому пределу Мне все б хоте-
лось почивать» (Брожу ли..., 1829). «Здесь нет ни ветрености
милой, Ни муз, Ни Пресни, ни харит» (Ответ, 1830).
«...И светлой Иппокреной С издетства («сыздетства») напо-
енный...» (Батюшкову, 1815). «...И светел ты сошел с таин-
ственных вершин...» (С Гомером долго ты беседовал..., 1830).
«Оставя счастья призрак ложный, Без упоительных страстей,
1 С. П. Шестаков, В. А. Жуковский, как переводчик Гомера, Ка-
зань, 1902. Передаем по примечаниям к «Полному собранию сочинений?
В. А. Жуковского» под редакцией проф. А. С. Архангельского, том VI, 1902,
стр. 118.

447

Я стал наперсник осторожный Моих неопытных друзей» (Алек-
сееву, 1821). «Улыбка, очи голубые И голос «милый —о друзья Г
Не верьте им: они лукавы! Страшитесь, подражая мне, Их
упоительной отравы...» (Русл, и Людм., 1820).
«...Мне моря сладкий шум милее» (Земля и Море, 1821).
«Негодованье, сожаленье, Ко благу чистая любовь И славы
сладкое мученье В нем рано волновали кровь» (Евг. Онег.,.
II, 1823—1826). «Воспоминаньями смущенный, Исполнен слад-
кою тоской, Сады прекрасные, под сумрак ваш священный Вхо-
жу с поникшей головой» (Вослом. в Царек. Селе, 1830). «...И в
сладостный, безгрешный сон Душою погрузился он» (Евг. Онег.,
IV, 1826—1828). «Владимир сладостной неволе Предался пол-
ною душой (там же). В прохладе сладостной Фонтанов...»
(1828). «Ты сотворен для сладостной свободы, Для радости, для
славы, для забав» (Послан, к кн. А. М. Горчакову, 1816). «...За-
чем я покидал безвестной жизни тень, Свободу и друзей, и сла-
достную лень?» (Андр. Шенье, 1825).
«В дверях Эдема ангел нежный Главой поникшею сиял...»
(Ангел, 1827). «На память нежного ль свиданья, Или разлуки
роковой?..» (Цветок, 1828). «...Ты прелесть нежную стыда В
своем утратила паденьи...» (Полт., 1828—1829).
«Вся жизнь моя — печальный мрак ненастья» (Послан, к
кн. А. М. Горчакову). «Что в имени тебе моем? Оно умрет, как
шум печальный Волны, плеснувшей в берег дальный...» (1829).
«...B час незабвенный, в час печальный Я долго плакал пред то-
бой» (Для берегов отчизны дальной..., 1830). «...И, может быть,
на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной»
(Элегия, 1830).
«Пепел милый, Отрада бедная в судьбе моей унылой.
Останься век со мной на горестной груди...» (Сожженн. письмо,
1825). «...И месяц с левой стороны Сопровождал меня уныло»
(Приметы, 1829). «...И выстраданный стих, пронзительно-уны-
лый, Ударит по сердцам с неведомою силой...» (Ответ анониму,
1830). «...B последний раз твой образ милый Дерзаю мысленно
ласкать, Будить мечту сердечной силой И с негой робкой и уны-
лой Твою любовь воспоминать» (1830).
«...Когда кинжал измены хладной, Когда любви тяжелый сон
Меня терзали и мертвили...» (Кавк. плен., Посвящ.; 1821—1822).
«Молчит его святая лира; Душа вкушает хладный сон...» (Поэт,
1827).
«...Теперь докучно посещаю Своих ленивых должников...»
(К Языкову, 1827). «Мне не спится, нет огня; Всюду мрак и сон
докучный...» (Стихи, сочин. ночью во время бессонницы, 1830).
«По дороге зимней, скучной, Тройка борзая бежит...» (Зимн.
дорога, 1826).
Особую группу важных в творчестве Пушкина эпитетов со-
ставляют характерные для его свободолюбия: бурный, свобод-
ный, вольный, своевольный, мятежный, гордый:

448

«...Утихнет ли волненье жизни бурной?» (Кто видел край...,
1821). «...И силе, в гордости свободной, Кадилом лести не ка-
дил» (К Н. Я. Плюсковой, 1818). «Прощай, свободная стихия]»
(К морю, 1824). «...По вольному распутью моря Когда ж начну
я вольный бег?» (Евг. Онег., I, 1823—1825). «...Страстей безум-
ных и мятежных Как упоителен язык!» (Наперсник, 1828). «Нет,
я не дорожу мятежным наслажденьем...» (1830). «Сохраню ль к
судьбе презренье? Понесу ль навстречу ей Непреклонность и
терпенье Гордой юности моей?» (Предчувствие, 1828).
Значительное место у него занимает среди любимых эпите-
тов также — величавый. Характерны в этом отношении, напр.,
строки: «...Где вечный лавр и кипарис На воле гордо разрослись;
Где пел Торквато величавый...» (Кто знает край...? 1827).
Романтический психологизм находит свое отражение, вместе
с уже упомянутыми «печальный», «унылый», «хладный» и др.,
в эпитетах: вдохновенный, священный, пламенный, безумный,
одинокий, роковой, таинственный. Заметнее других еще широко
распространенное у Батюшкова и романтиков и исчезающее в
поэзии позднейшего времени томный:
«...И томных дев устремлены На нас внимательные очи»
(Друзьям, 1816). «Ты рождена для неги томной, Для упоения
страстей...» (Гречанке, 1822). «Мой голос, для тебя и ласковый
и томный...» (Ночь, 1823). «Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела...» (Евг. Онег., VI, 1826—1828).
«Томных уст и томных глаз Буду памятью размучен...» (Ушако-
вой, 1827). «Безвестных наслаждений томный голод Меня тер-
зал» (В начале жизни..., 1830). «Я любовников счастливых уз-
наю по их глазам: В них сияет пламень томный — Наслаждений
знак нескромный» (Из Анакреона, 1835).
Наряду с обычными эпитетами, которыми пользуется Пуш-
кин, у него есть немало и таких, которые выступают как худо-
жественные открытия, в большинстве случаев огромной поэтиче-
ской силы. Любопытно, что и они почти никогда не представля-
ют собою редких слов; все это слова, за немногими исключения-
ми, обыкновенные, но извлеченные из общего речевого фонда
для новых покоряющих своей художественной доходчивостью со-
четаний.
Вот несколько примеров таких оценочных эпитетов:
«Его стихов пленительная1 сладость Пройдет веков завист-
ливую даль, И, внемля им, вздохнет о славе младость, Утешит-
ся безмолвная печаль И резвая задумается радость» (К портре-
ту Жуковского, 1818). «...Передо мной явилась ты, Как мимо-
летное виденье, Как гений чистой красоты» (К***, 1825). «Ко-
локольчик однозвучный Утомительно гремит» (Зимн. дорога,
1826). «Близ ложа там во мраке ночи Сидел он [Мазепа], не
смыкая очи, Нездешней мукою томим» (Полт., 1828—1829).
1 Другие примеры см. в статье Леонида Гроссмана «Пушкин
или Рылеев», Собр. сочин., т. I, 1928, стр. 228.

449

Из характерных пушкинских эпитетов-синонимов В. Ф. Ca-
водник1 отмечал еще — пустынный и уединенный:
«И ныне здесь, в забытой сей глуши, В обители пустынных
вьюг и снега...» (19 окт. 1825). «Не я ль в час жажды напоил
Тебя пустынными водами?» (1-ое подраж. Корану). «Привет-
ствую тебя, пустынный [уединенный] уголок...» (Деревня,
1819). «Пылай, «амин, в моей пустынной [уединенной] хелье...»
(19 окт. 1825). «Ужель моя пройдет пустынно [уединенно]
младость?» (Послан, кн. Горчакову, 1816). «Свободы сеятель
пустынный... [уединенный?]» (1823). «Когда пустынная [уединен-
ная] луна Текла туманною стезею...» (Окно, 1816). «Как нежно
преклонясь ко мне, Она в пустынной тишине Часы ночные про-
водила» (Цыганы, 1824). «...И я судьбу благословил, Когда мой
двор уединенный Твой колокольчик огласил» (И. И. Пущину,
1826). «И сладостно мне было жарких дум Уединенное вол-
ненье» (К***, 1822). «[Рогдай] Пустился в край уединенный
[пустынный]» (Русл, и Людм., 1820).
Среди пушкинских эпитетов много прекрасных оценочных;
но едва ли не самую замечательную группу эпитетов предста-
вляют у него сообщающие, необходимые по характеру мыс-
ли, точные и выразительные:
«...Где Терек играет в свирепом веселье» (Кавказ, 1829).
«..'.И бьется о берег в вражде бесполезной И лижет утесы го-
лодной волной» (там же). «...Но ты от горького лобзанья свои
уста оторвала» (Для берегов отчизны дальной..., 1830). «Всех
строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взы-
скательный художник?» (Поэту, 1830). «...Изгнанник пом-
нил звук мечей, И льдистый ужас полуночи, И небо
Франции своей» (Наполеон, 1821). «Подъялась вновь уста-
лая секира И жертву новую зовет» (Андр. Шенье, 1825).
«Вх пустыне чахлой и скупой...» (Анчар, 1828). «Но пуд-
реной пиитике [т. е. пиитике XVII века] на зло Растрепан он
[•александрийский стих] свободною цезурой» (Домик в Коломне,
1830—1833). «Другие, хладные мечты, Другие, строгие заботы
И в шуме света и в тиши Тревожат сон моей души» (Евг. Онег.,
VII, 1827—1830). «...И славой мраморной, и медными хвалами
Екатерининских орлов» (Воспоминание в Царек. Селе, 1830).
Стоит отметить еще несколько эпитетов Пушкина, для нас
уже являющихся устарелыми. Таковы, напр.:
«...И утро веяло © темницу. И поэт К решетке поднял важны
взоры...» (Андр. Шецье). «...Твоим сынам кунак надежный,
А ей — приверженный супруг» (Тазит).
В длинном ряде случаев пушкинский выбор сказуемых
восхищает так же, как и его приложения и эпитеты. Укажу,-
прежде всего, примеры его сказуемых-прилагательных, грамма-
1 В. Ф. Саводник, К вопросу о пушкинском словаре, Известия
Отдел. русск. яз. и слов. Акад. наук, том IX (1904), кн. 1, стр. 160 и дал.

450

тичеокой* категории более родственной средствам характеристи-
ки, нежели глаголам — элементам повествования.
Одно из любимых пушкинских сказуемых этого рода — при-
лагательное светлый, выступающее у него с особенно теплой и
радостной или умиротворяющей окраской:
Невеста очи опустила,
Как будто сердцем приуныла,
И светел радостный жених.
(Русл, и Людм.).
На холмах Грузии лежит ночная мгла;
Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой...
(На холма* Грузии...).
Это — не легкая и дешевая игра сочетаниями антитезирую-
щих понятий, эффект которых знала уже античная риторика и
к которым охотно обращаются те, для кого эффект и художе-
ственное впечатление по существу одно и то же. Антитезирую-
щие понятия в их эмоциональной окраске даны здесь макси-
мально слитыми, общий' элегический тембр глубокой'задушев-
ности исключает и тень того, чтобы воспринять эти сочетания
противоположностей как рассудочную игру, как установку на
удивляющее. Поэт находит антитезирукэщие слова для сочетаю-
щегося в самих чувствованиях,— и в этом исключительная сила
впечатления, ничем не нарушаемого в его гармонической мяг-
кости.
И еще один пример того же характеризующего сказуемого
«светел». В юношески-радостном стихотворении «Кривцову»
(1819) резвый бег легких хореев быстро проносит в ответ пу-
гающему «гроба близким новосельем» облачка легких эпикурей-
ских мыслей и образов веселья и неги. Упоминание о смерти
воспринимается как «безделье», которым «заниматься недосуг»,
и ритмически сильно ударяемое слово светел как характеристи-
ка «смертного мига» озаряет и его, этот страх живого, какою-то
до радостности примиряющей ясностью и красотою:
Каждый у своей гробницы
Мы присядем на порог;
У пафосския царицы •
Свежий сыпросим венок,
Лишний миг у верной лени,
Круговой нальем сосуд,
И толпою наши тени
К тихой Лете убегут.
Смертный миг наш будет светел;

451

И подруги шалунов
Cotëepyt их легкий пепел
В урны праздные пиров.
«Тихой Лете», символ смерти, отдается в следующей строфе
созвучным умиротворяющим «светел», эмоциональная насыщен-
ность которого подчиняет себе эмоции всех остальных приведен-
ных в движение образов.
Или вот сказуемые-прилагательные элегического тембра:
Мой путь уныл, Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое морс.
(Безумных лет угасшее веселье...).
Эмоционально насыщенное «уныл» сочетается с характери-
зуемым им «путь»,— сочетание, свежее со стороны семантиче-
ской и в своей психологической природе поддержанное фоникой
«у - у - ы». Слова «труд — грядущего — волнуемое» следующей
фразы с подобной же мрачной смысловой окраской низким то-
ном подударных звуков вторят фонике семантически ведущего
«уныл», подчеркиваемого в его эмоциональной силе.
Другой пример — из стихотворения «19 октября 1831»:
Чем чаще празднует лицей
Свою святую годовщину,
Тем робче старый круг друзей
В семью стесняется едину;
Тем реже он; тем праздник наш
В своем веселии мрачнее;
Тем глуше звон заздравных чаш,
И'наши песни тем грустнее.
В роли сказуемых—-формы сравнительной степени наречно-
го типа. Сами по себе эти формы заключают повышенную силу.
Пушкин увеличивает ее концентрацией нескольких сказуемых
родственного и близкого тембра и перекликанием между собою
последних глуше и грустнее. Семантическая весомость мрачнее
и глуше подчеркивается прямым антитетическим моментом —
словами «в своем веселии» и косвенным — «звон заздравных
чаш».
Если иногда употребленное Пушкиным слово не покоряет
нас искусством выбора просто как выразительное сказуемое,
то художественную силу высокого мастерства раскрывают в нем
сопровождающие моменты:
С младенчества две музы к нам летали,
И сладок был их .лаской наш удел...
(19 окт. 1825 г.).

452

Нетрудное, «навертывающееся» сладок, свою исключительную
выразительность и нежность получает благодаря созвучности
безударного и подударного — ла — в эмоционально с ним гар-
монирующих младенчества и особенно— лаской К
§ 5. Эпитет у Лермонтова
Для оценочного эпитета М. Ю. Лермонтова ха-
рактерна выдержанная в большинстве его стихотворных произ-
ведений преобладающая мрачная и холодная окраска.
Его излюбленные эпитеты — немой, хладный, скучный, таин-
ственный, далекий, суровый, мрачный, чуждый, роковой.
К аффективным, глубоко уходящим в мировоззрение, при-
надлежат: мятежный, гордый, вольный.
Антитезирующие эпитеты светлой окраски у него, вообще
говоря, немногочисленны и не отличаются разнообразием. Чаще
других он пользуется словами: святой, чудный, задушевным
родной.
В сферах восприятия отмечалось пристрастие Лермонтова к
характеристике звучаний при помощи естественных для них эпи-
тетов звонкий, звучный, и более своеобразных—стройный, мер-
лый (размеренный) и под.2.
В зрительных эпитетах у Лермонтова несколько любимых
впечатлений света и красок: золото в явлениях природы — эф-
фекты солнечного сияния, серебряный или жемчужный блеск
(месяца, дождя и т. д.), синева или голубизна, чаще всего при
изображении неба, реже —воды.
Характерны в этом отношении, напр.:
«Под ним струя светлей лазури, Над ним луч солнца золо-
той...» (Парус, 1832). «...И горный зверь, и птица, Кружась в
лазурной высоте, Тлаголу вод его внимали, И золотые облака
Из южных стран, издалека, Его на север провожали» (Демон,
1829—1838). «Со скал высоких над путем Склонился дикий ви-
ноградник. Его серебряным дождем Осыпан часто конь и всад-
ник» (Хаджи-абрек, 1833). «Волнуя лишь серебряный ковыль,
Скитается летучий аквилон...» (1831 г., июня 11). «Внизу, свиреп
и одинок, Никем невидимый поток... То блещет бахромой пер-
ловой, То изумрудною каймой (Изм.-бей, 1832).
Ср. из начальных строф «Измаил-бея»: «...Когда, как дым,
синея, облака Под вечер к нам летят издалека... И луна По
синим сводам странствует одна».
Или в строфе X той же первой части: «...И дале царь их пя-
тиглавый, Туманный, сизо-голубой, Пугает чудной вышиной».
В строфе XVIII: «Пред ним, с оттенкой голубою, Полувоз-
душною стеною Нагие тянутся хребты».
1 Ср. подобный фонический момент такой же художественной силы при
выборе эпитета: «J3 прохладе сладостной фонтанов...».
2 М. А Рыбникова, Введение в стилистику, 1937, стр. 207.

453

«Огнем дыша, пылал над нами Лазурно-яркий свод небес»
(Валерик, 1841). «...Прекрасный путник, птичка рая, Сиішт на
дереве сухом, Блестя лазоревым крылом» (Посвящ. к «Изм.-
бею»). «Не сияет на небе солнце красное, Не любуются им туч-
ки синие...» (Песня про купца Калашн., 1837). «Взошла заря.
Из-за туманов На небосклоне голубом Главы гранитных вели-
канов Встают, увенчанные льдом» (Хаджи-абрек, І833).
К менее обычным эпитетам этого рода относятся у него,
напр.:
«В вечерний час дождливых облаков Я наблюдал разодран-
ный покров: Лиловые, с багряными краями, Одни еще грозят...»
(Изм.-бей). «...Вершины цепи снеговой Светло-лиловою стеной
На чистом небе рисовались» (Демон, 1829—1838). «...Но мни-
лось, что в розовый вечера час Та степь повторяла мне памят-
ный глас» (Кавказ, 1830). «Краснеют сизые вершины, лучом за-
ри освещены» (Изм.-бей). «Так в час торжественный заката,
Когда растаяв в море злата, Уж скрылась колесница дня, Сне-
га Кавказа на мгновенье, Отлив пурпурный сохраня, Сияют в 1
темном отдаленье» (Демон).
К любимым эпитетам-метафорам в поэзии Лермонтова нуж-
но отнести также седой в значении «белый, покрытый снегом».
В стихотворениях, главным образом, с экзотической темати-
кой, естественно пристрастие Лермонтова к прилагательным,
указывающим на пестроту красок («Цветными вышито шелками
Его седло»,— Демон. «Звонко бегущие ручьи По дну из камней
разноцветных»,— Демон. «...И, склонясь в дыму кальяна На
цветной диван, У жемчужного фонтана дремлет Тегеран»,—
Спор, 1841). Ср. и нередкие у него эпитеты причудливый, узор-
ный.
Укажем еще несколько оригинальных эпитетов Лермонтова,
чаще всего — сообщающих:
«...И дерзко бросить им в глаза железный стих, Облитый
горечью и злостьюі..» (Перв. января, 1840). «...Вечно чуждый
тени, Моет желтый Нил Раскаленные ступени царственных мо-
гил» (Спор). «Парус серый и косматый, Ознакомленный с гро-
зой» (Желание, 1836). «Выхожу один я на дорогу: Сквозь ту-
ман кремнистый путь блестит» (1844). «Одна и грустнд на уте-
се горючем Прекрасная пальма растет» (Сосна, 1840).
Говоря об эпитете Лермонтова, нельзя упускать из виду, что
он также, в духе его поэтики вообще, служит разнообразной
игре антитезами и прямыми, и скрытыми в диалектическом свое-
образии соединяемых понятий.
Ср. хотя бы:
1. Но спят усачи-гренадеры — В равнине, где Эльба шумит.
Под снегом холодной России,-Под знойным песком пирамид
(Возд. корабль, 1840). В те дни была б ему богатая резьба На-
рядом чуждым и постыдным (Поэт, 1839). Кто же вас гонит:"

454

Судьбы ли решение? Зависть ли тайная? Злоба ль открытая?
(Тучи, 1840).
2. И предков скучны нам роскошные забавы, Их добросове-
стный ребяческий разврат (Дума, 1838). ...При диком топоте
затверженных речей, Мелькают образы бездушные людей...
(Перв. января, 1840).
Излюбленные эпитеты Лермонтова характеризуют и прозу
«Героя нашего времени» (1839—1840). Так, предметы изобра-
жаемой природы и тут определяются очень часто со стороны их
красок:
«...И внизу с беспрерывным ропотом плескались темносиние
волны»; «...И я мог различить при свете ее [луны]... два кораб-
ля, которых черные снасти, подобно паутине, неподвижно рисо-
вались на бледной черте небосклона»; «Полюбовавшись несколь-
ко времени из окна на голубое небо, усеянное разорванными
облачками, на дальний берег Крыма, который тянется лиловой
полосой и кончается утесом, на вершине, коего белеется маячная
башня, я отправился в крепость Фанагорию...»; «Я не помню
утра более голубого и свежего! Солнце едва выказалось из-за
зеленых вершин, и слияние первой теплоты его лучей с умираю-
щей прохладой, ночи' наводило на все чувства какое-то сладкое
томление... густолиственные кусты... при малейшем дыхании вет-
ра осыпали нас серебряным дождем... Как любопытно зсматри-
вался я в каждую росинку, трепещущую на широком листке
виноградном и отражавшую мильоны радужных лучей! Как
жадно взор мой старался проникнуть в дымную даль! Там путь
все становился уже, утесы синей и страшнее и, наконец, они,
казалось, сходились непроницаемой стеной»; «...Не мелькнет ли
там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых ту-
чек, желанный парус...».
Среди эпитетов, относящихся к явлениям природы, относи-
тельно много эмоций светлых и радостных, обычно с налетом
своеобразной торжественности:
«...Сладостно-усыпительный шум студеных ручьев...»; «В
ущелье не проникал еще радостный луч молодого дня...»; «Ро-
систый вечер дышал упоительной прохладой...»; «...И все эти
снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что, кажет-
ся, тут бы и остаться жить навеки...»; «Луна тихо смотрела на
беспокойную, но покорную ей стихию...».
J Изредка с грустной окраской: «Тяжелые, холодные тучи ле-
жали на вершинах окрестных гор; лишь изредка умирающий ве-
тер шумел вершинами тополей...».
Категория психологических имен существительных часто вы-
ступает в сопровождении эпитетов со значением того или дру-
гого вида эмоциональной невозможности:
«Или это следствие того скверного, но непобедимого чув-
ства...»; «Это какой-то врожденный страх, неизъяснимое предчув-
ствие»; «Это меня тогда глубоко поразило: в душе моей роди-

455

лось непреодолимое отвращение к женитьбе...»; «Я замечал,"что
часто на лице человека, который должен умереть через несколь-
ко часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судь-
бы...»; «Но зато какую силу воли придавала им уверенность,
что целое небо, с своими бесчисленными жителями, на них смот-
рит с участием, хотя немым, но неизменными; «..А мы, их жал-
кие потомки, скитающиеся по земле беаі убеждений и гордости,
без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжи-
мающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны
более к великим жертвам...»; «Долго глядел на него с неволь-
ным сожалением».
Еще чаще они имеют значение исключительной напряженно-
сти чувства, силы порыва:
«...Тут начинается наше постоянство — истинная бесконечная
страсть»; «А ведь есть необъятное наслаждение в обладании мо-
лодой, едва распустившейся душиі»; «Я чувствую в себе ату
ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на
пути...»; «Эта мысль мне доставляет необъятное наслаждение...»;
«А верно было мне назначение высокое, потому что я чувствую
в душе моей силы необъятные...»; «...Во мне душа испорчена
светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное»; «...Если
б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники
любви» К
§ 6. Эпитет у Тютчева
Любимые эпитеты Ф. И. Тютчева, тесно связанные с мисти-
ческими элементами его мировосприятия,— роковой, таинствен-
ный, незримый, безмолвный, немой, пророческий, волшебный.
К гіим примыкает и местоимение — неопределенное, своеобраз-
но-торжественное некий2.
Определяют эти эпитеты в поэзии Тютчева всего чаще поня-
тия-образы, близкие к отвлеченным, образы лишенные живой
предметности, нежную и красивую, но нечеткую и непрочную
ткань сознания:
«...И ими-то судеб посланник роковой... Как тканью легкою
твой образ прикрывает...» (Mal'aria, 1830). «Счастлив, кто по-
сетил сей мир В его минуты роковые» (Цицерон, 1830?). «...И
только в роковые дни Своей неразрешимой тайной Обворожают
нас они» (Близнецы, 1849?).
«Небесный свод, горящий славой звездной, Таинственно гля-
дит из глубинй...» (20-х годов). «Есть в светлости осенних ве-
черов Умильная таинственная прелесть...» (1830). «...И внятно
*сліышится порой Ключа таинственного шопот!» (30-х годов).
«...Они, как божества, горят светлей В эфире чистом и незри-
мом» (1828—1829). «Люблю сие незримо Во всем разлитое
1 Ср. С. Шувалов, «Герой нашего времени» в школьной проработ-
ке, «Русск. яз. в советск. школе», 1929, 4, стр. 62—64.
2 О последнем ниже — стр. 464.

456

таинственное зло...» (МаГагіа, 1830). «...Мир бестелесный,
слышный, но незримый, Теперь роится в хаосе ночном...» (30-х
годов). «... И кропит росой незримой Очарованную мглу»
(1850?).
«Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои — Пускай
в душевной глубине Встают и заходят оне Безмолвно, как звез-
ды в ночи...» (Silentium, 1830). «Душа моя —элизиум теней,
Теней безмолвных, светлых и прекрасных...» (1832?). «С какою
негою, с какой тоской влюбленной Твой взор, твой страстный
взор изнемогал на нем!.. Бессмысленно-«ел*ой, немой, как опа-
ленный Небесной молнии огнем...» (1839?). «...Под вами без-
молвные звездные круги, Над вами немые, глухие гроба» (Два
голоса, 1850?).
«Лишь музы девственную душу В пророческих тревожат
боги снах» (Видение, 1828?). «...Глухи времени стенанья, Про-
рочески-прощальный глас» (Бессонница, 20-х годов). «...Про-
рочески беседовал с грозою Иль весело с зефирами играл»
(1832?).
«Едва усилием минутным Прервем на час волшебный сон...»
(Проблеск, 1825). «Волшебную близость, как бы благодать,
Разлитую в воздухе, чувствую я» (1826). «Уж в пристани вол-
шебный ожил челн...» (20-х годов). «Болезненно-яркий, вол-
шебяо-немой, Он [сон] веял легко над гремящею тьмой» (Сон
на море, 1828—1829). «...Есть целый мир в душе твоей Таинст-
венно-волшебных дум...» (1830).
Наряду с характерными для него огневой иногда в необыч-
ных сочетаниях (ср. огневые, капли — «горячие слезы») : «Небес-
ный луч играет в них И, преломясь о капли огневые, Рисует ра-
дуги живые На тучах жизни громовых» (Слезы, 1823). «...Игра-
юг выси ледяные С лазурью неба огневой» (Снежн. гори, 20-х:
годов). «...И по младенческим ланитам Струились капли огне-
вые...» (30-х годов),— ср. и пылающий: «...И мы плывем, пылаю-
щею бездной Со всех сторон окружены» (20-х годов); живой по
отношению к огню и свету (радуги живые, «...Как искры живые-
в родимом огне!»), наряду с эпитетами, передающими яркие
световые эффекты,— Тютчев тяготеет к эпитетам туманности и
тусклости, к словам, выражающим то, что смягчает, наводит
матовьій тон на блеск и краски К
1 В основном верно замечание Д. Д. Благого, Три века, М., 1933„
«Творчество Тютчева», стр. 234—235, что мир воспринимается Тютчевым,
«как некое единство противоположных, взаимно противоборствующих сил...*
и что «в лирике Тютчева мы имеем переход от формально-логического вос-
приятия мира к диалектическому его постижению».
Следы такого восприятия иногда выступают у него в самом сочетанию
составных частей сложного эпитета (см. стр. 302—303), а еще отчетливее
при прямых антитезах понятий, поддержанных антитезирующими же эпи-
тетами:
«В ночи греха, на дне ужасной бездны, Сей чистый огнь, Как пламень
адский, жжет» (К. Н., 1829). «...И не дано ничтожной пыли Дышать

457

, Таков, напр., его эпитет дымный: «Край неба дымно гас в»
лучах» (ніачало 30-х го^ов?). «Как дымный столп светлеет в
вышине!» (1849?). «...Не для него, как облак дымный, Фонтан^
на воздухе повис» (1850).
Таковы:
«Лениво дышит полдень мглистый...» (Полдень, 30-х го-
дов). «Вечер мглистый и ненастный...» (30-х годов). «Тени си-
зые смесились...» (30-х годов). «...Как исчезает облак дыма
На небе тусклом и туманном В осенней беспредельной мгле»
(Русск. женщине, 1849?). «...Вечер пасмурно-багровый Светит
радужным лучом» (1850).
Тютчев любит молчанье и звуки чуть слышные, шелестные,
«тиховейные». Но едва ли не более характерен для него в эпи-
тетах выбор — громового: «[Небесный луч]... рисует радуги жи-
вые На тучах жизни громовых» (Слезы, 1823). «Громокипящий
кубок» (Весенн. гроза, 1828?) и под.
В своей художественной манере Тютчев многим обязан Жу-
ковскому; с ним связан он и общей мистичностью тона своей
поэзии,— отсюда нередкая близость их в выборе эпитетов К Но,
в отличие от Жуковского, в поэтическом мистицизме Тютчева*
нет ничего сентиментального: он слышит в природе голос роко-
вого; он мужественно внемлет пронизывающим тишину громо-
вым раскатам; взгляд его обращен навстречу ожидаемому лучу
молнии (молниевидному лучу), он тяготеет к величественному,
лишь редко переходящему у него в умиление2. .
§ 7. Высказывания Вяземского и Н. Полевого об эпитетах-
именах прилагательных
Для истории эпитета в русской художественной прозе
большой интерес представляют замечания П. А. Вяземско-
го в его отзыве об издании «Сочинение3 в прозе В. Жуковско-
го, Изд. второе... Спб., 1826 года» (1827). Характеризуя «Марь-
ину рощу», Вяземский пишет: «Главное содержание ее до-
вольно голо, но подробности прелестны; может быть есть изли-
шество подробностей, расточительность в описаниях, одним ' ело*
божественным огнем* (Проблеск, 1825). «Понятным сердцу языком Твер-
дишь о непонятной муке...* (30-х годов). «Ты ли, утра гость прекрасный,
В этот поздний мертвый час?* (30-х годов). «Как ваших жалоб, ваших
пеней Неправый праведен упрек» (30-х годов).
1 К традиционому фонду, обновляемому, однако, своеобразием употреб-
ления, относятся у Тютчева еще многие такие эпитеты, как сладостный, зо-
лотой (златой) и мистические же: святой, божественны^, небесный и под.
2 Из литературы ср.: Р. Ф. Брандт, Матерьалы для исследования,
«Ф. И. Тютчев и его поэзия». Извест. Отдел. русск. яз. и словесн. Акад.
наук 1911, XVI, кн. 3, стр. 40 и след.; В. А. Малаховский, Эпитет-
Тютчева, Чита, 1922. •
Специальные замечания о сложных эпитетах у Тютчева выше —
стр. 328.
3 По-видимому, опечатка вм. «Сочинения».

458

вом, роскошь в украшениях, которая слишком ярко противоречит
умеренности в вымысле. В слоге ее отзывается молодость, но
молодость многообещающая: заметна преимущественно невоз-
держность на прилагательные, которая есть обыкновенная по-
грешность и молодых писателей и молодых словесностей. При-
знаюсь, я не враг прилагательных: почитаю их одним из спосо-
бов выражения мысли, нам оставленных предшественниками
нашими. Все существительные уже. высказаны [sic!]; нам остает-
ся заново оттенивать их прилагательными. Прилагательное но-
вое и кстати есть новая оправа старого существительного; она
может свидетельствовать об искусстве мастера. Но тем более
должно быть осторожным и вместе с тем изобретательным в
этом мастерстве».
Несколько раньше Вяземского вопроса об изобилии прилага-
тельных-эпитетов в поэзии коснулся Н. А. Полевой («Моск.
телеграф», 1826, VIII, № 5) по поводу «Эды» Баратынского, ко-
торому он ставил в заслугу умеренность в употреблении «прила-
гательных, которые так обильно рассыпаются в наших стихах
и иногда с излишком употребляются даже в самых лучших про-
изведениях» !.
Оба приведенные высказывания характерны как проявление
тенденции к отказу от традиционной обязательной'украшенности
слога; то и другое предвещают готовность сочувственной встре-
чи слога сдержанного, экономно-выразительного.
3. Выбор глаголов
§ 8. Крылов. Гоголь
Среди писателей первой половины XIX века, для языка ко-
торых особенно характерно мастерство выбора и употребления
глаголов, самыми яркими надо признать И. А. Крылова и
Н. В. Гоголя. Об употреблении ими форм глаголов специ-
альные замечания могут быть сделаны в разделе, посвященном
синтаксису,— здесь укажем главным образом на самый «выбор
определяющих художественный эффект лексем.
Среди крыловских глаголов и глагольных речений чрезвычай-
но много принадлежащих к аффективному фонду языка, к гру-
боватым стилям просторечия, с их динамичностью и эмоцио-
нальностью, причем Крылов увеличивает эффективность избира-
емых слов еще многочисленными средствами модальности рус-
ского глагола и наиболее ярких видовых оттенков. Вот хотя бы
•несколько примеров:
«Свинья на барский двор когда-то затесалась; Вокруг коню-
шен там и кухонь наслонялась, В сору, в навозе извалялась, В
тіомоях по уши досыта накупалась...* (СвшЛ>я, 1811). «Не мо-
жет Волк ни охнуть, ни вздохнуть; Пришло хоть ноги протя-
1 Цитировано В. В. Виноградовым, Язык Пушкина, 1935, стр. 277.

459

^нуть! По счастью, близко тут Журавль случился. Вот кой-как
знаками стал Волк его манить И просит горю пособить...* (Волк
и ЖураЬль, 1816). «А это ничего, что свой ты долгий нос И с
глупой головой из горла цел унес? Поди ж, приятель, убирайся,
Да берегись: вперед ты мне не попадайсяЬ (там же). «Мар-
тышка тут с досады и печали О камень так хватила их, Что
только брызги засверкали» (Март, и Очки; 1815). «Увидя, что
у всех он стал в такой чести, Мешок завеличался, Заумничал,
зазнался, Мешок заговорил и начал вздор нести» (Мешок,
1809). «Посмотришь на дельца иного: Хлопочет, мечется, ему
дивятся все: Он, кажется, из кожи рвется, Да только все /впе-
ред не подается, Как Белка в колесе» (Белка, 1833).
Динамизация всего, чему можно сообщить движение, особен-
но ярко выступает в гоголевских характеристиках предме-
тов, неподвижных по их природр или неживых. Он сообщает
предметам движение при помощи действий пользования ими
или их изготовления, метафоризируя почти всегда в направлении '
•большей актуализации обратившего на себя его внимание пред-
мета:
«Скоро старый мундир, с изношенными обшлагами, протянул
на воздух рукава и обнимал парчевую кофту, за ним высунулся
дворянский с гербовыми пуговицами, с отъеденным воротником,
белые казимировые панталоны с пятнами, которые .когда-то
натягивались на ноги Ивана Никифоровича и которые можно
теперь натянуть разве на его пальцы. За ними скоро повисли
другие в виде буквы Л. Потом синий казацкий бешмет, который
шил себе Иван Никифорович назад тому лет двадцать, когда
готовился было вступить в милицию и отпустил было уже усы.
Наконец, одно к одному, выставилась шпага, походившая на
шпиц, торчавший в воздухе. Потом завертелись фигуры чего-то
похожего на кафтан травяно-зеленого цвета, с медными пугови-
цами, величиною в пятак. Из-за фалд выглянул жилет, обложен-
ный золотым позументом, с большим вырезом напереди. Жилет
скоро закрыла старая юбка покойной бабушки, с карманами, в
которые можно было положить по арбузу...» (Повесть о том,
как поссор. Ив. Ив. с Ив. Никиф., 1833).
«Лакей в богатой ливрее высадил его из кареты и почтитель-
но проводил в сени с мраморными колоннами, с облитым золо-
том швейцаром, с разбросанными плащами и шубами, с яркою
. лампою. Воздушная лестница с блестящими перилами, надушен-
ная apoMataMH, неслась бверх» (Невск. просп., 1835).— Это
неслась вверх ддет предмету подвижность, как видим, почти ки-
нематографическую. .
«Деревянный потемневший трактир принял Чичикова под
свой узенький гостеприимный навес на деревянных выточенных х
столбиках, похожих на старинные церковные подсвечники. ...В
комнате попались все старые приятели, попадающиеся всякому
в небольших деревянных трактирах, каких немало выстроено по

460

дорогам, а именно: заиндевевший самовар, выскобленные глад-
ко сосновые стены, треугольный шкаф с чайниками и чашками
в углу, фарфоровые яички перед образами..., окотившаяся не-
давно кошка, зеркало, показывавшее вместо двух — четыре гла-
за, а вместо лица — какую-то лепешку... Старуха пошла копать-
ся и принесла тарелку, салфетку, накрахмаленную до того, что-
дыбилась, как засохшая кора...» (Мертв, души, I, 1842).
«Слова хозяйки были прерваны странным шипеньем, так что
гость [Чичиков] было испугался: шум походил на то, как бы вся
комната наполнилась змеями, но, взглянувши вверх, он успоко-
ился, ибо смекнул, что стенным часам пришла охота бить. За
шипеньем тотчас же последовало хрипенье и, наконец, понату-
жась всеми силами, они пробили два часа таким звуком, как бы
кто колотил палкой по разбитому горшку, после чего маятник
пошел опять покойно щелкать направо и налево» (там же).
«Тут аллея лип своротила направо и, превратясь в улицу то-
полей, огороженных снизу плетеными коробками, уперлась в чу-
гунные сквозные ворота, сквозь которые глядел кудряво-богатый
фронтон генеральского дома, опиравшийся на восемь коринф-
ских колонн» (Мертв, души, II).
«Повсюду несло масляной краской, все обновлявшей и ниче-
му не дававшей состариться» (там же).
Когда дело касается живого, особенно людей, гоголевский
подбор глаголов осуществляет подобное же усиление действий:
из синонимических рядов языка им извлекаются глаголы, наибо-
лее останавливающие на себе внимание содержательностью,
аффективные сгустки речевой энергии, еще свежо воспринимае-
мые в их действенности, нередко слова городских социальных
диалектов, как-то выбрызгивающие над поверхностью утоптан-
ной, неэмоциональной, «обыкновенной» литературной речи.
Очень часто при этом в гармонии с действиями живого актуали-
зируются и соприкасающиеся с ними предметы.
Ср.: «Взмостившись на брику, они потянулись, погоняя ло-
шадей и напевая песню, которой слова и смысл вряд ли бы кто
разобрал. Проколесивши большую половину ночи, беспрестанно
сбиваясь с дороги, выученной наизусть, они наконец опустились
с крутой горы в долину...» (Вий, 1833—1834).
«Но на этот раз бурсак наш не так счастливо перебрался че-
рез забор: проснувшийся сторож хватил его порядочно по .ногам,
и собравшаяся дворня долго колотила его уже на улице, пока-
мест быстрые ноги не спасли его» (Тар. Бульба, 1835—1842).
«Последние слова понравились Манилову, но в толк самого
дела он все-таки никак не вник и вместо ответа принялся наса-
сыватЪ свой чубук так сильно, что тот начал наконец хрипеть,
как фагот. Казалось, как будто он хотел вытянуть из него мне-
ние относительно такого неслыханного обстоятельства; но чубук
хрипел и больше ничего» (Мертв, души, I).

461

«Так русский барин, собачей и иора-охотник, подъезжая к
лесу, из которого вот-вот выскочит оттопанный доезжачими
заяц, превращается весь с своим конем и поднятым арапником
в один застывший миг, в порох, к которому вот-вот поднесут
огонь. Весь впился он очами в мутный воздух и уже настигнет
зверя, уже допечет его неотбойный, как ни воздымайся против
него вся мятущаяся снеговая степь, пускающая серебряные звез-
ды ему в уста, в усы, в очи, в брови и в бобровую его шапку»
(там же).
«Герой наш трухнул, однакож, порядком. Хотя бричка мча-
лась во всю пропалую и деревня Ноздрева давно унеслась из
вида, закрывшись полями, отлогостями и пригорками, но он все
-еще поглядывал назад со страхом, как бы ожидая, что вот-вот
налетит погоня... «Эх, какую баню задал! Смотри ты какой!»
(там же).
«Но вдруг на место прежнего тюфяка был прислан новый
начальник... На другой же день пугнул он всех до одного, по-
требовал отчеты, увидел недочеты, на каждом шагу недостаю-
щие суммы, заметил в ту же минуту дома красивой граждан-
ской архитектуры, и пошла переборка... Все распушено было в
пух, и Чичиков более других» (Мертв, души, II).
§ 9. Избегание глагольных рифм
Заслуживает внимания характерный момент в истории рус-
ской рифмы первой четверти XIX века. О нем Пушкин шутли-
во упоминает в «Домике в Коломне» (1830—1833): «А чтсіб им
Ірифмам] путь открыть широкий, вольный, Глаголы тотчас им я
разрешу... Вы знаете, что рифмой наглагольной Гнушаемся мы.
Почему? спрошу. Так писывал [Шихматов] богомольный; По
большей части так и я пишу. К чему? скажите; Уж и так мы
голы. Отныне в рифме буду брать глаголы». С. А. Ширин-
ский-Шихматов первый стал .на путь ограничения свободы
в выборе рифм, исключая в своей практике флективно-глаголь-
ные, как легкие, и потому не производящие впечатления той
заостренности, которая естественна при рифме 1. Хваля стихи в
его поэме «Пожарский, Минин и Гермоген», С. П. Жихарев
заметил в своем дневнике (10 февраля 1807 г.): «Стихи хороши,
звучны и сильны, а богатство в рифмах изумительное: автор
вовсе не употребляет в них глаголов, и оттого стихи его сжаты,
может быть, даже и слишком сжаты; но это их не портит. Не
постигаю, как мог он победить это затруднение, составляющее
камень претыкания для большей части стихотворцев». Эту же
особенность его рифм ^ихарев как проявление удивляющего
.мастерства еще раз отмечает 5 мая 1807 г.: «Преудивительный
1 Отсюда — у Батюшкова («Певец в Беседе любителей русского сло-
ва», 1813) ироническое: «Ошую пусть сидит с тобой [обращение к Шишкову]
Осьмое чудо света, Твой сын, наперстник и клеврет — Шихматов безглаголь-
ный...» (ср. безглагольный — «бессловесный»).

462

человек этот Шихматов! Как я ни вслушивался в рифмы, но не-
мог заметить ни одного стиха, оканчивающегося глаголом. Осо-
бый дар и особая сила слова». Неосновательность, однако, огуль-
ного запрещения глагольных рифм вообще, без учета специаль-
ных условий, в которых они могут быть нужны по требованиям
художественным — несоответствии с задачами семантики текста,
скоро дала знать себя в полной мере, и Ширинский-Шихматов в
этом отношении безоговорочных последователей не нашел.
В юности удивлявшийся стихотворческому искусству Ширин-
ского-Шихматова Жихарев позже сам называл его избегание
глаголов «литературным фокусом-покусом», «побежденной труд-
ностью», которая «не заключает в себе большого достоинства»,
свидетельствуя таким образом, что этот версификаторский прием
в ближайшие десятилетия уже введен был в необходимые
рамки.
4. Местоимения
§ 10. Сей и оный
Местоимения, как и союзы, при частости их употребления,—
одна из приметнейших особенностей лексики определенных эпох
в истории языка. Выступая против устарелого книжного языка
своего времени, О. И. Сенковский, с тем упростительст-
ром, к которому он был склонен в качестве редактора-популяри-
затора, избрал главным объектом своего гонения вышедшие из
употребления в разговорной речи, но еще занимавшие большое
место в письменной, местоимения сей и оный *. Из статей его и
замечаний по этому поводу остроумнее других шуточная резо-
люция по поводу прошения изгоняемых слов («Библ. для чте-
ния», 1835, VIII).
Приводим характернейшие места:
«Резолюция на челобитную сего, оного, такового, коего, вы-
шеупомянутого, вышереченного, нижеследующего, ибо, а потому,
поелику, якобы и других причастных к оной челобитной по делу
об изгнании оных без суда и следствия из русского языка.
...Почтенные сей и оныйі как вы ни красивы и ни интересны,
особенно в женском роде, но я не могу ничего сделать в вашу
пользу, потому что в вашей челобитной не соблюдены формы
истины и мои законы, которые все грамотные люди признают
своими,— ежели только не притворяются. Из дела отнюдь не
1 Как в свое время указал А. Старчевский в книге: «Николай Ми-
хайлович Карамзин». СПБ, 1849, стр. 108, первым, кто выступил против
этих местоимений, правда, только в комедии,, был Карамзин, заметивший
по поводу перевода «Графа Ольсбаха», что «перевод достоин похвалы, толь*
ко жаль, что г. переводчик употребляет сей и оный, что на театре бывает
всегда противно слуху. Употребляем ли мы сии слова в разговорах? Если
нет, то и в комедии, которая есть представление общежития, употреблять
их не должно» («Моск. журнал», изд. 2, ч. I).

463

видно, чтобы вас изгоняли из русского языка: вас просят толь-
ко убраться из изящной словесности, куда втерлись вы без ве-
дома вкуса и где проживаете без законного вида от здравого*
смысла...
Живите себе в контрактах и объявлениях, в ученых рассуж-
дениях, живите в законах, канцелярских переписках и в денеж-
ных счетах. Живите, живите в судах и приказах,— это самая
обильная область русского языка».
На пороге сороковых годов за них энергично вступился поль-
зовавшийся славой грамматического авторитета Н. И. Греч
(ср. ег1840). «У нас, лет за пять пред сим,— писал он,— воздвиглось
гонение на невинные слова сей и оный. Один журналист1 объя-
вил, что все те, которые употребляют эти слова, отстали от свое-
го века, пишут подьяческим слогом, и немилосердно терзал кни-
ги, в которых встречал опальных странников. Неопытные и не-
твердые в слоге и языке испугались, стали не только избегать
этих слов, но и старались повторять как можно чаще: тот, этот,
этим, тем, в угождение строгому аристарху, который, конечно,
сам смеялся над своими поклонниками. Сия зараза простерлась
до того, что и из деловых бумаг изгнали старинные формы, и
вместо: к сему прошению руку приложил, стали писать: it этому
прошению руку приложил. Года за два пред сим раздалось не-
сколько голрсов в защиту смысла и правды. Доказали ново-
вводителю, что слова сей и оный отнюдь не смешные, не дикие
и не лишние, что они не противоречат ни логике, ни эстетике,
что самые изящные писатели наши, Карамзин, Жуковский,
Пушкин, их употребляли. Кажется, теперь пообразумились. По
крайней мере, в Библиотеке для Чтения перестали нападать на
эти слова.— В самом деле, между словами сей и этот есть чув-
ствительная разность: сей просто означает указание на пред-
стоящий предмет или определяет его: сия книга издана в прош-
лом году. Этот есть указание, которым предмет отличается от
другого: эта книга хороша, а та никуда не годится. Сверх того;
слово этот употребляется преимущественно в изустной," простой
речи, в слоге разговорном, а сей в деловом, в письмах, в дидак-
тических сочинениях. Сей приятнее слуху, нежели этот; сей ко-
роче, и лучше улегается в стихе.— Оный употребляется реже:
этим местоимением выражается предмет вещественный третьего
лица для отличения его от. личного. Например: «хвалю намере-
ние2 вашего брата; я давно предвидел оное». Поставьте пред-
видел его, выйдет двусмыслие: к чему относится его, к брату
или к намерению? Зачем бросать нам обороты и выражения по-
лезные и необходимые» (Чтения, 1840, II, стр. 211—212).
1 Никто не затруднялся отгадкою, что журналист этот — Сенков-
ский.
2'Курсив хвалю в оригинале, видимо ошибка вм. нужного курсива в
«намерение».

464

Борьба, однако, только казалась оконченной победой стари-
ны. Фактически, в практике литературного языка, хотя дальней-
шее молчание Сенковского Греч истолковывал как победу сей и
оный, они, на самом деле, исчезали.
Коротко и умно по поводу борьбы за и против сей и оный вы-
сказался Белинский: «Нет, почтеннейший Николай Ивано-
вич,— писал он с явным налетом шутки в обращении,— что ни
говорите, а нельзя отринуть важного и сильного влияния «Биб-
лиотеки для чтения» на русский язык... Вы говорите еще, что
оный необходимо для различения в именительном и винитель-
ном падежах имен предметов личных и неодушевленны* и что
оное в этом случае не может быть заменено его,— прекрасно,
но если никто не прибегает к этому средству для ясности? Воль-
но, отвечаете вы. Нет, не вольно, а невольно, возражаем мы
вам: филологи, грамматики и литераторы не творят языка, а
только сознают его законы и приводят их в ясность; язык тво-
рится сам собою, и даже не народом, а из народа».
§ 11. Некий и нечто
Само собою разумеется, что местоимения по их природе ма-
ло пригодны для того, чтобы выступать в качестве эпитетов.
Нужно, однако, отметить одно характерное для поэтики роман-
тиков и в значительной мере примыкающего к Жуковскому по
отдельным приемам Ф. И. Тютчева. Неопределенное, таинствен-
ное некий, которое в его своеобразной торжественности приме-
няли еще классики XVIII века, ими привлекается особенно ча-
сто с явно значительной по установке Художественной весомо-
стью:
«...И неизбежный меч, как некий дух живой, Владычествует
сам трепещущей рукой» (Жуковск., Орлеанск. дева, 1817—
1821). «Влекомый силой неких чар..., Благословил любви я сло-
во» (В. Орлов, К ней, 1829). «Если веет в сердце чарованье;
Если слышишь некое шептанье, Будто свыше друга глас свя-
той... Знай...» (Розен, Лилия, 1829). «...Ты, для которой жизни
чаша Есть некий жертвенный сосуд...» (Вяземск., Лилия, 1830).
«Некий жизни преизбыток В знойном воздухе разлит...» (Тют-
чев, 30-х годов). «Фонтан замолк — и некий чудный лепет,
Как бы сквозь сон, невнятно прошептал» (Тютчев, Итал. вилла,
1837?).
В том же духе у Ап. Майкова («Иафет», 1840): «...Не
знаю,— ангел ли святой, Иль некий демон проклятой, Небес
сияющих изгнанник?».
Ср. родственное по настроению нечто: «...И нечто празднич-
ное веет, Как дней воскресных тишина» (Тютчев, 30-х годов).
На романтическое стремление к «невыразимому» словом
нечто Пушкин шутливо намекает в характеристике содержания

465

поэзии Ларина: «...Он пел разлуку и печаль, И нечто, и туман-
ну даль...» {Евг. Онег;, II).
Это же нечто вошло в фразеологию позднейшего времени
как шуточное из «Горя от ума» Грибоедова,N где оно сделано
символом пустой неопределенности в качестве части заглавия
«статьи» восхваляемого Репетиловым Удушьева Ипполита* Мар-
келыча: «В журналах можешь ты однако отыскать Его отрывок:
«Взгляд и Нечто». Об чем бишь «Нечто?» — Обо всем».
§ 12. Юмористическое использование местоимений. —
Местоимение весь и под. у Гоголя
Беспомощность ясно выразить существующее * в намерении,
принять участие в содержательном разговоре, облечь мысль в
четкую, логически и грамматически определенную форму высту-
пала вообще в обывательской речи, в речи того множества, по
выражению Гоголя, «существователей», круг интересов которых
был ограничен незамысловатой службой, тусклыми впечатле-
ниями серых губернских и уездных городов, однообразной и
замкнутой жизнью пустынных поместий. Гоголь, рисуя этих
внутренне убогих людей, эти духовно нищие характеры, вместе
с описанием внешности своих героев, их психологических осо-
бенностей, положений, в которые ставит их изображаемая
^кизнь, исключительно выпукло показывает и их язык, бедный,
нескладный, смешной в его беспомощности. Комический эф-
фект — едва ли не единственное, что делает интересным для чи-
тателя их манеру «беседовать», что заставляет его не отрываясь
следить за этими психологическими уродцами, становящимися в
изображении автора захватывающе занятными. Гоголь обнару-
живает неистощимое мастерство, неисчерпаемую изобретатель-
ность в показе того, как забавна может быть и уродливая речь,
если она дается в художественном аспекте в качестве одного из
средств характеристики, подготовленной к восприятию читателя
рядом других ярких художественных приемов.
Местоимения, по их природе, отсылающие или к тому, что
уже названо, или к тому, что еще будет определенно («знаме-
нательно») названо, в неискусной, дегенерирующей речи разде-
ляют с частицами печальную участь выражать всякого рода не-
определенность, заменяющую то, что хотелось бы назвать точно.
Жест дополняет их, но обыкновенно значениями более аффек-
тивного или эмоционального, нежели собственно-смыслового
характера.
Ряд гоголевских героев говорит так, что местоимения, обыч-
но сочетавшиеся с именами как их замена, вызванная момента-
ми эстетического и грамматического порядка, превращаются в
оторванные тени, смешно мечущиеся в поисках предметов, к ко-
торым они должны принадлежать. Беспомощности этой смысло-

466

вой суматохи, соответствуют, только увеличивая ее, ненужные
частицы и вводные слова.
Вот как, напр., по описанию Гоголя, говорит его rejpofl —
робкий, убогий и ;мелкий чиновник «какого-то» департамента:
«А я вот к тебе, Петрович, того...» — Нужно знать, что Ака-
кий Акакиевич изъяснялся большею частью предлогами, наре-
чиями и, наконец, такими частицами, которые решительно не
имеют никакого значения. Если же дело было очень затрудни-
тельно, то он даже имел обыкновение совсем не оканчивать
'фразы, так что весьма часто, начавши речь словами: «Это, пра-
во, совершенно того...», а'потом уже и ничего не было, и сам он
позабывал, думая, что зсе уже выговорил».
Или вот как в борьбе с пылкой игрой своего гастрономиче-
ского воображения не находит нужных слов Петр Петрович Пе-
тух («Мертв, души», II):
«В один угол положи ты мне щеки осетра да вязиги, в дру-
гой гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок слад-
ких, да мозгов, да еще чего знаешь там этакого... какого-нибудь
там того... Да исподку-то... пропеки ее так, чтобы всю ее просо-
сало, проняло бы так, чтобы она вся, знаешь, этак растого — не
то чтобы рассыпалась, а истаяла бы во рту, как снег какой, так
чтобы и не услышал».
Эффект смешного усугубляется подобной манерой у лица,
претендующего на красноречие:
«Впрочем, он [почтмейстер] был остряк, цветист в словах и
любил, как сам выражался, «уснастить» речь. А уснащивал он
речь множеством разных частиц, как-то: «сударь ты мой, эта-
кой какой-нибудь; знаете, понимаете, можете себе представить*
относительно, так сказать, некоторым образом», и прочими, ко-
торые сыпал он мешками; уснащивал он речь тоже довольно
удачно подмаргиванием, прищуриванием одного глаза, что все
придавало весьма4 едкое выражение многим его сатирическим
намекам» (Мертв, души, I).
. Неясность местоимений вне контекста в художественно-юмо-
ристических целях использована Пушкиным. В одном стихо-
творении-экспромте он шутливо предлагает: «Полюбуйтесь же
вы, дети, Как в сердечной простоте Длинный Фирс играет в эти,
Те, те, те и те, те, те». Далее следуют куплеты с той же кон-
цовкой: «Черноокая Россети В самовластной красоте Все серд-
ца пленила эти, Те, те, те и те, те, те...» (1830) и под. В подоб-
ном же духе составлен шуточный совет маленькому «Князю
Павлу Петровичу Вяземскому»: «Душа моя, Павел, Держись
моих правил, Люби то-то, то-то, Не делай того-то...».
Заслуживает внимания одна особенность, относящаяся к ме-
стоимениям,— у Гоголя.
Едва ли можно назвать еще одного писателя, у которого бы
в такой мере, как у него, проявлялось пристрастие к определи-
тельным местоимениям полного охвата весь..., всё..., все, что

467

ни... и под. Почти наудачу раскрываемая страница любого по-
вествования или письма Гоголя говорит об этом его пристра-
стии, которое есть не что иное, как только одна сторона, одно
из многочисленных проявлений во всем его творчестве так рез-
ко выраженного гиперболизма. Ограничиваемся несколькими
примерами:
«Всколебалась вся толпа. Сначала пронеслось по всему бе*
регу молчание, подобное тому, как бывает перед свирепою бу-
рею, а потом вдруг поднялись речи, и весь заговорил берег»
(Тар. Бульба, 1835—1842). «...Остап взял его [мешок с белым
хлебом] себе под головы и, растянувшись возле на земле, хра-
пел на все поле» (там же). «Иной, и рот разинув, и руки вы-
тянув вперед, желал бы вскочить всем на головы, чтобы оттуда
посмотреть повиднее» (там же). «Иные рассуждали с жаром,
другие даже держали пари; но большая часть была таких, ко-
торые на весь мир и на все, что ни случается в свете, смотрят,
ковыряя пальцем в своем носу» (там же). «Запасов они не де-
лали никаких и все, что попадалось, съедали тогда же» (Вий,
1835) . «Согласен. Это всему свету известно, что вы человек уче-
ный, знаете науки и прочие разные предметы» (Повесть о том,
как поссор. Ив. Из. и Ив. Никиф., 1834). «Дорогою он подумал:
«если и майор не треснет со смеху, увидевши меня, тогда уж
верный знак, что все, что ни есть, сидит на своем месте» (Нос,
1836) . «Должно сказать, что подобное явление редко попадает-
ся на Руси, где все любит скорее развернуться, нежели съе-
житься...» (Мертв, души, I, 1842). «Появление его на бале про-
извело необыкновенное действие. Все, что ни было, обратилось
к нему навстречу,— кто с картами в руках, кто на самом инте-
ресном пункте разговора...» (там же). «Есть случаи, где женщи-
на, как ни слаба и бессильна характером в сравнении с мужчи-
ною, поставится вдруг тверже не только мужчины, но и всего,,
что ни есть на свете» (там же).
§ 13. Местоимение наречия
Очень характерны, наряду с союзами \ как примета эпох в
истории языка — местоименные наречия. Выбор их по-
казателен для таких тенденций, как архаизаторские, подчеркнуто-
фольклористические, просторечные и под. Различие в этом отно-
шении между практикой прозы до сороковых-пятидесятых годов
и позднейшим временем очень заметно и заставляет думать, что
разговорный, язык начала века включал в себя много подобных
элементов, позже оставшихся только народными или просто уста-
ревших. В поэзии установившийся фонд местоименных наречий
держится в качестве отборочного значительно дольше, лишь от-
носительно медленно уступая изменившемуся составу разговор-
ной стихии.
1 О них — в «Синтаксисе».

468

Примеры из прозы1:
Доселе, досель:
«С вашими енералами ведь я же управляюсь; а они его
[Фридриха Вел.] бивали. Доселе оружие мое было счастливо»
(Пушк., Капит. дочка; слова Пугачева, 1833—1834). «Случай,
который сводит тебя с этим знаменитым человеком, открывает
тебе путь к выгодам, о каких ты доселе и не думал» (Тимоф. и
Сенковск., Джулио, 1836). «Доселе уважал он [Чичиков] чело-
века или за хороший чин, или за большие достатки; собственно
за ум он не уважал еще ни одного человека: Костанжогло был
первый» (Гоголь, Мертв, души, II). «Доселе «крестьянские маль-
чики несколько удерживались, но когда на Левку наделд парад-
ный мундир дурака — гонения и насмешки удвоились» (Герцен,
Докт. Крупов, 1846).
Отселе, отсель:
Молчи же! не выезжать тебе отсель!» (Крыл., Модн. лавка,
ІІ806). «...K тому же, московские сплетни доходят до ушей не-
ресты и ее матери — отселе размолвки, колкие обиняки, нена-
дежные примирения...» (Письмо Пушкина П. А. Плетневу, 1830).
Дотоле (дотоль):
«Дотоле государи наши не бывали под стенами сей мятежной
столицы» (Карамз., Ист. гос. Росс., VIII, 1816). «Дотоле ехал он
сломя голову и едва успевал вздохнуть и перехватить кое-чего
на станциях; — здесь в первый раз осмотрелся в итальянском
быту» (Греч, Черн. женщина, 1834). «Хомут на одной из них
[лошадей] надевавшийся дотоле почти всегда в разодранном ви-
де, так что из-под кожи выглядывала пакля, был искусно зашит»
(Гоголь, Мертв, души, I, 1842).
Оттоле (оттоль):
«Сегодня от своей получил я премиленькое письмо... зовет
меня в Москву; я приеду не прежде месяца, а оттоле к тебе,
'моя радость» (Письмо Пушкина П. А. Плетневу, 1830). «Казаки
на лодках, еще не нагруженных добычею, поехали Волгою в
Нижний Новгород; оттоле отправились в Москву й явились ко
двору с повинною головою...» (Пушк., Ист. Пугач., 1833—1834).
«Когда потом поместились они все в уютной комнатке, озарен-
ной свечками, насупротив балкона и стеклянной двери в сад и
глядели к ним оттоле звезды, блиставшие над вершинами за-
снувшего сада,— Чичикову сделалось так приятно, как не бывало
давно...» (Гоголь, Мертв, души, II).
1 Не приводим примеров из Даля, у которого в выборе местоименных
наречий много нарочитости — ориентации на народный язык.

469

Откудова:
«Не знаю откудова,—убей его сила драгунская, в такое ко-
роткое время он службу знал лучше, нежели старые служивые»
(Нарежный, Аристион, 1822; слова генерала).
Отсюдова:
«...Но вот как располагаю собою: отсюдова в Париж, по-
том в южную Францию» (Письмо Грибоедова П. А. Катенину,
1820).
Завсегда:
«Другой молчит, завсегда молчит: умеет одеваться, ерошить
волосы,* а говорить не мастер» (Батюшк., <Прогулка по Мо-
скве>, 1811—1812).
Инде — «в другом месте, местами»:
«Мы колесили по проселкам, а инде полями, прежде нежели
нашли прямой след куда-нибудь» (И. М. Долгорукий, Журн.
путеш. из Москвы в Нижний 1813 г.). «...На ней смелые башни,
инде полуразвалившиеся...» (Бестужев-Марлинский, Поездка в
Ревель, 1821). «Одна башня и несколько стен пережили разру-
шение прочих. Инде полурухнувшие своды грозят любопытному
страннику...» (там же). «...Ставни были покрыты красной крас-
кою с голубыми цветками, инде в кувшинах, инде врассып-
ную...» (Кукольник, Эвелина де Вальероль, 1841).
Любопытно, что уже в 1820 году А. И. Тургенев ставил Вя-
земскому в упрек двукратное употребление им слова инде: «Что
за инде, и два раза?» — Вяземский берет это слово под свою за-
щиту: «Инде — слово русское и не низкое, и гораздо лучше,
употребить его, чем сказать: в других землях, в иных странах,
и прочее» (Остаф. арх., II, стр. 79 и 85).
Для басен Крылова характерны, напр.: доколе (доколь),
доселе (досель), отколе (отколь), откудова, покудова, завсегда
и под. и особенно — устарелое, обычное в XVIII веке и вытес-
ненное впоследствии параллельным столь — обстоятельственное
толь (ср., напр.: «Оставь, старинушка, свои работы: Тебе ли за-
тевать толь длинные расчеты?» — Старик и трое молодых, 1806—
1825; «Лев бедный в горе толь великом, Сжав сердце, терпит
все...»,— Лев состаревш., 1825).— Последнее мы нередко еще
встретим, не говоря об Озерове, всеми особенностями своего
языка связанном с предшествующим веком, даже у Жуковского,
у других — только в сугубо-приподнятом стиле.
У Крылова встречаем и только народное теперя: «Теперя по-
гулять и нам пора настала» (Мышь и Крыса, 1816).
Озеров еще иногда употребляет, наряду с тогда, даже со-
всем вышедшее из употребления в' ближайшее время туды:
«...Что я от бурь мирских укрылася туды, Где настает покой, где
кончатся труды» (Поликсена, 1809).

470

Коллекцию местоименных наречий, параллельных крыловским,
поЗти полностью найдем в «Горе от ума» Грибоедова (1824),—
сввдетельство действительной принадлежности их просторечию.
Реже они у других поэтов, но встречаются и в жанрах, близких
к просторечию, и в отборочных «высоких»..
Ср.:
«Скажи, не стыдно ли, что на святой Руси, Благодаря тебе,
не видим книг доселе?» (Пушк., Перв. послан, к цензору, 1822). _
«Какие ж ужасы,тебе он рассказал? Я их досель, мой милый,
не слыхал» (Лажечн., Христиерн II и Густ. Ваза, 1841).
«Отсель грозить мы будем шведу» (Пушк., Медн. всадн.,
1833—1837).
«Знать, миру явному дотоле Наш бедный ум порабощен» (Ба-
ратынск., Фея, 1824—1830).
«Оттоль сорвался раз обвал, И с тяжким грохотом упал...»
(Пушк., Обвал, 1829).
«Боясь такой же доли, хоть с роду не бывал картежным
подлецом, Схватя чужой картуз, скорей оттоль бегом» (Поле-
жаев, День в Москве, 1829—1831).
«...На зло врагам тот завсегда поэт» (Бестужев, 1825).
«Умен родитель мой косматый, Он говорил мне завсегда...»
"(Полежаев, Русск. неполн. перевод китайск. рукописи..., 1835).
«...И завсегда "неблагодарно платил за дружеский прием» (там
же).
Характерны для языка изучаемого времени и вопроси-
тельные наречия: торжественное (архаическое) почто «почему,
зачем»: «Почто за мной ты гонишься? Почто Так бешено к мо-
им стопам пристала?» (Жуковск., Орлеанск. дева, 1817—1821 ).
«Там «вопрошали нас тираны, Почто імы плачем и грустим» (Язык.,
Подраж. псалму СХХХѴІ, 1830),— в употреблении главным об-
разом в поэзии в первые десятилетия века; зачем, частое в зна-
чении «почему»: «Зачем же быть... так невоздержну на язык?...»
(Гриб., Горе от ума, 1824),— ср. затем что «потому что» и за-
чем в смысле относительного наречия: «Так вот зачем трина-
дцать лет мне сряду Все снилося убитое дитя» (Пушк., Бор. Го-
дунов, 1825—1830); для чего (орфография не отражает факти-
ческого превращения сочетания в наречие (в смысле «почему» и
«зачем», как и теперь): «О, для чего второй гонец Настичь не
мог их — мой свинец!» (Лерм., Хаджи-абрек, 1833).
Ср. для того что «потому что»: «Черный наряд мне по серд-
цу и для того, что это как бы траурное платье по княгине»
(Греч, Поездка в Германию).
5. Наречия (неместоименные)
§ 14. Из устарелых наречий, бывших в употреблении в
первой половине XIX века, назовем еще, напр.:

471

Ввечеру:
«Днем весело бродить по набережной... но ввечеру не худо
посидеть с друзьями у доброго огня и говорить все, что на
сердце» (Письмо Батюшк. А. И. Тургеневу, 1819). «...И застывает
ввечеру Густой прозрачною смолою» (Пушк., Анчар, 1828). «Вве-
черу Платон Васильевич .отправился ко всенощной, провел ночь
без сна; а поутру, в день именин, поехал к обедне» (Вельтман,
Саломея, 1846—1847).
Ср. редкое повечеру: «Повечеру Горгоний объявил собранию,
что как он, так и друг его никогда не ужинают...» (Нарежный,
Аристион, или Перевоспитание, 1822).
Вечор — «вчера вечером»:
«Вечор, ты помнишь, вьюга злилась...» (Пушк., Зимн. утро,
1829). «Зачем вечор так рано скрылись?» Был первый Оленькин
вопрос» (Пушк., Евг. Онег., VI, 1826—1828).
Взавтра (редко):
«...Взавтра по признакам обещают нам моряки попутного
ветра» (Письмо Чаадаева к брату М. Я., 1823).
Впервой:
«Тогда впервой печали сладкой слезы Прольют твои глаза^.»
{Жуковск., Орлеанск. дева, 1817—1821). «Впервой покинул душ-
ный, плен» (Жуковск., Суд в подземелье, 1832). «Прекрасны
вы, брега Тавриды, Когда вас видишь с корабля При свете ут-
ренней Киприды, Как вас впервой увидел я» (Пушк., Евг. Онег.,
ІІутеш. Онегина). «Там устарелый вождь, как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавший впервой, Бросался ты в
огонь, ища желанной смерти...» (Пушк., Полководец, 1835).
Вправе:
«Опомнясь несколько, осматриваюсь во все стороны и вижу
вправе несколько кибиток с парусиновыми наметами» (Нарежн.,
Бурсак, 1824). «Пугачев, оставя Оренбург вправе, пошел к Сак-
марскому городку, коего жители ожидали его с нетерпением»
{Пушк., Ист. Пугачева, 1832—1833).
Встречу:
«Вот странник наш летит; вдруг встречу дождь и гром»
((Крыл., Два голубя, 1809).
Вчастую (редко):
«А ваше понятие о национальном русском суде и расправе,
іидеал которого вы нашли в глупой поговорке, что должно по-
роть и правого и виноватого? Да, это и так у нас делается вча-

472

стую, хотя еще чаще всего порют только правого, если ему не-
чем откупиться от лреступления...» (Белийск., Письмо к Гоголю,
1841).
Вчерась:
«С этим словом он [князь Гремин] вошел в залу и громко
сказал Валериану: — Господин йайор!.. очень сожалею о том/
что вчерась произошло между нами...» (Бестуж.-Марлинск., Ис-
пытание, 1830). «Не будет ли каких приказаний, капитан?—
Покуда никаких, Николай Алексеич, кроме благодарности вам
за то, что вчерась заранее успели спустить марсареи» (Бестуж.-
Марлинск., Лейт. Белозор, 1831).
Давеча (писалось и давича) — «сегодня же, за несколько
времени до настоящего времени, до настоящей минуты» и «не-
давно»:
«Постой — что давеча она тебе шептала?» (Гриб., Молод, су-
пруги, 1815). «Чацкий: Вы давеча его мне исчисляли свойства,
Но многие забыли. Да!» (Гриб., Горе от ума, 1824). «Софья:
...Как давеча вы с Дизой были здесь, Перепугал меня ваш го-
лос чрезвычайно...» (там же).— «Это что? — спросил он Суркова^
показывая на трость.— Давича выходил из коляски... оступился
и немного хромаю,— ствечал тот покашливая» (Гончар., Обыкнш.
история, 1847). «Мало спали! как же сами сказали давича утром,
что спали девять часов и что у вас даже от того голова забо-
лела?» (слова Юлии) (Гончар., Обыкнов. история, 1847).
Далече:
«Так мысль ее далече бродит» (Пушк,, Евг. Онег., VII, 1827—
Л830). «Постоялый двор, или по-тамошнему умет, находился в
стороне, в степи, далече от всякого селения...» (Пушк., Капит.
дочка, 1833—1834). «Жены, девы Меж тем поют —и гул лесной
Далече вторит их напевы» (Пушк., Тазит, 1833). «...Рыбак мне
рассказал, что буря занесла Его далече к шведским берегам...»-
(Лажечн., Христиерн II и Густ. Ваза, 1841).
Заместо:
«...Кто духом пал, того ждут когти зверя, Заместо уст бо--
гини молодой» (К. Павлова, Сфинкс, 1847).
Заутра:
«Блеснет заутра луч денницы...» (Пушк., Евг. Онег., VI,
1826—1828). «Заутра казнь. Но без боязни Он мыслит об ужас-
ной казни» (Пушк., Полт., 1828—1829).
Издалеча:
«Родне, прибывшей издалеча, Повсюду ласковая встреча»
(Пушк., Евг. Онег., VII). «И каждая лишала встреча Меня при-

473

зрака моего, И не звала я издалеча Назад душою никого» (К,-
Павлова, Дума, 1844).
Намедни:
«Намедни ночью Бессонница моя меня томила...» • (Пушк.,-
Моцарт и'Сальери, 1830—1832).— Ср. и производное от этого
слова прилагательное: «...Но сложится певцу Канон намедниш-
ним Зоилом...» (Баратынск., 1843).
Ныне (часто):
«Как ныне сбирается вещий Олег...» (Пушк., Песнь о вещ.
Олеге, 1822).
Нынче — «теперь» (часто) :
«А нынче все умы в тумане...» (Пушк., Евг. Онег., III,.
1824—1827).
Одаль — «поодаль, в стороне, в сторону»:
«Чацкий: Я одаль воссылал желанья...» (Гриб., Горе от
ума).
Окроме:
«Чацкий: Окроме честности есть множество отрад: Ругают
здесь, а там благодарят» (Гриб., Горе от ума).
Поныне:
«Поныне возле кельи той Насквозь проженный виден ка-
мень...» (Лерм., Демон, 1829—1838). «Твоих поклонников здесь
нет: Зло не дышало здесь поныне!» (там же).
Поутру:
«Проснувшись рано, В окно, увидела Татьяна Поутру побе-
левший двор...» (Пушк., Евг. Онег., V, 1826—1828).
Пуще — «больше» теперь ощущается только как народаое
слово. В первой половине XIX века оно было словом разговор-
ного слога, но могло выступать и как пригодное для поэтиче-
ского:
«...Мильон терзаний Груди от дружеских тисков, Ногам от
шарканья, ушам от восклицаний, А пуще голове от всяких пу-
стяков!» (Горе от ума). «.'..Они сначала нравилися мне Глазами
синими, да белизною, Да скромностью — а пуще новизною»
(Пушк., Каменн. гость, 1830). «...Но история долга, жизнь ко-
ротка, а пуще всего человеческая природа ленива...» (Письмо
Пушкина М. А. Корфу, 1836). «На другой день опять ожила,
опять с утра была весела, а к .вечеру сердце стало пуще ныть

474

и замирать, и страхом, и надеждой» (Гончаров, Обыкнов. исто-
рия) . ѵ
Равномерно — «подобным образом, также»:
«Прошу вас покорнейше известить ваших читателей, что я не
принимал, не принимаю и не буду принимать ни малейшего уча-
стия в издании журнала «Сын отечества». Равномерно прошу
объявить, что стихи под названием: «К друзьям из Рима...» не
мои...» (Батюшк., 1*821). «Они отвечали: все нам во благо. Будь
равномерно во благо все и тебе» (Жуковск., Наль и Дамаянти,
1841).
Розно — «отдельно, не вместе»:
«Не жить, как ты, мне стало больно И страшно — розно жить
с тобой» (Лерм., Демон, 1829—1838).
Ужо (по отношению к будущему времени):
«Эльмира: ...Но если новое мне платье не поспеет, То я
не знаю, в чем ужо на бале быть.— Арист: Ужо? так пере-
стань, мой друг, себя крушить» (Гриб., Молод, супруги, 1815).
6. Междометия и частицы
§ 15. В художественном языке первой половины XIX века,
^и прозаическом и, в еще большей мере, поэтическом (стихотвор-
ном) междометия занимают гораздо большее іуіесто, нежели
в языке нашего времени. Стили XVIII века — патетический клас-
сический с неотъемлемым для него о! и междометно окрашенною
частицею се, сентиментальный — с меланхолическими ах! и увы!,
продолжают влиять прямо или косвенно на слог писателей пер-
вой половины XIX-ого. Романтический — вносит, дополнительно
к тому, что было перенято от стилей классического и сентимен-
тального, еще типичное для него таинственное чу!
Количество примеров, иллюстрирующих употребление этих
характерных для ведущих стилей эпохи междометий, огромно,
•и потому здесь можно ограничиться немногими:
О!: «О, помню я, каким огнем Сияли очи голубые...» (Козл.,
Кн. 3. А. Волконской, 1826). «...Рылеев умер, как злодей! — О,
вспомяни о нем, Россия, Когда восстанешь от цепей И силы дви-
нешь громовые На самовластие царей!» (Язык., 1826). «О, кто
бы ни был ты, чье ласковое пенье Приветствует мое к блажен-
ству возрожденье...» (Пушк., Ответ анониму, 1830). «О! Никогда
земля от первых дней творенья Не зрела над собой столь пла-
менных светил». (Хомяк., Мечта, 1834).
При обращениях: «О муза! я познал твое очарованье!»
{В.еневит., Сонет, 1825). «О мощный властелин судьбы! Не так ли
ты над самой бездной, На высоте, уздой железной Россию под-

475

лял на дыбы?» (Пушк., Медн. вса^н., 1833—1837). «О муз<а
лламенной сатиры! Приди на мой призывный клич!» (Пушк.).
«О обреченный быть побед любимым сыном, Покрой меня, по-
крой твоих перунов дымом!» (Давыд., Бородинск. поле, 1829).
Се!: «И се в величии постыдном Ступил «а грудь ее колосс»
(Пушк., Наполеон, 1821). «Но се —Восток подъемлет вой!.. По-
яшкни снежною главой, Смирись, Кавказ — идет Ермолов»
(Пушк., Кавк. пленн., 1821—1822). «И се — равнину оглашая,
„Далече грянуло ура: Полки увидели Петра» (Пушк., Полт.,
1828—1829).
В тридцатых годах се, представлявшееся напыщенным уже
и ранее, выходит из употребления.
Ах!: «Ах! прости, надежда-сладость! Все погибло: друга нет»
(Жуковск., Людм., 1808). «Ах! Светлана, что с тобой?» (Жу-
ковск., Светл., 1808—1812). «Ах! а им лишь красен свет, Им
лишь сердце дышит...» (там же). «Ах! да пронесется Мимо —
бедствия рука!» (там же). «Ах! на Ольгин лишь привет Ниотколь
привета нет» (Катенин, Ольга, 1815). «Ах, юность, юность уда-
лая! Житье в то время было нам...» (Пушк., Братья-разб.,
1822—1825). «Ах, если так, он в прах готов упасть, Чтоб вымо-
лить у друга примиренье» (Пушк., Коварность, 1824). «...Не их
вина: пойми, коль может, Органа жизнь глухонемой. Души его,
ах, не встревожит И голос матери самой!» (Тютч., 30-х годов).
Увы!: «Увы! он долго мог сносить С младенческою тишиной,
С терпеньем ясным жребий свой» (Жуковск., Шильонск. узн.,
1822). «Увы! он гас, Как радуга, пленяя нас, Прекрасно гаснет
в небесах» (там же). «Любовь никак нейдет на ум: Увы! моя
отчизна страждет...» (Рылеев, Ты посетить, мой друг, желала...,
1824). «Но там, увы, где неба своды Сияют в блеске голубом,
Где под скалами дремлют воды, Заснула ты последним сном»
{Пумік., 1830). «Но бедный, бедный мой Евгений... Увы, его
смятенный ум Против ужасных потрясений Не устоял» (Пушк.,
Медн. всадн., 1833—1837). «...Там — Увы! близехонько к волнам,
Почти у самого залива — Забор некрашенный да ива И ветхий
домик: там она, Вдова и дочь, его Параша, Его мечта...» (там
же).
Чу!: «Чу, Светлана!.. В тишине Легкое журчанье...» (Жу-
ковск., Светл.). «Чу!., в дали пустой гремит Колокольчик звон-
кий» (там же).
Обилие у Жуковского чу! в «Людмиле» (1808) вызвало в свое
время замечание Грибоедова: «...И это чу! слишком часто повто-
ряется: Чу! в лесу потрясся лист! Чу! в глуши раздался свист!
Такие восклицания надобно употреблять гораздо бережнее,
иначе они теряют свою силу» (О разборе вольного перевода
Бюргеровой баллады: Ленора, 1816).
Особого веса чу! в «Людмиле» шутливо касается Гоголь:
«Многие были не без образования: председатель палаты знал
наизусть «Людмилу» Жуковского, которая еще была тогда не-

476

простывшею новостью, и мастерски читал многие места, особен-
но: «Бор заснул, долина спит» и слово: «чу»! так, что в самом
деле виделось, как будто долина спит; для большего сходства он
даже в это время зажмуривал глаза» (Мертв, души, I, 1842).
Из примеров более позднего употребления:
«Вот взошла луна златая. Тише... чу... гитары звон...» (Пушк.,
Ночн. зефир..., 1824). «Чу... снег хрустит... прохожий; дева К не-
му на цыпочках летит, И голосок ее звучит Нежней свирельного
напева: Как ваше имя?» (Пушк., Евг. Онег., гл. V, 1826—1828),
Как междометия, характерные для реалистических сти-
лей, выступают в изучаемое время в особенности: ага! ох! ух!
эх!; с окраской народной речи! ахти! и... (и-и...) и др.
Ср. к первым:
Ага!: «Ага! плутовка мышь, попалась, нет спасенья» (Вя-
земск., Эпигр., 1822). «Куда же ты? — в Москву — чтоб графских
именин Мне здесь не прогулять.— Постой — а карантин! Ведь в
нашей стороне*"индийская зараза. Сидит, как у ворот угрюмого
Кавказа Бывало оиживал покорный твой слуга; Что брат? уж не
трунишь, тоска берет — ага!» (Пушк., 1830). «Ага, сам сознаешь-
ся,что ты глуп: Так помиримся» (Пушк., Каменн. гость, 1830).
Ого! Это междометие, приписанное Пушкиным в «Полтаве»
(1828) Карлу XII: «Проснулся Карл. «Ого! пора! Вставай, Ма-
зепа. Рассветает»,— представлялось некоторым современникам
недопустимым в устах короля.
Ух!: «Ух, тяжело!., дай дух перевести — Я чувствовал: вся
кровь моя в лицо Мне кинулась — и тяжко опускалась...» (flyuiK.,.
Бор. Годун., 1825—1830). «Улана проклял милый пол — За что —
мы, право, не дознались. Не зависть ли? Но нет, нет, нет! Ух! я
не выношу клевет» (Лермонт., Казначейша, 1836). «Это название
она приобрела законным образом, ибо, точно, ничего не пожале-
ла, чтобы сделаться любезною в последней степени, хотя, конеч-
но, сквозь любезность прокрадывалась — ух, какая юркая прыть
женского характера!, и хотя подчас в приятном слове ее торча-
ла— ух, какая булавка!» (Гоголь, Мертв, души, I).
Уф!: «...Поздравьте меня, обнимите меня, расцелуйте меня
в лепестки... Уф!., я не могу более...» (Бестуж.-Марлинск., Лат-
ник, 1830).
Эх!: «Эх, кони, кони — что за кони! Вихри ли садят в ваших
гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке?» (Гоголь,
Мертв, души, I). «Эх, русский народец! Не любит умирать своею
смертью!» (там же). «Эх, ты! А и седым волосом еще подернуло!
Скрягу Плюшкина не знаешь,— того, что плохо кормит людей?»
(там же).
Эхе, хе! — междометие со значением, что говорящий спохва-
тился: «Эхе, хе! двенадцать часов!» сказал наконец Чичиков,
взглянув на часы» (Гоголь, Мертв, души, I). «Эхе, хе! что ж
ты?» сказал Чичиков Селифану: «ты?» — «Что?» сказал Селифан

477

медленным голосом.— «Как что? Гусь ты! Как ты едешь?..»
(там же).
Ох!: «Так решено: не окаж»у я страха — Но презирать не
должно ничего... Ох, тяжела ты, шапка Мономаха!» (Пушк., Бор.
Годун.).
Большую роль специально в языке Н. В. Гоголя играет осо-
бенно аффективное междометие у! Он употребляет его и как
выражение восторга перед огромностью пространства, и как пе-
редачу восхищенной взволнованности перед красотой, и как тре-
пет (настоящий или шутливый) перед.грандиозностью. Облюбо-
ванное им как средство передачи захватывающего чувства в егѳ
романтических повестях, оно переходит в его сочинения реали-
стически-бытового характера, удовлетворяя его постоянной по-
требности в гиперболическом:
«...Спокойный, чистый вечер,— и что за вечер! как волен и
свеж воздух! как тогда оживлено все: степь краснеет, синеет и
горит цветами; перепелы, дрофы, чайки, кузнечики, тысячи насе-
комых, и от них свист, жужжание, треск, крик и вдруг стройный
хор; и все не молчит ни на минуту; а солнце садится и кроется.
У! как свежо и хорошо!» (Ив. Федор. Шпонька и его тетушка,
1832). «...Но никак нельзя было узнать ни по выражению в ли-
це, ни по выражению в глазах, которая была сочинительница.
Везде было заметно такое чуть-чуть обнаруженное, такое неуло-
вимо-тонкое, у! какое тонкое!..» (Мертв, души, I, 1842). «Й гроз-
но объемлет меня могучее пространство, страшною силою отра-
зясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои
очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль!
Русь!..» (там же).
У других писателей оно встречается редко. К замечательной
его художественной силе надо отнести случай употребления его
в «Евгении Онегине», VIII: «В одно собранье Он едет; лишь
вошел... Она навстречу. Как сурова! Его не видит, с ним ни
слова;. У! как теперь окружена Крещенским холодом она! Как
удержать негодованье Уста упрямые хотят!...».
Из редких междометий, встречающихся у авторов изучаемого
времени, можно упомянуть, напр.:
междометие злобного удивления или догадки, встречающееся
только у Кукольника,— га!: «Эти слезы, Жсданье быть всегда в
кругу людей, Тогда как прежде добрая маркиза Искала тишины,
уединенья..: (взяв себя за голову). Га! что за мысль! В один и
тот же день? В одно и то же утро... М&жет быть...» (Джулио
Мости, 1836).
«Лауретта: Что это значит? Га! что это значит? Ты, гид-
ра, ты меня воспламенила, Ты жар любви к маркизе охладила;
Всему причиной ты...» (там же). «Мости (напереди в глубо-
кой задумчивости): Га! эта клятва как-то обожгла И мой язык
и сердце...» (там же).

478

И. И. Лажечников в «Христиерн II и Густ. Ваза» (1841) упо-
требляет как выражение злобной догадки междометие ге, ге!г
«Христиерн (Барону): Прочти. Барон Ландсель ( чи-
тает) : «Мое Проклятие, когда ты возвратишься. Теперь... Бла-
годарю: ты дал мне сладко умереть». Христиерн (потирая
себе руки) : Ге, ге! так мы найдем другие. Матильда: Ты ви-
дел... смерти... не страшилась я: Так пыток ли твоих... бояться
мне!».
Ср. и у Пушкина — «Будрыс и его сыновья» (1833): «Чем
тебя наделили? Что там? Ге\ не рубли ли».
В «Словаре русского языка» Академии наук, вып. втор., 1892,
к тому слову сделано такое замечание: («... (г произносится при-
дыхательно), междом., означающее радость о каком-нибудь от-
крытии или отгадке... Междометие ге («польок. he), собственно
говоря, не русское. У Пушкина оно, очевидно, употреблено для
придания речи польского колорита» [«Будр. и его сыновья» —
перевод из Мицкевича].
А. Ф. Вельтман, в соответствии обычному междометию воз-
мущения тьфу, употребляет в большинстве случаев пьфу: «Пьфу,
чорт какой! — вскричал Дмитрицкий, соокочив с нар» (Саломея,
1846—1847). «Пьфу, дурак какой! Кто ж тебе поверит?» (там
же).
О. Сомов (под псевдонимом Порф. Байского) в отрывке из;
повести «Гайдамак» (1829) дает любопытную характеристику
украинского эгеі Проехал в рыдване «пан»: — «А что?» — был ла-
конический вопрос первого [крестьянина].— «Э-ге!» — отвечал
другой обыкновенным малороссийским междометием, которое, не/
означая ничего в собственном смысле, выражает многое».
В «Кощее Бессмертном» Вельтмана (1833) развернуто исклю-
чителыюе богатство разнообразнейших междометий и частиц
самой различной эмоциональности, социальной окраски и под.,
богатство; параллель которому трудно указать даже приблизи-
тельно у какого-либо другого автора. Этим богатством Вельтман.
пользуется с большим искусством. Его междометия и частицы;
обыкновенно стилистическкг оправданы и заключают в себе вес не
только частного эмоционального значения, но даже являются у
него средством основной характеристики. Так, героя «Кощея Бес-
смертного» Иву Олельковича едва ли не самым лучшим образом
определяет его манеріа «разговора»: на обращения к нему он от-
вечает всего чаще вопросительным и удивленным ой?, а уразу-
мев, коротким нетуть, шли: «Долго еще Ива Олелькович посмат-
ривал исподлобья на красавицу, покрытую покрывалом, и отве-
чал на ее нежное шептанье звуком: мгм!, не требующим разевать-
рта...». Вельтману не хватает под конец даже всего разнообразия,
«грамматических» междометий, и он прибегает в том же «Кощее*
Бессмертном» (III ч., стр. 200) к печатаемому в две строки: «Узна-
ли меня!...» думает он [Кощей] и скрывается в темноте... ах

479

мрак так и ложится на землю... а он... идет все... идет... идет да-
идет... вот... идет!., ну... Пууу!., окаянный!., ушел!., аааа!,. стой!..»;
Типическая устная частица угодливой вежливости, имевшая
широчайшее применение в быту дворянства и чиновничества XIX
века,— с (так называемое «слово ерик», т. е. с, «слово» в церков-
нославянской азбуке, и твердый знак, или «ер»). Исторически
эта .частица восходит к слову государь — сударь.
У ряда писателей первой половины XIX века частица -с вы-
ступает не только просто как средство характеристики речи и
тем самым психологии определенных персонажей, обыкновенно
низших по положению, когда они разговаривают с высшими, но
вместе с тем и как довольно легкий способ вызвать юмористи-
ческое впечатление даже при небольшом перегибе в сторону
«почтительности». Смешным это «почтительное» -с делалось уже
при его частоте, а особенно в сочетаниях неуместных, напр., с
междометиями, при проникновении в предложения, заключавшие
неприятный смысл, и под.
Даем несколько примеров:
«Молчалин: Нет-с, свой талант у всех. Чацкий: У вас?
Молчалин: Два-с: Умеренность и аккуратность» (Гриб., Горе
от ума, 1824).
«Алевтина вспыхнула: «Помилуйте, Александр Петрович, с че-
го вы взяли, что Иван Егорович укачивает моих детей?» — Хва-
лынский смеялся, не отвечая ни слова.— «Это-с оттого-с; ваше
превосходительство», сказал фон-Драк: «они-с, то-есть Александр
Петрович-с... однажды-с, да-с — однажды-с, видели-с, как я укла-
дывал спать Платона Сергеевича, так они-с заключили-с, буд-
то-с...» (Греч, Черн. женщина, 1834).
«Пригожая казначейша все еще мялась, жалась, мешалась,
краснела, перебирала концы своего платочка и робко поглядыва-
ла на знаменитого своего гостя, ловко раскинувшегося на кожа-
ных креслах.
— А Николай Лаврентьевич? Верно, отдыхает?
— Его нет дома-с.
— И давно он ушел?
— Еще до обеда-с.
— И вам не скучно однем?
— Теперь, нет-с.
Заседатель улыбнулся и погладил, свои черные густые бакен-
барды. Длинное безмолвие» (А. Шидловский, Пригожая казна-
чейша, 1835).
«Охотник Владимир говорил, ни дать ни взять, как провин-
циальный молодой актер, занимающий роли первых любовни-
ков... Он был вольноотпущенный дворовый человек; в нежной
юности обучался музыке, потом служил камердинером, знал гра-
моте, почитывал, сколько я мог заметить, кое-какие книжонки...
Выражался он необыкновенно изящно и видимо щеголял своими

480

:манерами... Ермолай, как человек не слишком образованный и
уже вовсе не «субтильный», начал было его «тыкать». Надо было
видеть, с какой усмешкой Владимир говорил ему: «вы-с...»
— Зачем вы повязаны платком? — спросил я его.— Зубы бо-
лят?
— Нет-с,— возразил он: — это более пагубное следствие не-
осторожности. Был у меня приятель, хороший человек-с, но вовсе
не охотник, как это бывает-с. Вот-с, в один день говорит он мне:
любезный друг мой, возьми меня на охоту: я любопытствую
знать — в чем состоит эта забава.— Я, разумеется, не захотел от-
казать товарищу: достал ему, с своей стороны, ружье-с и взял его
на охоту-с. Вот-с, мы, как следует, поохотились, наконец, взду-
малось нам отдохнуть-с. Я сел под деревом; он же, напротив то-
го, с своей стороны, начал выкидывать ружьем артикул-с, при-
чем целился в меня. Я попросил его перестать, но, по неопытно-
сти своей, он не послушался-с. Выстрел грянул, и я лишился
подбородка и указательного перста правой руки» (И. Тургенев,
Льгов, 1847).
«Смущенная Саломея хотела выйти в другую комнату, но
вдруг вошел офицер, произнес: «ах-с», и подошел к ручке»
(Вельтман, Саломея, 1846—1847).
Из рассказанного Вяземским анекдота Пушкин взял свой
эпиграф к шестой главе «Пиковой дамы» (1833). В словаре кар-
точных игроков атанде (с арготическим ударением) обозначало
приглашение перестать метать: «стой, я ставлю»; в старинном
дворянском обиходе отсюда, или, скорей, непосредственно из
французского attendez, «подождите», атанде получило значение
останавливающего междометия. Граф Гудович говорил, что с
получением чина полковника он перестал метать банк своим
сослуживцам; мотивировал он это тем, что: «Неприлично старше-
му подвергать себя требованию какого-нибудь молокососа-пра-
порщика, который, понтируя против вас, почти повелительно вы-
крикивает: атанде!». Это забавное понимание термина игры дает
ключ к анекдоту: «— Атанде!— Как вы смели сказать мне атан-
де? — Ваше превосходительство, я оказал: атанде-с!» 1.
Народно-разговорные элементы были введены уже комедией
XVIII в. Комедия XIX-го века продолжает отражать их и в сти-
хах и в прозе, главным образом в виде междометий, вводных
слов и частиц, отчасти типичных и для дворянского просто-
речия 2.
Вот примеры из комедий Крылова:
«Андрей: Э, да!., нет, нет! не то... Ей, ей, не знай, как
быть!»
1 См. В. Виноградов, Стиль «Пиковой дамы», Акад. наук СССР,
Пушкин, Временник Пушк. комиссии, 2, 1936, стр. 103—104.
2 Воспринимаемое теперь как народное, вводное слово чай в употребле-
ний до самых сороковых годов и в речи культурных людей. Характерно, что
его употребляет даже украинец Н. Станкевич; ср. в его письме 1840 г.; «А
вы. сестрички, чай. теато игоали на поазлник?».

481

«Даша: Уж вот мы сутки здесь — он год не видел нас —
А уж, смотри-тко ты, совсем не кажет глаз...»
«Бурнай: Бывало, помнишь, мы какие непоседы, Как пташ-
ки; а теперь смотри-тко, метим в деды».
«Андрей: А то вить страм сказать, да грех и утаить, А чай,
Он, право, здесь совсем забыл ходить».
«Сумбур: Что ж Лентул? — ась? я чай, он здесь захло-
потался?»
«Андрей: Ахти! не по шерсти совсем нам эти шутки!»
«Подмастерье: (неся на себе подушку): Ну, штука!
?слышь, с нее так вот бы век не слазил. ...Уж то-то вот на нем
Ідиване] ни лет, слышь, ни примет» (Лентяй, 1803—1805?).'
«Семен: Да щедры ли твои барышни? скажи-тка...» (Урок
дочкам, 1807).
«Г-жа Сумбурова: Матушка мадам, покажи-тко, что у
©ас есть хорошенького!» (Модн. лавка, 1806).
«Антроп: -И ведомо, барыня: едешь на день, а хлеба запа-
дай на неделю» (там же).
В этом же духе строится речь персонажей крыловских басен:
«А видел ли слона? Каков собой на взгляд? Я чай, подумал
ты, что гору встретил?» (Крыл., Любой., 1812). «Но ты коснуться
Льву, конечно, не дерзнул?» Лиса Осла перерывает.— «Вот-на!»
Осел ей отвечает: «А мне чего /робеть?...» (Лис. и Осел, 1825).
Как один из относительно ранних примеров жанровой ме-
щанской (крестьянской) речи в повести, где специфика впечат-
ления достигается введением главным образом характерных
междометий и служебных слов, стоит упомянуть разговор гробов-
щика с его работницей в «Гробовщике» (1830) Пушкина: «Что
ты, батюшка, не с ума ли спятил, али хмель вчерашний еще
у тебя не прошел? Какие были вчера похороны? Ты целый день
пировал у немца, воротился пьян, завалился в постелю, да и спал
до сего часа, как уж к обедне отблаговестили».— «Ой ли!» ска-
зал обрадованный гробовщик.— «Вестимо так», отвечала работ-
ница.— «Ну, коли так, давай скорее чаю, да позови дочерей».
Сменою междометий в речи того же персонажа из народа
играет А. А. Шаховской в комедии «Пустодомы» (1820): «Ра-
димов: Ну, что ты видел? Фома: Ох! Радимов: Что гово-
рят здесь? Фома: Ах! Р а д и м о в: Как принял князь тебя?
Ну что ж? Фома: Ахти! Радимов: Тьфу пропасть!» Этот же
незамысловатый комический прием повторен в безыменном во-
девиле «Жених до смены» (1837): «Подлипалов: Ох, ах!
Лионский: Что с вами сделалось? Подлипалов: Они...
хотели меня... ух!...».
Чисто анекдотическую игру междометиями, вне какой-либо
социальной характеристики, применяет Грибоедов в «Горе от
ума»: князь Тугоуховский, физический недостаток которого ука-
зан его фамилией, на обращение к нему отвечает только варьиру-
ющимися — «А! хм» — «Э-хм» — «И-хм!» — «У-хм!».

482

ГЛАВА XIII
СИНОНИМИКА
§ 1. Умение рассказывать так, чтобы речь заключала разное
образие схожих элементов мысли, нужных для намеренного уси-
ления впечатления, и таких, которые необходимо являются как
опорные моменты развиваемых мыслей, предполагает высокую
речевую культуру, культуру, относительно медленно устанавли-
вавшуюся. Поэзия в этом отношении сильно опережала в XVIII
веке беллетристику, вообще говоря, синонимически бедную.
Из поэтов богатой синонимикой (в точном смысле этого
понятия и в том приблизительном — одинаковой направленности
близких но смыслу или по эмоциональной окраске слов, которая
особенно часта в поэтическом языке) владеет, напр., В. А. Жу-
ковский. Взять хотя бы его перевод Шиллеровой баллады
«Der Taucher» — «Кубок» (1831), в котором поражает искусство
поэта находить новые и новые синонимы для, казалось бы, мало
благодарного в этом отношении понятия «глубины» и соприка-
сающихся с ним.
Ср.: «...И с высокой скалы, Висевшей над бездной морской,
В пучину бездонной, зияющей мглы Он бросил свой кубок зла-
той»; «Й он подступает к наклону скалы И взор устремил в глу-
бину... Из чрева пучины бежали валы...»; «Пучина бунтует, пу-
чина клокочет... Не море ль из моря извергнуться хочет?»; «И
грозно из пены седой Разинулось черною щелью жерло; И воды
обратно толпой Помчались во глубь истощенного чрева; И глубь
застонала от грома и рева»; «Того, что скрывает та бездна не-
мая, Ничья здесь душа не расскажет живая. Не мало судов,
закруженных волной, Глотала ее глубина: Все мелкой назад
вылетали щепой С ее неприступного она...»; «Из темного гроба,
из пропасти влажной Спас душу живую красавец отважной»;
«...B бездонное влага его [кубок] не умчала»; «И смутно все бы-
ло внизу подо мной в Пурпуровом сумраке там...»; «...Во чреве
земли, глубоко Под звуком о/сивым человечьего слова, Меж
страшных жильцов подземелья немого».
Синонимические богатства русской речи замечательно акти-
визируются Жуковским и, напр., , в его превосходном переводе:

483

баллады Вальтера Скотта — «Иванов вечер». Останавливают
здесь на себе внимание хотя бы такие группы синонимов и по-
лусинонимов (слов схожей направленности значений), как: «И
Смальгольмский барон, поражен, раздражен, и кипел, и го-
рел и сверкал»1; «Сей полуночный, мрачный, пришлец Бьиі
не властен придти: он убит на пути; Он в мегилу зарыт; он мер-
твец»; «Молодая жена — и тиха, и бледна, и в мечтании грустном
глядит...»; «Не пробудится он; не подымется он; Мертвецы не
встают из могил» и под. Синонимическая 'Направленность соот-
ветствующих слов поддержана здесь особой четкостью ритмоме-
лодики, в сочетании с которой достигает в соответствующих ме-
стах исключительной силы впечатления.
К подчеркнутой роли синонимики тяготеет, напр., и поэтиче-
ский язык М. Ю. Лермонтова, в манере которого — нагне-
тание впечатления, иногда — нащупывание точного выражения.
Вот несколько -примеров:
«...Она [улыбка] была еще мертвей, Еще для сердца безна-
дежней Навек угаснувших очей» (Демон, 1829—1838). «Пускай
теперь прекрасный свет Тебе постыл: ты слаб, ты сед, И от же-
ланий ты отвык. Что за нужда? Ты жил, старик!» (Мцыри,
1839). «И там, сквозь туман полуночи, Блистал огонек золотой,
Кидался, он путнику в очи, Манил он на отдых ночной» (Тама-
ра, 1843).
Характерна она для поэтики Ф. И. Тютчева:
«...Алели щеки, как заря, .Все жарче рдея и горя...» (1830).
«Еще в полях белеет снег, А воды уж весной шумят—Бегут и
будят сонный брег, Бегут и блещут и гласят» (Весенн. воды,
1831). «И мнит, что слышит струй кипенье, Что слышит ток под-
земных вод, И колыбельное их пенье, И шумный из земли
исходЬ (начала 30-х годов).
Конечно, много отдельных удач в области синонимического
мастерства мы найдем и у ряда других поэтов, особенно таких,
которые специально работали над формой, обнаруживая и боль-
шое внимание к ней и желание обогащать свой язык разнообра-
зящими его элементами:
К таким удачам относятся, напр.:
«Чей образ на душе остылой Погаснет с пламенем в крови,
С последней жизненною силой, С последней ласкою любви?»
(Вяземск., 1819). «Как много ты в немного дней Прожить, про-
чувствовать успела! В мятежном пламени страстей Как страш-
но ты перегорела]» (Баратынск., К***, 1827). «[Воители] Могу-
чи, отваги исполнены жаром, От разных выходят сторон. Сош-
лися и бьются... Удар за ударом, Ударом удар отражен] Свер-
кают их очи; десницы высокой И ловок и меток размахі» (Язык.,
Олег, 1827). «Молодое сердце бьется, То притихнет и дрожит,
1 «Сверкать» здесь в устарелом употреблении — «гневно вспыхивать»,
без упоминания глаз.

484

То проснется, встрепенется, Словно выпорхнет, взовьется, И ку-
да-то улетитЬ (Язык., Кубок, 1831). «Тройка мчится, тройка
скачет, Вьется пыль из-под копыт; Колокольчик звонко плачет
И хохочет, и визжит. По дороге голосисто раздается яркий звон,
То вдали отбрякнет чисто, То застонет глухо он. Словно леший
ведьме вторит И аукается с ней, Иль русалка тараторит В роще
звучных камышей» (Вяземск., Тройка, 1834).
Богата синонимика, напр., В. Г. Бенедиктова, но, как
почти всегда у него, отдельные моменты поэтического выраже-
ния — неравного достоинства, испорчены неясностями и вычур-
ностью. Ср., напр.: «...Не для меня пленительны оне [песни],
Где прыгают, смеются, пляшут звуки...» (О! не играй!). «Так
вот она —вот музыка родная! Она, скорбя, рыдая и стеная,
Святым огнем всю душу мне прожгла...».(там же). «...A солн-
цем 1 давно переведался я: Мне первому луч его утренний вы-
рал, И выказал пурпур и злато рассыпал» (Чатырдаг). «Много
знал я звуков дивных, Бойких, звонких, разливных, Молодецки-
заунывных, Богатырски-удалых» (Казаку-поэту).
§ 2. Из прозаиков по мастерству синонимики на первое
.место надо поставить, без сомнения, Н. В. Гоголя. При упо-
треблении слов, относящихся к тем же или близким понятиям, он
широко пользуется двумя основными приемами: один, специаль-
но ему принадлежащий, заключается в настойчивом импрессив-
ном применении тех же самых слов, особенно на конце фразных
отрезков, чаще всего с установкой на вызываемый этим как
своеобразной беспомощностью или назойливостью, прилипчиво-
стью эффект смешного2; другой — в нагнетании «впечатления пу-
тем подбора синонимических слов, внедряющих те же или схо-
1 С солнцем?
2 Особенно характерен этот прием для «Мертвых душ». Ср., напр.:
«...Только два русские мѵжика, стоявшие у дверей кабака против гостини-
цы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу,
чем к сидевшему в нем. «Вишь ты», сказал один другому: «вон какое коле-
со! Что ты думаешь: "доедет-то колесо, если б случилось, в Москву, или не
доедет?» — «Доедет», отвечал другой.— «А в Казань-то, я думаю, не до-
едет?» — «В Казань не доедет», отвечал другой».
«Наконец сон, который уже четыре часа держал весь дом, как гово-
рится, в объятиях, принял наконец и Чичикова в свои объятия».
«...Итак, вот что можно сказать о дамах города, говоря поповерхност-
ней. Но если заглянуть поглубже, то, конечно, откроется много новых ве-
щей; но весьма опасно заглядывать поглубже в дамские сердца Итак, огра-
ничась поверхностью, будем продолжать».
«Себя они во всем извиняют. «Я», говорит, «конечно промотался, но
потому, что жил высшими потребностями жизни, поощрял промышленни-
ков...; а этак, пожалуй, можно прожить свиньею, как Костанжогло». «Же-
лал бы я быть такой свиньей!» сказал Чичиков.
Несравненно реже у Гоголя случаи, где повторяемые слова ни в какой
мере не служат комическому эффекту, а, наоборот, на общем патетическом
фоне фразы усиливают эту ее эмоциональную доминанту; вот, напр., из
речи Костанжогло: «Понимаете ли, что это? Безделица! грядущий урожай
сеют! Блаженство всей земли сеют! Пропитание миллионов сеют!»".

485

жие понятия, часто при возвращении к ним внешне малозамет-?
ном, как бы случайном, или вызванном специальными стилиста-'
ческими задачами.
В ряде Фіучаев очень близкие синонимы Гоголь дает парами,
связывая их союзами и, или и под.:
«Грозна, страшна грядущая впереди старость и ничего не
отдает назад и обратно»; «И скоро они оба перестали о нем
думать: Платонов — потому что лениво и полусонно смотрел на
положения людей...»; «...И живо врежется раз навсегда и наве-
ки проведенный таким образом вечер, и все удержит верная па-
мять...»; «Весь это ржавый и дремлющий ход его мыслей пре-
вратился в деятельно-беспокойный»; «...Шея сзади толстая, назы-
ваемая в три этажа, или в три складки, с трещиной поперек...^.
Иногда одно из этих как будто параллельных слов ожив-
ляется у него особой, специально мотивирующей его употреб-
ление искоркой эффективности, вроде: «Как ни велик был в об-
ществе вес Чичикова, хотя он и миллионщик, и в лице его вы-
ражалось величие и даже что-то марсовское и военное, но есть
вещи, которых дамы не простят никому...»; «...Отрывки чего-то,
похожего на мысли, концы и хвостики мыслей лезли и ото-
всюду наклевывались к нему в голову».
Еще чаще, чем парные соединения, выступают у Гоголя ря-
д ы синонимов — слов, речений, словосочетаний, обыкновенно
яркие, аффективно-насыщенные, по-особому пряные.
Многое множество их, чаще всего в собственной речи автора,
является в виде следующих друг за другом параллельных чле-
нов высказывания, вроде, напр.:
«Когда-то в молодости... Афанасий Иванович служил в ком-
панейцах, был после секунд-майором, но это уже было очень
давно, уже прошло, уже сам Афанасий Иванович почти никогда
не вспоминал о нем» (Старосв. помещ., 1835).
«Из этого может читатель видеть, что Андрей Иванович Тен-
тетников принадлежал к семейству тех людей, которые на Руси
не переводятся, которым прежде имена были: увальни, леже-
боки, байбаки и которых теперь, право, не знаю, как назвать»
(Мертв, души, II).
«Показания, свидетельства и предположения Ноздрева пред-
ставили такую резкую противоположность .таковым же господ
чиновников, что и последние их догадки были сбиты с толку»:
*Вы боитесь глубоко-устремленного взора, вы страшитесь
сами устремить на что-нибудь глубокий взор, вы любите скольз-
нуть по всему недумающими глазами».
«И оказалось ясно, какого рода созданье человек: мудр',
умен и толков он бывает во всем, что касается других, а не се-
бя. ...А нанесись на эту расторопную голову какая-нибудь беда,;
и доведись ему самому быть поотавлену в труднее случаи жизі-
ни —куда делся характер! весь растерялся неколебимый муж,

486

и вышел из него жалкий трусишка, ничтожный слабый ребенок
или, просто, фетюк, как называет Ноздрев».
«Но это, однакож, несообразно] Это несогласно ни с чем]
Это невозможно, чтобы чиновники так могли сами напугать се-
бя, создать такой вздор, так отдалиться от истины, когда даже
ребенку видно, в чем дело!» Так скажут многие читатели...»
«От голоса до малейшего телодвижения, в нем все вла-
стительное, повелевающее, внушавшее в низших чинах если нз
уважение, то по крайней мере робость».
«И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе,
стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда-, «чорт
побери все]», его ли душе не любить ее?»
«Кто ж он, что ж он, каких качеств, каких свойств человек}»
(Мертв, души, I).
Преобладающий тип, как видим из этих примеров, составля-
ют сочетания из трех параллельных синонимов.
Характернее гоголевские разнообразящиеся синонимические
возвращения, по-разному выраженные называния тех же
самых вещей, действий и т. д. Они привлекают к себе внимание
не только, напр., в забавно-назойливых приставаниях подвыпив-
шего Ноздрева: «Позволь, душа, я тебе влеплю один безе. Уж
вы позвольте, ваше превосходительство, поцеловать мне его. Да,
Чичиков, уж ты не противься, одну безешку позволь напечат-
леть тебе в белоснежную щеку твою!», но и в таких аффектив-
ных авторских замечаниях, как: «Попробовали было заикнуться
о Наполеоне, но и сами были не рады, что попробовали, потому
что Ноздрев понес такую околесину, которая не только не име-
ла никакого подобия правды, но даже, просто, ни на что не
имела подобия, так что чиновники, вздохнувши, все отошли
прочь; один только полицеймейстер долго еще слушал, думая,
не будет ли, по крайней мере, чего-нибудь далее; но наконец
и рукой махнул, сказавши: «Чорт знает, что такое]»
Стоит отметить в «Мертвых душах» и интересную част-
ность — замечательно примененную юмористическую синоними-
ку — синонимику полковника Кошкарева, которою подчеркивает-
ся исключительная бюрократическая пустота предлагаемого
им Чичикову: «...Очень хорошо. Вы так и напишите, что души
некоторым образом мертвые».—«Но ведь как же — мертвые?
Ведь этак же нельзя написать. Они хотя и мертвые, но нужно,
чтобы казались как бы были живые».—«Хорошо. Вы так и на-
пишите: но нужно, или требуется, желается, ищется, чтобы ка-
залось, как бы живые. Без бумажного производства нельзя
этого сделать...».
Как выдающиеся мастера прозы с подчеркнуто-богатой си-
нонимикой более других интересны своей работой в этом отно-
шении Даль, Вельтман и Достоевский. У двух по-
следних это богатство носит чисто-органический характер; у
Даля нанизывание синонимов несомненно отражает его огром-

487

ные запасы, приобретенные в упорной повседневной'лексикогра-
фической работе.
Специального замечания заслуживает вопрос о синонимике,
возникавший в отношении перевода Гомера. Вопрос этот с пол-
ной определенностью решал именно в духе ориентации на раз-
вертыванье синонимического богатства русского языка в парал-
лель разнообразию синонимов подлинника переводивший
«Илиаду» Н. И. Гнедич. Подражая Гомеру, он при этом
ориентировался не только на возможный параллелизм синони-
мических слов с аффективной или вообще эстетически-эмоцио-
нальной нагрузкой, но и стремился приблизиться к поэтической
манере Гомера, разнообразя употребление слов, обозначающих
соответственные предметы мысли, в том числе совершенно кон-
кретные, допускающие или даже естественно требующие единых
точных наименований. «Позволил себе,— писал он в предисло-
вии к переводу,— вольности нашею критикою осуждаемые, но
употребляемые Гомером; оружия однородные, напр.: копье, <пи-
ка, дрот, дротик, SY#0<Ô SoPu> pAoç,'ахоѵтіоѵ, или меч, сабля, нож,
сраа^аѵоѵ, £і<ро<;, цахаіра, он употребляет, иногда в том же стихе,
одно за другое, может быть для меры, может быть по своенра-
вию; я желал сохранить и своенравия Гомера».

488

ИЗ ЛИТЕРАТУРЫ
В. В. Виноградов, Очерки по истории русского литературного
языка XVII—XIX вв., изд. 2., М., 1938.
А. И. Ефремов, История русского литературного языка, 2 изд., М.,
1955.
A. С. Орлов, Язык русских писателей, М. — Л., 1948. — Рецензия
В. В. Виноградова,—Совет, книга, 1949, № 2. /
Ю. Тынянов, Архаисты и новаторы, 1929.
История русской литературы, том VI, Литература
1820-1830-х годов, АН СССР, Институт русской литературы (Пушкин-
ский дом), М. — Л., 1953.
В. В. Виноградов, Язык Пушкина, М.—Л., 1935.
B. В. Виноградов, Стиль Пушкина, 1941.
A. Лежнев, Проза Пушкина, М., 1937.
Б. В. Томашевский, Язык и стиль Пушкина,— статья при одно-
томнике сочинений А. С. Пушкина, М., 1937.
Сборник журнала «Русский язык в школе»,— Стиль и язык А. С. Пуш-
кина, Т., 1937.
Пушкин родоначальник новой русской литерату-
ры,— Сборник научно-исследовательских работ под редакцией* Д. Д. Бла-
гого, В. Я. Кирпотина, М.—Л., 1941.
Литературное наследство, 43—44, М. Ю. Лермонтов I, М.,
1941.
Статьи В. Виноградова, Л. Пумпянского и др.; 45—46, II., 1948—
Статьи А. Михайловой, Л. Гроссмана и др.
И. Мандельштам» О характере гоголевского стиля, Гельсингфорс,
1902.
B. В. Виноградов, Язык Гоголя. «Литературный архив».
Н. В. Гоголь. Материалы и исследования. 2, М.~ Л., 1936
В. В. Виноградов, Эволюция русского натурализма, Гоголь и До-
стоевский, Л., 1929.

489

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава I. ВВОДНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ (§§ 1—15, стр. 5—55)

Глава II. ОСОБЕННОСТИ ХУДОЖЕСТВЕННОЛИТЕРАТУРНЫХ ЖАНРОВ

Стр.

§ 1. Ода 56

§ 2. Послание 59

§ 3. Элегия. Элегии Жуковского 61

§ 4. Элегии Батюшкова 63

§ 5. Элегии А. С. Пушкина 64

§ 6. Элегии Баратынского 65

§ 7. Элегии Дельвига и Кольцова 67

§ 8. «Фракийские элегии» Теплякова 70

§ 9. Элегии Лермонтова 71

§ 10. Баллада 72

§ 11. Баллады Жуковского 73

§ 12. Баллады Лермонтова 77

§ 13. Идиллия 79

§ 14. Поэма-сказка 81

§ 15. Поэма 87

§ 16. Замечания об «Андрее, князе Переяславском» Бестужева-Марлинского 92

§ 17. «Эда» Баратынского 92

§ 18. Стихотворный роман «Евгений Онегин» Пушкина 95

§ 19. Шутливые стихотвор. повести А. С. Пушкина. «Казначейша» М. Ю. Лермонтова. «Параша» И. С. Тургенева 97

§ 20. Замечания о ритмической стороне стихотворной повести 101

§ 21. Басня 103

§ 22. Романы и повести Нарежного 108

§ 23. Повести и рассказы Бестужева-Марлинского 111

§ 24. Беллетристика Сенковского 119

§ 25. Беллетристика Вельтмана 120

§ 26. Художественная проза Пушкина 123

§ 27. Повести Гоголя 129

§ 28. «Мертвые души» Гоголя 132

§ 29. Вопрос о влиянии Пушкина и Гоголя на слог позднейшей беллетристики 136

§ 30. «Герой нашего времени» Лермонтова 140

§ 31. Повести Н. Ф. Павлова 142

§ 32. Беллетристика Погодина 144

§ 33. Роман Гончарова 145

§ 34. Беллетристика Герцена 147

§ 35. Достоевский 149

§ 36. В. А. Ушаков 149

§ 37. Историческая повесть Карамзина «Марфа Посадница» 151

§ 38. «Юрий Милославский» Загоскина 152

§ 39. «Арап Петра Великого» Пушкина 153

§ 40. «Тарас Бульба» Гоголя 154

§ 41. Исторические романы Лажечникова 154

490

Стр.

§ 42. Трагедия 155

§ 43. Комедия и водевиль 161

Глава III. ЗАМЕЧАНИЯ ОБ ЭПИСТОЛЯРНОМ СЛОГЕ (стр. 166—170)

Глава IV. СЛОГ КРИТИЧЕСКОЙ ПРОЗЫ

§ 1. Замечания о слоге критики XVIII в. и начала XIX-го 171

§ 2. Стилистическая манера Вяземского 174

§ 3. Слог критических статей Бестужева-Марлинского 178

§ 4. Н. А. Полевой 181

§ 5. Сенковский 184

§ 6. Надеждин 187

§ 7. Белинский 190

Глава V. ЗАМЕЧАНИЯ ОБ УЧЕНОЙ ПРОЗЕ

§ 1. Язык науки и научной популяризации 199

§ 2. «История государства Российского» Карамзина 204

§ 3. «История Пугачева» Пушкина 209

§ 4. Грановский 210

Глава VI. ИНОСТРАННЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ И ОТНОШЕНИЕ К НИМ

§ 1. Французское влияние и галлицизмы в литературном языке 213

§ 2. Английское влияние 220

§ 3. Немецкое влияние 221

§ 4. Замечания о знакомстве писателей с итальянским языком 222

§ 5. Отражения знакомства с античным миром и древними языками 222

§ 6. Ориентализмы и элементы менее влиятельных европейских языков 223

§ 7. Пуристические тенденции и оппозиция им 229

Глава VII. ДИАЛЕКТНАЯ ЛЕКСИКА, ФРАЗЕОЛОГИЯ СОЦИАЛЬНЫХ ДИАЛЕКТОВ

§ 1. Диалектизмы 240

§ 2. Крестьянская лексика в драмах Н. И. Ильина 245

§ 3. Крестьянская речь в историческом романе 245

§ 4. Диалектная лексика в повестях Григоровича 249

§ 5. Диалектизмы в «Коньке-Горбунке» Ершова 251

§ 6. Народнобытовой стиль в стихотворной форме 252

§ 7. Проблема народности в литературном языке 253

§ 8. Отношение к бытовой специальной народной лексике 258

§ 9. Художественные обработки фольклора 259

§ 10. Даль 261

§ 11. Стихотворные обработки фольклорного материала 263

§ 12. Сказки Жуковского 264

§ 13. Сказки Пушкина 266

§ 14. «Конек-Горбунок» Ершова 268

§ 15. Драматические стихотворные разработки фольклорных мотивов 269

§ 16. «Песня про... купца Калашникова» Лермонтова 270

§ 17. О подражаниях народной пословице 271

§ 18. Украинская лексика в русской художественной литературе 272

§ 19. Речь купеческая и мещанская 280

§ 20. Семинаризмы 281

§ 21. Элементы фразеологии мелкого чиновничества 284

§ 22. Канцеляризмы 286

§ 23. Арготическая лексика 288

Глава VIII. ЛЕКСИКА В ДИАХРОНИЧЕСКОМ АСПЕКТЕ

1. Архаизация

§ 1. Старшие архаизаторы и оппозиция им со стороны литературных деятелей младшего поколения 291

§ 2. Элементы архаизации в языке поэзии 298

491

Стр.

§ 3. Отношение к архаизации в «Истории государства Российского» Карамзина 304

§ 4. Приемы архаизации в историческом романе 306

§ 5. Архаизация в переводе «Илиады» Гнедича 312

§ 6. Юмористическая архаизация 315

§ 7. Стилистические установки архаизации Вельтмана 317

2. Неологизмы

§ 8. Вопросы о неологизмах в практике Шишкова и его сторонников 320

§ 9. Проблематика неологизмов научного языка 323

§ 10. Неологизмы рассудочного языка 324

§ 11. Неологизмы-сложения 327

§ 12. Неологизмы архаического типа 331

§ 13. Неологизмы художественного языка 332

§ 14. Шутливые и сатирические неологизмы 338

Глава IX. СПЕЦИАЛЬНОБЫТОВАЯ И ТЕРМИНОЛОГИЧЕСКАЯ ЛЕКСИКА

§ 1. Лексика предметов специфического быта 343

§ 2. Терминологическая лексика 351

§ 3. Терминологическая лексика в беллетристике 353

§ 4. Обработка Погорельским абстрактной лексики в качестве терминологической 355

§ 5. Терминологическая лексика в «Русских ночах» В. Ф. Одоевского 356

§ 6. Терминологическая лексика в беллетристике Даля и Вельтмана 357

§ 7. Терминологическая лексика у поэтов 358

Глава X. АБСТРАКТНАЯ ЛЕКСИКА

§ 1. Философско-абстрактная лексика 361

§ 2. Новообразования-эквиваленты европейской философской терминологии 362

§ 3. Пародии на философско-абстрактную лексику 366

§ 4. Абстрактная лексика в беллетристической прозе 367

§ 5. Сентенция в беллетристической прозе 369

§ 6. Персонифицированные абстрактные понятия 372

§ 7. Абстрактная лексика как предмет семантической игры 377

§ 8. Абстрактная лексика и орфография 378

Глава XI. ТИПЫ ЭМОЦИОНАЛЬНОЙ ЛЕКСИКИ

1. Бранная и грубая лексика

§ 1. Басня 380

§ 2. Комедия (до Гоголя) 384

§ 3. Сатира 384

§ 4. Нарежный, Гоголь, Достоевский («натуральная школа») 388

§ 5. Бранная лексика в несатирической лирике 390

§ 6. Драма 391

2. Аффективно-фамильярная лексика

§ 7. Аффективно-фамильярная лексика в прозе 392

§ 8. Аффективно-фамильярная лексика в поэзии 395

§ 9. Обращения 397

3. Лексика ласковости и любезности

§ 10. Лексика ласковости 398

§ 11. Ласковые слова как примета народнопесенного слога 405

§ 12. Ироническое употребление ласковых слов 407

4. Лексика вежливости и почтительности

§ 13 407

5. Торжественная лексика

§ 14 409

492

Стр.

6. Словесные средства комического

§ 15. Вводные замечания 410

§ 16. Гоголь 412

§ 17. Игра в каламбуры 418

§ 18. Комическое у Герцена 423

§ 19. Комическое смешение словесных стилей 423

§ 20. Юмористические приемы Мятлева 424

§ 21. Стилистические курьезы в беллетристике Даля 425

§ 22. Палисиада Жуковского 427

§ 23. Литературные пародии 427

§ 24. Стиль наивного рассказчика 428

7. О прозаизмах и поэтическом словаре

§ 25. Общие замечания 429

§ 26. Вяземский 431

§ 27. Ф. Н. Глинка 433

§ 28. Бенедиктов 435

§ 29. Срывы в прозу у других поэтов 438

Глава XII. ЧАСТИ РЕЧИ В ИХ ЛЕКСИКОСТИЛИСТИЧЕСКИХ ФУНКЦИЯХ

1. Имена существительные в роли приложений

§ 1. Общие замечания 440

§ 2. Приложения в поэзии Пушкина и Лермонтова 441

2. Эпитеты-имена прилагательные и наречия

§ 3. Эпитет у Жуковского 444

§ 4. Эпитет у Пушкина 446

§ 5. Эпитет у Лермонтова 452

§ 6. Эпитет у Тютчева 454

§ 7. Высказывания Вяземского и Н. Полевого об эпитетах-именах прилагательных 457

3. Выбор глаголов

§ 8. Крылов. Гоголь 458

§ 9. Избегание глагольных рифм 461

4. Местоимения

§ 10. Сей и оный 462

§ 11. Некий и нечто 464

§ 12. Юмористическое использование местоимений. Местоимение весь и под. у Гоголя 465

§ 13. Местоименные наречия 467

5. Наречия (неместоименные)

§ 14 470

6. Междометия и частицы

§ 15 474

Глава XIII. СИНОНИМИКА (§§ 1—2, стр. 482—487)

Из литературы 488